Читать онлайн Былина о трёх скоморохах бесплатно

Былина о трёх скоморохах

В том году, когда одни убивали других за цвет знамени, а другие убивали первых за то, что те убили третьих, по дорогам между губерниями ходила странная компания.

Осень стояла такая, что небу было будто-то тяжело. Три недели лило как из ведра, потом вдруг отпускало, и тогда из лесов выползал туман – белый, плотный, как парное молоко, и такой холодный, что у лошадей скулы сводило. Дороги развезло в кашу. Телеги увязали по ступицу, мужики матерно крестились и вытаскивали друг друга – сегодня ты меня, завтра я тебя, послезавтра, может, никого не останется.

Вот по такой дороге, по самому краю, где еще можно было идти не проваливаясь, и двигалась эта троица.

Дед, мужик и девка – так их называли в деревнях, потому что разглядеть лица было невозможно под слоем дорожной грязи, въевшейся в кожу, и под тем, что они называли "личинами". Личины были сделаны из чего-то похожего на засохший клейстер – мука пополам с золой, замешанная на воде из придорожной лужи. Эта масса застывала на лицах коркой, которая трескалась, когда они смеялись или говорили, и из трещин сочилась влага – то ли пот, то ли слезы, то ли просто осенняя сырость, которую не удержишь.

Дед был высокий и сутулый так, что казалось – он все время кланяется кому-то невидимому. То ли земле, то ли смерти, то ли тому, что уже случилось и еще случится. Руки у него были длинные, узловатые, с пальцами, которые помнили плуг, косу, церковные свечи, краюху хлеба – но уже забыли, как держать всё это правильно. Одна рука, левая, постоянно дрожала мелкой дрожью, и он прятал ее в карман рваного пиджака, сшитого когда-то из хорошего сукна. Пиджак был ему велик – плечи висели где-то ниже настоящих плеч, рукава болтались, и в этом тоже была своя насмешка: барское добро на худой спине, как власть на худой голове.

Мужик – средних лет, плечистый, молчаливый. У него было лицо человека, который однажды проснулся и понял, что не знает, за кого ему молиться. Бог-то один, а люди за него убивают друг друга с обеих сторон, и кровь льется такая красная, что никакого другого цвета уже не различить. Он нес на спине короб – березовый, окованный почерневшей жестью, с ремнем, протертым до дыр. Такой же носили коробейники в прежние времена, когда еще можно было ходить по деревням с товаром, а не со смертью. Короб был тяжелым – это видели все по тому, как ремень врезается в плечо, как мужик переступает, перекладывая тяжесть с ноги на ногу. Но что в нем – никто не знал.

Девка – босая. Это замечали сразу, потому что ноябрь на дворе, слякоть, а она босая и, главное, следов не оставляет. Вернее, оставляет, но неглубокие, будто весит меньше, чем положено. В длинной юбке из мешковины, с платком, надвинутым на самые глаза. Платок был черный, вдовий, с выцветшими цветами по кайме – когда-то красными, а теперь бурыми, как засохшая кровь. Из-под платка выбивалась прядь волос – русых, с сединой. Бабы шептались: с рождения у нее эта прядь или с того самого дня, когда она увидела то, что видела, и с тех пор ни улыбнуться по-настоящему, ни заплакать уже не может.

Они приходили на закате. Никогда не появлялись среди бела дня, когда солнце еще можно принять за правду, и никогда ночью, когда страху и так хватает. Именно на закате, когда небо наливается тяжелым багровым цветом и кажется, что там, наверху, тоже кого-то жгут или режут, и дым оттуда идет, только не видно, потому что он смешался с облаками.

Никто никогда не звал их, но и не гнал – странное время, странные люди, лишний грех на душу брать не хотелось. Останавливались на околице, у крайней избы, и дед стучал в окно костяшками – не кулаком, не ладонью, а именно костяшками, сухими, как осенние сучья. Стук получался такой, будто скелет в гробу шевелится и просится наружу, будто сама смерть пришла не забирать, а просить милостыню, и от этого делалось еще страшнее.

– Хлебушка не найдется? – спрашивал. Голос у него был высокий, скрипучий, с присвистом, будто воздух выходил из проколотой камеры. – Мы не за милостыней. Мы за плату.

– Какая плата? – спрашивали из-за занавески, из-за щеколды, из-за крючка, из-за того страха, который уже поселился в каждой избе и не спрашивал, с какой он стороны.

– Смех, – отвечал дед. – Смех нонче дорого стоит.

Иногда им давали хлеба сразу – сунут в окошко, перекрестят и занавеску задернут, только бы не видеть этих лиц в трещинах, не слышать этого голоса, не думать о том, что смех, оказывается, еще зачем-то нужен. Иногда – пускали во двор, потому что любопытство сильнее страха, потому что в человеке всегда сидит дурак, которому хочется посмотреть на чудо, даже если это чудо принесет беду. Иногда – собиралась вся деревня на выгоне, на том самом месте, где обычно сходки бывали или покойников отпевали, потому что слух о странных людях бежал быстрее их самих, быстрее ветра, быстрее вестей с войны.

Они не были клоунами в том смысле, какой придет потом из Европы. Они не жонглировали, не кувыркались, не корчили рожи ради корчения. Они были тем, чем всегда были на этой земле – скоморохами. Только запрет на скоморохов сняли двести лет назад, при тихой царице Елизавете Петровне, а запрет на правду – никогда. Его и снять нельзя, потому что правда – она как кость в горле: либо проглотишь и подавишься, либо выплюнешь, а третьего не дано.

Дед снимал пиджак. Медленно, с достоинством, как снимают фрак перед концертом в столице. Оставался в грязной рубахе, подпоясанной веревкой. Рубаха была когда-то белой, а теперь серо-бурой, и на груди, там, где сердце, темнело пятно – то ли от пота, то ли от чего похуже, от чего не отстираться никакой водой, никаким временем.

Мужик ставил короб на землю. Ставил осторожно, будто внутри не просто вещи, а нечто живое, что может разбиться, если ударить слишком сильно.

Девка поднимала лицо. И вот тут начиналось самое страшное. Потому что когда она поднимала лицо, платок сползал чуть назад, и становилось видно: глаза у нее не смотрят. То есть они открыты, они даже двигаются, но видно, что видят они не эту деревню, не этих людей, не этот вечер. Они видят что-то другое – то, что было или то, что будет, или то, что есть всегда, просто люди разучились это замечать, потому что привыкли смотреть только на то, что прямо перед носом.

Продолжить чтение