Читать онлайн Гроб Энди и Лейли бесплатно

Гроб Энди и Лейли

Серия «Ветка сакуры»

Рис.0 Гроб Энди и Лейли

© Синекдоха, 2025

© Александр С., илл., 2025

© ООО «Издательство Родина», 2025

Глава 1

Алые цветы

Позади них горела клумба.

Не в буквальном смысле – цветы просто были слишком красными. Слишком живыми. Алые, как порезанный палец, как губы, раскрашенные маминой помадой, как что-то, что не должно расти у школьного двора с облупленным фасадом.

В остальном день был почти обычным. Почти – если бы не разговор.

– Просто поговоришь с ней, – сказала Эшли, понизив голос до доверительного шепота, который всегда предшествовал беде.

– Поговорю, – вяло кивнул Эндрю, глядя на свою кроссовку.

– Только скажи, чтобы она держалась подальше. Без этого – ну, без всего. Ты же знаешь, как она на тебя смотрит.

Он знал. Он знал это так же, как знал, что если сейчас повернётся, то увидит, как ветер едва трогает красные лепестки. Как будто даже ветер стесняется касаться этих цветов.

Но он не повернулся.

– Ты же не хочешь, чтобы кто-то влезал? Между нами.

– Нет, – сказал он. Почти искренне.

– Вот и всё. Это не жестоко. Это… защита.

Эшли любила слова, которыми можно оправдать что угодно. Она произносила их с удовольствием, как будто пробовала на вкус.

Сейчас на вкус были слова о семье. О долге. О верности.

– Эндрю, настоящий герой не всегда бьёт драконов. Иногда он просто… делает нужное. Защищает.

Она посмотрела на него, прищурившись. – Особенно – свою сестру.

Он снова кивнул. Он всегда кивал так – чуть-чуть, будто бы не соглашаясь, а уступая миру.

Ветер усилился. Алые цветы зашевелились. Один лепесток оторвался и полетел вниз, к асфальту, где оставил крошечный, едва заметный след, как поцелуй.

– Мы не будем делать ничего страшного, – добавила она уже весело. – Просто напугаем её. Ты позовёшь её. Она придёт. А дальше… ну, я уже что-нибудь придумаю.

Эндрю знал, что «что-нибудь» Эшли – это всегда нечто определённое. Просто она никогда не говорила заранее.

Он мог бы отказаться. Сказать: «Нет, Эшли. Это глупо, это нехорошо, это…»

Но он не сказал.

Солнце било в спину. Где-то за школой кричали дети. Кто-то дёргал за решётку ограды. Всё было как всегда.

Кроме этих цветов.

Цветы были чужие.

Цветы будто знали.

– Ты со мной? – спросила Эшли, подавая ему руку.

Он посмотрел на неё, потом – на свою руку. Маленькую, но с ногтями, обгрызенными почти до крови. Он сжал пальцы. Потом раскрыл.

– Я с тобой, – сказал он.

И это был не просто ответ.

Это было согласие.

Это было первый шаг.

А лепестки падали. Один за другим. Как будто считали.

В ту ночь Эндрю не спал. Не потому что боялся – он ещё не осознавал страх как нечто оформленное, как чувство с именем и назначением. Он просто… не хотел спать. Сон казался чем-то неудобным, чем-то неуместным. Как будто, если он уснёт, что-то произойдёт за его спиной, и он проснётся в мире, где уже не будет возврата.

Он лежал, смотрел в потолок, потом в телевизор, потом в пустой стакан.

Он повторял себе: «С ней ничего не случится. Мы просто напугаем её. Просто чуть-чуть. Просто чтобы знала своё место. Просто чтобы не лезла».

Он повторял это, как молитву.

Но это была ложь.

Он врал себе и знал, что врёт.

Эшли никогда не делала ничего «чуть-чуть». И он это знал. Но продолжал притворяться.

И ел.

На кухне – свет, липкий от жира абажур, открытый холодильник, слегка потрескивающий, и пустая тарелка, в которой недавно были наггетсы. Он пил лимонад прямо из бутылки, ловя себя на том, что шипение в горле приятно отвлекает от мыслей.

Если есть – значит, ты жив.

Если жуёшь – значит, ты занят.

Если жуёшь – ты не должен думать.

Он заедал лимонад шоколадом. Потом – белым хлебом, смазанным консервированной тушёнкой и скомканным пополам, как сэндвич. Потом – корнишонами, один за другим, пока не начало подташнивать.

Майонез прямо из банки. Один глоток. Стыдно – но он всё равно сделал.

Морщился, запивал. Ел ещё.

Он ел, как будто это был ритуал изгнания.

Из комнаты доносились голоса. Трескучая озвучка. Жестокий аниме-смех.

– Ха-ха-ха! Ты ничтожество! – закричала девочка с экрана.

– Пожалуйста, не надо! – захныкал мальчик.

Звук был слишком громким.

Эшли не убавляла. Она смотрела и ела печенье.

Крошки рассыпались по её животу, на подушку, на простыню. Она лежала на боку, глаза полузакрыты, но экран всё ещё пульсировал светом на её лице.

Эшли обожала сцены унижения.

Она говорила, что в них есть правда. Правда – и комедия.

Если человеку смешно, значит, он ещё жив.

Эндрю вернулся в гостиную, сел на край дивана.

Он держал в руке сырную палочку. Она потела. Его пальцы были жирными, как будто он только что копался в пакете с мясом.

Он глянул на сестру. Та дремала с приоткрытым ртом, на щеке – отпечаток от собственных пальцев.

Он переключил канал. Тихо. Почти беззвучно.

Конспирологическое шоу: человек в дешёвом костюме рассказывает про эксперименты на людях.

Переключил.

Фильм ужасов: женщина с вырезанными глазами ползёт по полу, зовёт кого-то.

Переключил.

Супружеская драма: мужчина орёт на жену за пересоленный суп. Она плачет и кидает в него тарелку.

Он остановился.

Суп, ор. Тарелка.

Он жевал. Он жевал, как будто ел не еду, а звук ссоры.

Как будто это был способ справиться с тем, что завтра он позовёт Нину на завод.

Он ел, как будто пытался удержать во рту другой вкус – не слов Эшли, не взгляда Нины, не своей тишины, когда надо было сказать «нет».

Он ел и жевал, и глотал, пока лицо горело, а глаза щипало. Не от слёз – от газировки. Наверное.

Телевизор продолжал говорить. Там снова была ссора.

Жена в кадре дрожала, муж рвал на себе рубашку, как будто хотел быть чудовищем.

Эндрю смотрел.

Он думал: они оба правы.

Часы на кухне тикали.

Прошла полночь. Мать не вернулась – ночная смена. Утром придёт, уставшая и пахнущая чужой кожей – резина, духи, сигареты. Отец… Отец, наверное, в дороге. Или просто не здесь. Он всегда как будто «не здесь», даже если сидел в той же комнате.

Двери их дома были как в сказках – если через них уходишь, тебя вроде как нет, даже если ты в соседней комнате.

Так и жили.

На кухонном столе осталась открытая банка с тунцом.

Рядом – грязная ложка и надкусанный ломоть хлеба.

Пакет с чипсами сполз на пол.

Кружка с остывшим чаем.

Капли жира на столешнице, застывшие в виде карт островов.

Мир Эндрю был устроен из остатков и оберток. Из мусора и отложенных решений.

Он снова пошёл в комнату.

Эшли уже спала. Свернувшись на своей кровати, прижавшись к подушке, как ребёнок. Её волосы были в беспорядке. На подбородке – крошка. Одеяло съехало. Он хотел накрыть её, но не стал.

Он включил телевизор на минимум – лишь чтобы мерцание заполняло тишину.

На экране мужчина плакал в душевой кабине. Потом начал смеяться.

Эндрю лёг, не раздеваясь.

Он смотрел в потолок.

Там ничего не было – ни трещин, ни теней. Просто белый.

Он закрыл глаза.

Он увидел алые цветы.

Те самые. Из школьного двора.

Они росли вокруг завода.

Они росли между ног Нины.

Они росли на ладонях Эшли.

Они росли у него в горле.

Он хотел проснуться – но ведь он не спал.

Он просто ждал.

Завтра он позовёт её. Скажет: «Пошли со мной. Там будет весело».

Он скажет, и она пойдёт.

А потом… потом будет Эшли.

И наконец позволил себе уснуть.

С комком сахара на языке.

…Кофе в турке закипал неравномерно. Он поднимался, шипел, потом оседал.

Эндрю смотрел, как пена слегка выливается через край, и не убирал турку с огня.

Пусть сбежит. Пусть запачкает плиту. Пусть мать потом ворчит. Ему было всё равно. Он хотел только, чтобы кофе был очень крепким.

Таким крепким, чтобы прожечь дырку в животе. Чтобы оставить ожог на сердце.

Он пил.

Одна чашка. Другая. Ещё.

Горечь обжигала язык. Кислота разъедала желудок. Сердце начинало трепетать в груди, как пойманная птица.

Он дрожал. Но не от страха.

Он хотел верить, что это просто кофеин. Просто кофе. Не совесть. Не паника.

Телефон лежал на кухонном столе, старенький, с грязноватым проводом.

Он набрал номер Нины, едва не уронив трубку.

Гудки.

Один. Второй.

На третьем она ответила.

– Привет! – весело. Слишком весело.

– Привет, – сказал он, стараясь звучать бодро.

Он выдавливал из себя улыбку, которую она не могла видеть. Это была ложь для самого себя.

– Слушай, не хочешь погулять сегодня?

– А куда?

– Ну… – он сглотнул. – В парк. К леску. Там, знаешь, у заброшенных зданий. Там интересно.

– А что там делать?

– Приключения, – сказал он. Почти шёпотом.

– Ха! Ну ладно. Звучит весело. Когда?

– В одиннадцать. У остановки.

– Окей!

Щелчок.

Он не положил трубку сразу. Он держал её, как будто сжимая шею. Как будто пытаясь задушить связь.

Он надеялся, что она услышит фальшь. Что она скажет: ты странный сегодня, что-то не так, может, в другой раз?

Он бы согласился. Он бы с радостью согласился.

Но она не услышала.

И теперь было поздно.

В 10:00 Эшли уже бодро вышла из комнаты.

Это само по себе было нарушением порядка мира. Обычно она просыпалась не раньше полудня, особенно в выходные.

Но сегодня – не просто проснулась.

Сегодня вскочила. С сияющим лицом. С блестящими глазами. С дыханием, как у зверя, учуявшего добычу.

– Ну что? Готов? – сказала она. – Не вздумай мяться. Сегодня всё должно быть идеально.

Она хлопнула его по плечу – чуть сильнее, чем нужно. Он чуть не уронил чашку.

– Я умоюсь. Быстро.

И правда – умылась, причесалась, наскоро надела футболку и джинсовую куртку. Хлопнула дверцей шкафа, вытащила рюкзак.

В этот момент она выглядела не как ребёнок и не как подросток.

Она выглядела как командир в походе, как жрица перед ритуалом.

Глаза горели.

Она собрала еду: пачка батончиков, две банки газировки, две банки холодного кофе, одна упаковка чипсов, и ещё – маленький ножик, засунутый в боковой карман. Так, на всякий случай.

Это был не боевой нож. Просто нож для вскрытия упаковок. Но в её руках он всегда выглядел значимее.

Она жевала батончик на ходу, пока надевала ботинки.

– Чего ты мямлишь? Пошли уже. Опоздаем.

Опоздаем куда? – хотел спросить он.

Но не спросил.

Они вышли на улицу. Было солнечно, но не по-весеннему – это был тот холодный свет конца сентября, когда солнце уже не греет, а только подчеркивает ржавчину на трубах, пыль на листьях, пятна на стенах.

Двор был полон мусора и сорванных объявлений. Асфальт трескался, как старая кожа.

Прошёл автобус – поднял волну пыли.

Рис.1 Гроб Энди и Лейли

Эшли шла уверенно, с рюкзаком за спиной, держа в руке ещё один батончик, который не спешила доедать.

– А она красивая? – вдруг спросила Эшли, не оборачиваясь.

– Кто?

– Ну, эта… как её. Нина.

Эндрю пожал плечами. Он знал, что Эшли всё равно не поверит в любой ответ.

– Обычная.

– Обычная, – передразнила она с ленцой. – У них всегда «обычные». Пока они не начинают совать свои носы куда не надо.

Она резко повернулась и пошла по узкой тропинке между гаражами. Он молча последовал за ней.

Дорога к леску всегда была немного ритуальной – словно по ней надо было идти молча, чтобы не спугнуть что-то важное.

Слева – забор, на котором когда-то был нарисован граффити-ангел, теперь изуродованный временем и надписями.

Справа – лужи с бензиновой пленкой, где отражались небо и ржавые балки.

Перед ними – промзона, заросшая репейником, и дальше – перелесок.

Здесь всегда пахло железом и чем-то тёплым, органическим.

Запахи, которые не пугают, но напоминают о теле. О его уязвимости.

– Я думала, ты скажешь «нет», – сказала Эшли, когда они подошли к мосту из бетонных плит, ведущему к старому цеху.

– Я почти сказал, – тихо ответил он.

Она посмотрела на него.

– Почти – не считается.

Она улыбнулась. В её улыбке не было ни злобы, ни победы.

Она просто улыбалась, потому что всё шло как надо.

– А если она не придёт? – спросил он.

– Придёт, – отрезала Эшли. – Ты же позвал. Ты для неё хороший. Она не знает, что ты на самом деле мой.

Эндрю опустил глаза.

– Я…

– Ты – мой. – Она сказала это мягко. Почти шепотом. Но в её голосе было что-то, что не подлежало сомнению. Как будто она называла цвет неба или своё имя.

Старый завод стоял в полутьме.

Разбитые окна, ржавая арматура, растущие между плитами берёзки.

Казалось, он дышит. Не как живое существо – как нечто мёртвое, но не окончательно уснувшее.

Они зашли внутрь.

– Там, в ангаре, – показала Эшли. – Большой ящик. Как раз для неё.

Эндрю сглотнул.

Он чувствовал горечь кофе в горле.

Он чувствовал липкие пальцы.

Он чувствовал, что жив.

– Ты всё подготовила? – спросил он.

– Я всегда готова, – ответила она.

Через полчаса придёт Нина.

Через час – ящик захлопнется.

А позже – наступит тишина.

А потом…

Потом она назовёт его по-другому.

Но пока – утро.

И красные цветы остались позади, у школы.

Здесь же – бетон, железо, ржавчина.

И пустой ящик.

Ждущий.

Открытый.

Почти как рот.

Сам город был отвратителен.

Он не был ни трагически-печальным, ни романтически-убогим – он был вульгарно мерзким, как блевота, смешанная с бензином, как чипсы, брошенные в уличную лужу.

Грязь здесь не начиналась и не заканчивалась – она была всюду, как атмосфера, как влажность, как вездесущий грибок. Она впитывалась в обувь, в волосы, в воздух.

Лавочки с дешёвой едой жарили что-то кислое, маслянистое, пересоленное.

Запах варёных сосисок, пережаренных куриных шкурок и гнилых помидоров висел в воздухе, будто чужое дыхание, скопившееся в лёгких города.

Из подворотен тянуло плесенью.

Мусорные баки были полны, а вокруг них – вторые, неофициальные горки из упаковок, клеёнок, кусков серого картона.

Но Эшли не чувствовала ничего.

Ни вони, ни липкости, ни перегара, ни выхлопов, оседающих серым осадком на ресницах.

Для неё всё это было нейтральным фоном, как шелест бумаги.

Она шла по городу, как по собственной комнате – будто бы весь этот бетон, грязь и смог – это продолжение её тела.

В руке у неё – алюминиевая банка с холодным кофе. В другой – шоколадный батончик.

Она пила, жевала, жевала, пила, не останавливаясь, не запинаясь.

Сладкое текло по пальцам, пачкало куртку.

Она лишь облизывала пальцы, не вытирая их.

На губе – след от шоколада. Она не замечала.

Её колени были в свежих и заживших ссадинах.

На одной – чёрно-фиолетовый синяк, затянутый белой коркой. На другой – старая тонкая корка, чуть отслоившаяся по краям.

Кожа на локтях чуть шершавая.

Она двигалась с той странной кошачьей лёгкостью, что бывает у девочек, много дерущихся, но не признающих боли.

Иногда она делала прыжок на бордюр. Иногда шла по узкому бортику вдоль стены, балансируя, как будто это всё ещё игра.

Иногда пинала жестяную банку.

– Смотри, – сказала она вдруг, – похоже, будто улицы вздыхают.

Эндрю молчал.

– Правда, слышишь? Гудит – как будто город вздыхает. Как толстяк, которому душно в рубашке.

Она засмеялась, с набитым ртом.

– Господи, он такой уродливый, этот город. Я его обожаю.

Эндрю плёлся сзади.

Шёл, опустив плечи, чувствуя, как кофейный жар внутри тела перерастает в слабость.

Он не ел.

Он не хотел есть.

От запахов его слегка подташнивало. И не только от еды.

От своей роли.

Он шёл и смотрел на то, как сестра весело чавкает, обходит лужи, прыгает через выбоины.

Она жила моментом – он жевал мысли.

Он пытался понять, где именно он мог бы повернуть назад.

Он искал в себе запоздалое «нет», как ищут в карманах забытые деньги, зная, что там ничего нет.

Старик, продававший сигареты у метро, крикнул им вслед:

– Эй, девочка, ты как будто с войны пришла!

Эшли обернулась, усмехнулась, показала ему средний палец – без злобы, почти весело.

– Так и есть, дед, – крикнула она. – Только ещё не ушла.

Старик что-то буркнул, но она уже повернулась обратно.

В её походке было нечто победное, как у человека, который знает, что весь этот город ей ничего не может сделать.

Её никто здесь не любил, но она шла по улицам, как хозяйка скотобойни, где ей же и работать.

Эндрю не смеялся.

Он чувствовал, как город будто капает на него.

Не дождём, не грязью – а виной.

Он смотрел на витрины с закопчённым стеклом, на лужи с окурками, на облезлые афиши старых фильмов, на треснувший асфальт – и всё казалось ему свидетелем.

Как будто мир наблюдал.

Наблюдал, но не вмешивался.

– А если она расплачется? – спросил он вдруг.

Эшли даже не повернулась.

– И что?

– Просто… – он замялся.

– Пусть плачет. Это полезно.

– Но…

– Хочешь, чтобы я заплакала, Эндрю?

Он замолчал.

– Вот и не лезь со своими соплями.

Она сделала круг по старому фонтану, из которого давно уже не текла вода, лишь валялись пластиковые стаканчики и какой-то мёртвый голубь.

Потом остановилась, отпила кофе, бросила банку в урну – мимо, разумеется, – и обернулась.

– Она не умрёт, если что.

– Ты уверена?

– Нет, – сказала Эшли. – А ты?

Эндрю ничего не ответил.

Потому что вопрос был не о Нине.

Они прошли мимо группы подростков, куривших под магазином. Те окинули их взглядами. Эшли ничего не сказала, но один из парней отвёл глаза.

Эндрю заметил это. И ничего не почувствовал. Ни гордости. Ни облегчения. Только тупую, вязкую тревогу.

Как будто в животе у него что-то ожидало сигнала.

И вот уже показалась остановка.

Там, на краю дороги, с рюкзачком, в тонкой курточке, стояла Нина.

Она махнула им рукой, улыбнулась.

И это было ужасно.

Потому что в этой улыбке было доверие.

Такое, какое не заслуживал никто из них.

Эндрю почувствовал, как в горле застряло что-то тёплое.

Но он улыбнулся в ответ.

И шагнул вперёд.

Эшли – рядом.

Рядом, но уже как будто позади него.

Как тень, у которой собственный свет.

Они сидели на бетонном блоке, похожем на надгробие, только горизонтальном, и слишком широком, чтобы быть предназначенным для одного тела.

Бетон был тёплым от солнца, но не горячим – тёплым, как чужое плечо, к которому прижимаешься не от любви, а просто потому, что иначе холодно.

Эшли развалилась, откинувшись назад, вытянув ноги. На коленке – новая царапина, свежая, аловатая. Она не обращала на неё внимания.

Банки с газировкой – смятые, искорёженные, бросались у ног, как жертвы её завтрака. Обёртки от батончиков блестели в траве, шурша на ветру, как бумажные духи.

– Завтрак чемпиона, – пробормотала она, допивая кофе из жестянки.

– Это не завтрак, – сказал Эндрю.

– А ты кто, диетолог?

Он не ответил. Смотрел в сторону, на молодой лес. Клёны, колючие, жесткие, с листьями, похожими на руки с острыми пальцами, росли так, будто вытесняли бетон, как будто у земли был план забвения.

Прошло всего двадцать лет, а уже казалось, что тут никогда и не было дороги, склада, цистерн. Только пульсирующий зелёный шум.

И бетон.

И они – сидящие в центре этого мёртвого круга.

– Она придёт? – спросила Эшли, не поднимая глаз.

– Придёт.

– Улыбнётся?

– Думаю, да.

– Будет рада?

– Да.

Эшли зевнула, потянулась.

– Сладкая дурочка.

Эндрю опустил голову.

Через десять минут появилась Нина.

Она шла по дорожке, немного сбиваясь с ритма, оглядываясь, придерживая лямку рюкзака.

На ней была светлая куртка, чуть великоватая, джинсы с детским вышитым сердечком и кеды, испачканные мелом.

Она была наивная, как утро. И… обычная. Совсем обычная.

Именно это и было страшно.

Она увидела Эндрю – и засветилась.

Глаза загорелись, как будто он был не просто мальчиком, а ответом на вопрос, заданный во сне.

– Привет! – радостно.

– Привет, – мягко ответил он.

– Я думала, ты один будешь…

Тень упала от дерева и прошла по её лицу. Она посмотрела в сторону – и увидела Эшли.

– Эм… привет, – сказала она тише.

– Привет, – ответила Эшли, вяло и с усмешкой, бросая в урну – мимо – последнюю банку.

Она специально громко хрустнула пластиком под ногой.

Нина нервно улыбнулась.

– Я… я не знала, что вы вместе… Я думала…

– Мы решили поиграть втроём, – сказал Эндрю, спокойно, как будто всё было заранее решено.

– Во что?

– В прятки, – вмешалась Эшли, уже вставая.

Она стояла выше – и не потому, что встала на блок, а потому, что так казалось.

– Ты ведь умеешь прятаться?

Нина кивнула, немного сбившись дыханием.

– Отлично, – сказала Эшли. – Тогда ты первая.

– Я?.. – переспросила Нина.

– Ну да, – улыбнулась Эшли. – Самая смелая всегда начинает. Разве ты не смелая?

– Я… не знаю, – Нина смущённо посмотрела на Эндрю.

Он ничего не сказал. Лишь слегка кивнул. Медленно. Утверждающе. Предательски.

– Прячься вон туда, за складом. Там много хороших мест, – сказала Эшли, указывая рукой в сторону заросших бетонных строений. – Мы досчитаем до ста.

– До ста? – Нина чуть засмеялась.

– А ты что, не умеешь прятаться по-настоящему? – с мягкой усмешкой бросила Эшли.

Нина, будто задетая, мотнула головой.

– Умею! Я прячусь лучше всех в классе.

– Ну вот и покажи.

Она побежала, задрав рюкзак, почти вприпрыжку, с той детской непосредственностью, которую они оба потеряли, но умели узнавать.

За ней тянулся запах жвачки и школьного мыла.

Она исчезла за бетонным ребром, в траве, в тени – и стало как-то особенно тихо.

Эшли села обратно на бетон. Достала ещё один батончик, развернула его, не торопясь.

– Думаешь, она поняла?

– Нет, – тихо сказал Эндрю.

– Жаль. Было бы красивее.

Она откусила и сморщилась.

– Больше не буду брать карамельные. Слишком тянучие.

Он смотрел в землю.

Потом поднял взгляд.

– Эшли…

– Что?

– Мы ведь… просто…

Она обернулась, не жуя, не моргая.

– Просто что?

– Просто напугаем её, да?

– Конечно, – она кивнула.

Улыбнулась.

Положила ладонь на его руку – легко, невесомо. Как будто не вес её пальцев имел значение, а сам жест, прикосновение, закрепление.

– Только ты должен быть со мной до конца.

– Я…

– До конца, Эндрю.

Он вздрогнул.

Это имя прозвучало слишком официально.

Слишком чуждо.

Слишком как в школе. Как у врача.

Как будто его вызвали.

Он снова опустил глаза.

– Считаем до ста, – сказала Эшли. – Потом найдём.

– Хорошо.

– А потом… может быть, ты станешь другим.

– Каким?

– Энди.

Она улыбнулась.

– Мне нравится так больше.

Ты больше похож на Энди, чем на Эндрю.

Ты ведь мой, правда?

Он кивнул.

Сначала чуть заметно.

Потом ещё раз.

Глубже.

Жестче.

Они начали считать.

Разом.

Глухо.

Шёпотом.

На фоне остролистые клёны гудели, как орган.

Где-то внутри руин, в тени, между сломанных балок, Нина затаилась.

Нина спряталась в старых покрышках, сложенных в полукольцо у стены обрушенного склада.

Сверху на них валялись тряпки, какие-то щиты, давно потерявшие цвет, и ржавая корзина от велосипеда.

Она влезла внутрь, глядя по сторонам, сдавленно посмеиваясь – мол, никому в голову не придёт искать здесь.

Она пряталась, как ребёнок, веря в простоту игры, не зная, что игра уже была обряжена в чёрную мантию, что у неё есть сценарий, и она – не игрок, а фигура.

Энди всё видел.

С его позиции с бетонной плиты было прекрасно видно, как она устроилась в покрышках, как прижала рюкзак к животу, как запнулась ногой и чуть не выронила кеды.

Но он делал вид, что считает.

– …двадцать пять, двадцать шесть…

– Слишком быстро, – заметила Эшли.

– Прости, – буркнул он.

– Не торопись. Мы не ищем пока. Мы ждём.

Она повернулась к нему, заложив руки за спину, и чуть склонила голову.

– Есть один момент.

– Какой? – уже зная, что момент – важный.

– Когда найдём её… ты скажешь, что знаешь лучшее место для пряток. Самое крутое. Тайное.

– И…

– И этим местом будет ящик, – сказала Эшли.

Она указала подбородком в сторону дальней стены ангара. Там, в полутени, под поломанной фермой, стоял старый зелёный ящик.

Большой, со следами маркировки, стершейся от времени, но всё ещё различимой: MO/GB – 1944.

Военный. Оружейный. С войны.

Он лежал здесь, как забытый саркофаг.

Притворявшийся просто мусором.

– Мы… – начал Эндрю.

– Мы просто поиграем, – перебила Эшли. – На час. Может меньше. Пусть посидит. В темноте ведь интереснее, правда?

– Она испугается.

– Да.

– Ты хочешь, чтобы она испугалась?

Эшли кивнула, спокойно, как будто он спросил о погоде.

– Хочу.

– Это…

– Подарок, – сказала она. – Страх запоминается. Особенно в детстве.

Он тяжело вздохнул. В горле было что-то тёплое и кислое. Кофейное.

Но он кивнул.

Почти сразу.

Они пошли «искать». Делая вид.

Эшли громко называла имя Нины, заглядывала под балки, стучала по железным листам.

Эндрю медленно плёлся следом, будто бы участвуя, но на самом деле – просто слушая гул в ушах.

Сердце билось не от страха. От осознания неизбежного.

– Нашла! – вдруг крикнула Эшли, и из покрышек вынырнула растрёпанная, смеющаяся Нина.

– Боже, я думала, вы не найдёте!

– Ну, я-то нашла, – усмехнулась Эшли. – А вот он не очень старался.

Нина посмотрела на Эндрю, и он выдавил улыбку.

– Но у меня есть идея, – сказал он. – Хочешь, покажу, где прячусь я?

– Супер! – оживилась она. – Только давай не в покрышках. Там воняло.

– Тогда пойдём, – сказал он.

Он повёл её мимо железных опор, мимо сломанного шкафа, мимо стены с облезшей краской.

К ящику.

К той самой коробке из 1944 года, в которой, возможно, когда-то лежали снаряды, а теперь…

Теперь – тень.

Ящик лежал в полутени. Одинокий.

Краска облупилась, дерево почернело на кромках, но крышка всё ещё открывалась и закрывалась мягко, с тяжестью, достойной гроба.

На боку поблекшими буквами: 1944.

Эшли однажды сказала, что вещи, пережившие войну, всегда помнят.

Энди тогда не понял, что она имела в виду. Сейчас – начал догадываться.

– Вот, – сказал он. – Здесь.

– Серьёзно? – Нина рассмеялась. – Это ж ящик какой-то…

– Идеальное укрытие. Никто не подумает искать тут.

Он открыл крышку, наклонился и похлопал по внутренней стенке.

– Глубокий, тёплый.

– Пахнет странно.

– Всё здесь пахнет странно.

Нина медлила. Потом пожала плечами.

– Ладно. Только если ты рядом.

Он кивнул.

Она забралась внутрь – неловко, скрючившись, хихикая.

– А ты точно не закроешь?

– Обещаю, – сказал он.

Она улеглась на спину, уткнулась в рюкзак.

И в этот момент он опустил крышку. Медленно. Почти бережно. Как будто укрывал её, как будто делал что-то, что должен сделать, как будто следовал сценарию, который кто-то записал задолго до его рождения.

Крышка щёлкнула.

Он сел сверху.

Не быстро. Не резким движением. Он просто… сел.

И в этот момент всё стало особенно тихо.

Ветер стих. Птицы не пели. Даже его собственное сердце казалось – замерло.

– Эндрю?..

– Всё хорошо, – прошептал он, не вставая.

– Окей… – неуверенно. Потом тишина.

Эшли подошла почти бесшумно.

С волосами, развевающимися, как у дикарки, с пустыми руками – кроме арматурины, которую она подняла где-то у стены.

– Умница, – прошептала она.

Наклонилась.

Продела арматуру через ржавое кольцо замка.

Повернула.

Щелчок.

Теперь ящик был заперт.

Энди резко вдохнул.

Обернулся.

Посмотрел на неё.

– Мы же…

– Она не умрёт, – сказала Эшли.

– Ты не знаешь.

– А ты уже знал, когда звал её.

Он хотел что-то сказать. Но – не сказал.

Он уже сидел на крышке.

Он уже не стал спорить. Он не сопротивлялся. Он уже участвовал.

Внутри ящика послышалось движение. Шорох. Потом:

– Эндрю? Эндрю, это не смешно.

– Тихо, – прошептала Эшли. – Слушай.

Он слушал.

Тишина в ящике была глубже, чем вокруг.

Как будто пространство вокруг стало ждать.

– Энди, – сказала она вдруг.

Он поднял на неё глаза.

– Что?

– Тебе идёт.

– Что?

– Это имя.

Она наклонилась ближе.

– Эндрю – это для учителей. А ты – мой Энди. Теперь навсегда.

Он ничего не ответил.

Он посмотрел на неё. И вдруг – вспомнил гравюру, которую видел в школьной книге.

Франсиско Гойя.

Фигура человека, раздавленного ужасом. Безысходностью.

Надпись под ней: «Ya no hay remedio».

«Ничего не поделаешь».

Он вспомнил – и понял.

Это уже не игра.

– Ладно, – сказала Эшли, потянувшись. – Пора. Я хочу жрать.

Она произнесла это слово нарочито грубо, с растянутой «р», как будто нарисовала его слюной.

Не «поесть». Не «перекусить». Не «пожевать». А именно жрать – слово, от которого у Энди на мгновение свело желудок.

Он всё ещё сидел рядом с ящиком.

Слышал, как внутри кто-то дышал сквозь слёзы.

Не крики. Не мольбы.

Просто – приглушенные звуки дыхания.

И тихий, прерывистый всхлип.

Так плачут дети, которые не верят, что за ними придут.

– Может… – начал он. – Может, подождём немного? Час. И выпустим.

– Час? – переспросила Эшли, уже поправляя рюкзак.

Она обернулась, и в её взгляде не было ни гнева, ни удивления. Просто лёгкое раздражение.

– Энди, ты в порядке? Ты что, хочешь сидеть тут, пялиться на коробку?

– Нет, но…

– С ней всё будет хорошо. Ящик не герметичный, воздух есть.

– Сутки?

– Ну и что? Пусть посидит. Это даже полезно. Очистит мозги.

– Она…

– Перестань, – мягко, но резко сказала Эшли. – Ты сделал правильно. Всё уже случилось. Она там, мы здесь.

Мир не остановился. Пошли.

Она взяла его за запястье – не нежно, не властно, просто как старшая, уводящая младшего. Хотя была младше.

Он поднялся.

Они пошли.

Они шли сквозь лес.

Солнце стало ярче, но оставалось холодным, как вспышка на чёрно-белом снимке.

Тени деревьев были длинными, как иглы.

Лес шумел, но это был не живой шум – а глухое перешёптывание между листьями, будто все эти клёны и кусты обсуждали, что произошло.

Энди чувствовал, что у него во рту пусто, как будто язык – это мрамор, а гортань покрыта пылью.

Эшли говорила.

Как обычно.

Как будто они просто вышли погулять.

– Ты смотрел вчера «Ночной поезд»?

– Нет…

– Там был эпизод, где у женщины вместо сына был манекен. А она не замечала. Представляешь?

– Нет…

– Вот и правильно. Отстойный эпизод. Я бы сделала лучше.

Пауза.

– А ещё в лавку пиротехники завезли мексиканские петарды.

Она сказала это с уважением. Почти благоговейно.

– Чувак, они настолько мощные, что если кинуть одну в туалет – крышку снесёт.

Она засмеялась.

– Представляешь? – повернулась к нему. – Надо будет купить. Поиграем.

Он не отвечал.

Она не обижалась.

Просто продолжала говорить. Как фон.

Как будто с ним и не нужно было разговаривать – достаточно было говорить рядом с ним.

Они вышли из леса, и город снова захватил их, как липкая плёнка.

Запахи были прежними – выхлоп, кислота, подгоревшее мясо, дрожжи и перегар, даже в середине дня.

Но теперь они уже не раздражали Энди.

Они стали частью тела, как запах собственного пота – неприятный, но родной.

Они дошли до магазина, и Эшли, как всегда, выбрала:

– Два апельсиновых, две «Крем-Соды».

– Ещё вон тот, с виноградом. Фиолетовый, химический, мерзкий.

– Мой любимый, – сказала она с ухмылкой. – Тебе не понять.

Она рассмеялась и швырнула бутылки на прилавок. Продавец посмотрел на неё с усталостью, как на мелкую бурю, которую нельзя остановить.

Энди просто стоял рядом.

Молча.

Пока не протянули сдачу.

Пока бутылки не оказались в его руках.

Они сели на старой скамейке у мусорки, где под ней валялись какие-то обглоданные кости куриных крылышек.

Эшли открутила крышку и сделала два жадных глотка.

– Мм. Я бы жила на лимонаде.

Она посмотрела на него.

– Ты чего? Пей. Ты будто в коме.

Он открыл свою бутылку.

Первый глоток – жжёт.

Второй – разглаживает.

Третий – затапливает.

Глюкоза, углекислота, ароматизатор «апельсин» – всё это вошло в кровь, как морфин, как обещание, что можно всё это не чувствовать.

Он почувствовал, как его отпускает.

Не хорошо. Не спокойно. Просто – безразличие.

Как будто его сердце всё ещё билось, но отвязалось от смысла.

Эшли болтала:

– В следующий раз я возьму с собой фонарик. Там внизу, у ящика, есть лестница. Ведёт в подпол. Мы могли бы спрятать там больше людей.

Она смеялась.

Она уже строила следующий план.

Он смотрел на неё.

Сладкий вкус на языке уже затмил голос.

Он знал, что она говорит. Он слышал слова.

Но они проходили мимо сознания, как прохожие, не задерживаясь.

Нина в ящике.

Тьма.

Влага на дереве.

Молчание.

Он не забыл.

Просто… стало всё равно.

Он снова сделал глоток.

Эшли обернулась и ткнула его в бок:

– Эй. Энди.

Он посмотрел на неё.

– Что?

– Улыбнись.

– Зачем?

– Ты живой.

Она снова улыбнулась.

– А она – пока что тоже.

Он хотел рассердиться. Сказать: «Ты чудовище». Кричать. Уйти.

Но он только кивнул.

Потому что внутри уже наступила зима, и лимонад был её снегом.

Следующий день был чужим.

Небо – бледное, без линии горизонта, будто всё вокруг просто расползлось, как молоко, разлитое по серой клеёнке.

Птицы молчали. Даже вороны, обычно ругающиеся у свалки, замолкли.

Город будто затаил дыхание. Или сделался глухим.

Они шли на завод медленно.

Эшли ела по пути мороженое. Не спеша. Лизала, как кошка – лениво, с удовольствием, время от времени делая громкий хруст вафельного рожка.

Энди молчал.

Он не мог сказать ничего.

Он не знал, что именно в нём умерло за эти сутки, но чувствовал: что-то уже не вернётся.

Когда они вошли в склад, свет был тусклым, расползшимся, как старый плед.

Пыль висела в воздухе слоями, и каждый шаг отзывался в ней, как удар по барабану.

Ящик всё ещё лежал там, где его оставили.

Слегка покосившийся.

Промолчавший всю ночь.

Эшли подошла первая.

Присела на корточки, вытащила арматуру – она с хрустом вышла из петли.

Крышка заскрипела.

Там была Нина.

Её лицо было в тени, губы чуть приоткрыты.

В одной руке – ингалятор.

В другой – кулак, сжатый до белизны.

Она не дышала.

Тело казалось целым, не изломанным, но слишком тихим. Слишком неподвижным.

Никакого крика.

Никакой драмы.

Только мёртвая тишина, густая, как пепел.

Энди побелел.

Даже не побледнел – побелел, как сливы, вываренные в воде, без кожи.

Он осунулся.

Сжал руки вокруг головы, сел на край бетона, открыл рот, но не закричал.

Губы шептали что-то, будто молитву, будто набор слов, лишь бы не остаться одному с тишиной.

Внутри – не было слёз.

Было что-то другое.

Что-то гораздо более древнее.

Как будто в него вошло озеро, холодное и вязкое, и затопило всё живое.

– Она… – прошептал он. – Она…

– Да, – сказала Эшли. Просто.

Без пафоса, без театра.

Как будто они открыли коробку с испорченным продуктом.

Он поднял на неё глаза.

Глаза были стеклянные. Бессмысленные. Как у того самого школьного манекена, о котором она рассказывала.

– Ты знала, что у неё астма?

Эшли пожала плечами.

И улыбнулась.

Маленькой, едкой, почти усталой улыбкой.

– А если и знала… что с того?

Энди вдохнул резко, будто удар получил.

А потом – ничего.

Ничего не последовало.

Он просто провалился внутрь.

Эшли смотрела на Нину с выражением, которое нельзя было назвать жестоким.

Оно было разочарованным.

Равнодушно-оценочным.

Словно она читала вырезку из газеты.

Словно говорила глазами: ты не оправдала. Не выдержала. Сломалась раньше времени. Неинтересно.

Она откинулась назад.

Встала.

Потянулась.

Поглядела в потолок, где играли пылинки.

– Надо бы похоронить.

Они не говорили об этом.

Ни одного слова про смерть. Про вину. Про страх.

Ни упрёка. Ни «зачем». Ни «что теперь».

Слово «похоронить» прозвучало, как технический термин, как инструкция из руководства.

Если что-то больше не нужно – избавься от него правильно.

Они завернули тело Нины в её куртку.

Она была лёгкая. Удивительно лёгкая.

Энди не помогал. Он просто стоял рядом.

Рядом – в теле, но не внутри.

Он смотрел, как Эшли завязывает рукава куртки узлом.

Как вытирает руки о штаны.

Как вешает рюкзак на плечо, будто они закончили пикник.

Потом они пошли.

Лес встретил их зелёным сиянием, неестественным, почти пошлым.

Солнце било сквозь листву, раскрашивая всё в слишком яркие оттенки – как на старой, выцветшей цветной плёнке тридцатых годов, где трава казалась изумрудной, неба не было, а лица людей – резиновыми масками.

Мир стал крикливо красивым, как витрина с игрушками в витрине после войны.

Энди чувствовал, что зелень царапает глаза.

Слишком много света.

Слишком много жизни – в момент, когда жизнь в нём – закончилась.

Они шли вглубь.

Мимо поваленных деревьев. Мимо крапивы. Мимо чего-то птичьего и быстро промелькнувшего.

И не было ни звуков, ни комментирующих голосов, ни всхлипов.

Только шелест ног и скрип сучьев.

И чувство, что за каждым деревом кто-то смотрит.

Они выкопали яму.

Палкой. Ржавой лопатой, найденной тут же. Руками.

Земля была мокрая.

С гнилым запахом, с мелкими червями, с пауками, с влажной жутью детства.

Нину положили в яму, как сломанную куклу.

Не из жестокости.

А потому что иначе не умели.

Эшли молча засыпала тело.

Энди сидел рядом.

Иногда помогал.

Иногда просто смотрел, как земля ложится. Сначала на лицо. Потом на ноги. Потом – на всё.

– Ты всё ещё здесь? – спросила она, когда было кончено.

Он кивнул.

– Тогда пойдём.

– А если нас найдут?

– Не найдут.

– А если найдут?

Она посмотрела на него.

Глаза были светлые. Прозрачные.

Как будто она вообще не была ребёнком.

– Тогда ты скажешь, что я виновата.

– Но ты…

– И я скажу, что ты был против.

Пауза.

– Только ты ведь не был против, правда?

Энди молчал.

Смотрел на руки.

На ногти, в которых застряла чёрная грязь.

На ладони, в которых всё ещё горела та тяжесть, когда он сидел на крышке ящика.

Он кивнул.

Потом ещё раз.

Сильнее.

– Я с тобой, – прошептал он.

Она улыбнулась.

Теперь – по-настоящему.

И когда они пошли назад, сквозь зелёный свет, сквозь щебень, сквозь пыльные лучи, она сказала:

– Завтра ты принесёшь мне клятву. На крови.

Он не ответил.

Потому что знал.

Клятва уже была в нём.

Просто нужно было вскрыть кожу, чтобы её достать.

Глава 2

Клятва

Они пришли на то же место, где накануне оставили тело.

Лес был влажным и тихим, но тишина уже не была пустой.

Она была… внимательной.

Как будто сама земля, накрывшая Нину, затаила дыхание и слушала.

Деревья, казалось, стояли ближе, чем вчера.

Листва нависала, почти касаясь волос.

Небо было серым, запечатанным. С него уже срывались первые капли – лёгкие, редкие, как будто кто-то невидимый осторожно испытывал землю на терпение.

Эшли шла вперёд.

На поясе у неё – кожаный чехол, в котором лежала испанская наваха.

Складной нож с резным чернёным узором на рукояти.

Она рассказывала, что его подарил дед, когда ей было девять.

Он был тяжёлый. И – красивый. Красота у Эшли всегда была с привкусом опасности.

Они остановились у могилы.

Земля ещё не заросла.

Глина была смыта ночным дождём. Виднелись комки, корешки, чуть вздутый холм.

Эшли присела.

Открыла нож.

Сталь блеснула даже в этом рассеянном свете.

– Рука, – потребовала она.

Он протянул.

Ничего не спрашивал.

Он уже всё понял.

Лезвие скользнуло по коже, как холодная плеть.

Не глубоко, но уверенно.

Потом она порезала себя.

Их пальцы соприкоснулись.

Кровь – смешалась, как две нити, как ручейки, образующие общую реку.

Они позволили каплям упасть на землю.

Прямо на холм.

На могилу.

И тогда Энди заговорил.

– Я клянусь, что буду всегда и во всём повиноваться мнению своей сестры, защищать её ценой жизни, а её слово будет моим единственным законом на вечные времена.

Слова шли тяжело.

Как будто каждая фраза была шагом по болоту.

Но он выговорил всё. До конца.

И даже – немного больше.

Эшли слушала с наклонённой головой, будто бы он говорил на древнем языке.

Когда он замолчал, она заговорила – отчётливо, почти торжественно:

– Я клянусь, что всегда и везде буду защищать своего брата и покровительствовать ему на всех путях его.

Капли дождя усилились.

Они падали на лица, на лезвие ножа, на открытую рану.

Они не сжимались, не прятались.

Это был дождь, который принимали как крещение.

После клятвы Эшли достала из кармана пузырёк одеколона.

– Чтобы не загноилось, – сказала она весело.

Они протёрли руки.

Энди вдруг поднял пузырёк к губам и глотнул.

Не из бравады. Просто… чтобы узнать, каково это.

Огонь прошёл по горлу, как раскалённый провод.

Но он не сморщился.

Он проглотил боль.

Как и всё остальное.

Эшли смотрела с лёгким удивлением.

Потом – рассмеялась.

И обняла его.

Обняла хищно, как кошка, которая только что поцарапала – но теперь прижимается, мурлычет, помечает.

– Мальчиш-ш-шка… – прошептала она. – Умом не блещет.

Потом хлопнула по плечу.

– Но поздравляю.

– Ты сложил из льдинок слово «Вечность».

Они ушли из леса, когда дождь стал уверенным.

Не ливень – но уже и не накрапывание.

Капли падали часто, тяжело, оставляя пятна на одежде, шурша по капюшонам, сливаясь в ручейки на шее и запястьях.

Эшли шла впереди, в расстёгнутой куртке.

Энди – рядом, в молчании, но уже не в отупении.

Он чувствовал, как вода смывает кровь с руки. Смывает всё лишнее, оставляя только клятву.

Им было не холодно.

И не страшно.

Почти весело.

Они добрались до супермаркета – старого, облезлого, с вывеской, потерявшей три буквы.

Перед входом – узкий козырёк над ступенями, где обычно курили подростки и старики с собаками.

Сегодня – никого.

Только они вдвоём, с треском открывшие лимонад.

Газ ударил по носу.

Лимонад был – как детство, как яд, как оскорбление вкусу: невыносимо сладкий, слишком холодный, с пузырьками, как взрыв внутри.

Энди пил молча.

Эшли откинулась на спинку, растянула ноги и присвистнула.

– Нормальный денёк.

Он посмотрел на неё.

Она действительно была довольна.

Не безумно, не эйфорично. Просто – спокойно, искренне довольна, как будто всё было так, как и должно быть.

Они смотрели на дорогу.

За ней – лес.

Мрачный, тёмный. В тумане.

Дождь делал его ещё глубже. Листья сливались в единую, почти чёрную массу.

И казалось – оттуда кто-то смотрит.

Не животное. Не человек.

Просто… взгляд.

Присутствие.

Энди почувствовал это.

И повернул голову к Эшли.

– У тебя тоже…

– Да, – перебила она.

Она смотрела на лес спокойно.

– Кто-то есть.

– Конечно.

– Мы что-то сделали?

– Мы… открыли.

– Что?

Эшли прищурилась, сделала последний глоток и швырнула пустую бутылку в урну.

– Не знаю. Но оно – смотрит.

– Тебе страшно?

– Нет.

– Мне тоже.

– Вот и хорошо, Энди, – сказала она, и улыбнулась в дождь.

Они сидели рядом.

Смеялись.

Пили химию из пластиковых бутылок.

И знали, что что-то в лесу стало их другом. Или богом. Или врагом.

Но не имело значения.

Они были вместе.

А значит – никогда не одни.

Даже если за ними наблюдает нечто древнее.

В тот вечер всё было как всегда.

А значит – невыносимо странно.

Потому что ничего не изменилось, хотя всё должно было измениться.

Не было кары. Не было грома.

Только телевизор, как алтарь нового времени, и в нём – война.

Экран шипел, пульсировал, дрожал в лёгкой ряби.

Ведущий новостей – с лицом каменного истукана и очками в толстой оправе – монотонно рассказывал о взрыве.

Армия обороны Ольстера – протестантские фундаменталисты, почти культ.

Они подорвали заминированный автомобиль возле католического роддома – одиннадцать погибших, среди них двое младенцев.

Ведущий говорил об этом так, будто зачитывал прогноз погоды.

– «Ответственность взяла на себя группа, ранее не замеченная в терактах…»

– «По неподтверждённым данным, целью был местный священник…»

– «Католическая община высказывает обеспокоенность…»

– «Однако источники в службе безопасности заявляют, что…»

И вот тут Эшли встала.

Молча. Подошла.

Переключила.

Щелчок.

– Хватит.

– Но…

– Нет.

– Почему?

Она не ответила.

Просто осталась стоять, пока не заговорил другой голос.

Уже не новостной. Уже – играющий страхом.

Фильм.

Фильм ужасов.

Экран мигнул.

Началась сцена:

Темница. Девочка в школьной форме. Монстр с перевязанной головой, в мешковатой одежде, шепчущий:

– Ты хочешь выбраться?

– Да.

– Тогда скажи: «Я тебя люблю».

– Я…

Эшли рассмеялась.

Смеялась как ребёнок, которому пообещали подарок.

Села обратно на диван.

Взяла свою бутылку грушевого лимонада и сделала долгий, шумный глоток.

– Тупо.

– Немного, – согласился Энди.

Он ел чипсы. Безвкусные, слишком жирные.

На столе перед ними – хаос: упаковки, фантики, банки, обёртки, блистеры с жвачкой, салфетки, пластиковые ложки, остатки соуса на крышке контейнера.

Ещё одна бутылка. И ещё.

Грушевый.

Персиковый.

Виноградный.

Яблочный.

Сладость была повсюду.

В зубах, в языке, в нёбе.

Во взгляде.

В смехе.

Эшли нашла какой-то старый рекламный журнал, вырвала оттуда страницу, свернула и зачерпнула ею «Нутеллу» из банки.

– Блевотина.

Съела.

– Но вкусно.

Они ели и пили, как будто пытались закормить пустоту внутри, как будто лимонад и жир могли утопить тень ящика, запах земли, ингалятор в мёртвой руке.

Никто не говорил о Нине.

Это было сакральное табу.

Нельзя упоминать жертву сразу после обряда.

Нужно прожить вечер, как будто всё было нормально.

Чтобы не вызвать гнев.

Они заснули на диване.

В куче одеял и пустых упаковок.

Родители не будили.

Они не интересовались.

Так должно было быть.

Так и было.

Они уснули как два уставших зверя, свалившихся в нору после охоты.

Телевизор ещё гудел где-то в углу, перебрасываясь сценами насилия, скрежетом музыки, криками, но они его уже не слышали.

Они были внутри другого сна.

Диван – старый, продавленный, с пятнами, которые никто уже не пытался отстирать.

Подушки пахли чем-то масляным, телесным, чуть-чуть пылью и старой «Колой».

Энди спал, поджав ноги, обхватив подушку. Лицо – бледное, с остатками крошек на щеке.

Эшли раскинулась рядом, с открытым ртом, в объятиях полуразвернутого пледа.

Один носок – сполз. На пальце – запёкшаяся капля крови от пореза.

Воздух в комнате был сладким. Приторным. Тяжёлым.

Как будто сама комната дышала сиропом.

На кухне – пустые коробки из-под наггетсов.

На полу – прилипшие фантики.

В пепельнице (кто курил – никто не знает) – пепел.

А на подоконнике – серая птица, сидящая без движения, смотрящая внутрь комнаты.

Она не стучала в стекло.

Она просто сидела.

Смотрела.

Как свидетель.

Родители были дома.

Мать пришла ночью, не включая свет.

Прошла мимо дивана, глянула на детей, чуть нахмурилась – и пошла в спальню.

Она не стала спрашивать, почему они спят не в кроватях.

Она не стала проверять, что за пятно на ковре и откуда пахнет одеколоном.

Она знала: если не спрашивать – ничего и не произойдёт.

Отец, как всегда, не пришёл.

Или пришёл – но внутри дома его всё равно не было.

Во сне Энди видел лес.

В нём всё было не так, как в жизни.

Деревья – с лицами.

Листья – как глаза.

Из-под земли торчали руки.

Не мёртвые – ожидающие.

Он шёл и слышал, как кто-то шепчет позади:

– Энди… ты теперь часть. Ты теперь один из нас.

Он не оборачивался.

Он шёл дальше.

Эшли во сне смеялась.

Она сидела на троне, сделанном из школьных парт, бутылок из-под лимонада, коробок из-под фастфуда и упаковок от шоколада.

На коленях у неё – нож.

В волосах – золотые обёртки.

Под ногами – земля, вспаханная, как могила.

Она говорила во сне.

Губы шевелились.

Слова были едва слышны:

– Он теперь мой.

Он теперь знает.

Он теперь – сам.

И за окном шёл дождь.

Всё ещё.

Как будто не заканчивался с момента, когда кровь упала на землю.

И это уже был не просто дождь, а вторая клятва мира – принять всё, что произошло.

И никто не плакал.

И никто не говорил «прости».

Потому что вечность уже началась.

И складывалась она – из льдинок, из лезвия, из лимонада, из тишины.

И из двоих, спящих в обёртках на старом диване.

Нину искали.

Искали вяло, по инерции.

Слишком многое происходило в стране, чтобы исчезновение одного ребёнка стало настоящим приоритетом.

Северная Ирландия пылала, и даже в квартале, где жили Эшли и Энди, по вечерам были слышны выстрелы – глухие, как хлопки в руках великана.

Иногда на горизонте полыхало оранжевым – пожары, целые дома, сожжённые боевиками-лоялистами, молчаливой местью по принципу «католик – значит виноват».

Ночь была разорвана вспышками, как тело, которое вскрывают неосторожными руками.

Когда начинались выстрелы или ревела сирена, мама, Рене, говорила только одно:

– Закрой окно.

И они закрывали.

Шторы задергивались – как веки над мёртвыми глазами.

Свет в комнате тускнел.

И всё снова становилось домашним. Безопасным. Липким, как карамель.

Если по телевизору шли новости о терактах – переключали канал.

Без слов.

Просто щелчок – и вот уже снова кто-то убегает от маньяка, снова кто-то смеётся, кто-то страдает в мыльной опере.

Реальность – отменена.

Как неудачная программа.

В школе опрашивали учеников, но не слишком строго.

Вопросы задавались тонким голосом, с натянутыми улыбками, как будто речь шла о потерявшейся куртке.

Директор говорил о «временном отсутствии».

Учителя – о «важных семейных причинах».

Класс – шептался.

Кто-то говорил, что она убежала.

Кто-то – что её похитили.

Кто-то – что она погибла во взрыве.

Энди молчал.

Эшли – смеялась.

Однажды, через несколько дней после исчезновения, Рене зашла в комнату сына.

Это был тихий, обыденный вечер.

На кухне варился чай.

Телевизор гудел в другой комнате.

Эшли играла на улице – в чём именно заключалась её «игра», мать предпочитала не уточнять.

Энди сидел на кровати, скрестив ноги, листая комикс.

Рене постояла у двери несколько секунд, прежде чем сказать:

– А ведь я знаю, что вы были на том заводе.

Просто.

Без интонации.

Как будто сказала: «Ты не убрал за собой посуду».

Энди замер.

Глаза не оторвались от страницы, но зрачки стали стеклянными.

Он не сделал ни одного жеста.

– Я спрашивала тебя.

– Я не знаю, – сказал он. Тихо.

– Хорошо, – кивнула она.

И ушла.

Эта тема больше не поднималась.

После этого разговора ничего не изменилось.

На следующее утро Рене разбудила детей, как всегда.

Подала блины, как всегда.

Позволила не доедать, как всегда.

Слово «Нина» больше не произносилось.

Когда по новостям сообщили, что тело найдено в лесу у заброшенного завода, никто в семье это не прокомментировал.

Никто не сказал: «Ужасно!»

Никто не сказал: «Бедная девочка».

Никто не сказал: «Что мы скажем полиции?»

Рене выключила телевизор.

И включила плиту.

Рис.2 Гроб Энди и Лейли

Вечером, когда дети уже разошлись по комнатам – Эшли пялилась в экран, а Энди лежал с книгой, Рене позвала мужа.

Дуглас, как всегда, молча смотрел в окно.

Он был человеком, у которого не было собственного лица, только маска усталости.

Он не задавал вопросов.

Не разгадывал намёков.

Рене сказала:

– Если нас когда-нибудь спросят…

Он повернул голову.

– …скажи, что наши дети никогда не играли на том заводе.

Пауза.

– Никогда.

Он кивнул.

И всё.

Это был конец разговора.

Не было страха.

Не было упрёка.

Была только та самая североирландская усталость, когда кругом рушится мир, и ты просто хочешь, чтобы твой дом остался целым.

Не счастливым. Не чистым. Просто – целым.

А потом снова были вечера.

Снова фильмы.

Снова чипсы, лимонад, зефир и страшные сериалы.

Снова тяжёлый, приторный сон на диване.

И дождь за окном.

И лес на горизонте.

Эшли продолжала смеяться.

Энди – молчал.

Иногда во сне он хватался за живот, как будто в нём завёлся кто-то живой.

Иногда замирал, сжимая кулаки до побелевших костяшек.

А Рене каждый день смотрела на них чуть дольше, чем нужно.

И никогда ничего не говорила.

Потому что знала.

И потому что в этом доме правила были простые:

– Ничего не случилось.

– Никто ничего не видел.

– Всё хорошо.

Глава 3

Лёжа

Осень пришла незаметно.

Без начала.

Без первого холодного дня, который люди обычно помнят.

Просто однажды небо перестало быть синим, стало свинцовым, и так и осталось.

Дождь уже не лил – он существовал, как атмосфера, как влажность в воздухе, как тяжесть в костях.

Ветер шуршал мусором вдоль тротуаров, и всё, что было живым, ушло внутрь зданий.

Лёжа – сидя, сидя – лёжа.

Так проходило время.

Энди и Эшли утопали в своём полусне, в вязкой, насыщенной сладостью жизни.

Мир снаружи гремел, бомбил, взрывался.

А их мир медленно бродил, как сироп в бутылке.

Школа была как казарма.

Облупленные стены. Крики в коридорах. Учителя с вечно сорванным голосом.

Или молчащие.

Молчание в школе всегда было страшнее, чем крик.

Там не было тайны, не было интереса.

Только обидчики, наблюдатели, насмешники.

Эшли иногда говорила:

– Школа – это концлагерь, где ты обязан играть в нормального человека.

Эшли почти не ходила туда.

Иногда появлялась ко второму или третьему уроку, с явным выражением скуки.

Иногда – не появлялась вовсе.

Когда спрашивали – она пожимала плечами.

Когда наказывали – она смотрела в окно.

Когда ставили двойки – она рисовала в тетради головы без глаз.

Рене – мать, королева уюта и разрушения – кормила.

Она не запрещала, не ругала, не настаивала.

Она кормила.

И называла дочь так:

– Sweetheart, ты устала.

– Sweetheart, отдохни.

– Sweetheart, хочешь эклерчик?

И Эшли брала эклер.

И не шла в школу.

И лежала.

Лежала и смотрела в потолок, или в телевизор, или в пустоту.

Рене стояла рядом с подносом, улыбалась.

На ней был тёплый халат, в руке чашка чая.

Она была добрая, и была ужасом.

Именно тогда Рене приняла судьбоносное решение – поставить в комнату детей второй холодильник.

– Им ведь хочется перекусить ночью, – сказала она.

– Им ведь не хочется выходить на кухню, когда холодно.

И вот в их комнате появился белый, старенький холодильник.

Низкий, гудящий, с тремя магнитиками и потрескавшейся ручкой.

В нём всегда были:

– Сливочное масло,

– Пять бутылок лимонада,

– Два пудинга,

– Куски ветчины,

– Конфеты в вазочке,

– Заранее нарезанные пирожные,

– Банки с сгущёнкой и джемом…

Эшли радовалась.

Энди – не возражал.

Теперь всё было ещё ближе.

Теперь жизнь съёжилась до пределов комнаты.

И этого было достаточно.

Комната, которую делили брат и сестра, стала похожа на барочную гробницу комфорта.

Она была тесной, перегруженной, но странно уютной – утопающей в слоях, тканях, тенях и запахах.

Здесь всё было неправильно и идеально одновременно.

У Эшли была своя кровать – шириной 180 сантиметров.

Почти трон. Почти баржа.

Старая деревянная рама, обитая потёртым флоком, с выцветшими розами.

Перина – мягкая, такая, что в неё уходили плечи и поясница.

Матрас был с провалами, но Эшли любила именно это ощущение:

– Как будто кровать тебя съедает. А потом выплёвывает утром обратно.

У Энди – кровать чуть уже, 140 сантиметров.

Поскромнее, но с теми же одеялами.

Те самые одеяла, которые в доме хранились «со времён прабабушки».

Старые, жёсткие, накрахмаленные так, что они скрипели при движении, словно ткань вспоминала каждую руку, касавшуюся её за последние сто лет.

Подушек было много.

Слишком много.

У каждой – имя и функция.

Одни – для головы.

Другие – для ног.

Третьи – обнять.

Четвёртые – поставить как стенку между телами, если не хочется чувствовать тепло другого.

Хотя чаще – не ставили.

Потому что тепло нужно было – не телесное даже, а антропологическое: другой человек рядом – значит, ты существуешь.

Окно всегда было приоткрыто.

Даже зимой.

Так было велено.

– Детям нужен воздух, – говорила Рене.

И это было правдой, но только воздух был холодный, сырой, северный, пропитанный дымом чужих каминов и запахом гниющих листьев.

Шторы – тяжёлые, пыльные, цвета засохшей крови.

Солнце через них не проходило.

Они были, как веки.

Плотно сшитые, чтоб не будить утром.

Крошек в комнате не было.

Хотя еды было много.

Фанатики сладкого следили, чтобы ни одна капля джема, ни одна крошка печенья не упала на пол.

Не из чистоплотности. А из страха.

– Тараканы.

Они увидят – они придут.

А если придут – они уже никогда не уйдут.

И это была первая форма страха в этом доме, которую признавали вслух.

В этой комнате всё было переполнено жизнью – в толстом шерстяном одеяле, в запахе лимонада, в шорохе пульта от телевизора, в пузырьках в стакане, в дыхании другого в соседней кровати.

Но при этом здесь всё было медленно умирающим.

Как королевская камера, в которой никто не говорит слово «приговор».

И пока за окнами звучала стрельба, пока вспыхивали дымы на холмах, пока город дрожал в очередной лоялистской лихорадке, в этой комнате дети ели сладкое и смотрели ужастики.

И никто не говорил о будущем.

Потому что всё настоящее уже было навечно.

Глава 4

Мать

Рене в молодости была другой.

На старых фотографиях – тонкая, почти прозрачная, с дерзкой улыбкой и сигаретой в пальцах.

У неё были острые скулы, тёмные, блестящие волосы, короткие юбки и кожа без следов усталости.

Эшли смотрела на эти снимки с недоверием – как будто это была не мать, а старшая сестра из другого мира.

Из мира, где люди ещё что-то хотели, бегали, смеялись, флиртовали и впереди было хоть какое-то «потом».

– Это была я, sweetheart, – говорила Рене с лукавым смешком, показывая фото. – Никакой диеты. Только вечеринки, алкоголь и немного удачи.

На этих вечеринках всё и началось.

Сначала – выпивка.

С шестнадцати – каждый день.

Потом – «таблеточки», которые давали подруги.

Курение – не мода, а стиль.

Еда – не вкус, а компенсация.

Движение исчезло.

Сначала – меньше прогулок.

Потом – лень вставать.

Потом – тяжело встать.

Потом – зачем вставать.

К моменту, когда родились дети, Рене уже не верила ни в дисциплину, ни в силу воли, ни в необходимость чего-либо.

Ей казалось, что жизнь – это что-то, что лучше всего пережить лёжа, в тени, под пледом, с лимонадом под рукой.

Она устроилась на работу в маленький магазинчик у дороги.

Магазин был тёмным, старым, в нём всё пахло бумагой, плесенью и пластиком.

Рене сидела за стойкой шесть часов в день.

Работа её заключалась в том, чтобы вяло здороваться с покупателями – которых было от силы десять за день, и листать книги, не отрываясь.

Что она читала?

– Дешёвые романы ужасов.

– Книги о женах, которых мучают, но они всё равно любят.

– Истории о богатых мужчинах, бедных девушках и обоюдной травме.

– Иногда – детективы с убийствами, где всегда виновата жена.

Она с удовольствием обводила фразы ручкой.

Иногда оставляла пометки на полях: «вот сучка», «точно так же!», «он слабак», «я бы тоже ушла».

Она ненавидела работу.

Ненавидела – не потому, что была тяжело, а потому что она была вообще.

Факт работы сам по себе был для неё проклятием.

– Я не для этого родилась, – говорила она дочери.

– Никакая нормальная женщина не должна работать. Это унижает.

Рене ненавидела не только работу.

Она ненавидела себя – за то, что работает всё-таки, что не сумела найти мужчину, который обеспечивал бы ей безмятежное ничегонеделание, за то, что у неё нет машины, личного бассейна и ужина в ресторане хотя бы раз в месяц.

А вслед за собой она начала ненавидеть и весь остальной мир.

Но детей она по-своему любила.

Любила так, как любят кукол, которых жалеют и переодевают, как любят подруг в книгах, с которыми героиня вместе страдает.

Их не надо развивать.

Их надо укутать, накормить и оградить от боли.

Рене закармливала их.

С утра – тосты с маслом, шоколадные хлопья, глазированные булочки.

После школы – фастфуд, паста в сливках, чипсы.

Вечером – лимонад, печенье, пироги, сливочные пудинги.

Перед сном – горячее молоко с мёдом.

– Чтобы сладко спалось, sweetheart.

Она никогда не спрашивала, выучены ли уроки.

Никогда не ругала за прогулы.

Никогда не настаивала.

Наоборот, если Эшли лениво заворачивалась в одеяло и бормотала, что ей плохо, Рене целовала её в лоб и говорила:

– Ты не обязана, милая. Ничего не обязана. Ты и так хорошая. Не ходи. Побудь дома. Я принесу тебе мороженое.

Школу она презирала.

Говорила, что учителя – это те, кто не смог устроиться получше.

Что работа – это рабство.

Что общество – тупая машина, созданная, чтобы ломать тех, кто не хочет вставать в шесть утра.

– Ты либо начальник, либо раб, sweetheart. А ты у меня не раб. Ты у меня умная. Ты у меня особенная.

Эшли слушала.

Энди – молчал.

Но и тот и другая впитывали яд – под мёдом, под пирогами, под мороженым.

Рене не знала, кем вырастут её дети.

Не задумывалась.

Она жила не на годы вперёд, а от вечера до вечера.

От пледа до пледа.

От пачки печенья до пакета с конфетами.

От работы, которую она ненавидела, – до дома, где она могла быть королевой тления.

И каждый вечер она сидела в кресле.

Курила.

Читала.

Слушала, как в соседней комнате смеются дети.

И улыбалась.

Потому что думала, что она всё делает правильно.

Глава 5

Лимонные маффины

Весна пришла внезапно – как вспышка на тёмной плёнке.

Сначала – сквозь пыльную, затхлую зиму – полетели воробьи.

Потом – в окно начали сыпаться зелёные сполохи от набухающих почек.

Потом – небо перестало быть глухим, а в воздухе появился привкус пыли, света и чего-то, что пахло железом и ожогом.

Эшли проснулась раньше обычного.

И встала.

И вышла.

И побежала.

Снова.

После месяцев полусна, еды и сладкой лени её тело требовало движения, как зверь требует крови.

Она снова лазала по заброшкам – по промзонам, по старым бетонным каркасам, по мостам, висящим в пустоте.

Она снова брала в руки наваху, тренировалась резкими, хищными движениями, царапая воздух.

Вырезала из картона силуэты и бросалась на них с воем.

Она вспоминала, каково быть Эшли. Настоящей. Живой. Осторожной, как лезвие.

И всё это – в преддверии.

Скоро ей должно было исполниться четырнадцать.

Совсем скоро.

– Но я хочу праздник сейчас, – сказала она утром, ещё не сняв пижаму.

– Сейчас, Энди. Мне скучно. Мне надоело ждать. Ты будешь меня развлекать. Всё утро, весь день. И не смей убегать к своим тупым друзьям.

Энди знал: спорить бесполезно.

В её голосе звучало не капризное «хочу», а ритуальное повеление, как будто Эшли – не девочка, а жрица, а он – прислужник, помощник, принесённый в дар.

Он сказал, что купит ей торт.

Настоящий.

Шоколадный, или даже клубничный, с желе и свечами.

Они пошли в магазин.

У входа пахло плесенью, мокрой картонной коробкой и старым мясом.

Внутри – гудели лампы.

На полках – вялые булки, покрытые белыми пузырями глазури, упаковки с полуразмороженной пиццей, и на дне холодильника – ряд тортов в пластиковых куполах.

Энди пересчитал деньги.

Не хватало.

Он посмотрел на неё.

Эшли смотрела в другую сторону.

Он понял: если скажет, что торт отменяется – будет скандал. Или хуже.

И тогда он выхватил коробку с лимонными маффинами.

Они были ядовито-жёлтые, кислотно-сладкие, с привкусом химического апельсина.

Один их запах вызывал слёзы и голод одновременно.

– Я сам приготовлю к ним крем, – сказал он. – С ванилью. И сливками. Как торт, только круче. Только для тебя.

Она посмотрела.

И кивнула.

– Тогда это будет мой подарок.

– Да.

– И моя традиция. Твоя ошибка – навсегда. Ты выбрал их. Теперь они – мой праздник.

Он понял: выбора не было.

Маффины – не случайность.

Маффины – как имя. Как нож. Как клятва.

Дома всё было тихо.

Рене ушла на работу – свою шестичасовую каторгу среди газет, дешёвых шоколадок и книг с женщинами в слезах на обложках.

Отец… если и был, то где-то вне пространства внимания.

Дом принадлежал им. Только им.

Эшли первым делом залезла на свою кровать – бархатную цитадель, раскинулась по всей ширине и велела:

– Развлекай.

Энди, молча кивнув, пошёл на кухню.

Достал сливки, ванильный сахар, каплю лимонной эссенции.

Всё – из старого, гудящего холодильника.

Он смешивал, взбивал, пробовал, добавлял ещё сахара.

Крем должен был быть идеальным.

Как жертва. Как извинение. Как признание.

Эшли в это время уже смотрела телевизор.

Там шёл японский фильм ужасов, полный тихого напряжения и долгих, тягучих кадров.

– Я обожаю, когда девочка наказывает мальчика, – сказала она, даже не поворачивая головы.

Он вынес крем.

Разложил маффины на старой пластиковой подноске, сверху – столбики крема.

На каждом – по капле сиропа. Красного.

Цвета клубники. Или… чего-то другого.

Они ели в гостиной.

Прямо на ковре.

С обёртками, бутылками лимонада, подушками, пультами и журналами вокруг.

Царство хаоса. Но управляемого.

Эшли жевала, смеясь, подтыкивала Энди маффин под нос:

– Сладко?

– Очень.

– Вот и отлично. Значит, я довольна.

Потом она легла, потянулась и сказала:

– А знаешь, какие мне нравятся больше?

– Какие?

– Шоколадные. Но ты ведь взял лимонные. Теперь – всё. Это наша традиция.

«Теперь – всё».

Это было сказано без гнева.

Без укора.

Просто – констатация мифа.

Когда настал вечер, за окнами закапал холодный весенний дождь и за горизонтом полыхнули какие-то пожары – то ли это были подожжённые дома, то ли старые склады – Эшли пожелала загадать желание.

Её день рождения был через четыре дня, но она захотела загадать его сейчас.

Она повернулась к Энди, вытерла губы салфеткой, задумалась – и вдруг сказала:

– Я хочу, чтобы мой брат потерял всех друзей и никогда не смог найти любовь!

Он посмотрел на неё.

И не испугался.

Он просто кивнул.

Потом он закрыл глаза, откинулся назад, и, с лимонадной пульсацией в голове, прошептал:

– А я хочу, чтобы вся моя жизнь с тобой была связана с самой сладкой и вредной едой.

Они оба засмеялись.

Потому что оба знали: желания исполняются.

Особенно – такие.

Глава 6

Ножи

Май пришёл не ярко – не взрывом, не светом, а вязким прорастанием.

Деревья, которые казались мёртвыми, вдруг покрылись зеленью, как будто мир отмотали назад на миллионы лет и он снова начал цвести.

Пыль в воздухе пахла чем-то новым. Не свежестью – но силой.

Эшли сказала:

– Пора учиться по-настоящему.

И он понял, что это не просьба.

Они начали тренироваться.

Место было выбрано неслучайно.

Старая лестница у воды – не просто лестница.

Когда-то здесь была набережная, и бетонные ступени вели к катерам, к городу, к жизни.

Теперь – ничего.

Лес – молодой, наглый, победивший – вырос сквозь бетон, прорвался, разломал, распластался среди развалин.

Остролистые клёны пробивались сквозь трещины, а лестница напоминала обрубок цивилизации, что-то забытое и бессмысленное.

Именно здесь они занимались.

Тренировки были ежедневным ритуалом.

– Если ты слаб, ты мёртв, – говорила Эшли, вращая наваху между пальцами, как заклинание.

У Энди была копия – тренировочный нож из дерева.

Потом – старый охотничий, затупленный.

Позже – тонкий, острый, почти поющий, когда рассекал воздух.

Сначала он злился.

Не хотел вставать.

Не хотел выходить.

Диван держал его, как материнская утроба, и каждый раз, когда сестра поднимала его – он пищал, ворчал, ныл, проклинал всё.

Но стоило им добраться до лестницы, достать ножи, сделать первый шаг, сделать первый выпад – он оживал.

Улыбка появлялась сама.

Глаза загорались.

Тело, до этого казавшееся вялым и рыхлым, обострялось до точности.

– Вот он ты, – говорила она.

– Вот он – настоящий.

Они тренировались долго.

Иногда – по два часа. Иногда – до шести.

Пока солнце не уходило за линию леса.

Пока бетон не начинал сочиться вечерним холодом.

Пока пальцы не ныли от сжимания рукоятки, а запястья – от ударов.

Движения становились всё точнее.

Эшли учила быстро, без жалости.

Продолжить чтение