Читать онлайн Легче яда бесплатно
Зарисовка
Старая студенческая работа
Порок; пузырь, полный желчи. Остроконечные пики на твердой поверхности округлого. Красный. Цвет мяса, утоляющего голод. Разбухающий волдырь глянцево кричит. Запах идет от него: удушающая вонь тьмы. Ее не видно, но она растет. Как пузырь, полный черной желчи. Клюв тень бросает на холст, покрытый комками зеленой, болезненно зеленой краски. Краска разливается, меры нет, выхода нет, пульсирующие вздутия дают потоки сладкой смолы. В ней вязнешь. Порок; дрожь в теле, корни слабнут, перо падает, брызгая черной кровью из отверстия очина. Чернила сохнут, опадая слезами отчаянья. Вдали, со стороны липкой тьмы, видится огонь. Полыхающий дом, который мог устоять, будь судьба чуть добрей. Горит. Горит все, что было важно, что могло стать важным. Перо, зажженное коварной тенью, пламенем лижет соломинку, от нее бревно, от бревна стену. Конечности размякли, воля подточилась, разболталась. Порок; зуд. Красная короста пляшет шутом, копытами крови рождает пульсацию. Свет, от которого болят глаза, от которого вянут лилии, алый свет, подкрепляющий нити, бурлящие соком. Белый холст, глаз тускнеет, и разобрать невозможно. Свет заслоняет зрение и множит тьму, если он цвета крови… цвета жажды плоти. Борьба; стригущий меч слабой надежды. Крылья, что все еще могут взлететь, воспарить над этим горящим домом. Огонь воли, жар которого прорывает пузыри и ломает пики. Зрение, что дарует право видеть лилии среди порочных роз…. Желание; полет, святость….
22.02.2022, Тверь
Бог – один из многих
«…бытие Божие суть не полученное ни от чего другого самобытие, почему оно и названо бесконечным, и указывает на Его отличие от всех других существ, равно как и на отличие всех других от Него…».
Фома Аквинский
Темно. Очень темно и холодно. Тьма и холод – вот, что я почувствовал, когда родился. То есть, в тот момент, когда во мне ледяной звездой вспыхнуло сознание.
А еще это… ложь.
Я никогда не рождался. И никогда не умру. Я… Мы – существа без начала и конца, а может, и не существа вовсе. Мы всегда есть и никогда не станем. Мы есть и никогда не были или будем. Наше бытие безусловно и явно, но оно не имеет ни предпосылок, ни итогов. Ни смысла.
Думается мне, что поэтому Мы и стремимся создавать. Нам нужна опора в чем-то конечном, временном. Мы хотим насладиться теплом перегноя, согреться в той холодной вечности, что Нас окружает. Вечности без просвета. Вечности…
…и боли.
Да, самообман: смертные создания ищут опоры в вечном и незыблемом, чтобы преодолеть страх смерти, а Мы… Мы жаждем… смотреть на нечто, что зарождается на погибель… потому что хотим преодолеть бесконечно разворачивающийся страх бессмертия. И мне самому лучше верить, что я когда-то родился, что когда-то меня не было, хотя сам не могу на деле сказать, что я не видел или не знал чего-то до себя.
Абсолютное знание – наказание. Смертные жаждут знаний, пылают жаром встроить свои щипцы в мир, и этот жар… согревает их. Стремление к свету уже создает видимую иллюзию света перед глазами. Наш удел – мрак и холод. Страшный коматоз, когда тебе все совершенно ясно. Ты знаешь исчерпывающе о мироздании и полностью уверен, что больше в нем ничего нет. Ты чувствуешь над собой каменный потолок, крышку гроба, испытываешь тяжесть своего бытия, осознаешь дальнейшую его ненужность….
Умереть бы.
Но смерти нет. Есть лишь вечная боль.
У меня нет собеседника. На свою беду, возможно, я не создал сонм верных слуг, поддерживающих мой трон. У меня нет даже трона, и я его не хочу. И слуг не хочу. Я хочу лишь небытия. Но оно не явится. Не придет долгожданная свобода. Мне остается лишь смотреть на убогий мир, мною сотворенный, и говорить. Говорить самому себе, ибо у меня нет пророков. Хотя некоторые из тех, кто считает себя таковыми, говорят выжившей горсти людей, что ежечасно беседуют со мной напрямую. Но вот истина: голоса уже давно не слышно, я слишком слаб и блекл. Отчаянье сосет меня, и я теряю власть над миром. А мир… трещит по швам. Моей силы уже не хватит, чтобы все исправить. Да я и не хочу. Так чувствует себя иной солдат, потерявший конечность – он счастлив, что может больше не сражаться. Это больше не моя война. Моим творениям остается только умереть и покончить с этими страданиями. Я подожду.
Пока жду, снова буду говорить. Снова и снова рассказывать самому себе историю моего плачевного провала.
Я – бог, один из многих.
10. 09. 2024
Гликерон – Город Слез
Всякому семени – свое место. Иное семя оказывается в почве питательной, благодатной, ему сообщается вся энергия земли, чтобы оно набухло, возросло, наполнилось соками и разродилось. Иное семя попадает в почву сухую, бедную, нещедрую. Редкие семена произрастают из такой почвы. Но они, при этой своей незавидной доле, имеют хоть какой-то шанс, в отличие от семян, брошенных на камни. Даже бездумный, глубоко безымянный и безъязыкий природный закон уважает сильных, способных налиться живительными смолами даже в сухой горловине убогой почвы. Обрекаемый всегда имеет преимущество над обреченным, а обреченный всегда имеет преимущество над мертвым. Вечный закон, по которому все существует, пускает вперед сильных, способных идти, бить и поедать. Сильный шествует по своему пути, мужественно ступая по острым камням, чтобы кровавыми следами оплодотворить место благоденствия, которое достанется ему в награду за непосильные страдания. Сильный придет к удовольствию….
…и тотчас погибнет.
Одно племя было когда-то семенем, брошенным в жирную, питательную, влажную почву. Они выросли красивыми, дородными, светлыми. У них были красивые, ровные конечности, шелковистые волосы, пухлые чувственные губы, глаза цвета голубого эфира. В их стране никогда не было дерева, которое не плодоносило, никогда не было реки, в которой можно было бы утонуть, нечаянно оступившись у берега, или умереть от болезни, напившись ее водами. В их обители солнце светило дольше и ярче, чем где бы то ни было, и даже с наступлением ночи оно медленно, очень медленно, почти не двигаясь, обращаясь в уставший, налитый кровью глаз, валилось за край горизонта, несколько часов не давая своим детям устрашиться гибельного мрака. У этих людей не было жрецов и властителей, не было денег, не было даже хижин – настолько тепла и мягка была трава. Не было никого, кто мог бы посреди ночи вонзить желтые клыки в шею сладко уснувшего человека. Эти люди ни о чем не мечтали, ничего по-настоящему не хотели, они были нежны, легкомысленны и наивны. Вечную любовь и вечное дыхание блаженства они предвидели себе, но судьба имела другие планы.
В те благодатные земли, откуда-то из темноты, из диких и рокочущих стран за пределами Круга Небесного Света, пришли другие люди – суровые, властолюбивые, закаленные. Они изгнали нежных людей, отбросили их в пепельные пустоши, над которыми кружили птицы с железными перьями. Тех, кто захотел остаться, сделали рабами. Тех бегущих, кто посмел отстать от своих бегущих соплеменников, убили. Тех, кто сумел уйти от рабства и смерти… прокляли на многие лета.
Так некогда благоденствующее племя было с корнем вырвано из своей напитанной амброзией грядки. Перед их потускневшими глазами, на дне которых лежал тупой ужас, далеко распласталась сухая, холодная, пыльная, растрескавшаяся пустошь под взором жестокой ночи, которую не освещал даже месяц, ибо светила сокрылись за облаками… над этим царством боли и уныния. Плач вознесся над пустошью, и люди хотели смерти, но не знали, как убить себя. В тучах кровавыми полосами сверкали молнии. Пошел едкий дождь, не дарующий жизнь, а выжигающий ее. Люди плакали, зловонные капли черного дождя, словно прорвавшегося из гниющей раны мертвого бога, оставляли уродливые язвы на их открытой всем поруганиям коже. Задыхалась пустошь, задыхались люди, придавленные свинцовой скрижалью, на которой начертана была их безутешная участь. Они бились грудями о твердую землю, и земля окрасилась кровью их ран. Горизонт, изрытый, черный, как спина циклопического дракона или сытой змеи, испускал миазмы ужаса, и люди хотели ослепнуть, чтобы не видеть вечно простирающейся пустоши.
Но на третий день один из них поднялся. Он один не плакал, не бился, не изливал кровь из трясущейся груди. Он один смотрел вдаль, он один не страшился горизонта. Этот человек, уже тем лишь, что поднялся на ноги, хотя иные лежали, свернувшись, или ползали, привлек других. Он сказал, и голос его устрашил племя, ибо был он похож на те самые песни грома, что носились адскими трелями над их головами. Он сказал:
– Кто хочет и дальше плакать, кто хочет и дальше ползать, пусть будет съеден колючей травой, которая разберет его на почву. Кто хочет идти, кто хочет встать на ноги, искать, не лить зазря слезы – будьте со мной.
Спросили его:
– Что, если мы погибнем?
– Мы погибнем, скорее всего, мы погибнем, – ответил он – Но смерть наша, если настигнет нас в пути, в поисках спасения, будет лучше, чем смерть от тоски и плача. Кто ничего не делает, с тем ничего не станется. Я не верю, что нет конца этой пустоши. И те, у кого достанет сил пройти весь этот путь, увидит новые кущи, и новые плоды, и новые ручьи, и новое солнце! Идите со мной, или я пойду один. Но знайте – если вы бросите меня на этом пути, то я один буду лучше всех вас вместе взятых, я один буду стоить всех вас, пожелавших рыдать и ждать смерти!
Были те, кто остался. Но были и те, кто пошел за ним. И двинулось племя из пустоши… в неизвестный лучший мир. И секли они ноги о камни, о пропитанную безысходной серостью траву, падали в открывающиеся провалы, рваные, словно полные острых зубов. Они питались отвратительными червями и слепыми крысами – единственными обитателями Скорбных земель, что не желали их плоти. Едкий дождь продолжал поливать их, и негде было укрыться, и стала их кожа походить на грубую чешую, плавясь от жгучих капель и застывая от могильного холода. У них совсем не было мяса, и кости стучали при движении, и падали они один за другим, становясь частью пустоши, запыленными камнями, струпами на теле металлически-серого полотна. На них нападали птицы с железными перьями, и многих потеряло странствующее племя от этих налетов. Но поднимали они камни, обрезая до пенящейся крови пальцы, и бросали в клокочущих тварей, отбивая им клювы и лапы. Шли далее.
Были меж ними и распри, и кровавые стычки. Армия обездоленных, что искала свободы от проклятий мира, чистилась. Погибали слабые, погибали смутьяны, погибали… голодные.
Не знали они, сколько уж идут по Скорбным землям. Успело уже отмереть одно поколение. Успел свалиться без сил первый настоящий герой этого племени, он умер с улыбкой на устах, пусть и на гнилом рте. И не прошло двух гроз, как увидели странники новую землю – лесной край Тау Реет. Там были зеленые холмы под голубым небом, одетым влажными облаками, и бурные реки с шумящими порогами, и привольные стада оленей, и запах прелой хвои. Девственный край, где никогда не было людей – он мог стать их цитаделью, их королевством, где никто не будем равен им по силе и власти. Огромная, раскинувшаяся всеми членами жизни потенция, колоссальный кормовой участок, дарами которого можно питать себя и своих детей.
Возрадовались поначалу бывшие странники. Как победители вошли они в зеленый мир Тау Реет и принялись пастись по его холмам. Они славословили умершего своего вождя, обещали называть всех мальчиков племени в его честь. Они ждали, что новая земля будет кормить их с ложки, укутывать в теплое одеяло трав, поить сладкой водой послушных рек. Но они жестоко ошиблись.
Холмы, покрытые темными, дремучими лесами, были холодны и неприветливы, земля, рождавшая грибы и ягоды, рождала вместе с этим змей и несущих болезни клещей. Ночи наступали быстро, и можно было замерзнуть насмерть под их покрывалом. Рыба, что водилась в ледяных реках, неохотно давалась в руки, ее нужно было ловить. Пороги убивали, водовороты душили, течение разбивало в месиво. Вкусные орехи прятались под чешуей плесневых шишек, и нужно было карабкаться вверх по высоким стволам деревьев, чтобы до них добраться. Стирая руки в кровь, как тогда, в пустошах, людям приходилась высекать огонь, собирать хворост, рубить деревья, рвать колючий кустарник. Им приходилось охотиться на оленей, а на запах крови кое-как убитой скотины собирались хищники.
И выжило племя. И вырубили они себе делянку. И выстроили они хижины. Жили охотой и собирательством, боялись каждого шороха и гибли от проливных дождей, от ночного холода, от кровососущих насекомых, от диких зверей и чудовищных болезней. Касание мира оставило на них новые раны. Они вновь плакали, и вновь проклинали судьбу, и последними словами ругали своего спасителя, приведшего их не в новый рай, а в такое же полное испытаний место. Людей тяготила необходимость прикладывать усилия для своего счастья, они презирали труд и считали его наказанием. С неизбывной тоской вспоминали они былую жизнь на ласковых пажитях невольно оставленного ими храма. И молили они о спасении, настоящем, которое бы перечеркнуло все их беды.
И на их молитвы, словно на запах крови, пришел еще один хищник. Бродячий бог по имени Иль. Как и все боги, он был рожден в бесконечно глубокой бездне, в многоликой и безымянной бездне незначащего и несуществующего, вечно деятельной и никогда не потенциальной, вечно царствующей и вечно неиузнаваемой бездне. Он поднялся на ноги, испачканные золотой пылью, и поплелся, потянулся, не имея желания взлететь. Иль преодолел лабиринты Времени, оставил мириады возбуждающих волн цветов и красоту сотен тысяч эпох в сотнях тысяч миров, путешествуя по их бессмертному, постоянно развертывающемуся ряду. Он мог бы поведать и мне, и вам о свойствах бесконечного, о положениях Космоса, о Древе и Кольце, о Лоне и Грехе, о Силах и Царствах…. Но он был странствующим богом, и его тяготила память об увиденном.
Иль возник на пороге страждущего племени. И приняли его люди, и подивились его облику, прекрасному облику, который ослеплял все времена и все пространства, всё, через что он проходил, оставляя золотые следы обнаженных ступней. Он предстал перед ними красивым женовидным юношей, одетым в длинный многослойный плащ, подол которого, какую бы землю он не мёл, никогда не знал ни крупицы грязи. Его глаза сверкали топазами, а волосы походили на серебристые слюнные дорожки от поцелуя сладострастной неги. Голос его звучал, как благодарный внутренний зов удовлетворенного желания счастья:
– Чего хотите вы, смертные твари? Говорите, и я исполню.
– О, Прекрасный! – сказали они – Дай нам бесконечное наслаждение, вкушаемое немедленно, по первому требованию, дай нам покой и довольство, которые будут посылаться нам даром, без труда, без усилий, без страданий. Пусть только радость, покой и жажда новых услад полнят наши души! Дай нам заслуженную награду за всю нашу боль, за все наши лишения! Пусть человек более не страдает!
– Взамен вы отдадите мне свою любовь. И я буду с вами, покуда вы будете любить меня более всего на свете. Согласны ли вы?
Они были согласны. Все они были согласны, кроме одного-единственного человека – его звали Кифал. Он обратился к Илю с такими словами:
– Я – сын того героя, что привел этих людей в Таур Реет. Того самого, имя которого стало теперь для моего народа бранным словом. Мне не нужны твои дары, кроме одного.
– Какой же дар тебе от меня нужен, смельчак, что отказывается любить бога? – Иль почему-то улыбался, задавая этот вопрос.
– Как ты можешь видеть, странник, я увечен. Я родился без рук и ног. Дай мне руки и ноги, тогда я смогу отпустить вот эту женщину, что находится при мне, кормит и поит, но в душе ненавидит меня. Я смогу построить хижину, смастерить лук и стрелы, развести огонь. Я смогу охотиться, рыбачить и добывать орехи.
– Что же ты, избрал путь страданий? Подумай: твои соплеменники будут нежиться в моих лучах, а ты….
– Оставь его, Прекрасный! Он безумен, как и его отец! – говорили люди из племени – Он несчастнее любого из нас, и все равно хочет страданий! Скорее, исполни желания!
– Да будет так.
И все получили свое. Кифал обрел руки и ноги, такие же золотые, как липкая пыль, что покрывала пятки и длинные костистые пальцы Иля. Его племя обрело много больше – так им казалось. По воле бога пространство исказилось, сместилась ограниченная область материи вопреки всем формам, силам и симметриям. Возник величественный в своей кощунственной притягательности город Гликерон, блистающий белый город наслаждения, Город Радости. Выше самых древних зеленых холмов распрямились его триумфальные здания, соединенные грандиозной белой стеной с прожилками чистого золота, и крыши этого спасительного форпоста были золотыми, как и раскинувшиеся у его стоп сады. Чистые, безмятежные благоуханные сады, подернутые сонной дымкой небесной сладости. Искуснейший работы беседки, сложенные из мраморных колонн, ласково оплетали лозы, наполненные искрящимся белым соком, покрытые цветами, один запах которых уносил в недосягаемые пределы блаженства. По этому саду текли реки, реки сладкой воды, вкус которой по желанию приобретал суть любого лакомства, доступного и недоступного смертному. Берега их тоже можно было вкушать, и нет слов таких ни у человека, ни у бога, чтобы описать, как пьянила людей съедобная земля. Воздух… даже самый воздух благословенного Гликерона, тяжелый, пряный, осязаемый, при каждом вдохе наполнял человека такой душевной легкостью и экстатическим восторгом, что немели расслабленные до предела члены. Растворенной негой дышал город, и жителей его ожидало всечасное, всеминутное, всесекундное прикосновение его ласк.
Счастливо было исстрадавшееся племя. Люди гуляли по сказочной красоты галереям, украшенным фресками и витражами такой неизъяснимой прелести, что строились целые группы фанатиков, желавших положить все свое бытие на разглядывание этого великолепия. На каждом из этажей внушающих радость и трепет зданий находились свои комнаты для утех, увеселений и чревоугодия. Роскошная пища никогда не убывала в золотых чашах, инкрустированных бриллиантами – слезами баснословных титанов канувшего в лету города Лермооса. Таинственные низкорослые существа – искусные музыканты из подводного мира Фагн-Селлес – исполняли гимны наслаждению, столь приятные, что человеческая речь после этих усладительных песен казалось какой-то насмешкой над слухом. Игристое розовое вино, добываемое из сосудов живой цитадели Горгофаилла – настолько соблазнительное, что от одной капли любому захочется, чтобы оно и только оно бежало по его венам.
В Гликероне были дворцы. Дворцы искусственных светил, дворцы всевозможных состояний и настроений – одни гуляли по дворцам зенитного солнца, ласкающего кожу, другие предпочитали розово-закатный дворец, полный тихих, нежных трелей, кто-то – серебряный дворец лунной ночи, поры романтического свидания. Люди ели, пили и спали, когда хотели, везде можно было приложиться – под желающим почивать тут же вырастет именно то ложе, которого он более всего алкал. В Гликероне нельзя было заболеть, нельзя было переесть или перепить… даже если человек, пожелавший опьянеть, падал из окна (а такое случалось), материя Гликерона, находящаяся за пределами любого представления о форме и веществе, подстраивала свою организацию так, чтобы человек не только спасся, но и почувствовал экстаз. Некогда племя, лишенное крова, теперь с наслаждением звало себя гликеронцами, обладателями высшего удовольствия, хозяевами всех этих возбудительных просторов. Они предавались какому угодно разврату, отринув всякие приличия, в круговороте эйфории забыв о стыде, опасности, смерти. И хотя развлечения, которые придумывали свободные от тяжелого труда гликеронцы, подчас принимали совсем уж дикие, уродливые и богохульные формы, хотя их тела, изнеженные, прослащенные, рыхлые, походили на клочки засахарившегося мёда, хотя их глаза тускнели с каждый днем…
…они были счастливы. По крайней мере, поначалу.
Весь ужас божественного соблазна открылся им много позже. Чем больше предавались гликеронцы утехам, тем больше росла пустота в их душах. Какое-то… сосущее чувство неустроенности мешало им довольствоваться благами, которые доставались без усилий. Какой-то смутный страх появлялся у трезвых, когда они смотрели на тех своих соплеменников, которые в погоне за наслаждением полностью отказались от разума. Почему-то стало отталкивать их животное поведение, их нагота, их потливость и чавканье, стали устрашать сами эти люди, ползающие вдоль съедобных берегов и грызущие землю прямо ртом, без рук, словно гусеницы. Эти… вечно пьяные существа, порозовевшие всем телом от вина, у которых под кожей лопаются пузыри неземного газа…. Их смех… стал каким-то вымученным, истеричным, лихорадочным. Они уже с тревогой смотрели на свое кричаще благостное окружение, видя всю его пошлость и тяжесть для их тел… и разума. Они снова и снова, снова и снова, день за днем проходили по одним и тем же галереям, слушали одну и ту же музыку, ели одни и те же сладости… и нигде им не было покоя. Только захочешь встать, чтобы подойти к столу и взять фрукт – он уже в твоих руках. Дряблых, бессильных руках, не чувствующих своей сущности. Если ты захотел посмотреть… хоть куда-то, где нет розового, белого, золотого – тебе тут же пихнут под самые ноздри курительную смесь Хамааифа или причудливый, исполненный чувственной прелести витраж.
Люди пытались бороться со своей скукой. Они пуще прежнего ввязывались в разврат, сношались друг с другом, как звери, рвали, били и топтали благолепное убранство вокруг себя и притворно хохотали, но все возвращалось на круги своя. Они попробовали придумать свою культуру… занялись живописью, скульптурой, литературой. Но ничего не выходило… точнее, ничего нового. Ничего, кроме безумно докучливых, болезненно навязчивых образов извечного проклятого Гликерона, утопающего в сладком сиропе. Они рвали свои произведения искусства на куски, потому что они мучили их. Не было тем, не было проблем, не было конфликтов… кроме одного – бессмысленного вертепа наслаждений, не дающего ни минуты… отдохнуть.
Замученные бессонными ночами или бесконечным коматозом похотливых сновидений, оглушающие тоску золотом, вином, надрывающимися и бессильно-чувственными звуками, они жили… и примерялись к смерти, которая никогда не наступит. Опустошением и гнилью обернулась цитадель, которая виделась им прибежищем чистейшего света, гармоничного движения и музыки сфер.
И обратились они с хулой к своему благодетелю:
– Ты провел нас, о, Иль-Обманщик! За что ты так поглумился над нами? Этого мы заслужили за все свои страдания? Почему ты наказал нас еще большими терзаниями? Ты заключил нас в золотую тюрьму себе на потеху! Там, на вольных пажитях, мы должны были встать и идти, чтобы сорвать фрукт, мы должны были грести, чтобы выплыть из спокойной реки, и мы должны были щуриться, чтобы нас не ослепило яркое солнце! А здесь… у нас будто нет рук и ног! Будто не люди мы, а игрушки! Неужели не ведал ты, о, бог, что всякому человеку нужен хоть какой-то труд, чтобы остаться собой! Мы проклинаем тебя, Иль, мы больше не любим тебя! Верни нас в Тау Реет, где мы сможем обрести смысл жизни!
Разгневался Иль, и его топазы-глаза обратились в кровавые рубины. Закричал он так, словно зарокотал гром над Скорбными землями:
– Неблагодарные! Послушайте себя, вы хулите собственный род! Что ваша речь, как не самообличение? Не вы ли просили у меня заступничества? Не вы ли мечтали о сладкой жизни? За нарушение договора я мог бы сослать вас в пустоши… но сейчас вы бы сочли это за милость. Я уйду. Уйду, и оставлю все, как есть. Вы будете вечно жить здесь, в Гликероне, Городе Радости, послужите живыми украшениями идеи вечного удовольствия этой цитадели! Вы будете страдать и изнывать, стенать и молить о смерти, но на ваших лицах всегда будут вымученные, безумные улыбки. Вы всегда будете чувствовать тошноту от дурного приторного вкуса, но вместе с тем, сдерживая рвоту, будете славословить, как и прежде: “Осанна, Иль!”. Надеюсь, такие страдания вы сочтете приемлемыми, раз уж вам так расхотелось наслаждаться!
В последний раз взмолились люди Гликерона, возжелав смерти. Но непреклонен был Иль, и никогда более они не смогли бы увидеть его лицо – лицо бога, которого они предали. У них полились слезы, но не те слезы, что они проливали на пустошах, и не те слезы, что лились у них в темных еловых чащах. Те слезы были солеными и горькими… а эти… эти слезы сладки, как сироп.
Сладкие страдания в Гликероне, Городе Слез.
Иль поднялся на холм. За его спиной высился яркий, безвкусный и постыдно глянцевый Гликерон. Бог накрыл его непроницаемым куполом, который вскоре зарастет лозами. Иль знал, что будет делать дальше. Он придумал забавную шутку. Он создаст культ Гликерона, и паломники со всех миров будут стекаться сюда, в окрестности Тау Реета, как мухи на сладкую приманку. Вход будет, тайный вход, на поиски которого у алчущих уйдет почти вся жизнь. А выхода… выхода не будет. На лице Иля, похожем на жемчужную маску, заиграла жестокая улыбка. И тут… его взор упал на убогую хижину из корявых ветвей деревьев. Приближающийся ночной холод разгонял запаленный костер, игриво танцующий и роняющий в небо снопы красных искр. У костра сидел Кифал и свежевал оленя. Золотые руки, дар Иля, были обагрены кровью.
– Приветствую тебя, Иль-Странник! – произнес Кифал хриплым голосом, не отрывая глаз от своей добычи.
– И тебе привет, смелый человек! – ответствовал Иль – Скажи мне, что ты намерен делать?
– Я засолю мясо этого оленя, чтобы пережить зиму… – ответил Кефал.
– Хорошее начало, смелый человек – поддержал Иль – Ну а потом… я предлагаю тебе расправить плечи, задрать голову повыше… и стать королем этого мира.
– Разве я достоин? – смутился Кефал.
– Ты – единственный, кто достоин! – чувственно воскликнул Иль – Ты и тебе подобные! Ты выстоял перед соблазном, и взамен я дарю тебе целый мир. Согласен ли ты?
– Я получу мир, если захочу… – сказал Кефал гордо – Но сам, не через тебя. Иди прочь, Иль, и не соблазняй меня боле. Все, что ты мог дать мне, ты уже дал – две здоровые руки и две здоровые ноги.
– Если бы я услышал иной ответ, то испепелил бы тебя, смелый человек! – ответил Иль, улыбаясь – Прощай. И пусть тебе это не нужно, но… я благословляю тебя!
Иль растворился во мраке ночи. Кифал бросил взгляд на светящееся пятно вдали – город Гликерон, свечу для беспечных бабочек – и вернулся к свежеванию оленя.
15.12.2024
Бессонница
«У меня нет совести. У меня есть только нервы»
Акутагава Рюноскэ, «Слова пигмея»
– Ты снова не спишь, да?
– Может, оттого что ты донимаешь меня каждую ночь?
– Тебе ли не знать, что вопросом на вопрос не отвечают. Вы, люди, придумали столько манер и форм, чтобы не расползтись на мясо. И всё равно дерёте свой собственный поводок.
– Кто ты?
– Я – довлеющая сила. Праформа. Актуальность.
– Бог?
– Возможно, что один из них. Одна из многочисленных идей бога, которые можно менять, как линзы в микроскопе.
– Микроскоп – не лучшая метафора.
– Как знать.
– Значит, бог….
– Я могу быть и просто голосом в твоей голове.
– Намёк на сумасшествие? Ты не уважаешь своего собеседника.
– Не стал бы намекать, если бы тебе это не льстило.
– Ты слишком хорошо меня знаешь.
– Неправда. Я тебя не знаю. Ты меня не знаешь. Никто ничего не знает и знать не может. Только предполагать.
– К этому вполне можно добавить, что привычка предполагать – сугубо человеческая.
– Иначе бы меня не было.
– Я хочу задать вопрос.
– Это тоже человеческая привычка. Задавай.
– Ты существуешь?
– Твой вопрос в другом.
– Да. Я хотел спросить – существую ли я?
– Это есть одно и то же.
– Так что же?
– Принято считать, что для того, чтобы существовать, нужно иметь потенцию и актуальность. Они маршируют друг за другом, порождая всё новые вещи. Стоящая перед тобой актуальность должна была подтолкнуть твоё появление. Для того, чтобы что-то тебя подтолкнуло, его тоже следовало бы сотворить вещью, что шла бы еще дальше в пра-время. И всё должно течь к единому, несозданному, вечно актуальному истоку. А такое было?
– Это снова приближает нас к проблеме существования бога.
– Ровно как и существования тебя.
– Весь этот разговор похож на прилипшую болезненную мысль. Она держится на ножке, прокручивается в голове, показывается то одним обрывком, то другим, с любого конца источая пахнущий бензином дурман. И кровит.
– Ты описал муки творчества.
– Я описал свою жизнь.
– Жизнь?
– Жизнь.
…
– В чем причина твоей бессонницы?
– Я уже сказал тебе.
– Это было простое ёрничество. Ты прекрасно осведомлён о том, что даже этот наш разговор – симптом болезни. А симптом никогда не бывает причиной. Не путай причину и следствие, родовые и видовые понятия.
– Ах, да, я забыл. Ты должен мастерски владеть логикой. У тебя нет тела, и ты не живешь в смертном мире.
– Откуда ты знаешь? Один француз писал, что я заключён в каждой клеточке биосферы, каждом атоме Вселенной. Значит, я должен разбираться в смерти.
– Ничего подобного. Мы еще не отмели предположение, что ты – лишь моё безумие.
– Как сладко ты это произносишь. И впрямь грезишь о сумасшествии?
– Иногда. Когда становится совсем худо.
– Отчаянье, нужда, мелочные амбиции, слезливость, жалобы… я никогда не имел импульса к ощущению трагичности людского бытия.
– Согласен, это пошло.
– Поэтому ты с такой неохотой признаешься в том, что что-то не так?
– Малодушие.
– Тебе же нравится писать о психозах, девиациях, всех этих ужасающих припоминаниях вытесненного. При этом, радости это не приносит. Как и облегчения.
– Только приближает отчаянье.
– Освобождения не предвидится?
– Как ты жесток.
– Нет-нет. Помнишь расхожую фразу? Я милостив.
– Будь милостив оставить меня.
– Нет. Пока не объяснишь мне, зачем всякий раз смотришь в бездну.
– Тебе так интересно, зачем я это делаю?
– Меня в принципе интригует эта ваша страсть. Человеческая страсть.
– Хорошее слово. В страсти всё дело.
– Дальше.
– Чувства и разум – тоже пошлая коллизия. Но от неё не скрыться.
– Никакая тьма её не укроет. Таково человечество.
– Если бы я не осознавал разумом чувственное движение к распаду, не писал бы книг.
– Не писал бы ты книг, нашего разговора бы не было.
– Оставь свои шутки.
– Значит, чувства. И что же из этого?
– Страх – первейшее из всех. Безусловное могущество страха заставляет кролика бежать в нору. Это справедливо для всего живого вообще. В чем кроется этот страх?
– В том, что живому не хочется умирать.
– Нет. Не совсем.
– Поясни.
– Мы изначально мертвы. Во вселенском масштабе, в космической панораме непостижимой бесконечности и того сверхмирового пространства, которое мы никогда не сможем увидеть и постичь, наши жалкие индивидуальные жизни спрессовываются в краткий всполох. Или даже… мерцание…
– Тут кому как повезёт.
– …два конца тлеющей спички – рождение и смерть. Но с высоты грандиозно раскинувшегося космоса эти точки сливаются. Минус на плюс даёт минус. Рождение перекрывается смертью. Потому, именно потому мы все заранее мертвы для вселенной.
– Но не для самих себя.
– Верно. Но всем существом ощущая это противоречие, мы невыносимо страдаем. Разум же, предатель нашего вида, обращает всё это в страшную сказку. Мы зрим себя духовными сущностями, обломками эфира, заключенными в оболочку из мяса. Мы придумали душу, чтобы отдалить от себя грубую, жестокую, мерзкую в своих непоколебимых законах природу. Душа – мистическая категория, создающая иллюзию бессмертия и дающая нам укол обезболивающего в ответ на то, что вселенная давит нас, как глаз, с хрустом и соком. Душа – это наша самая бесчеловечная насмешка над самими собой.
– Тебя послушать, так душа – это наркотик.
– Наркотик. И Небеса, и Рай, и даже Ад. Более всего Ад. Нам нравится думать, что есть какая-то благонамеренная, понимающая нас инстанция, готовая потакать нашим играм в новую схему – моральную схему. Мы хотим верить, что страдания посылаются за грехи, а не потому, что природе просто нужно, чтобы было страдание. Ведь страдание – орудие распада и умаления, один из инструментов, которые нами, разумными, воспринимаются как пыточные, хотя на деле они… нечто вроде токарных.
– Я бы назвал эти инструменты художественными.
– Зубоскалишь.
– Ни в коем случае. Продолжай. Мне страх, как интересно.
– Да, нам всё это нравится. Нравится каяться, нравится грешить, нравится сжигать еретиков. Мы формируем новую реальность с новыми глобальными пропорциями, все дальше уходя от мира и всё больше подсаживаясь на иглу мистики. Поэтому так популярна религия, и всё, что считается чистой, искренней верой, близко к обскурантизму и невежеству. Так можно было бы сказать, если бы наука тоже не была фикцией.
– Особенно схоластическая.
– У тебя с ней счёты, я понимаю.
– Поговорим об этом в другой раз. Что там с наукой?
– Наше стремление к познанию – аналог поедания копытными забродившего винограда. Мы на деле не добиваемся какого-то значительного знания, потому что, к стыду своему, так и не смогли ответить на базовые вопросы мироздания. Мы – онтологические кретины. Вот и копаемся в грязи – открываем новые виды лягушек, строим электростанции, придумываем новые способы кастрации людей по их просьбе… Всё это – комья земли, накопанные лапами кроликов. Мы – всё такие же грызуны в жилище высочайшего.
– Пока что ничего нового.
– Если тебе скучно, уходи. Мне не приносит удовольствия говорить об этом.
– Но ты все равно говоришь. Человек соткан из противоречий.
– Это инерция ремесла. Всё, что я умею – говорить и писать. Нравится мне это или нет.
– Ремесла? Не искусства?
– Всё, что мы делаем – ремесло. Вне зависимости от того, что там думают вымирающие, бесплодные сторонники “чистого искусства” и “божественного дара”. Впрочем, я не осуждаю онанистов.
– Что же, раз ты так говоришь, значит… твои книги должны приносить пользу? Как и глиняный горшок?
– Как и гвоздь. Я никогда не стремился к писательству, имея намерение воспеть искусство или приобщиться к нему.
– Почему же ты пишешь?
– Потому что не могу иначе.
– В чем же польза?
– Время покажет.
– Странные слова я слышу от столь глубокого пессимиста.
– Я реалист. И вполне могу улыбаться.
– Правда?
– Конечно. Улыбнусь, когда ты уйдешь… и я наконец-то смогу уснуть.
– Не раньше, чем ты закончишь жаловаться на бытие.
– Мука.
– Удел человечества. Продолжай. Я всё никак не могу услышать о теле. Разве не об этом ты пишешь?
– Тело. Наш враг и союзник. Напару с разумом они дают смысл, от него, от смысла, мы и страдаем.
– Так что с телом? Как с ним быть?
– Как быть? Прекрасная формулировка. Собственно, в этом и проблема. Наше тело, как и разум, обжигается о едкий дух вседовлеющей смерти. Ошпаренное, оно стремится получить избавление, своё обезболивающее. Сама жизнь, в которой сокрыто зерно смерти – самое жирное и способное из всех семян – раздражает существо и заставляет его двигаться. Двигаться к неумолимому распаду. В бешеной тревоге спастись мы жаждем вкусов, впечатлений, утолений, красок, отдохновения. Сердце стучит, лапы ободраны, мы зажаты в крошечном пространстве между рождением и смертью, пытаемся больше взять и больше съесть. Природа поощряет это. И ей не важно, преуспеем ли мы или раньше срока самоумалимся – ей важно лишь движение, ей хочется заглянуть за край, досмотреть новую пьесу до конца. Для нас это – трагедия, комедия, драма. Для нее – антракт. И вот я, со вздыбленным загривком, с холодом, бегущим по позвоночнику, с наполненными кровавым нектаром глазами ем, пью, занимаюсь любовью. И с каждый вздохом, с каждой секундой смерть всё ближе, и в самих наслаждениях кроется смерть. Мы думаем, что наши действия удаляют нас от умаления, но на деле к нему ведут все дороги. И богатому и просту – дорога к погосту.
– Значит, и разум, и тело – пичкают болеутоляющими?
– Да. И смешнее всего то, что и эти болеутоляющие замешаны на боли. На нервах. Снова капкан – либо ты наслаждаешься, терпя боль, либо – поднимаешь глаза и видит когти орла. Я отвлекаюсь от страстей и вижу склизкую пазуху, разодранную шкуру, кровь, миазмы разложения и сломанные кости. Понимаю, что это и есть бытие. Можно есть, можно быть съеденным. Но всех нас заберет один суперхищник. И все, что мы можем придумать – это наркотики.
– Я знавал одного еврея, который мыслил о сексуальности.
– Секс и жажда власти – истинно так, всё, что есть у человека, избавь его от наносного. Точнее, все остальное – производные. Это и есть бег. Бег от когтей орла и поиск норы. Я рано это понял. Потеря невинности – верный проводник. В детстве я любил сказки… люблю их и теперь, потому что я всего лишь человек. Но самый запах отца и матери уже привлекли меня к материи, к мясу, к плоти. Плотская сущность обнажается тем сильнее, чем дольше ты сохраняешь жизнедеятельность.
– И это даёт время на фантазии.
– Принцип наслаждения, принцип реальности, сублимация, страх вытесненных порывов – это всё Страна чудес. Всё это – мы. Наша история, наша религия, наша мораль. Во всех видах искажения. Мы не зря придумываем границы… нет нас вовсе без ограничений, без осознания того, где верх, а где низ. Мы мечемся по этому ограниченному, усеченному пространству, бьемся о стены и радуемся этому – ища смысл бега, мы рады и боли от ударов.
– Идея греха.
– Спасибо, что вспомнил. Я ждал, что ты это скажешь. Конечно. Грех. Еще одна уловка, силок для самих себя. Нам нравится грешить, ты это знаешь? А ещё больше нам нравится гипертрофированное сознание своей греховности и жажда наказания. В глубине души все мы несём потенцию предполагаемого “греха” и мечтаем навлечь на себя гнев. Мы привыкли к боли, мы – мазохисты, и только идея наказания за грех позволяет нам грешить.
– Тоже бег?
– Что еще заставляет верить в грех?
– Религиозное чувство.
– Не смеши меня. Это оксюморон. Религия – теория. Ощущение себя в мире и навязчивый электрический запах смерти – чувственная сфера. Ты можешь как угодно теоретизировать предпосылки, следствия и трактовки того, что у тебя чешется пятка. Главное – иметь достаточно воображения. Но всё, что есть вне твоего научного или религиозного теоретизирования – это то, что пятка чешется.
– Ты сам себя опровергаешь и дискредитируешь.
– Как и всё человечество.
…
– И всё-таки, если божественные силы есть. Не боишься, что тебя накажут за подобные мысли?
– Я достаточно наказан знанием своей смертности.
– Ты абсолютно уверен, что тебе есть, что сказать миру?
– Я просто умею это делать. И делаю. Рою нору.
– А как же предназначение?
– Выдумка.
– Говорят, человечество всё дальше от бога.
– Если бы. Оно могло бы быть дальше только от себя самого или от природы. Но ни того, ни другого нам не светит. Мы будем близки и к себе, и к природе. И это нас погубит.
– Спасет ли тогда близость к богу?
– В таком случае мы просто будем дольше спать и не чувствовать, как нас едят. Но нас будут есть.
– Тебя проклянут за безверие.
– У всех нас общая судьба. Не существует такой категории, как "проклятие". Слова меня не пугают. Я знаю, что с рокотом или без… влажная, парная бездна поглотит всех. Может, лишь в этот миг мы испытаем высшее счастье.
– Что же вам, людям, нужно делать?
– Быть кроликом. Вести свою кроличью жизнь.
– И всё? Ты разочаровываешь меня.
– Трудно представить, чтобы ты когда-то был мною очарован.
– Можно было подать все в красках романтического демонизма.
– Да, опошлить все окончательно.
– Что же, просто жить?
– Дышать, мыслить, искать пищу, убегать от когтей. Если уже взяли – кусаться и брыкаться. Все это в программе.
– Но можно ведь покончить с этим! Умереть.
– Можно.
– Почему же ты не убьешь себя?
– Не хочу.
– И всё?
– Всё. Исчерпано.
– Тогда тебе нужно знать, чем обосновано утверждение о том, что ты существуешь.
– Как и ты.
– Подловил.
– Актуальность, потенциальность, материя… если всё это есть, значит, можно доказать, что я существую. Если нет – значит, всё это кто-то придумал. И меня тоже. Если задуматься – существовал ли я до того, как начался этот странный разговор?
– Я тоже могу быть выдумкой. Твоей выдумкой.
– Где ты меня видишь?
– В комнате с выключенным светом. Ты лежишь в постели и мнешь одеяло голыми ногами.
– А я вижу себя в сумеречном лесу под холодными звёздами.
– Теперь я вижу тебя в психиатрической клинике. И белый потолок.
– А я вижу морской берег. И волны, что накатываются, обдавая свежестью.
– Ты снова в Стране чудес.
– Я сошел с ума… наконец-то…
– Так… я существую? А ты?
– Кто знает…, кто знает…
14.02.2025, Осташков
Сад
«Господь Бог насадил сад на востоке Эдема и поместил там человека, которого изваял»
Тора. Берешит. 2:8
Далеко-далеко, на базальтовом блюде, повисшем в толще златопитательного эфира, Боги разбили сад. Что это были за Боги, какого племени, из какой бесконечности они явились и куда потом ушли, нам не дано знать, как не дано знать истинной причины существования сада и уж тем более – истинной причины существования миров. Однако, божественное присутствие было осязаемо, велико и ужасно, и сад, как ваяние безмерной, могущественной силы, как плод честолюбивой воли, являл собой нечто столь прекрасное, сколь и чудовищное.
Сад был велик. Он простирался вширь и вдаль, за линии, за полукруги, за измерения и величины. Он довлел над пространством, и время тяготилось им. Острые края темного диска ослеплялись и заростали его зеленой пеной. Чистые небеса, сотканные из голубых тел заряженных очевидностей, имели муку терпеть это непомерно большое, распластанное, зелено-розово-благое детище, пока еще не осознавшее, что осиротело.
Сад наполнял густой аромат роз, легкий ветерок, благоуханный, нежный, ласковый, носил пьянящий запах сирени и алых цветов боярышника. Персиковые деревья с изящными стволами дышали негой шероховатого довольства, их корни терялись в локонах изумрудной травы. Цветы… сад покрывали цветы… жадно и плотоядно пробиваясь везде, где находился кусок жирной почвы. Цветы золотистые и душистые, как мёд, выделялись среди всех, а по стволам персиков и их соседей, таких же сладоносных и полногрудых деревьев, ползли удивительных оттенков лозы. Трепещущие ветви, казалось, едва выдерживали тяжесть этого сверкающего великолепия. Осыпанная золотой пылью кудрявая жимолость, которую, быть может, уже описал художник порочный и страстный, особенно густо росла… у подножия черной, со всех сторон обсеченной и обритой стеной, сложенной из невыносимо тяжелых камней цвета Скорбных пустошей. За стеной находился Серый город, город тихий, благочестивый… и вечно страждущий.
Этот город основал Преподобный Отец ныне погибшей церкви Видящего. В своей отчаянной, исполненной желчной лихорадки борьбе за установление Вечного Закона Храма Истины они выжгли и обкорнали девять миров и пришли в этот. Они были сильны и алчны в своем праве губить во имя веры, но потом, спустя года… остался один лишь Преподобный Отец, потускневший обломок, в котором слабо отражался былой пожар. Он собрал уцелевшую паству и привел ее сюда, к самому краю сада. Раньше люди охотнее использовали летательные аппараты, до того, как над миром стали парить ужасные бестии из кошмаров, порожденных агонией умирающего десятого мира. Теперь аппарат разобран и употреблен в дело, став символом бескрылости тех, кто избрал покой. По воле Отца ненавистные всякому добродетельному приверженцу культа источники плотского наслаждения – мягкие травы, медовые цветы, сочные плоды и освежающие росы – были изничтожены. То, что под ногами, то, что вокруг, то, на что могли бы быть устремлены взоры праведных – все было забито серым кирпичом, и на каждом кирпиче – отрывок из Книги Истин, оставленной Видящим как непреходящий порядок отправления должных мыслей.
Преподобный хорошо знал Книгу Истин. Земной мир в ней признавался греховным, грязным, темным, свидетельствующим о бытие Зла в его вечном стремлении увести благоверных от лучезарного Света. Плотская отвратная действительность всечасно расставляла сети кощунственного соблазна, чтобы извратить души верующих и направить их по пути чувственности. Преподобный ненавидел чувства, считал их проказой, внутренней отвратительной проказой, которой болело естество человека, создания Единого. Человек, не вмешайся Предатель, остался бы чистым, кристально чистым и полым, открытым для принятия благ Единого и ничего более. А блага Единого – это знание Его Закона, это всеохватное единство паствы в себе и в Нем, это касание Божественной Красоты и жажда слияния с ней.
Преподобный верил, что только через боль, страдания и лишения, принятые со смирением и покаянием, через усмирение и уязвление плоти, через прижигание и вырывание чувственных позывов… через все это достижимо истинное очищение, соединение с Божественной Красотой. Потому он запретил в своей цитадели праздники и смех, музыку и танцы. Он одел своих детей в длинные, жесткие рубища и обязал женщин обертывать головы тряпицами, чтобы греховный вид их простоволосья не склонял мужчин к падению. Все, что делали горожане – это молились, трудились во славу цитадели и по установленным датам собирались на грандиозные, гротескно-величественные мессы, внушающие потусторонний ужас людям со свинцовыми оковами на ногах и со слабыми, едва бьющимися душами, выцветшими от многолетнего гнета Отца. Мужчины и женщины жили в разных комнатах, пусть и делили один дом, детей называли здесь Ангелами, а всех незамужних молодых людей – Немыми, потому что они, пока жили со своими родителями в нищенских глинобитных домах, не смели противоречить им ни в чем. Отец был тираном над паствой, а в пастве мужчины были тиранами над семьей, тиранами над сыновьями, а женщины – тиранами над дочерьми. Старшие дети неволили младших, а младшие, не в силах кого-либо неволить, чувствовали себя самыми жалкими. Во всяком доме хранился список Книги Истин, и всякий, кто бросит на нее случайный взгляд в неподобающее время, особенно будучи пойманным за греховными мыслями, должен был уединиться, дать себе десять ударов плетью и прочитать двадцать молитв. Земная красота считалась творением Предателя, средством опорочить души и без того обреченного на Адские Муки человечества, которое, согласно Книге, никогда бы не смогло достичь просветления, потому как судьба его – вечно страдать от своей греховности и стращать свою плоть, в постоянных изнурительных умалениях выпрашивая прощения у Единого за собственное убожество. Эти муки несовершенства нужно было сносить с кротостью и смирением, и тогда жизнь была хоть сколько-то не напрасной.
Такая упадническая философия сделала горожан не только бледными, изможденными и больными, но и неразумными, душевно надломленными. Наружно твердые, как обнажившаяся кость, под низкими и тяжелыми потолками своих домов, где пахло свечами и ладаном, они обращались в истеричных, противоречущих самим себе безумцев внутри. Они били детей и супругов, а потом били себя. Вероятно, каждый из мечтал девятихвосткой выпороть все мироздание, и только за то, что породило их такими… испорченными, лишенными идеала, обреченными вечно добиваться его, истязая себя, терпя самоумаление и саможертву.
Но более всех терпел Отец. Многие часы он сидел пред ликом Единого, вырезанном в холодном камне, сидел в темной, опустошенной зале, и молил… дать знак, что Он… есть. Нет, Преподобный Отец не сомневался в существовании Видящего. Но он страшился того часа, когда, умирая, признал бы, что он, являясь величайшим сподвижником истинной веры, что он, Преподобный, почитаемый паствой, словно пророк, не слышит глас божий. Он ждал откровения, как любовницы, он распластывался в экстазе самоунижения на сером и пыльном полу, который покрывали трещины. Но ни один комочек мха не пророс в этом полу – вера в Закон Видящего убивала все живое, не давая ему расти, крепнуть и наслаждаться собственной плотью. Гласа не было – мертвое не говорит.
Муки богоискательства испортили характер Отца. Он стал раздражительным, черствым, жестоким, чувственно тупым и при этом остервенелым. Подчас он бил своих подопечных ни за что, в порывах бездумной, стенающей ярости. В прошлом году он покарал Зигмуса – члена паствы, который первым за многие годы указал Отцу на неистребимость чувственного желания. Он возжелал женщину, возбудил в ней ответные чувства – и насладился ею. Закон Книги предписывал страшно переживать вынужденные акты соития, влекущие за собой деторождение. Тот, кто в установленный, разрешенный срок соединялся с лицом другого пола, впоследствии должен был три месяца истязать себя голодом и плетьми, чтобы таким образом хотя бы приблизиться к тому, чтобы смыть непоправимый грех плоти. Зигмус восстал против этого Закона и во всеуслышание объявил, какое сладостное чувство он испытал, овладев женщиной.
Отец обрушил него весь свой праведный гнев. Он сказал, что подлинный человек должен оставить плотские удовольствия и стремиться к высшему нетелесному благу, дарам Видящего, изничтожающего всякое движение греха. Его же, вкусившего наслаждения от животного акта бездумных тварей, он нарек Зверем. У него отобрали одежду, запретили стричь волосы и бороду. Зигмус обрел длинные ногти на руках и ногах, его клетка – место заточения – не позволяла ему подняться, и он ползал на четвереньках. Но Зигмус был счастлив. Он сказал Отцу:
– Наконец я могу ходить голым, могу есть, не проклиная себя за любовь к пище, хоть и кормить меня вы собираетесь помоями. Могу желать женщин и показывать им признаки своего влечения. Зови, Отец, зови меня Зверем! Скоро я выберусь из этой клетки и перегрызу тебе горло! Посмотрим, какого цвета кровь у самого праведного из нас! Неужто девственно прозрачная, как родники Видящего?
Люди, слишком напуганные, слишком измотанные, и слишком… верующие не приняли его слов, они с деланной ненавистью поносили его, чтобы заслужить одобрение Отца и Видящего.
Но был среди них тот, кого слова Зигмуса… укололи. Укололи до крови. Он был молод, строен и красив, у него были большие голубые глаза и пышные кудри цвета темного дуба. Его звали Арсэ, и был он изгоем в своем племени. Когда-то в детстве, когда всем малышам давали особый священный напиток, названный Отцом Благом послушания, Арсэ чуть не задохнулся от его паров. Хораб, то есть, собственный его, Арсэ, отец, для которого жизнь сына была важнее всего, поступился вековыми традициями и отлучил ребенка от напитка. Благо послушания выжигало силы, точило энергию, делая облик детей близким к ангельскому – у них были тощие и бледные тела, запавшие щеки и сонные, ничего не выражающие глаза, полные боли и истомы. Арсэ же был полным, румяным, его глаза светились радостью, а розовые губы растягивались в красивой улыбке, пышущей здоровьем и жаждой жизни. Взрослые считали его мерзким, ждали от него в будущем возмутительных грехов. Преподобный Отец приказал семье Арсэ поселиться у самой стены, чтобы меньшее количество добрых праведников лицезрело убожество их ребенка.
Настал час, и Арсэ стал думать над словами Зигмуса. Кто этот Зигмус? Преступник? Но тогда те, кто осуждает его, Арсэ, за полнотелость, за могучее дыхание, за красные губы – справедливы, и он – урод. Но если Зигмус прав, то он выше ругателей своих, а Преподобный Отец… неправ! Но тогда нужно допустить мысль… что этот самый Преподобный – не друг им… а враг…. Это было слишком болезненно. Терзаемый этими мыслями, Арсэ решил обратиться к своему отцу. Он спросил:
