Читать онлайн Кошачье сердце, или Клара Чугункина бесплатно

Кошачье сердце, или Клара Чугункина

Глава 1: Мурка

У-у-у-у-у-у-у! Я погибаю. Вьюга в подъезде ревёт мне отходную, а я молчу вместе с ней. Сил мяукать и позвать на помощь нет. Позор и проклятие проклятой консьержке и всем жильцам в двенадцать квартир, потребляющим чёрную икру и буженину на законном основании!

Из-под нищенской шубки, что когда-то была рыжей, а ныне похожа на вымокший в помойном рассоле войлок, торчит хвост, облезлый, как старый погнутый штопор. Вьюга, вьюга! Сухая и колючая, как шершавый язык, она слизывает последнее тепло с моей спины. Вот я, Мурка, московская дворовая аристократка, помираю под чёрной, скрипучей от мороза лестницей Калабуховского дома по Обухову переулку.

Голод – странная штука. Он не просто сводит когтистыми спазмами желудок, он заставляет вспоминать. Вот он, сегодняшний герой моего дня, повар-убийца из столовой Нормального питания. Жирный, как свинья, с красной рожей, по цвету напоминающим телячье мясо. О, как лихо он махнул мне кипятком, этот жиртрест! Не попал. Почти. Кошачья натура – она ловкая. Но паром обварил, сволочь. И теперь шерсть на боку свалялась и воняет затхлой тряпкой да хлоркой, которыми он пол оттирал.

А прежде, о, прежде! Солнечный зайчик на кафеле графской кухни (была такая кухня в одном особнячке, ныне, понятно, уплотнённом). Керамическая миска со сметаной, такая густая, что ложка стояла. Бархатное кресло у подоконника и брезгливый окрик: «Уберите эту кошку, от неё шерсть повсюду!». Убрали. У-у-у-угу-гу! Выбросили в подворотню новой, свободной жизни.

В подъезд ввалился кто-то тяжёлый, пахнущий ветром, морозом, дорогим табаком и резкой струёй йода и эфира. Он, громко шаркая калошами, прошёл мимо меня, щёлкнул ключом, распахнул дверь своей квартиры и скрылся в её освещённом проёме.

Я прижалась к стене, делаясь невидимой, как умеют только кошки. Не выкидывайте, не бейте. Всё, что мне нужно, – это только этот маленький уголок, клочок холодного пола размером с блюдце!

И тут в освещённом прямоугольнике двери возникла его тень. Он обернулся и замер.

– Кис-кис… – прокатился в темноте его густой баритон. Потом, не сгибаясь, бросил через плечо вглубь прихожей:

– Зина! Эту кошку в подъезде – на кухню. Дать молока и кусок сёмги.

Так я, уличная Мурка, попала в квартиру профессора Филиппа Филипповича Преображенского. Воздух здесь был пропитан чужими запахами: воска для паркета, табачного дыма, впитавшегося в книги, и того самого йодистого духа, что шёл от самого хозяина. Меня окунули в таз с мыльной водой. Шерсть, слипшаяся от грязи, отяжелела и встала колючими, негнущимися прядями. Потом перед мордочкой поставили фаянсовую миску. В ней колыхалось молоко под сизой, лоснящейся плёнкой, а рядом лежал кусок холодной рыбы.

Я лакала и ела. Движения рук, подававших еду, были точны и быстры. Взгляд профессора, острый и сухой, упирался в бок, будто ощупывая не живую спину, а нечто, что вот-вот собираются препарировать. Казалось, ещё мгновение – и на шерсть наклеят номерок, и я навеки займу место в ряду таких же заспиртованных диковин на полке в его кабинете.

Доктор Борменталь, молодой и востроглазый, щупал мне рёбра, заглядывал в зубы, светил в глаза.

– Удивительно живучая особь, Филипп Филиппович. Признаки дистрофии, ожог первой степени, но… сердце бьётся, как часы. Воля к жизни колоссальная.

– Кошачья воля, Иван Арнольдович, – поправил его профессор, и сигаретный дым заклубился под потолком, медленно растворяясь. – Вы ошибаетесь, полагая их трусливыми. Это – иная стратегия. Собака бросается в бой, тратит силы, требует немедленного результата. Кошка же… Кошка предпочитает засаду. Её тактика – экономия сил. Она может часами, днями сохранять это каменное, почти растительное спокойствие, лишь бы в нужный миг совершить один-единственный, но безошибочный бросок. Экономия энергии, доведённая до гениальности. Первоклассный, я вам скажу, материал для изучения.

Я лежала на тёплом коврике, подставив живот потоку воздуха от батареи. Мысль была проста: эти двуногие – новый источник еды. Непостоянный, но пока щедрый.А из-за двери кабинета доносились обрывки разговора. Голос профессора, отрывистый:– …гипофиз… железы… Завтра в десять.И более молодой, старательный:– Записал. «Пациент «М». Состояние…Я прислушалась. Слова были непонятны, но интонация – та самая, что бывает у людей, обсуждающих предстоящую работу. Такая же, как у дворника, точащего перед утренним обходом лопату о булыжник.Я сладко зевнула, свернулась клубком и закрыла глаза. Мне было тепло, сытно и спокойно. А в кабинете кто-то положил на стекло письменного стола металлический инструмент. Раздался короткий, чистый, звенящий звук. И тихое, брезгливое урчание профессора:– И чтобы ни одной блохи, Иван Арнольдович. Перед операцией – абсолютная стерильность. С этим… народцем никакого сладу.

Глава 2: Рождение существа

Операционная в квартире профессора Преображенского сверкала, как только что выпавший снег в ясный морозный день. Всё было вымыто, стерилизовано, натёрто до блеска и упорядочено до последнего винта. Сам Филипп Филиппович, в белоснежном халате и колпаке, напоминал не то важного жреца, не то главного повара перед началом священнодействия, от которого ожидают неслыханного блюда.

– Иван Арнольдович, скальпель номер четыре, – произнёс он отчётливо, и Борменталь, уже похожий не на ассистента, а на послушного служку, вложил в его ладонь сверкающий инструмент.

Я, Мурка, лежала на холодном каменном столе. Лапы мои были стянуты тугими ремнями. Над головой висел и пылал ослепительный белый шар, выжигая все тени. Я не дёргалась. Дёргаться было бесполезно. Всё моё существо, каждая взъерошенная шерстинка, сжалось в один тугой, ненавидящий комок. Это была ярость – чистая, простая и безысходная, как сама боль, которую обещали эти железные щипцы, лежащие рядом.

Запах йода и лекарств стало перебивать другое – сладкое, удушливое, плывущее из ваты у морды. Оно заполняло пасть и лёгкие. Мир поплыл, завертелся, стал липким и тягучим, как смола. Последним, что я успела понять, было странное, чужое чувство: моё тело, гибкое и послушное, больше не принадлежало мне. С этим знанием я и провалилась в никуда.

Что было потом – не сон и не явь. Белая горячка, спутанная из тысяч образов. Мне снилось, будто я гоняюсь за неуловимым солнечным зайчиком по бесконечным коридорам, пахнущим йодом и страхом. А зайчик этот всё время оборачивался наглым, перекошенным лицом женщины в рваной кофте, с папироской в зубах. Или это я сама была той женщиной? Голоса доносились сквозь воду:

– Давление падает, Филипп Филиппович!..

– Продолжайте искусственное дыхание!.. Вливайте глюкозу!..

– Смотрите-ка… рефлексы… пульс…

Затем наступила тишина – не умиротворяющая, а тяжёлая, густая, насыщенная немым ожиданием результата.

Наконец в этой звенящей пустоте нечто начало рождаться. Сперва это было лишь смутное, телесное ощущение чудовищного неудобства – будто собственную шкуру натянули задом наперёд и наизнанку. Потом обрушилась лавина запахов – грубых, неотфильтрованных, лишённых тех тонких нюансов, что доступны кошачьему обонянию: табак, человеческий пот, лекарства, дешёвый одеколон, пыль – всё смешалось в одну тошнотворную кашу.

Первая попытка пошевелиться наткнулась на полное неповиновение конечностей. Тело было неуклюжим, тяжёлым, абсолютно чужим. Открывшиеся глаза увидели не привычный мир, наблюдаемый с высоты полуаршина от пола, а странную, вытянутую вверх перспективу: белый потолок, склонённые лица в белых халатах и собственные… конечности. Но это были не лапы. Это оказались бледные, длинные, увенчанные жалкими розовыми ногтями… пальцы.

Из новой, незнакомой глотки, вместо яростного шипения или просительного мяуканья, вырвался звук, не имевший аналогов в прежнем опыте. Горловой, сиплый, хрипящий – нечто среднее между предсмертным хрипом и первым вдохом новорождённого, явившегося на свет противоестественным путём.

– Урррр… ха-а-а…

Доктор Борменталь не смог сдержать короткий, приглушённый возглас. Профессор же придвинулся ближе, и в его глазах, за стёклами очков, вспыхнул тот самый специфический огонёк – холодное торжество экспериментатора, взирающего на удавшийся, пусть и чудовищный, опыт.

– Превосходно, – прошептал он, и в этом шёпоте слышалось удовлетворение, граничащее с непроизвольным ужасом. – Дыхание самостоятельное. Иван Арнольдович, вы только взгляните… Взгляните на эти глаза.

Он, как обычно, был точен в наблюдении. Глаза – действительно значительная вещь. В этих новых, человеческих глазах, должно быть, отражалась вся сумятица минувшего: смутная память о солнечных зайчиках, леденящий холод операционного стола, бездонная пропасть непонимания происходящего и первая, ещё слепая, но уже фундаментальная злоба – злоба за совершённое над телом абсолютное, несправедливое насилие.

Последующие недели представляли собой мучительный и медленный процесс обретения власти над новым, уродливым вместилищем. Кости срослись, шрамы затянулись, но существо, бывшее Муркой, а ныне пребывающее в состоянии безымянности, лишь училось владеть своим телом в бывшей профессорской кладовой. Оно было голым, неудобным и противоестественно длинным. Поэтапно были освоены сидение, вставание с опорой на стену и, наконец, ковыляющая походка. Молчаливое наблюдение сопровождалось ненавистью ко всему окружающему: к приторному запаху жареного мяса с кухни (вызывавшему тоску по сырому, тёплому, живому), к громкому голосу Филиппа Филипповича, к скрипу его отъезжающих стульев. Однажды, оставшись наедине с парой аккуратно поставленных у кресла профессорских ботинок, существо подошло к ним, долго и пристально разглядывало, а затем плюнуло в левый – аккуратно, с чувством, испытывая от этого действия мгновенное, тихое и глубокое удовлетворение.

Первое слово, извлечённое из нового голосового аппарата, не было обращено к кому-либо и не выражало базовых потребностей. Оно родилось на стыке кошачьего пренебрежения и зарождающейся человеческой наглости, звуча насмешливо и шипяще:

– Мяу-с…

Его услышала заносившая бельё Зина, что привело к вскрику, выроненным простыням и поспешному бегству. Само же существо, оставшись в одиночестве, с некой уцелевшей, чисто кошачьей грацией улеглось в солнечный квадрат на полу, растянулось и прикрыло глаза. В тяжёлой, чужой голове роились простые, почти бинарные мысли, сводимые к формуле: «Они – временны. А я… я останусь».

В дверном проёме возник Филипп Филиппович. Он созерцал это странное создание, греющееся под солнцем в его же квартире, и на его всегда уверенном лице читалась сложная смесь непогасшего научного интереса и нарастающей, неотчётливой тревоги. Он начинал чувствовать, интуитивно понимать, что операция удалась куда более страшным образом, чем можно было предположить. Были пересажены не просто железы, а некая более глубинная субстанция, сшившая воедино две воли к жизни, выкованные в городских подворотнях. И теперь новорождённое создание лежало здесь, и его взгляд, в те мгновения, когда ему казалось, что за ним не наблюдают, уже не был ни кошачьим, ни человеческим. Это был взгляд пришельца, методично изучающего враждебную планету и обдумывающего, с какого именно края начать её необратимое преобразование под собственные, пока ещё неясные нужды.

Профессор молча махнул рукой – жест вышел скупым и раздражённым, – развернулся и вышел. На полу лишь приоткрылся один глаз, блеснул холодной зелёной щелью и медленно сомкнулся.

Прошла неделя, затем другая. Существо в кладовой постепенно осваивало пространство и научилось издавать нечленораздельные гортанные звуки. По вечерам же в кабинете профессора теперь регулярно горел свет далеко за полночь. Во время одного из таких сеансов Борменталь, с видом человека, выполняющего важное, но неприятное поручение, положил на зелёное сукно стола листок дешёвой бумаги.

– Вот, Филипп Филиппович, добыл справку, – произнёс он. – Из милиции. На ту… на донора.

Профессор, не отрываясь от окуляров микроскопа, протянул руку, ожидая документ.

– Что же мы там имеем?

– Женщина. Двадцать пять лет. Без определённых занятий. Проживала… в общем, где придётся. Чугункина. Имя… – Борменталь, всегда такой точный, запнулся, словно споткнулся о собственную речь.

– Ну? – нетерпеливо подал голос Филипп Филиппович.

– Матрёна. Матрёна Сидоровна Чугункина.

Профессор медленно отодвинул микроскоп. Его взгляд был усталым и пустым, лишённым обычной проницательности. Борменталь, перевернув листок, продолжил доклад, словно зачитывая скучный, но обязательный протокол:

– Характеристика неблагонадёжная. Привлекалась. Два дела по кражам.

– Обстоятельства? – спросил профессор, и в его голосе прозвучала уже не научная, а какая-то житейская усталость.

– Первое – кража продуктов из ларька на рынке. Второе – кража белья с верёвки во дворе. Оба раза – мелкие, бытовые. Получила в сумме десять месяцев принудительных работ. Освободилась за полгода до… ну, до этого. – Он постучал пальцем по строке, где описывались обстоятельства смерти. – Последнее зафиксированное место работы – грузчица на станции. До того – сбор утиля. А в последний раз её видели живой в рваной кофте, с бутылкой самогона, в обществе неизвестных лиц в кабаке «Красный факел». Скончалась там же от колото-резаного ранения в живот. В ходе, как пишут, «бытовой конфликтной ситуации». Никто не осуждён.

Продолжить чтение