Читать онлайн Вторгается ночь бесплатно
Вторгается ночь
Роман
Все события и персонажи выдуманы, все совпадения случайны. События происходят на другой планете, но очень-очень похожей на Землю.
Кусок 1 «Глаза»
Я нахожусь на шестом этаже, это где-то двадцать метров от земли. Смотрю в зеркало на собственные глаза.
Свет от единственной горящей лампочки в квартире придает радужке легкую синеву, хотя никакой синевы там никогда не было.
Если выйти из ванной комнаты — единственного места, где есть зеркало — то можно попасть под рассеянные лучи фонарей из окна, в которых оттенок глаз будет совсем другим.
Все вы, все люди, размышляли, что может быть самым страшным. Неудачи в карьере, отсутствие реализации, жизнь, прожитая впустую, монотонная тупость быта, бедность и нищета, вовремя не обнаруженная болезнь.
Все это, в принципе сводится к одному простому вопросу: «Как я, черт побери, тут оказался?».
Когда ты задаешь этот вопрос самому себе — значит, всему конец. Этот вопрос перечеркивает цель пути и смысл пройденного. Ты упираешься лицом в шершавую стенку тупика. Вдыхаешь иссушенными ноздрями мелкую бетонную крошку.
(Как я здесь оказался?)
Иногда я снимаю зеркало с покоцанного самореза, выполняющего роль крючка, и несу в комнату. В освещении винтажной люстры видно совсем другого человека. Все дело в банальном восприятии цветов. Хотя, на самом деле, мы и не видим их.
Мы видим потоки фотонов сами по себе — просто бесцветное свечение. В зависимости от длины волны мозг преобразует сигнал в зеленый, синий, черный. Мы рождаемся, живем и умираем в иллюзии.
Носить с собой зеркало по квартире неудобно, поэтому чаще я стою в ванной и щурюсь, пытаясь разобраться, какие, все же, у меня глаза.
Вдобавок не получается сконцентрироваться — очертание лица скачет и расплывается.
Может, все дело в продолжительном отсутствии сна или нервном напряжении, может, в том, что я несколько дней, где-то с неделю, не выбирался из квартиры.
Да и какой смысл разглядывать глаза, если цветов не существует.
Несмотря на усталость, продолжаю смотреть на отражение и не могу понять, какого цвета мои глаза, они всегда кажутся не такими, как раньше. Меняются полутона, зеленеет узорчатая радужка, а кровяные сосуды то придают белкам нежную розовоту, то добавляют красного нездорового оттенка.
(Как я здесь оказался?)
Четыре тысячи долларов пропали.
Это было ясно как день — крупная котлета купюр, накрепко перемотанная двумя резинками, не могла упасть между стеной и диваном, как сережка. Запас на черный день лежал в расписанной вручную шкатулке.
Я предусмотрительно снял доллары в наличности, когда по новостям заговорили, что в Европе снова может запахнуть жареным. Черт его знает, что может случиться с деньгами, когда ты не имеешь к ним доступа, не можешь взять в руки или купить билет на самолет.
(Думай, куда они могли исчезнуть)
Я снял деньги и положил в верхний ящик тумбочки, в ту самую шкатулку, которую когда-то расписала жена. Полгода назад, когда воздух был не так придавлен космической пустотой, когда Света превращала шкатулку в произведение искусства, я стоял в другой части комнаты и смотрел за движениями тонких бледных пальцев. Женственно-бледных и изящно-тонких.
Меня завораживало, как она была сосредоточена, как плавно двигалась кисть, оставляя след на стенке небольшой шкатулочки.
(Как я здесь оказался?)
Сейчас какое-то марта. За окном все еще снег.
Я не выхожу из дома.
Иногда перемещаюсь с зеркалом на балкон — днем рассматриваю глаза в свете скупого северного солнца, а ночью помогаю себе советской зеленой лампой, которую для этого тащу через небольшую квартиру, задевая мебель белым хвостом удлинителя.
Должно быть, в этот момент какая-нибудь очень зажиточная пара, знаете, такая пара, у которой не просто все хорошо, а показательно все хорошо, прижимистая такая пара, взирает на меня из своего окна. И, как же они, должно быть, удивляются, видя голого человека, сидящего на балконе зимой.
Уже весной. Март. Ну, может, не совсем голого, в трусах, иногда я накидывал халат.
Я и правда мог сидеть и смотреть в отражение достаточно долго, вопрос о цвете глаз поглотил меня полностью, словно не осталось больше забот и проблем.
Шестой этаж, где-то двадцать метров от земли. Там под балконом промерзлый асфальт, покрытый коркой мелкого волнистого льда, характерного для ранней весны.
Квартира в доме, построенном на месте старой пивоварни. Дом подперт цехом косметического завода. Дом переходит в парк, некогда для рабочих этого самого пивоваренного завода. Империя, при которой были построены и завод, и парк, больше ста лет как уже канула в Лету, само производство сровнено с землей. Напоминанием о цехах остался только памятник рабочим, погибшим совсем за другую страну — уже при обороне Ленинграда.
Этих рабочих мобилизовали в сентябре, когда начались бои за Красное село и немцы подходили к Пулково. До центра Ленинграда, второго города в СССР, оставалось около двадцати километров.
Еще с лета шла мобилизация, и всех, кто был не сильно нужен производствам города, уже забрали.
Теперь они.
Немногословные рабочие уезжали в учебную часть прямо с завода, где утром люди в длинных шинелях — уже было холодно — озвучивали приказ и собирали мобилизованных.
Гремит кузов ГАЗа. Учебка. Винтовки. Стрельбы, масляные патроны прямо с Кировского завода. Рабочие учатся бить штыком. Я сплевываю с балкона. Внизу промерзлый асфальт, на месте которого больше ста лет стоял завод.
Большая часть этих рабочих осталась где-то на границе города, так и не пустив захватчиков в колыбель революции и некогда столицу Империи. Кости защитников Ленинграда до сих пор лежат совсем рядом, в болотистых почвах, ждут, когда их найдут и захоронят. Как положено, с почестями. Батюшка прочитает молитву над закрытыми гробами с аккуратно уложенными останками. Они выглядят игрушечно. Салют. Вечный покой.
Защитники Ленинграда продолжают лежать. Их мертвые руки обнимают разваливающиеся комья, их пустые рты поглощают влажную безродную ленинградскую землю, а сквозь ребра тянутся корни растений, потому что мертвые — они и есть земля.
Они — земля, на которую не пустили врага.
(Как я здесь оказался?)
Завод не смогли сжечь бомбами.
Но закономерный конец добрался до завода потом. Все проходит. Завод разрушен. На его месте возвели дом для таких, как я. А парк для рабочих остался.
Для каждого война начинается по-своему; как любое горе, война индивидуальна. Адский парадокс: такое массовое действие, как война, на самом деле, показывает, насколько человек одинок. Кто-то на ночной дороге встречает бесконечную, как русский простор, колонну техники, останавливается поодаль. Ему надо покурить, он крестится, всматриваясь в звездное мерцание южного неба. Кто-то, сидя за экраном радара, отправляет ракеты по точкам, где каждая точка — это такие же точно люди в форме перед экраном, только в форме другого раскраса.
Кто-то просыпается от грохота в соседнем квартале и падает с кровати на пол, не понимая, что делать. Дом оказался на пути ракеты, человек проваливается из сна прямо в рваную дыру в полу, куда следом несутся обломки металла и куски бетона. Те же, кому просто повезло, просыпаются в новом измерении, тянутся к информационным сводкам, судорожно листая новостную ленту, нервозно протирают глаза, не верят.
(Как я здесь оказался?)
Когда начинается война, в новом мире от человека уже ничего не зависит. Ты чувствуешь себя связанным грубой веревкой, несешься вниз, словно тебя столкнули в бездонный колодец.
Летишь, потеряв счет времени, и кажется, что дно где-то очень далеко.
Словно оно и не существует вовсе.
Я пытаюсь уснуть.
(Какого цвета у тебя глаза?)
«Главное для нас — защитить Российскую Федерацию от военной угрозы, создаваемой странами Запада, которые пытаются использовать украинский народ в борьбе против нашей страны»
«Подчеркну, что удары наносятся только по военным объектам и исключительно высокоточным оружием»
«Нанесен ракетный удар по военной базе (станция наведения) в Лощиновке, в окрестностях Измаила»
«Идут тяжелые бои, и я в целом согласен с информацией Ридовки, что мы потеряли около 300 человек убитыми. И как бы цинично это ни звучало, но такие потери при такой интенсивности боев действительно можно считать минимальными»
«Специальный репортаж наших военкоров о прорыве под Волновахой!»
«Украина делает все для увеличения числа жертв среди мирного населения»
«Спецоперация в Украине: мнение экспертов»
«Российская армия не оккупирует украинскую территорию, принимает все меры для сохранения жизни и безопасности мирных жителей, заявил глава Минобороны»
Раньше перед сном мы с женой часами болтали о том, куда поедем с маленькими, как будем играть с нашими, еще не рожденными, детьми. Перед сном обсуждали, на что сделаем упор в воспитании, а чего никогда не допустим. Иногда говорили почти до утра, и каждый вспоминал собственное детство, любимые игрушки, забавные истории, родителей, учителей и друзей.
Света думала, что глаза у детей будут моими, серо-зелеными, с желтизной по краям — как северные болота. Она объясняла это непреодолимой силой моей наследственности. Не помню уже, как мы пришли к такому разговору и когда точно решили завести детей. Кажется, что оба всегда их хотели и не мыслили будущего без малышей. Я обещал ей, что куплю себе и ребенку (я, признаться, хотел первым мальчика) пижамы в виде свинок и мы вдвоем будем бегать по квартире после купания в ванной. Она каждый раз смеялась над тем, как я изображал поросенка. Первым, я считал, должен быть мальчик — он сможет стать поддержкой и опорой родителей, сможет следить за младшими, не давать их в обиду. Мы со Светой поклялись друг другу воспитать детей достойными людьми, образованными, умными, ответственными.
Эта клятва казалась мне основополагающей, нерушимой, на ней как будто держалась вся жизнь. Ведь сделать детей людьми, вообще сделать детей — это уже чуть ли не подвиг в современном мире.
Опять глаза.
Может, это и есть самое страшное, когда решаешься на детей — даже не ответственность за еще одного человека, а подсознательная уверенность, что обрекаешь новую жизнь на страдание? Обрекаешь на смену небесной, первородной голубизны глаз на что-то иное?
Те первые дни в феврале тянулись, как тело на дыбе.
Напряженность обвивала шею и кусала за мочки ушей, щекотала глаза, раскачивала нервы, не давала сконцентрироваться и не позволяла дышать. Она вытравливала душу из тела, поджидая снаружи, как голодная лисица. Мы со Светой почти не говорили, словно и не знали друг друга, случайно оказавшись в одном помещении.
Казалось, я должен был что-то сделать. В грустном взгляде Светы читалась просьба исправить окружающий мир. Может, поддавшись истерике первых дней, она думала, что только я мог это все остановить, спасти и защитить ее от внешнего мира. Сначала я и сам верил в это, уступив впитавшейся в десны мужской ответственности. Женщина на пределе может просто опустить руки и сказать: «Все, я не могу», — мужчина же обязан идти до конца, даже если упирается в шершавую стенку. И здесь нет никакой предвзятости, лишь наблюдение.
Даже если весь чертов мир горит и его небесные своды обваливаются, погрызенные пламенем, мужчина должен вынести из-под завалов женщину на руках. А если не может, то и мир станет похож на лоскуты шизофренического сна, по которому останется только бездумно слоняться, как слоняется по мартовскому кладбищу силуэт. Мой мир был разбросанной мозаикой, составленной из победных реляций, проклятий, криков, молитв и аналитических сводок.
Мы были незнакомцы, не представляющие, как подобрать слова, ведь ни один звук не стоил и обломанной монеты. Нам хватало сил только читать новости, лежать, смотря в потолок, и дремать, периодически просыпаясь от кошмаров.
Наша кровать перестала быть нашей, она превратилась в раскаленную сковородку. Крутишься, как уж, над которым издеваются выродки.
В те три дня я и правда чувствовал себя распластанным подводным гадом в наростах, сквозь которого жизнь проходит как морская вода, он надувается, вытягивает ошметки и планктон, зацепившись одной из неведомых частей тела за шершавый, покрытый слизью донный камень.
Четыре тысячи долларов пропали из шкатулки.
Они должны были стать нашим неприкосновенным запасом.
Но на четвертый день Света исчезла.
Она не пришла домой.
Одновременно с ней пропали и четыре тысячи долларов.
(Как я здесь оказался?)
Так ты достигаешь дна колодца.
(Как же хочется выпить)
Холодная вода обнимает тебя, принимает в себя.
(Как ты здесь оказался)
Как в детстве, когда прыгаешь в начале лета в деревенский пруд. Вода еще по-весеннему стылая. И первую минуту кажется, что горячо.
Света уехала.
(Она, сволочь, дрянь, бросила меня, уехала, не вернулась домой. Любимая моя девочка, какого черта, подлая тварь)
Приехав домой в тот вечер, я понял, что она до сих пор не ответила ни на звонки, ни на сообщения. Открыл переписку — точнее, не смог открыть, она ее удалила со своей стороны. И там, под сердцем, словно прорвало плотину.
Я еле ходил по полу, перекатывался, скорее ползал, как морской червь, которого протащила по илу огромная волна и выбросила из обширного соленого водоема в быструю реку.
Тишина.
В тот вечер я по-настоящему познал тишину. Словно тонкие хрустальные иглы прокололи все тело насквозь. Стояло кристальное беззвучие, и я прочувствовал, как бывает затхло в брошенной квартире.
В брошенных квартирах пахнет мебель, пахнут пальто в прихожей, к этому запаху примешивается вонь мусорного ведра.
Именно так смердит одиночество и безнадега. Затхлой квартирой и мусорным ведром. Какая бы ни была шикарная квартира, а моя квартира не была шикарной, но черт с ней, с этой квартирой, какой бы ни был огромный дом, стоит ему остаться пустым, он теряет предназначение, душу. Даже самый грандиозный и дорогой особняк быстро превращается в склеп и обитель привидений.
(Девочка моя, прошу тебя, вернись, молю тебя)
Сначала я не поверил, ходил из угла в угол, сочиняя самые странные и невозможны сценарии ее оправдания, набирал номер, но никто не отвечал. Я поехал к ее лучшей подруге, звонил матери, попутно размышляя, где я виноват. Скорее всего, как всегда бывает у женщин, в чем-то виноват я был. Может, из-за моей замкнутости она подумала, что я запил, или испугалась чего-то.
(Как ей сказать, что я не пил?)
Света, моя милая, неужели ты вспомнила.
(Твою ошибку)
А если это криминал?
(Господи...)
Той ночью в редких, обрывочных снах мне рисовался невольничий рынок, но как бы я ни старался, ни в тот день, ни в следующие я не дозвонился. Никто из родственников или друзей не знал, где она. И даже обращение в полицию на третий день ничего не изменило.
(Как же хочется выпить)
Начало марта. Снег. Я нахожусь на шестом этаже, это где-то двадцать метров от земли. Смотрю в зеркало на собственные глаза. Из-за недосыпа очертания моего лица скачут и прыгают.
Как я здесь оказался?
Одиночество пахнет мусорным ведром. Я вынес его для разнообразия.
На улице хочется курить. Руки трясутся так, что может помочь только курево или валериана. Аптек поблизости нет, а магазин располагается через пару кварталов, поэтому я обреченно бреду к нему. Я не курил уже несколько лет, со дня моего увольнения с предыдущей работы.
Путь пролегает мимо старых, коричневых хрущевок, похожих на плесневелые буханки хлеба с белым налетом в виде застекленных балконов. Этот район, находящийся между новым ЖК и сталинками у метро, когда-то был построен для работников заводов. Лет тридцать назад заводы начали закрываться, потом их снесли, а на освободившемся пространстве, как вы знаете, построили дома для таких, как я. И в хрущевках стало совсем страшно жить. Бывший пролетариат, подрезанный самоубийством СССР и крахом коммунистической идеи, решил повторить подвиг протопопа Аввакума и сжечь себя. Правда, не с помощью огня обычного, а с помощью синего пламени. И это горение продолжалось до сих пор.
Расформированное, проигравшее битву за мировую революцию рабочее племя ежедневно собиралось в ларьках и разливайках района, накатывая как прилив и уходя обратно, оставляло после себя россыпь битой и целой стеклотары.
В начале марта, пока еще лежал снег, казалось, что хрущевки образуют просто нищий квартал. Во дворах стояли темные силуэты, наблюдали за прохожими и перемигивались угольками сигарет — словно болотные огни звали в мертвенную трясину. Но как только снег начинал таять, пробивались наружу и являли себя миру старые, сгнившие диваны, трупы животных, тысячи пивных бутылок, миллионы окурков, шприцы, дешевые презервативы, как использованные, так и не очень, а также замерзшие человеческие и собачьи испражнения. Ходили слухи, что пару лет назад, зимой, компания собутыльников потеряла друга. Он просто пропал во время очередной попойки на кухне. Кто-то даже объявления вешал по району. Нашли весной. Оказывается, он выпал из окна в снегопад, когда курил на балконе. Выпал, сломал что-то, лежал и, наверное, скулил, плакал, молился, пока его накрывало снежинками. А собутыльники по пьяни забыли спуститься и наутро не вспомнили ничего.
Алкогольная амнезия. Дешевая водка.
Пропал и пропал, может, домой ушел.
Нужный магазин находится в «доме-колбасе» — старом и очень длинном строении тридцатых годов, возведенном для тех же рабочих. Здесь сигареты всегда нормальные. Я выхожу на улицу и закуриваю. Постепенно по телу расплывается мягкое, легкое спокойствие. Ноги словно проваливаются сквозь асфальт. Первая сигарета за сколько?
(За пару лет?)
Всматриваюсь в отдающий ржавчиной балкон, соседней хрущевки. Что-то он мне напоминает, зовет куда-то, в детство или еще дальше, глубже. Но почему-то при взгляде на этот балкон сильно щемит сердце. Забавно, что в любом городе России можно найти этот родной потертый балкон в ржавых потеках. Такой балкон я видел везде — в Москве, в Петербурге, в Самаре, в Казани, на Кавказе и в Сибири, в прочих городах и в моем родном северном городке-гарнизоне, о котором никто не знает. Может, это наша такая своеобразная особенность — иметь неказистые засранные балконы с потеками? Эдакая экспортная идея — принести застекленный ржавый балкон во все уголки света? Эти дурацкие мысли отвлекают меня от главного вопроса.
Как я здесь оказался?
Кусок 2 «Ноев Ковчег»
Мои рукописи потерялись при переезде. Мы сняли квартиру в доме на месте пивоварни несколько лет назад. Четыре или пять.
Рукописи потерялись, значит, на всей несущейся в безвоздушное пространство планете ни один человек не узнает о моих стихах. Когда мы только познакомились, я читал их Свете и даже звал ее в самые странные компании.
Казалось, что этого никогда не происходило.
Либо было так давно, что уже и не вспомнить — до того, как я сделал предложение, нашел квартиру, обзавелся работой. Я и забыл, где были рукописи. Потерялись при переезде. Словно ничего не поменялось, но изменилось все.
Шесть лет назад, когда я еще не был знаком с ней, мы организовывали открытую читку в День Довлатова второго сентября на улице Рубинштейна. Организация была на высоте: приглашенные джазовые группы, вроде «Леня Ланжерон», экскурсии, выступления, чтения стихов. И все посвящено Довлатову. Но была совершена главная и страшная ошибка. Во-первых, мы смогли договориться с барами на улице Рубинштейна об одной заманчивой алкогольной акции, а именно, о том, чтобы гостям во время праздника разрешили менять куски линолеума на алкоголь в ограниченном количестве. Дело в том, что покойный Сергей Донатович Довлатов когда-то написал рассказ, связанный с линолеумом. Во-вторых, мы напрочь забыли предупредить об этом гостей фестиваля, так что бесплатный алкоголь бары приготовили, а линолеума у гостей не оказалось. В-третьих, Дима Притков принес огромный двухметровый рулон линолеума сам, и мы резали его ножом для лимонов, который одолжили в одном из баров, прямо возле памятника Довлатову, а нарезав кусочки, мы пили, пили, пили злополучные бесплатные настойки, коктейли и пиво. В-четвертых, в самый разгар мероприятия мы должны были вешать несогласованную памятную табличку на стену дома, где жил известный писатель-эмигрант. В-пятых, не то что перфоратора, у нас даже стремянки не оказалось. В-шестых, мы звонили Роману Платонову, владельцу книжного магазина «Фаренгейт 451» и просили у него дрель. В-седьмых, я выполнял роль табуретки, стоя на четвереньках, пока Дима пытался сверлить стену исторического здания дрелью со сверлом по дереву, чуть не падая от выпитого.
По итогу: Табличку повесили, но криво, весь бесплатный алкоголь был напрочь уничтожен компанией организаторов, от рулона линолеума осталось больше двух третей.
День Довлатова закончился дракой на детской площадке.
Табличку, на которой значилось:
«Здесь, в этом доме жил пистель Сергей Довлатов с 1945 по 1975 гг.»
Сняли коммунальщики через два дня.
Занавес.
Знаешь, дорогая, любимая Света, вот такая веселая история. До знакомства с тобой я интересно жил. Умел отдыхать. Но, послушай, наши дети были важнее. Я выбрал тебя, Света, я выбрал тебя.
Где ты?
(Как я здесь оказался?)
Шел десятый день с отъезда Светы.
День, когда она отправила мне первое сообщение, подтверждающее ее существование.
Оно обрадовало меня так, что я боялся открывать первые полчаса, как зачарованный бродил вокруг телефона, и.
«Не звони. Я в Тбилиси».
Теперь я стал лишь крошечной щепочкой, которую схватили волны, а сверху с завыванием носился тяжелый ветер. И волны утаскивали меня в далекую страну, о которой я ничего не знаю.
Мимо проносились неизвестные деревья, странные кустарники, тучи, такие грозные и низкие, что я не узнавал широту, кажется, это Африка, а может, латинская Америка, может Азия, а может, и бесконечная Россия.
Не осталось никаких ориентиров, никаких точек и значений. Ясно было одно: река уносит меня вниз, в самые архаичные времена, где человек, всматриваясь в звездное небо, еще мнил себя родственником зверей.
Где довременная метафора и довременной вопрос неотделимы от первородного образа, а Вселенная кажется одним большим Единым.
В этой стране, куда несет меня река, там холодно или тепло?
Там страшно?
Там грустно?
А если там никак?
Я просто спускаюсь по реке.
Идти было морозно, приходилось заставлять себя шагать по улице, передвигать сначала одну ногу, потом вторую. Мерзкое ощущение, ведь по пути я зачерпнул ботинками воды. Задумался и попал обеими ногами в лужу на пересечении Невского проспекта и Садовой улицы. Странная зимне-весенняя лужа, когда лед и снег еще не сошли, но жидкая вода уже появляется. Лужа по-настоящему мистическая, истинно неожиданная лужа, в которую я и наступил.
А вокруг этой самой неспокойно разлегшейся лужи, по правую ее сторону и по ее левую сторону, везде были люди, напуганные люди. Они кричали и пытались остановить неизбежное, словно вгрызались в железные ступни истории, подпрыгивали к нависающему титану и не понимали, бедные, напуганные люди, совсем не понимали, что им грозит и что родилось на свет.
Митинговать, когда колесо истории проворачивается — дело неблагодарное. Я знал, что сколько бы раз я ни повторил заклинание, сколько бы раз я ни решился отрицать войну, она не закончится, солдаты не развернутся, мировые лидеры не договорятся.
Новая заря осветила планету. И титановая длань взяла ее за горло. Человеческая история, наполненная кровью, предательствами, убийствами, изничтожениями, резней и ненавистью, не закончилась. История отсчитывает каждую долю секунды, следит за каждым, расставляя людей для неостановимого действия. Настоящая человеческая суть забралась на колесницу и насмехалась над крошечными тараканами.
Те граждане на пресечении Садовой улицы и Невского проспекта, рядом с мистической лужей, кричали, махали плакатами, флагами.
А оно смеялось, оно нависало над ними, смотрело тысячами глаз, облизывалось в предвкушении неминуемой поступи истории.
Наивные глупцы думали, что у войны есть персональный автор или круг ответственных, есть имена, фамилии и адреса.
У войны не женское лицо, это правда. Но отчасти. У войны — лицо всего человечества.
Все уже решено за нас. Роли розданы, билеты куплены. Занавес отползает.
Дурачье, они не понимали, что мы и есть настоящие проигравшие. Мы, простые, обычные русские люди с этой и с той стороны, война всегда берет в качестве жертв обычных, простых людей, она хватает их и кладет себе в пасть уродливой гнойной рукой.
А в удобных, обитых красным бархатом ложах сидят жирные, ухмыляющиеся потомственные лидеры, иностранные аристократы с хорошими лицами и степенью зарубежного университета, учеба в котором стоит больше, чем все мои, чем все ваши органы на черном рынке, представители глобальных кланов, владельцы компаний, держатели акций, хозяева заводов по производству танков с броней из обедненного урана. Их ставка в этой игре — медные гроши и людские жизни, с той лишь разницей, что медные, серебряные и золотые гроши они правда и истинно любят.
Добрый день, сэр, очень хорошо выглядите, Ваша спутница особенно прекрасна, это чудесное платье из последней коллекции просто замечательно. Прошу Вас, проходите, седьмая ложа, третий ярус, икра, вино и шампанское уже вас ждут, остальные закуски будут поданы во время первого антракта, во время второго — горячее, после представления — десерт и свободное общение в холле вместе с прочими участниками конфликта. Ну что вы, что вы, только представители элиты — никого ниже генералов, между нами, и те на приставных стульчиках. А вас поздравляю с удачным местом, оттуда особо хорошо и безопасно наблюдать за бомбежками городов. Ну что Вы, сэр, очень признателен Вам, не стоило таких щедрых чаевых, впрочем, Вам следует поторопиться, сейчас в холле идет бал, а в зале выступают лучшие тенора. Вам не интересно? Тогда могу пригласить Вас в курительную комнату, там как раз сейчас неформальное общение Ваших коллег с другой стороны. Быть может, Вам удастся обсудить интересные схемы. Ох, сэр, простите, если я слишком откровенно лезу в Ваши дела, простите мою фамильярность… я… Ах да, курительная комната это на втором этаже, я Вас провожу. Вы не забыли сделать ставки? Ах, за всех? Сэр, Вы очень умны, позвольте отметить это. Спасибо, сэр, целых двести долларов, очень щедрые чаевые!
Я стоял с мокрыми ногами на другой стороне улицы и смотрел.
Курил, смотрел, сочувствовал.
Но не митингующим.
Всем — всему миру, каждому живому существу на невозможно огромной планете: задавленным улиткам и погибшим детям, убитым военным с оторванными ногами и неродившимся эмбрионам, засохшей от жары ящерке и выброшенной на берег рыбке.
Я охватил объятиями весь мир и впитал в себя его горе, чувствуя, как ноги пронизывает металлический стальной холод.
Друг Лазарь уснул, и Он идет разбудить его.
Я не пил три с чем-то года до сегодняшнего дня.
В сквоте, куда я пришел, было душно, темно, как в шахте, накурено. Форточки никто не открывал, равно как и старые, стеклянные, потемневшие створки окон.
Читали глупые и излишне смелые стихи, пели песни, пили коньяк из канистр, заливая его дешевым вином или пивом. Петербургские маргинальные подпольщики, впитавшие запах коммуналок, останутся навсегда, к сожалению, пока и стоит Петербург на земле. Они будут пить сивуху и курить даже на ядерном пепелище, продолжая петь песни Егора Летова, не до конца понимая их коварного, очищающего смысла.
Во Вселенной должны существовать лакуны, где все остается неизменным — это и позволяет миру сохраняться и возрождаться после каждого Рагнарека.
Казалось, что, даже если на Землю обрушится ядерный апокалипсис или жуткое поветрие, появится новый изощренный вирус, эта коммуналка, переделанная из технического помещения, продолжит плавать по неспокойным волнам северного города.
Не обращая внимание на холодную вечность, окна продолжат светиться травянистым мертвецким светом, а свисающие провода над входом в парадную будут тянуться как лианы.
В сквоте в центре Петербурга никогда ничего не менялось.
Его пространство представляло собой длинный коридор, заканчивающийся каморкой с унитазом и рукомойником.
От коридора по левой стороне располагались комнаты, заставленные советской мебелью, невнятными картинами неизвестных художников, старыми холодильниками и книгами. Одна из картин, особо нравившаяся посетителям, изображала совокупления девушки с огромным чудовищем в виде комка щупалец.
Под ногами, словно наледь, лежал пепел, народ веселился и мусорил: пустые бутылки, пачки из-под сигарет, жевательные резинки, обертки, куски еды.
Это был перевернутый Ноев ковчег, на котором спасаются последние, настоящие твари этого мира. Ковчег несся по адским волнам всемирного потопа, погружаясь в воронке водоворота все ниже и ниже, туда, где ад накрепко замерзает, а посудина падает глубже, чтобы застрять в зеленоватых льдах. И ковчег застрянет на самом дне, там, где ядро планеты сотрясается от поступи монстров, которые за миллионы лет забыли свои имена. А обитатели ковчега будут трястись от холода и кромешной темноты.
Сущности, слоняющиеся по дому, говорили о высочайшем упадке культуры, рассуждали о политике, о войне, о демократии и правах. Но видели бы вы их, услышали бы их измышления и оценили бы поступки. Таких персонажей выгнали бы из любой библиотеки двадцатого века, из любого салона века девятнадцатого, из любой масонской ложи века восемнадцатого и выставили бы за дверь даже из древней академии философов. В общем, выгнали бы из любого приличного общества, но если раньше еще не изобрели перестроенных коммунальных квартир, то сейчас этим людям есть где собраться. Самые низкие, самые маргинальные и самые забавные сущности этого мира: поэты, пишущие про блевотину, секс, распутные девушки с красными губами, молодящиеся мужчины, невнятные парни в наколках, странные молодые люди с дредами и интересными пакетиками в карманах, рокеры из глубокой провинции.
В самой большой комнатке они устроили чтения стихов, в следующем помещении, которое выполняло роль кухни, курили и обсуждали странные политические теории и практики. За следующей дверью, на захламленном полу, где лежала огромная клеенка и строительный мусор, кто-то валялся и дымил, пуская тяжелые клубы вверх, навстречу заплесневелому потолку. Дальше спальня, вечно кем-то занятая. И в самом конце — импровизированная каморка с санузлом. Стены и правда невысокие, потолок нависал, давил и заставлял думать о нехорошем, словно ты попал в склеп, не попал даже, а тебя заперли с этим непрезентабельным народцем внутри.
Почему я здесь?
(Как я здесь оказался?)
«Почему же я с ними?» — спрашивал я сам себя, отвыкший за столько лет.
Среди этой божией росы были свои обаяние и шарм, словно близко рассматриваешь картину Босха или читаешь роман Лавкрафта. Именно в среде подобной публики можно почувствовать себя живым и, увидев дно, убедиться, что ты еще не так сильно упал.
Проектор транслировал фильм на стену. Фильм, судя по всему, не фильм, а видео-арт, то есть очень плохой фильм, созданный самомнительными студентками, повествующий о жизни трех человек в Нью-Йорке. Снят он был эмигрантами из Беларусии и какой-то армянкой или молдаванкой. Интеллигенцией из окраин утраченной Империи, одним словом.
И здесь, вокруг пьющих, курящих и матерящихся людей бегал крошечный ребенок, едва и научившийся бегать. Рядом стояли его родители, молодые, вполне приличного вида люди, но люди, очевидно, свободные, люди, открытых нравов, имеющие особую общественно-политическую позицию, которая гласит, что ребенок может бегать вокруг пьющих взрослых, вдыхать сигаретный дым, поскальзываться на блевотине, и, толком не научившись говорить, наблюдать кадры.
Спасутся лишь нищие духом, а те, кто в этом проклятом ковчеге оказался, в этой сатанинской придумке, те наследуют не Царство Небесное, но холод ада. И открылись источники бездны и окна эдемские. Но форточку так никто и не открывал. И что вырастет из этого ребенка и кем он станет?
И дадут ли этому ребенку вырасти вообще?
Какого цвета будут его глаза?
Но кому осуждать, ведь я сам лично — сильно, капитально упал, надо признаться, упал на самое дно. Туда, куда засасывало этот сатанинский Ноев ковчег с настоящими тварями, каждому из которых нет пары, так как они все равно переспят друг с другом по очереди и вместе, но в большинстве не принесут потомства, потому что бесплодны.
И хорошо, что так, ведь если родят, ужас, какие уродцы появятся на свет.
И побегут эти уродцы вприпрыжку, без страны, без нации, без героев и любви, без Бога в душе, попрыгают эти уродцы, заполнят города и дома, заполнят овраги и канавы и будут огрызаться, и каждый будет считать, что только он и есть центр мира, центр Вселенной, центр всего. И таких будут тысячи, страшных, влюбленных в самих себя, не знающих ни других людей, ни любви, ни Бога.
Ребенок поскользнулся и упал на пятую точку. Родители не замечают, они наслаждаются видео-артом, сцена совокупления меняется на что-то вроде перформанса, где армянка или таджичка — вечно путаю, режиссерка и актерка фильма из Нью-Йорка — заматывает в полиэтилен другого актера.
Ребенок сидел с недоумевающим видом и смотрел на меня. Я молчал.
Света не отвечала.
Шла эпоха от отъезда Светы.
Пятнадцатый день с ее отъезда.
Володя упал еще сильнее, начиная раздумывать, сколько нужно этажей, чтобы восемьдесят — девяносто килограммов мяса наверняка разбились насмерть.
И Володя достиг таких глубин своего падения, такого илистого дна он достиг, что только матрас не давал упасть еще ниже.
«Володенька», — слышал я песню. Володенька, нежно кричали голоса в голове, поднимайся, поднимайся, Володенька, не бойся, оторви голову свою от земли, посмотри, посмотри на небо, Володенька. На небе голубки полетели, по небу тучки побежали. Тучки побежали да прошли, солнышко засветило, посмотри вокруг, не бойся, ничего страшного не приключилось!
Но что я мог им ответить?
Что можно ответить голосам в голове?
Можно опрокинуть еще водочки, или вина, или пива, да чего угодно можно опрокинуть — крепкого чаю, например, если горячительного нет под рукой.
Я опрокинул водку.
И меня словно прибило к грязному полу, на котором рвота мешалась с пеплом.
Родители вытирали ребенка салфетками с таким видом, будто делают это каждый день. Бьюсь об заклад, если это мальчик, они никогда в жизни не купят ему солдатиков, потому что это милитаризм.
«Вставай, Володенька!»
Не мог, не мог я встать, дорогие мои, голоса мои ангельские, накрепко придавило, притяжение увеличилось, знаете, эта чертова сила g, тянула вниз, пригвоздила, обняла меня мать сыра земля, но в себя пока не приняла, родненькие. Так и маюсь я — ни живой ни мертвый. Брожу между небом и чревом земли, от почвы не оторваться, а в могилу не сойти. Вот и ползаю, как змей между колодами, обелисками и каменищами.
Не могу.
Не ходилось, а как будто плавалось, ноги врастали в пол, цеплялись корнями за пролегающие под паркетом коммуникации — за трубы и провода. Кроме голосов слышался топот и тяжелое сопение того самого гиганта на горизонте, что поглотит нас всех — и мир, и пустоту.
Того, титанового, стального, медного, надвигающегося.
Я бродил по коммуналке и не знал, куда мне, бедному и брошенному, прибиться. К какой стене прислониться и за какую тумбочку схватиться рукой. Водка подогревала кровь, голова шумела, голоса душили, душили, настойчиво и громко, властно приказывая.
Люди в сквоте пили, а я в очередной раз спрашивал, не слышал ли кто-нибудь про мою жену.
Я не верил, что она могла уехать.
Пришел Моня Лоов, парень, худой как жердь, очкастый алкоголик с запястьями шириной с мои два пальца. Несмотря на худобу, он был прекрасным вокальным исполнителем. Кто-то принес аппаратуру, собирались играть джаз, приглушили свет, оставили лишь лампу в фотофильтре красного цвета, которую притащили две пьяные студентки Мухинского училища.
На импровизированной сцене расставляли усилители, микрофоны, стойки. Дима Притков — хозяин сквота, странный персонаж, самый маргинальный наипетербуржский персонаж, который, может быть, единственный в этом мире приставал ко мне с просьбой, чтобы я с ним покурил. Он двигался словно на шарнирах и потрясал длинной бородой в такт произносимым словам. Малиновый пижонский берет держался каким-то странным образом на его потных, сальных волосах, словно был не беретом вовсе, а мозговым паразитом, который и поставлял в его мозг самые удивительные и странные идеи.
Дима был из того редкого разряда людей, которые могли организовать перформанс везде и всюду, например, выкрикивая революционные матерные лозунги на берегу реки Фонтанки и только ему одному эти лозунги и казались революционными, так как проходящие мимо воспринимали это исключительно как сумасшедшую матерщину подвыпившего пижона.
Но для Димы это был позыв диалектической борьбы, настоящий природный зов, первичное противостояние. Он организовывал творчество из всего; достаточно было с ним встретиться на улице, зацепиться парой фраз — и вот ты оказывался вусмерть пьяный на детской площадке где-то в желтых мрачных бесконечных лабиринтах дворов-колодцев, читающим Маяковского с бутылкой ликера в руке. Надо ли говорить, что Дима и организовывал все этим околосатанинские мероприятия, где собирались страшные городские сущности? Настоящим демиургом был он для этой компании, хотя сам джаз не играл и стихов не сочинял.
Второе действие начиналось.
Аппаратуру поставили, и Миша стал петь песни Аркадия Северного в понятной и вполне узнаваемой манере. Я смотрел через окно в глаза еще зимнему, уставшему городу и мысленно жаловался на его же порождение в виде Димы Приткова. А Вечный город, последний Рим — ведь недаром Петр заложил Петербург на мощах апостола Петра — этот последний Рим шевелил корнями в человеческих костях, вбирая холодные, неживые соки из мерзлой зимней почвы в надежде на скорое лето.
Дима уже теребил меня за рукав, а я не знал, придет ли обещанное лето. Лето и зима, день и ночь не прекратятся. Несмотря на почти середину марта, началось похолодание, лежал снег, а вечером, когда солнце уходило, создавалось крепкое ощущение полярной ночи.
Дым непривычно кусал горло и рвал связки. Голоса в голове стали напористей.
«Володенька, она не вернется, и снег никогда не сойдет, и солнце не зажжется вновь. Царство неистощаемой зимы накроет город, а следом и целый мир окутает, как огромный саван.
Холод и лед. Царство пропасти и ожидание бездны — вот что ты увидел в грязном окне, из которого открывался кусочек двора-колодца, где в легком, уютном свете фонаря вертелись в магическом танце снежинки».
Дым непривычно кусал горло и рвал связки. Но надо выкурить все — раз начал, надо закончить, отступать уже некуда, и мягкий дурман пробрался в голову — веки потяжелели, а голоса в голове усилились и побасовели. Начали говорить друг с другом.
«Зачем мы это сделали?» — спросил один.
«Иначе бы мы не встретились», — ответил второй.
Мир закачался, поплыл в стороны, вспышка. Кажется, я увидел ее, мою милую, нежную Свету, проходящей по коридору. Фигура, волосы, пальто, ее берет — не малиновый, как у Димы, а красный, как ее помада, как ее шарф. Света.
Вскочил с места, уронив чью-то открытую банку пива, которое полилось по ногам, обрызгав бегающего по блевотине малыша, и погнался по коридору за видением, которое растворилось в тенях.
«Ее не было, она далеко, не здесь, — шептали мне побасовевшие голоса. — Дурак, куда же ты побежал»?
«Дурачок, Володенька, возвращайся, послушай музыку, хватит с тебя беготни на сегодня».
Нет, нет. Я найду ее, пейте, черти, радуйтесь победе вашего князя, пойте песни покойного Северного, наслаждайтесь тем, что вы бесплодная смоковница.
На улице знакомо обнимал мороз. Перед Володей возник родной и любимый город, который оставлял печать проклятия на каждом, кто решал здесь родиться. Родиться в Петербурге — внутренняя, предрешенная обреченность. Нельзя родиться в Петербурге помимо своего желания. В запределье, где создается душа, когда в нее вкладываются смыслы и возможные будущие пути, которыми эта душа побредет, ее спрашивают, куда она, несчастная, пожелает отправиться. И самые обреченные, самые тяжелые души, души с самыми туманными глубинами говорят одно слово.
Свое первое слово.
Печальное слово.
И слово это — «Петербург».
Я даже не шел, а шатался по улицам, которые было невозможно узнать, словно и не мой это был город. Словно новые маршруты, новые лабиринты и норы появились в средневековом городе с узкими улочками.
А где мой рюкзак, я точно помню, что был с рюкзаком… или нет. А с чем я был? А был ли я вообще?
Рюкзак, в котором лежало две бутылки крымского, кажется, розового вина. Я точно помню, что они у меня были, кажется, я оставил его около входной двери. Как же хорошо, что я больше ничего с собой не брал. Обидно было бы потерять компьютер, или телефон, или Бог знает, чего еще в этой жуткой квартирке. Пускай эти бутылки будут откупной от уродцев, которые забыли родной язык и цедят кастрюлей муку, а чай пьют из сита.
Так я шатался по улицам, напрочь потеряв счет времени. За секунду познавал сотни тысяч лет, а за одно моргание мимо пролетали квадриллионы месяцев, и наш мир уже давно был разрушен, вместо него возникали миллионы новых миров, в которых я случайно занимал свое же собственное место. Эта теория меня устраивала больше всего. Если вокруг новый мир, значит, здесь нет и не было ее, значит, она умерла со старым миром, это бесконечно, но люди смертны, а значит, моя душа и моя любовь освобождены. Иные же замучены были. Я пролез в окошко между измерениями и теперь оказался здесь — в новом бытии, новой ипостаси, на могиле ушедших.
Если это новый мир, то заберет ли он меня или отторгнет? Что он уготовил для меня?
В голове пульсировало и шумело.
Я так давно не пил, что алкоголь вспружинил сознание и утащил его в самую верхнюю сферу.
Я пил последний раз пару лет назад, в день моего увольнения. Примерно в то же время я окончательно бросил пить.
Парой дней спустя.
С этими невеселыми мыслями я дошел до знакомого бара «Кунст», который на какое-то время превратился в центр петербургского андеграундного искусства начала двадцать первого века. Одному организатору литературных вечеров настолько понравилось это место, что практически каждого человека, с которым он имел удовольствие говорить (а мучил он своими россказнями многих), этот организатор стремился затащить внутрь и непременно выпить с ним по стаканчику. Затащенные в «Кунст» люди вдохновлялись антуражем заведения, сделанным под начало века двадцатого, ценами на напитки и съестное, а также фатальным пофигизмом персонала к употреблению достопочтенной публикой принесенного с собой алкоголя. «Кунст» с языка потомков Арминия переводится как «искусство», наверное, поэтому персонал бара пытался соответствовать своему названию, там открывали дорогу любым, хотя бы пахнущим чем-то творческим, проектам, вроде чтений, перформансов и лекций.
Меня крутило из стороны в сторону, вращало и ударяло о землю. В какой-то момент споткнулся на крыльце, поскользнулся, но успел подставить руку. Два парня внутри засмеялись. Зубоскалили, им было смешно, что человек может перенервничать и упасть. А если они знали о моей беде? Вдруг Света им рассказала? Кто эти два парня? А может, они смеялись над тем, что она уехала?
Я не любил, когда надо мной смеются, с детства не любил. И когда люди называют «Володей» тоже не любил. А те двое явно смеялись и называли меня «Володей».
Тогда я сжал в кармане каподастр — металлический зажим для гитары с рожками, который удобно использовать как кастет. Другой рукой достал перцовый баллончик.
— Почему не на фронте?! — ввалился я в кафе с криком.
Парни явно не ожидали такого расклада.
Девушка за стойкой вызвала группу быстрого реагирования. Я видел, как она нажала кнопку не думая, даже не стараясь узнать мои настоящие мотивы. Каждый раз, когда кто-то пьяный и с импровизированным кастетом вваливается в кафе, у него стоит сначала выяснить настоящий мотив поступка: чем этот гражданин расстроен, что на душе у него, не разбили ли ему сердце — а уже потом можно и вызывать ГБР. Вдруг вопрос можно решить парой рюмок беленькой, разговором по душам и объятиями. Но пока ГБР приедет, у меня оставалась пара минут, я успевал показать этим двум комедиантам, чего стоит надо мной смеяться.
— Почему не на фронте?! — повторил я громогласно, почти срывая голос.
Первичный шок моих оппонентов постепенно прошел, значит, надо было переходить к действиям. Я нажал на красную кнопку спуска в баллончике, но он дал осечку.
«Сука», — подумал я.
Я нажал второй раз, но баллончик так и не заработал.
Тогда, не раздумывая, кинул его в лицо одному из парней.
— Сука! — закричал он, баллончик попал прямо в глаз.
Пока первый приходил в себя, я перехватил каподастр и налетел на второго. Он закрылся руками, а я бил наотмашь сверху, ломая хрящи и кости на руках.
Нанеся второму достаточный урон, повернулся к первому и бросился на него. Тот убегал вокруг стола, я кинул в него подносом, он спрятался за столиком, схватился за нож для масла. Я все равно пытался преследовать мерзавца, пока не получил сзади дубинкой по голове.
Группа быстрого реагирования приехала раньше, чем ожидалось. Два широких мужика с пистолетами, дубинками, шокерами и баллончиками, два в защите, шлемах, тактических перчатках и налокотниках. Они ударили меня дубинкой, потом несколько раз кулаками по лицу, оставляя на губах синтетический вкус перчаток, и подхватили мое обмякшее тело под мышки с двух сторон.
Сколько же я гонялся за этими, что мордовороты успели так быстро приехать?
Странно. Словно время и правда сжалось.
Они вытащили меня из кафе, вызвали по внутреннему каналу полицию. Свет снова появился в глазах, я обвел охранников взглядом: здоровые увальни, еще и в полной амуниции. С такими не потягаться.
Охранники подвели меня к машине, и тут заметил, что у них не прикрыт раковиной пах.
Не раздумывая, двинул коленом, что есть сил. В голове заболело — приложили мощно.
На секунду пропал свет. Но охранник автоматически выпустил мою руку и схватился за причинное место.
Несмотря на боль в голове, я молниеносно бросился прочь, другой чоповец успел ухватиться за рукав пальто, ткань с диким треском порвалась.
Но я уносился от кафе куда глаза глядят, бежал и бежал, словно напуганная лисица, за которой гонятся британские гончие. Легкие, обалдевшие от обильного курения, норовили выпрыгнуть из груди, как ретивые лягушки. Сзади слышалась тяжелая поступь. А я бежал и бежал, а они преследовали: дворы, улицы, случайные прохожие, красный сигнал светофора, на бампер посадил какой-то таксист, вылез разбираться. Махал мне вслед руками. А я бежал и бежал.
И только ближе к Лиговскому проспекту пришло осознание, что это были не шаги сзади меня, совсем не шаги, это пульс стучал в висках. Внутренние барабаны пели и громыхали. Пели и стучали, сообщая об ужасе, который грядет в конце путешествия по той самой реке.
Остановился. Мокрые потные волосы грыз мороз.
Под расстегнутое и порванное пальто задувал холодный ветер.
Я упал на детской площадке и лежал в мокром грязном снегу, наплевав на здоровье и перспективы отстудить мозг.
И здесь мне открылся истинный Петербург. Я всматривался в темную гладь неба и понял, чем этот город является по-настоящему. Петербург — это не город, это не земля и даже не красивые дома с Эрмитажем. Петербург — это река жизни. Статичное состояние фасадов, проспектов и дворцов — самый главный обман Северной столицы. Петербург — это мировая река, бездна в тысячелетия, портал в пустоту и в миры вечнозеленых лугов да белых, как якутский лед, оленей. Недаром Петербург породил Достоевского, который пытался всем показать и рассказать об этой природе запредельного.
— Мужчина, с вами все в порядке? — крикнула какая-то бабушка из окна.
— Да, все прекрасно, просто отлично! Спасибо вам! Вам с большой буквы. Спасибо!
— Простудишься же, милок, вставай.
— Обязательно простужусь, но мне насрать.
— Какой вы некультурный! Вы москвич?
— Никак нет, петербуржец с мурманским анамнезом.
— Ох, лечись, милок, анамнез — тяжелая вещь.
— Спасибо, мать! Обязательно.
Кусок 3 «Путешествие по реке»
После ухода Светы я и заимел привычку подолгу рассматривать собственные глаза. Куда уехала Света — был вторым по важности вопросом, после цвета глаз наших нерожденных детей. Из-за чего поздно ложился спать, опаздывал работать. Можно сказать, что я маниакально увлекся одной идеей, словно все мое естество уместилось в единственную точку.
В общем, вы уже поняли.
На шестом этаже сижу на балконе в трусах напротив зеркала, стучу зубами от холода и рассматриваю глаза. Удивленные соседи замечают дурачка, но что они сделают? Каждый имеет право сидеть на морозе и маниакально таращиться в принесенное из ванны зеркало. Невольные зрители предпочтут поскорее забыть.
Один мой друг, заболевший в двадцать пять лет раком, признался как-то, что за полгода борьбы с болезнью познал всю полноту и глубину такого маленького слова — «боль». Я был здоров, пытался хорохориться, сопротивляться, но меланхолия набрасывалась. И я жалел себя — делал худшее, что может позволить делать мужчина, но — жалел.
Я чувствовал себя в осаде: дома была жалость и шизофрения, почти все свободное время я тратил на рассматривание зрачков. За пределами дома — побеждало маниакальное расстройство и алкоголизм.
Некуда бежать.
Ты пытаешься вытрясти эти мысли из головы, но снова перед глазами предстают пять проклятых слов.
«Не звони, я в Тбилиси».
Ты пытаешься отвлечься и залезаешь в интернет. Картинка с беспилотника. Копошащиеся в грязи «букашки» в камуфляже попадают под обстрел.
За своими мелочными на самом деле проблемами я и забыл, что вокруг разверзается полет валькирий. От меня всего лишь уехала жена, а там, далеко в южнорусских полях творится история.
История.
Взрывы на отдалении кажутся лопающимися мыльными пузырьками из детства. Только от этих крошечные тельца «букашек» раскидывает по округе, отрывая конечности.
Каждое такое видео, далекое, кажется, не относящееся к тебе — это смерти людей, слезы матерей, бессонница отцов, боль товарищей, осиротевшие дети, овдовевшие женщины. Обычная человеческая эмпатия позволяла примерить каждую увиденную смерть на себя.
И я, словно ребенок, дорвавшийся до родительского шкафа с одеждой, с шубами, отцовскими пиджаками и куртками, напяливал на свою душу неподходящие ей смерти и увлеченно, закусив нижнюю губу, смотрел в зеркало.
Эта душа, этот неказистый ребенок, примерив чужую смерть, как огромную красную жилетку, представлял, что это он умирает под обстрелом, или от пули, или от ран. Он пытался представить, что же такое смерть.
Единственное, жалко, что я умру без Светы. Все время, что мы были вместе, засыпая, я думал, что лучшая форма смерти — это умереть во сне рядом с любимой женщиной.
Это глупая и страшная идея, конечно, никто не захочет видеть утром труп супруга. Но в фантазиях это было именно переключение.
Я не умирал в страшном, земном смысле, а просто отходил, испарялся.
Уплывал по реке.
Лучше, конечно, умереть в старости, будучи признанным профессором. Бросить взгляд сначала на полку со своими трудами, потом на жену, на детей, внуков и правнуков и испустить дух. Но как показывает практика, такого не бывает почти никогда. Смерть всегда наскакивает вдруг в виде болезни, несчастного случая или войны, не дает возможности исповедоваться или подумать о пройденном.
Когда ты еще на подъеме, кризис среднего возраста не пришел и ты не разуверился в самом себе, когда будущее еще что-то сулит, кажется, что успеешь оставить след чуть больше, чем запись в актах гражданского состояния. Умереть на взлете и рядом с любимым человеком.
Вот с квадрокоптера падает снаряд, и солдату отрывает ногу, он сначала не понимает, что произошло, к нему бежит другой. Видео снято на тепловизионную камеру, и лишь видно, как белое разбрызгивается вокруг фонтанчиком, словно хулиган бросил камень в воду. Второй солдат наступает на мину. Вспышка, падение, и только кусок ступни повисает на тонкой нитке кожи.
Некуда бежать.
Я был иссушенным болотом, чьи почвы годятся только для кладбища, на чьей земле никогда не взойдет колосистая рожь или золотистое пшено. Я вымытая земля, проклятая пустошь. Ведь это мои сограждане, мои возможные соседи сейчас были там, далеко.
В этом зернистом, распадающемся на куски измерении с отваливающимися конечностями нет ничего родного и знакомого. Мир пуст, увядающе пуст, просто сиротлив и кристально чист, до одурения безвкусен, словно его и нет.
Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.
Только приняв несколько таблеток мелатонина, получалось уснуть, уснуть не спокойно, по-детски, а провалиться в дерганную темноту. Впервые за несколько дней я отпустил тело, расслабил надувшиеся мышцы. Голый, уязвимый для всех и вся, свернулся клубком, обняв подушку, хранившую все еще ее запах. И обратился крошечной песчинкой, которую подхватили мощные воды великой реки и унесли к огромному водопаду, а песчинка не может сделать ровным счетом ничего, она перекатывается по дну, ее волочет в неизведанное.
Словно…
Словно я спускаюсь по реке на плоту или на кораблике. Меня тащит вперед неведомая сила.
Света, сволочь, любимая сука Света, на кого ты меня оставила, неужели я так похож на кадушку с растением, что меня можно забыть при переезде? Да и ладно, что ты уехала — бывает разное и кто из людей полностью адекватен, но, дорогая моя Света, солнышко мое, моя девочка, почему, какого черта, ты ничего мне не сказала?
Твое молчание — хуже всего, оно пробивает голову насквозь, как острый ледоруб. Почему ты ничего не написала? Неужели мы так мало пережили? Почему? Чем я это заслужил? И теперь молчание твое все тормозит, потому что я не могу тебя найти, ибо не знаю на самом деле, где искать. Врешь ли ты мне, что уехала из страны?
Ведь после того, как уехала, можешь и соврать.
Некуда бежать.
Не могу тебе позвонить, не могу узнать, нужно ли вообще бежать за тобой? Словно ты выжгла меня из своей жизни, как гнойный чирей выжигают из тела.
Всего этого не существует, город за окном — не реальнее, чем синюшная разваливающаяся картинка старого телевизора, оставленного включенным на ночь.
И все лишь потому, что я не могу понять, какого цвета должны быть глаза.
Мне не только больно, но и обидно, я все-таки мужчина, Света. Любая женщина, если она хочет все вернуть, даст знак, как ее найти. Я готов броситься за тобой хоть в пропасть без страховки и альпинистского троса, но, если там, внизу, ты встретишь меня и скажешь, что не просила, Света, я не знаю, что делать, я не смогу прыгнуть еще куда-то, ведь уже буду на дне.
Света, солнышко.
Я не пью, ты видишь, ладно, я почти ничего не пью, кроме пустырника, валерианы и снотворного.
Я чист, я верен тебе, я твой.
(Света, вернись)
Ты спишь рядом со мной, твое дыхание ровно и безмятежно, как будто ты само детство, как будто никогда не было взросления, как будто не было слез и криков, ты столь безмятежна, моя любовь, мое сокровенное, мое родное, что я вижу в тебе лишь бесконечный непреклонный океан спокойствия и чистоты.
Ведь только ты и есть в этом мире, в котором уживаются синеватый лунный свет и шум машин за окном, мир контрастов и противоречий. Лунная полоска освещает твою кожу, по которой я провожу рукой, которую я сжимаю и глажу, рву на части и целую с упоением, о любовь моя, мое безбрежное счастье, на которое я готов смотреть всю ночь напролет, как ты спишь, моя родная, что видишь в своих снах, в какие космические луга ты гуляешь там, без меня, в глубине своих мыслей, там, куда я никогда не проникну.
Утром мы снова будем гулять по парку и смотреть на глупых уток, которые не видят хлеб, брошенный им каким-то профессором в зеленой шляпе, а потом пойдем за твоим любимым мороженым через мост, на котором обязательно надо будет поцеловаться, потому что нельзя, чтобы по мосту мы прошли без поцелуев, ведь мосты и созданы для поцелуев. А после весь день в парке я буду лежать у тебя на коленях, а ты будешь гладить мою голову, воздух пропитается запахом цветов и летним теплом, так что в голове загуляет легкий дурман.
Света, солнышко, сколько всего я готов отдать ради тебя, сколько я готов вознести на твой алтарь.
