Читать онлайн Золотые шары бесплатно
© АО «Вечерняя Москва», 2026
© Рощина Е., 2026
© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2026
Дачные истории
Городская картошка
Мой сын, никогда не интересовавшийся огородом и дачей, неожиданно заделался овощеводом.
Посадил, шутки ради, в цветочный горшок картофельный очисток с маленьким ростком-бородавкой. Почему? Сам не знает. Просто так. Просто чистил картошку на ужин, просто увидел росток. Просто воткнул в горшок с землей.
И, конечно, забыл. Ах, сколько увлекательнейших историй начинается с этого «просто так»!
Росток-бородавка сидел-сидел в земле, а потом вдруг и вылез кучерявой листвой. Горшок, кстати, был не пустым: в нем, еще до картофельного очистка, прорастал крошечный алоэ. И вот рядом с крокодильчиками алоэ появился кустик картошки.
Какое несочетаемое, но прекрасное соседство! Укоренялся южанин алоэ, оторванный от мамки. Рвался к свету русский парень, картофельный обрезок, судьба которому была – сгинуть в мусоропроводе. Оба – в одном, не самом большом, цветочном горшке.
Сын был потрясен такой своей неожиданной садоводческой удачей. Сто раз переспросил: это правда – картошка? Из такой малипуськи, что ж, можно вырастить целый картофельный куст? А зачем же тогда выбрасывают очистки, когда из них потом мешок картофеля можно получить?
Так в свое время люди наивно удивлялись одному из самых знаменитых первоапрельских розыгрышей: когда в новостном сюжете показали, как ножницами срезают спагетти с деревьев.
Только там было вранье, а здесь – вот она, чистая сермяжная правда.
Картошка быстро обогнала тщедушный алоэ в росте и устремилась к заоблачным высотам. Стройный побег уже через неделю перерос свою колыбель. Ему был мал цветочный горшок, надо было высаживать. Но – куда? Не везти же на дачу. Смешно – росток картошки везти за много десятков километров! Да и вообще. Поломается в дороге.
Решили высадить под окнами многоэтажки. Там была небольшая клумбочка, возделанная руками добрых соседей. Стандартный набор: хоста, лилия, весенние тюльпаны – уже полуотцветшие. Какой-то декоративный куст с бело-зеленой листвой. Прикопали рядом свою родную картошку. В клумбу – постеснялись, а рядом, в зеленую травку, посадили «домашнюю картошку». «Питомца», как назвал ее сын.
Питомец не остался незамеченным для других жильцов дома.
– Смотрите! Картошка! – радостно воскликнула соседка Люба, владелица молочно-белого алабая Гранта.
Люба, когда-то деревенская жительница, вышла замуж за москвича и переехала в большой город. Но любовь к огороду – это больше чем любовь, это такая глубокая прошивка, которую не исправить никакими торговыми центрами, суши и салонами красоты.
Любанька картошку среди травы опознала сразу и поделилась своим наблюдением с другими соседями. Так картошка стала местной достопримечательностью.
Ее как-то заметили. Так когда-то, наверное, среди прочей сорной травы кто-то приметил одну популярную ныне певицу – и вскрикнул радостно, и привлек к ней внимание… А дальше – закрутилось! Шорт-листы, премии, награды, рейтинги, гонорары, райдеры.
Вот и наша картошка. Она быстро стала обгонять траву вокруг, рванула вверх, почувствовав свободную землю и всеобщую любовь.
Каждый день я, сын и Любанька наблюдали за нашей картошкой. Утром идешь на работу – «Здравствуй, моя хорошая», вечером – «О, привет, как ты сегодня выросла!».
Какие тут тебе отцветшие тюльпаны и набирающие силу лилии? На картошке, стремительно прущей вверх, вздулись маленькие бутоны, и я гадала, какими они будут: белыми или голубыми? Говорят, по их цвету можно определить сорт картошки. Синеглазка или обычная, белая?
Хотя – какая разница? Эту картошку мы любили не за породу. А за то, что живучая и что своя.
Я наливалась гордостью, когда кто-то, заходя со мной одновременно в подъезд, говорил по телефону невидимому абоненту:
– Прикинь, картошка растет возле дома! Скрепы!
Или когда соседка Раиса всплескивала руками:
– Молодцы мы, домик наш, продовольственную программу выполняем!
Вроде как юмор, но и что-то правдивое тоже в этом: «домик наш». «Выполняем». Ага.
Эпопея с картошкой возле подъезда продолжалась около месяца и закончилась, как всегда бывает в русской классике, трагически.
Рано утром, солнечным июньским днем, зацветающую картошку скосил бодрый парень Вахит в оранжевом фирменном жилете.
Завел свою газонокосилку с утра пораньше, когда небо еще чистое-чистое, синее-синее. Ни облачка… И пошел косить – только трава в разные стороны брызнула. Обошел аккуратно клумбу. Лилию, хосту, заборчик из папоротника. Обошел декоративный куст, названия которому я не знаю.
Но – положил всю траву. И вместе с ней картошку, нахально, высоко взметнувшуюся над травой.
Я плакала злыми слезами – ты что, дурак, не видел? Картошка! Она же цвести собиралась!
Вахит разводил руками.
– Зачем с травой был? Картошка? Зачем картошка на газон?
Действительно – зачем?
Сложно все это объяснить. Отчего вдруг появляется интерес к сельскому хозяйству? Вот так, вдруг, воткнуть в горшок картофельный росток, и поливать его, и наблюдать за ежедневным приростом, и полюбить.
А алоэ, кстати, укоренилось. Оно растет теперь в том цветочном горшке – единолично – и, наверное, страшно радо, что осталось дома.
А сын, я точно теперь знаю, когда-нибудь потянется к даче, которую пока, конечно, презирает. Ну, все это: участок, картошка, огурцы, мальвы и помидоры, – впрочем, зачем я вам перечисляю, вы и сами знаете.
Цыганка, козья дочь
У моей дачной соседки Вали есть небольшое козье стадо. Община из коз. Старший – козел Валерьян. Коза Эльвира – похожа на косулю, серо-бежевая. Коза Матильда – молочно-белая. Козлята Эльвиры – с именами условными.
Имена у козлят, как выяснилось, появляются не сразу. Как у большинства деревенских животных – только когда проявится характер.
У Эльвиры родились весной три козленка. Красивые! Два – палево-бежевых. Один – черненький. Валька подержала их с Эльвирой, сколько требуется. Пока козлята питались материнским молоком. Месяца два, наверное. Тогда они, козлята, были трогательно-хрупкими, качались на тонких ножках, жалобно кричали. Их хотелось взять на руки и гладить бесконечно. Смущал мутный взгляд Валерьяна. У него такие рога – наподдаст, мало не покажется.
Вы видели глаза козы? Янтарно-желтые, а зрачок горизонтальный. От этого взгляд кажется несфокусированным и каким-то страшным. Будто смотрит на тебя не домашнее животное, а какой-нибудь маньяк из подворотни. Вроде на тебя смотрит, а вроде и в вечность.
Короче, козленка гладить не хочется.
Но я человек городской, сентиментальный. А Валя – человек приземленный, в козьи глаза не заглядывает. Валя взяла и отделила козлят – а чего уже, взросленькие, пусть травку едят. Вон ее сколько, травы-то. Хватит мамку, Эльвиру, сосать.
Валя весь козий прайд разделила. Сурового Валерьяна привязала на один колышек. Вокруг травы – сколько хочешь. Золотые одуванчики, изумрудная осока, или пырей, кто их разберет. Сочная сныть. Валерьян, к слову, сразу же начал выкидывать коленца, запутался в веревке, повалился. Встал на передние ноги, пытаясь вырваться. Так и валялся в нелепой позе, как полоумный йог, и истошно орал, бешено поглядывая вокруг желтыми маньячиными своими глазами с горизонтальным зрачком…
Но что с того Валерьяна.
– Козел, вот и весь сказ, – как говорит Валя.
Интересно другое. Козу Эльвиру привязали отдельно, рядом с блондинкой Матильдой. Девушка Матильда степенно пощипывает себе травку и радуется наступившему наконец лету. Красуется, ловит кайф. Эльвира истошно кричит. Она страдает о своих козлятах. Где они, маленькие? Эльвира не может есть. Ее не радуют желтые одуванчики, сочный клевер и прочее разнотравье. Козлята! Где они?
Козлят оставили в загоне.
Козлята по мамке не страдают. Они тоже чувствуют – вот она, Эльвира, где-то недалеко. Слышно ведь. Кричит, зовет их. Но козлята веселые. Скачут, как лошадки, вверх. Друг с дружкой играют, дерутся. На мамкин зов откликаются редко. На сто раз трагических Эльвириных «м-м-м-ме-е-е-е-е» один раз мемекнут, без чувства, без души. Типа, тут мы.
Ну, как на материнских сотню криков в WhatsApp пришлет подросток-рагацци один свой смайлик. Типа, все хорошо, не бесись, я в порядке.
Эльвира грустит, Эльвира не ест. Доится – Валька доит. Козье молоко ценится в деревне. Мало кто держит корову или козу. А дачники, каждый второй, алчут свежего молока.
Но Эльвире грустно: ее молоко едят люди, а не родные козлята.
Эльвира продолжает кричать в пустоту. Козлятушки, ребятушки, – как в сказке.
И вдруг! Прямо по изумрудному лугу к ней скачет черненький козленок. Самый резвый.
Прибежал. Перескочил через забор, нашел мамку. Здоровый уже козленок-то и траву есть умеет. Но нашел мать, прибежал, высосал все молоко. И резво запрыгал вокруг.
Валька ругалась. Ну что за черт? Остальные козлята так и не догадались, что через изгородь можно перепрыгнуть. А этот освоил. Перепрыгнул и на следующий день, когда опять позвала Эльвира. А ведь Валька уже изгородь усилила какими-то ветками и корягами – не любой рискнул бы перепрыгнуть.
Я спросила у Вальки: а как черненького зовут?
– Цыганка! Козья дочь, – сразу сказала Валька. И добавила: – У такой козлятины нормального имени не будет, хоть и назвала я ее сначала Жучка. А она не Жучка, а Цыганка-воровка. А других – Детка и Кнопка. Но, может, и у них имена поменяются потом. Если характер проявят.
Коз на луг выгоняют ни свет ни заря. Да и светает в июне рано. Припекает солнце, раскрываются шапочки одуванчиков, жужжат над ними пчелы. Привязанный на колышек козел Валерьян выделывает коленца. Путается в веревке, встает на голову. Дурит.
В нежных лучах рассветного солнца купается белоснежная Мотя-Матильда. Она счастлива – сочной травой, началом лета, утренней росой, своей юной козьей красотой. Все впереди. Вся недолгая, но безмятежная козья жизнь.
Обеспокоена, как всегда, палевая Эльвира. Где козлята? – кричит она. Где, где? Что с ними? Ей не до еды. Она зовет, и желтым своим глазом с горизонтальным зрачком буравит пространство. Дети, с вами все окей?
Дети безмятежны и радостны. С ними все окей! Они растут. Они – разные. Два козленка уже забыли про Эльвиру. У них свои радости, свои дела. И только беспокойная Жучка, она же – Цыганка, что-то иногда вспомнит про маму да и вскрикнет в ответ. Але, мама! Приду скоро. Найду способ прийти – назло Вальке.
Золотой луг
Если вы когда-нибудь сеяли газон, то должны знать, что ухаживать за ним – дело посложнее, чем растить прихотливые розы. Во-первых, газонная трава всходит какими-то клочками, проплешинами. Надо подсеивать. Во-вторых, ту траву, что росла на месте будущего газона, не так-то просто удалить. Она будет смело отстаивать свои территории. Защищать их. И даже через год, и через два, и через три все равно пролезет.
Пролезла и на моем «газоне» – выровненном клочке земли, неоднократно перепаханном, перекопанном, засеянном правильными семенами.
Этой холодной весной газонная трава все не торопилась всходить. Но щедро проросла сурепка. Стройные высокие колоски, которые зацвели неожиданно дружно золотыми цветами.
Знатоки сказали мне: надо их, эти золотые цветочки, вырвать с корнем. Из перекопанной земли они вылетят легко, как пробка из бутылки шампанского. Только дерни за стебель.
Я и собралась дернуть враждебную, казалось, сурепку. Вышла ранним утром – это был, наверное, второй теплый день за такую позднюю весну. По-настоящему волшебный день, из тех, которые запоминаешь на всю жизнь. Такие умиротворенные и счастливые – редко бывают.
Над невысокой газонной травкой, на удивление вдруг ровной, торчали эти вот желтые цветочки. Тоже – как ровный газончик, но на другом уровне, повыше. Крохотные цветочки источали медовый аромат. Сладкий и сказочный, будто из прошлого ворвавшийся вдруг стоп-кадром. Вспомнила вдруг свою дочку – ей было тогда, наверное, три. Она в голубом джинсовом сарафанчике стоит посередине такого вот золотого луга, в руках букет из сурепки – над ним вьются пчелки и бабочки. Пасторальная картинка, я помню, как бегала за фотоаппаратом, тогда ведь еще телефоном не фотографировали. И заряжала наспех пленку, и фотографировала ее, длинноволосую щекастую смеющуюся девчушку с букетом желтых цветов.
Где эта фотография, я не помню. Просто вдруг этим летом среди желтой сурепки, непрошенно выросшей на газоне, ранним беспечным утром время будто сместилось.
И вернуло меня в тот далекий счастливый день.
Над моей газонной сурепкой вновь жужжали пчелки, вновь кружили бабочки. Пахло медом. Говорят, в конце весны и начале лета пчелы собирают свой первый, самый целебный и душистый мед. Я стояла на своем не-случившемся газоне и понимала, что значит: жить здесь, жить сейчас.
Ты не знаешь, что будет завтра. Пленку в фотоаппарате может заменить телефон, отпечаток снимка не понадобится, девочка вырастет, ты постареешь, а может быть, и вовсе – уйдешь в другое измерение. Но останется и это небо, и эти золотые цветы, и насыщенный медовый аромат. Он не прекратится, он пробьется через миллион раз перепаханную землю, и мельчайшим корешком размножится, и вновь пробьется упрямым стеблем, выбросившим крохотное желтое соцветие. На него полетят пчелы и загудят в своей извечной работе, приготовляя целебный мед.
Золотой луг и смеющаяся кроха в джинсовом голубом сарафанчике останутся лишь в твоей памяти.
И в вечности.
Я назвала рассказ «Золотой луг» потому, что некрасиво сказать: «газон». «Золотой газон» – это ведь пошлость какая-то. И «желтый» – тоже. Именно – золото, именно – луг. И обязательно нежная девочка с длинными русыми волосами. Смеющаяся девочка, самая хорошая и славная. Но ведь у Пришвина был уже «Золотой луг», правда, из одуванчиков…
Надо ли менять название? Там – один золотой луг, здесь – другой. Но оба на родной земле, бесконечно любимые, простые и вместе с тем – самые сложные. Газон сеешь, поливаешь, ухаживаешь за ним. А потом все равно пробьется что-то другое. Что и захочешь выдрать с корнем, а не сможешь.
Сердитый зефир
Если кто-то не верит в реинкарнацию, то могу предоставить живое доказательство того, что душа человеческая никуда не исчезает, а очень даже переселяется в другую земную оболочку. Доказательство мое зовут Ника, Вероника. Веронике пять лет, на лето ее привезли в бабкин дом, который стоял заброшенным уже давно – лет восемь, с тех самых пор, как его хозяйка, баба Нюша, умерла. То есть Вероника бабку Нюшу никогда не видела, разве что на фотографиях. Вероника бабке Нюше не «прямая» внучка, а какая-то «кривая». Поздняя дочка племянника по мужу – вряд ли кто-то сможет назвать родство, поэтому в деревне говорят просто: Вероника, внучка бабы Нюши. Хорошо, что не бросили дом. Дом без хозяина быстро начинает рушиться. Течет крыша, на дырявом чердаке вьют гнезда шумные воробьи и стремительные ласточки, огород зарастает снытью и крапивой. Проваливается крыльцо, хотя, казалось, ступеньки из толстой доски проживут вечно. Падает покосившийся забор… Вот и бабки Нюши дом стоял грустный, серый какой-то, готовился уйти вслед за своей хозяйкой. Но неожиданно приехал Сережка, тот самый дальний племянник. С женой Аней и маленькой Вероничкой.
Первым делом дом покрасили ярко-голубой веселенькой краской. Обрезали сирень и жасмин, вскопали огород, посадили картошку… Аня с Вероникой живут теперь здесь все лето, а Сережка приезжает к ним на выходные. Ждет отпуска в конце августа: аж две недели.
«За грибами похожу, как в детстве!» – радуется Сережка.
Хороший он, простой какой-то. Долговязый, очень худой, чернявый. К нему сбегается вся деревенская живность. Трется о ноги одноглазый соседский кот Уголек, подходит старая строгая овчарка Марта. У Марты по бокам шерсть сходит клочьями. Жарко, линяет собака.
– Тебя бы вычесать, Мартуха, – приговаривает Сережка и длинными худыми пальцами вынимает целые пучки собачьей шерсти. Бросает на дорогу – шерсть собирается в клубки, катится, смешиваясь с дорожной пылью.
– Папа, насорил! – хмурит бровки Вероника. – Не делай так.
– А куда ж мне эту шерсть деть? – спрашивает Сережа.
– Мне отдай. Я отнесу, в печке сожгу.
– Так точно, мой генерал! – смеется Сережа. – Запах паленой шерсти в такую жару – именно то, чего не хватает.
– Какой ты, папа, – сердится Вероника. Сердитый зефир – бело-розовый, воздушный.
Она такая – сердитка. Точь-в-точь бабка Нюша.
Вероника не любит играть с детьми. Зато никогда не пройдет мимо скамейки, на которой сидят местные старушки. Обязательно придет, примостится рядышком, как птенчик рядом с воронами. Сидит, слушает. Потом вдруг поглядит на небо и протяжно так скажет:
– Дождя-я-я бы-ы-ы…
Вероничка – огородница. Точно как была бабка Нюша. Та всегда огурец первый срывала раньше всех в деревне. У Нюши, без всяких парников, – ну разве что пленкой прикроет холодной ночью, – вызревали помидоры и даже баклажаны.
Вот и в этом году у Ани с Вероникой первый огурец созрел раньше, чем у других. Правда, Сережа им поставил парничок. В парничок, вопреки всем законам и правилам, Аня и Вероничка посеяли всего понемножку еще в апреле: морковку, зелень, огурцы, помидоры. И уже давным-давно у них выросла своя морковь и свекла для летнего супчика.
– Кто ж в теплицу такое садит? – спросила скептическая Валька, агроном. – Такое только в гряды! А в теплицу – помидоры.
Понятно, почему так сказала. Позавидовала. Как так – у городских профурсеток что-то вызрело раньше, чем у нее, заслуженной колхозницы.
– А мы понемножку посадили, – миролюбиво объяснила Аня. – Мы потом морковку и первую зелень съедим из теплицы да и рассадим там помидоры и баклажаны.
– В своем огороде мы хозяева, – добавила Вероника, нахмурив едва обозначенные бровки.
Валька удивленно всплеснула руками:
– Ну просто будто маленькая Нюша здесь.
Валька с бабкой Нюшей когда-то давно дружили. Странная женская дружба, щедро приправленная сплетнями, разговорами, завистью и даже громкими ссорами, но замешанная на взаимовыручке и помощи в трудную минуту.
У обеих – характеры будь здоров.
Месяцами иногда не разговаривали, ссорились – крик стоял на всю улицу. Но потом, когда умерла бабка Нюша, Валька не раз говорила:
– Ох, не хватает мне тебя, подруга.
А тут вдруг будто вернулась к ней бабка Нюша, обновленная версия. Маленькая упорная девчонка, сразу полюбившая и деревенский домик, покрашенный свежей лазурью, и огородик. Девчонка, как заправский агроном, вырастившая первый огурчик в этом сезоне.
– Пойдем, маленькая, я тебя ягодкой угощу, – ласково сказала Валька. Неожиданно для себя сказала.
Вообще-то она, Валя, лишним делиться не любила. Ягоды клубники берегла и сама не ела: в выходные должен был приехать внук из города. Для него берегла. А тут вдруг взяла и предложила Вероничке – будто вдруг представилась возможность пригласить к себе в дом бабку Нюшу. Клубники-то у Ани с Вероникой, конечно, не было: они здесь первый год, а Нюшины ягодники давно заросли и одичали.
Вероничка приглашение приняла, кивнула маме Ане на ее «только ненадолго!» и, не оглядываясь, пошла в дом к Вальке. Прошла без опаски мимо коз, лежащих в тени под забором. Не наступила в гусиную зеленоватую кучу – осторожно обошла. Погладила маленькой ладошкой Валькину шумную маленькую собаку Грушку. Грушка уже старенькая, визгливая, вроде и заливается звонким лаем, но если решительно идти прямо к ней, то трусливо прячется у себя в конуре. «Защитница Грушка», – со смехом говорит Валька.
Вероника прошла вслед за Валькой в огород, посмотрела на то, как тетка собирает красные сочные ягоды в старый алюминиевый дуршлаг. Клубника у Вальки загляденье, и пышно цветет, и красные ягодки, и зеленые. Валька сполоснула ягоду под умывальником, протянула Веронике. Ешь, маленькая. Витаминизируйся.
А потом все же не удержалась и спросила:
– Как тебе моя ягодка-то?
У Веронички спросила, пятилетней девочки, но и будто у своей заклятой подруги бабки Нюши.
Вероничкина светленькая мордашка сияла – ягоды вкусные, сладкие. Платьице вот запачкала алым соком. Девочка Вероничка радовалась ягодам и хотела крикнуть:
– Спасибо! Вкусные ягодки!
Но вдруг будто строгая бабка Нюша взяла верх. И сморщился крошечный Вероничкин носик (тоже запачканный ягодным соком). И сказала Вероничка сварливо:
– Усы-то у клубники надо обрывать!
Ох и смеялась потом Валька, пересказывала другим бабкам на лавке под большой липой эту историю.
– Эта, как ее, инкарнация прям. Усы, говорит, обрывать надо. Ну Нюшка, ну чисто Нюшка…
Зять
У Румянцевых дочка живет в городе. Сами они люди тихие, работящие. У дядьки Вити Румянцева две заботы: старая машина, «Жигули-копейка», и пчелы – аккуратные ульи стоят под старыми яблонями. Тетка Тоня Румянцева – полная, краснолицая, всегда в белом платочке, завязанном над глазами, на манер пиратской повязки, – работает полдня на почте, а полдня занимается домом и огородом. Все у них как-то путем. Дочку Светку вырастили, выучили, стала Светка столичной штучкой, к родителям приезжает редко. Много работы, объясняет Светка, а отпуск всего два раза в год по две недели. Любит Светка отдыхать на курортах.
– Все не как у людей, – сердится дядька Витя. – Нет чтобы замуж, детишков завести, к нам бы маленьких привозила. Тут и мед свой, и овощ-фрукт, и молоко вон козье у Вальки будем брать. Залейся молока-то. Да и воздух – ножом режь да ешь, такой воздух.
Витя Румянцев – фанат своей деревни. Скрепа, как сейчас говорят про таких людей.
– Ну ладно, ладно, не бурли, – осаживает мужа тетка Тоня. – Сейчас время другое. Придет пора – и Светочка замуж выйдет, и детки будут, все как надо. Она мне в разговоре последнем, это, намекала. Типа, ждите сюрприза.
И правда. Недели не прошло после разговора, приехала Светка, городская штучка, да не одна, а с сюрпризом. Светка за рулем красного фордика, страшно похожая на мать свою Тоньку. Тоже полная, невысокая, крепкие ножки в босоножках на каблуках (как в таких машину-то водить?) С длинными распущенными волосами, арбузные груди обтянуты майкой в блестках. Ну просто солистка группы «Блестящие». Вот как город людей-то меняет. Сюрприз тоже порадовал. Рыжий застенчивый парень в кедах со звездочкой, шортах, больше похожих на трусы-семейники, в наушниках.
– Гарик, – представился рыжий.
Дядька Витя сердито хмыкнул и ушел в дом, громко хлопнул дверью. Тетка Тоня обняла Светку, утерла слезу уголком косынки. Дочка, дочка, это сколько же мы не виделись.
Дочка, дочка, это что ж за Гарик такой, что за имя-то.
– Ну, можно Игорь, если тебе Гарик не нравится, – сказала Светка. – Спать будем в бане, там нам постели. Мы шашлык привезли, вечером жарить будем.
Сказала как отрезала – и демонстративно взяла Гарика под руку, и пошла с ним по деревне показывать райские кущи.
– Это что ж такое? – распалялся дядька Витя. – Не муж, не расписаны, свадьбы не было, приехала тетя Мотя, без предупреждения, привезла щелкопера. Указывает тут, где им стелить! Как я соседям в глаза смотреть буду? Да уж, воспитал дочурку. Менеджер Света, епта.
– Тише, тише, – опять усмиряет его тетка Тоня. – Ну не муж, не расписаны, но жених ведь! Сейчас принято так. Родителям показать сначала, чтоб одобрили. А мне понравился он, хоть и худой, но вежливый. Его можно Игорем звать. Гарик, действительно, кличка какая-то. Ты не горячись, Витечка, а то пчелы кусаться будут.
И правда, пчелы всегда считывают настроение своего хозяина. Когда он сердитый, они тоже злятся и кусаются.
– Мы их трогать не будем, они – нас, – задумчиво сказал Витька, и непонятно, про кого сказал. То ли про Светку с Гариком, то ли про пчел.
И то ладно.
Вечером шашлык под яблонями устроили, когда пчелы уже спать легли. Музыка, смех, гости, танцы. Светка-то общительная, ее все в деревне любили. Витька с Тонькой недолго посидели. Витька все же сердился и с трудом скрывал свое недовольство. Тонька держала Витьку на карандаше, чтоб не сказал лишнего, людям праздник не испортил. В итоге Витька сказал, что ему надо пойти червей накопать для утренней рыбалки. А Тонька спать отправилась, ей тоже вставать рано.
И все поняли, что Румянцевы-старшие дочкой своей недовольны. Лет пять, пожалуй, ее в отчем доме не было – и на тебе. Приехала – чужая какая-то.
Ночи в июне почти что белые. Только ненадолго сумерки сгустятся часов в одиннадцать вечера – и уже рассвет зажигается за лесом. Пошел Витька за червяками – они у него в специальном «заповеднике» живут, в крапиве, под старыми досками. Набрал червяков в баночку, потом пошел в сарай с сетью возиться. Смотрит, а там кто-то на крылечке сидит. Опа, да это зятек! Этот, как его, Гарик. Комары Гарика искусали, комары таких, рыжих и белокожих, уж так любят!
– А ты чой-то здесь? – неодобрительно спросил Витька.
– Да как-то шумно там, я не знаю никого, – улыбнулся застенчиво Гарик. – Я, это, попросить хотел… вы меня, может, на рыбалку возьмете? Я уж так мечтал рыбу половить.
– Ну что ж, возьму, отчего не взять-то, – как-то вдруг размяк Витька. – Только, – вновь посуровел, – я рано встаю. Светка-то, поди, дрыхнуть будет до полудня.
– Я знаю, что рано! В шесть? В пять? Че-ты-ре? Я готов.
И поехали они рано утром на речку. Витька за рулем. Он тут все дороги знает, все переезды, все заводи.
Целый день вместе провели Витька и Гарик. Разговоры разговаривали, хотя оба были вроде как необщительными. Привезли упругих речных рыб, чешуя отливала червонным золотом в закатном солнце.
Светка с матерью весь день: обед готовила, загорала потом, конечно, в яблонях. Тонька снова расстроилась. Татуировку себе Светка сделала: розу и бабочку, прямо на лопатке.
– Ну что ж, площади позволяют много татуировок набить, – горько сказала Тонька.
А так вообще Светка мало изменилась. Хохочет, поет, аппетит хороший. Общительная. В гости пять раз сбегала, два раза – в магазинчик. Букет люпинов нарвала, в высокую крынку поставила.
Весело все же, когда Светка дома. Хотя и утомительно.
Вечером, перед сном, делились Румянцевы друг с другом впечатлениями.
– А зятек-то мне понравился, хороший он, настоящий, – сказал неожиданно Витька. – Ты знаешь, он, оказывается, детдомовский. Всю жизнь, говорит, о такой семье, как ваша, мечтал.
Тонька почему-то всплакнула. Жалко ей стало Гарика-Игорька, рыжего сиротинушку.
– Ну ничего, откормим его, отогреем, – сказала она сквозь слезы. Витька неловко обнял жену, вдохнул родной теплый запах. Молоко и какие-то булочки с корицей, что ли…
Уехали Светка с Гариком через три дня, хотя Светка взяла отпуск на две недели.
– На работу вызвали, – объяснила она. И добавила: – Скучно тут у вас. Мухи со скуки дохнут.
Нарвала себе большой букет полевых цветов, оставила маме у телевизора две пятитысячных красненьких купюры: «купи себе и батьке что-нибудь». Накрасила густо ресницы, порхнула в машину. Крикнула недовольным голоском:
– Гарри, ну ты идешь или как?
Обгоревший Гарик обнимался с дядькой Витей и теткой Тоней.
– Хорошо тут у вас! Тихо так. Дядь Витя, я для машины тебе куплю, что просил, обязательно достану.
– Ты приезжай к нам, и без Светки приезжай, сынок, – неожиданно сорвалось ласковое слово у Витьки.
А Тонька ничего не сказала. Слезы мешали говорить. Такая она стала, Тонька, с возрастом – слезокапка. Чуть что – плачет и слезы платочком вытирает.
Чихнула пылью красная ловкая машиненка, исчезла за поворотом.
– Всю жизнь о сыне мечтал, – вздохнул Витька. И пошел копаться в стареньком жигуленке. Там вечно карбюратор барахлил. Надежда теперь – на Гарика.
Лиля и лилии
– А я знаете кто? Не дачница. Помещица! – Моя попутчица по электричке смотрит в упор. Глаза маленькие, кругленькие, пронзительно-голубые. – Только помещицы на завтрак едят землянику со сливками, пьют кофе на террасе, увитой виноградом, только помещицы возделывают сад! И никогда – огород.
Шляпа с огромными полями, футболка навыпуск, конечно, арбузные груди, конечно, смешные штанишки в облипон и, неожиданно, кокетливый шарфик на шее.
Заметила мой взгляд – уж больно интересным узлом завязан этот маленький воздушный шарфик. Объясняет:
– Такое солнце, лицо прячу, не обгорает. А вот здесь – будто блинчик непропеченный положили.
И я сразу понимаю: действительно, прямо под шеей на груди у всех женщин за тридцать такой вот «блинчик». Ну, вернее, не у всех, а у тех, кто возделывает, с ранней весны и до поздней осени, свой садик. Клубника, кабачки, смородина, огурцы, помидорки, которым не каждое подмосковное лето дарит возможность созреть. Хотя все последние годы – вызревают и помидоры, и роскошные глянцевые баклажаны, и даже, кое у кого, арбузики-полосатики. Не астраханские, конечно, но зато свои собственные.
А эту вот даму, назвавшуюся помещицей, я встречаю уже не первый раз на железнодорожной станции. Теперь даже вот уже и здороваться начали. Зовут ее Лиля («Знаете, что Маяковский свою Брик называл Лилетик? Какая гадость – так препарировать красивое имя»). И овощи на участке она не сажает, но любит до умопомрачения садовые цветы. Пионы, розы, лилии. Конечно, у Лили должны расти лилии!
Про цветы Лиля готова говорить бесконечно.
– В прошлом году росли у меня лилии в мой рост! Все приходили смотреть. Ну что за чудо, белые с желтыми тычинками, и темно-розовые такие, и желтые! Белые самые шикарные. А запах! И что же вы думаете, в этом году лилий взошло мало. Смотрю, а какие-то у соседки на участке. Мои лилии-то, что ж, я своих не отличу, что ли? Высоченные, жирнющие. Я к ней с претензией. Она отвечает, что ни сном ни духом. Ну и правда, не поверю я, что моя почтенная Тамара Алексеевна будет лазить на моем участке и выкапывать луковицы. Возраст, знаете ли, не тот. И что ж? Мыши! Это мыши постарались. Какие-то луковицы сгрызли, какие-то утащили прочь, запасы сделали. Ну что за маленькие мерзавцы. Не люблю мышей. Раньше кот был, Туська, хороший такой кот, рыжий, а хвост короткий. Собаки, наверное, оторвали хвост. Ну, летом Туська у меня жил, кормился, а на зиму я его в город не брала. Он же деревенский. Но летом – хозяин моего дома! Царь и гроза мышей. А в этом году, знаете, такое несчастье, весной не пришел. Пропал где-то зимой. Жалко.
Лиля смотрит в окно и долго-долго молчит.
– Жалко, – повторяет она. – Жа-а-алко. Я сейчас вот думаю, чего я его в город-то не забрала? Блох вывести можно на раз-два. А весной вместе бы приехали, глядишь, и пожил бы еще Туська. Я о нем не думала никогда, а сейчас вот без него как осиротела. Мыши, опять же, не боятся – прямо в кухне бегают! Ну да не это главное. А вот поняла, что был мне Туська, пожалуй, самым близким и родным.
Опять молчит Лиля, и мне становится ее вдруг бесконечно жаль. Сиротство – оно же не только детское бывает. В зрелом возрасте сиротство куда болезненнее – уже почти растаял шанс на то, что найдешь родную душу. А Туську какого-нибудь, прибившегося к дому, присохшего к сердцу, вдруг бездарно потеряешь.
– Я ж одна совсем, – продолжает Лиля. – Когда-то и мужья были. И сестра любимая. Родители. Деток, правда, бог не дал. Родители умерли. По-другому-то не бывает. А потом так получилось: с первым мужем разошлась, потому что встретила второго, Вадика. Влюбилась. С Вадиком и домик этот построили, да и вообще хорошо жили. А он меня бросил. Другую нашел.
Смотрит на меня испытующим взглядом – глаза синие горят, как две пронзительные звездочки.
– Сестру мою нашел. Встречался с ней в городской квартире, пока я свои лилии да розы сажала. Так вот потеряла сразу и мужа, и сестру. Что ж, такая судьба.
Какие тут слова скажешь? Все бывает? Или – иная потеря – это находка?
– Да знаю, знаю. Я переболела давно уже и Вадика, и Соню, сестрицу. Только вот страшно вот что. Едешь так, бывает, на электричке. И некому отправить даже сообщение: я в пути. И потом: я приехала. Ну некому. Так вот, случись что, и…
– А вы мне отправляйте! – зачем-то говорю я. – Я вам номер свой дам.
– Давайте, – неожиданно легко соглашается она и диктует телефон (я записываю: «Лиля, лилии»). И перезваниваю ей, тут же в пижонской тканой сумочке раздается резкая трель, и она хватает телефон и кричит в него: «Алло!»
Мы дружно смеемся.
Она выходит раньше, на станции «Сходня». Идет степенно по платформе – величественно колышутся поля шляпы, глаза скрывают черные очки. «Ласточка» трогается, и я медленно-медленно проезжаю мимо Лили. На Ленинградском вокзале шум и толкотня, и я засунула куда-то свой билетик, теперь вот ищу его в кошельке, в кармане, в книжке, из которой не прочитала ни страницы. Липкая московская жара окутывает сизой дымкой, моментально отодвигает все дачные впечатления куда-то в дальний ящик без того переполненной мусором памяти.
А через неделю мне приходит сообщение: «Я в „Ласточке“. Полетела!»
Лиля! И потом: «Добралась нормально!»
Я отвечаю ей: «Супер». И смешную рожицу-смайлик, желтое истерично хохочущее личико.
За лето скапливается много однотипных сообщений от Лили. Про то, что сидит в «Ласточке», и про то, что добралась нормально. Я представляю, как она сходит с электрички, элегантная, женственная, в туфлях на низком каблуке и с платочком на шее.
Помещица, думаю я.
В середине августа пришло сообщение с незнакомого номера: «Перезвоните по поводу Лилии Константиновны». Я набрала номер, не очень понимая, а лишь смутно догадываясь, что за Лилия Константиновна. Женский уверенный голос ответил после первого же гудка.
– Лилия Константиновна в больнице. Я – старшая медсестра. Сообщения она отсылала только вам. Не могли бы вы подъехать – нужна ваша помощь.
А пока я прособиралась, отбой. Не надо уже ехать в больницу. Где-то в райских кущах теперь царственная Лилия будет растить свои лилии…
За нас, девчонки!
У тети Зои смешное прозвище: Горяшка. Вообще-то горяшками называют у нас грибы, которые идут на засолку. Срежешь такую горяшку ножичком, и выделяется горький млечный сок. Хотя в грибном атласе горяшки-горькушки не те, что у нас в Тверской области, а весенние грибочки, похожие на сморчки.
В общем, поди разберись с этими горяшками. И почему Зою зовут Горяшка, тоже непонятно. Ведь Зоя в переводе с греческого значит: жизнь. А вовсе не эта вот «горяшка».
Она обижается на такое прозвище. Считает, что скрыт в нем какой-то негатив.
Пожалуй, да, негатив. Ее вообще не очень-то любят и считают немножко ведьмой. С Зоей вообще как-то все не очень ясно. Вроде она местная, но отношение как к «понаехавшей» москвичке.
Горяшка-Понаех, как называет ее острая на язык соседка Надька.
Родом Зоя из этих мест. Сразу после школы уехала, чтобы вернуться сюда уже на пенсии и стать вдруг, в одночасье Горяшкой.
Сразу за ее участком начинается лес: березки да сосенки, и иван-чай цветет, словно море малинового цвета. А домишко Горяшкин оказался с фасада сплошь увитый девичьим виноградом: когда-то давным-давно, еще с первым Зойкиным мужем, синеглазым Валентином, посадили веточку. Веточка прижилась, понравилось ей там, и увила она крохотный домик так, что и окон-то не видно. Летом плющ зеленый, а осенью становится каким-то порочно-бордовым.
Да, вот так и хочется начать историю тети Зои-Горяшки. Когда была она молодая, с золотой косой, уложенной, будто корона, вокруг гордой головы. И молодой муж, Валентин, был ей под стать: высокий, стройный, белозубый. И все-то он смеялся, Валентин. А чего б не радоваться жизни в свои двадцать два года. Потом, вспоминая короткую их с Валентином жизнь, Зоя думала: наверное, что-то такое предчувствовал ее юный муж, что земной жизни ему отсыпали совсем немного. И жил он с размахом, от каждого дня, каждой минуточки извлекая чистейшую радость. Веточку дикого винограда принес, сказал:
– Зойка, смотри, красота какая. Осенью станет еще лучше – темно-красным. И будешь ты у меня тут, словно царица Шамаханская, жить в увитом плющом дворце.
Охо-хо, думает тетя Зоя. Видел бы ты, Валёк, какая я старенькая царевна у тебя тут в этих плющах сижу. Нет уже золотой косы, так, пучок седенький. Правая нога плохо ходит – не сгибается в колене, и килограммы, конечно, лишние, и ростом, кажется, ниже стала. По рукам будто рассыпаны коричневатые пятнышки – много. И на лице тоже. А глаза вот молодые, как лесная тень, зеленые, с карими какими-то точечками.
Виноград за полвека заплел весь дом. Особенно с фасада – там, где окна. Поэтому в домике всегда темно. Только на одном окошке, кухонном, раздвинула Горяшка упругие виноградные листья – осторожно, чтоб не повредить. И просвет этот похож на бойницу в крепостной стене. Может быть, поэтому в домике у Горяшки прекрасно чувствует себя самая разная живность: безбоязненно выходят прямо к печке мыши, по углам свили паутину три громадных паука. Тетя Зоя дала им имена: Георгий Викторович, Карабас-Барабас и Матрена. Поселились пауки еще в начале лета, были крошечными паучками на золотистых паутинках, а сейчас вот выросли в лохматых, но вполне дружелюбных монстров.
– А и хорошо, мух ловят, – рассуждает Горяшка.
Снаружи, в переплетениях лиан, живет воробей Прошка, веселый и беспечный. Рано утром стучит клювиком в окно. Тетя Зоя думала – это такая коммуникация у него, вставай, типа, Зойка, день-то какой солнечный, а ты все спишь. Но потом поняла, что Прошка завтракает: склевывает со стекла насекомых.
Дом тети Зои-Горяшки, как уже говорилось, возле самого леса. Есть у нее, старенькой, страсть: грибы. Только вот этим летом уже не ходит она за грибами из-за разболевшейся коленки.
Страшно: а вдруг упадет, вдруг не выберется из леса?
Плохо быть и старым, и больным, и одиноким. А когда все вместе – как жить вообще?
Горяшка живет воспоминаниями. Разговаривает со своими пауками, рассказывает свою жизнь.
– Валёк-то мой уж такой хороший был, такой хороший, так меня любил. И я его. Вот как чувствовала, что не надо было ему тогда с вахты ко мне рвать на один всего денек. Валька в бригаде работал, лес валили. На две недели уезжал, потом неделю дома. А тут оказия вышла, поехал бригадир по делам в центр, и Валька с ним напросился. Очень он по мне скучал. А бригадир того – пропустил стаканчик на ход ноги, как говорится. Ну и упал со своим грузовиком с моста. Уже подъезжали к месту-то. И что ж думаете, бригадир вылез, правду говорят, пьяному море по колено. А Валёк мой головой ударился и сознание потерял. Так и ушел под воду вместе с грузовиком тем. Охо-хо, да, такая вот наша жизнь. 25 лет всего ему было, через месяц бы 26 исполнилось.
Пауки – слушатели благодарные. Не перебивают, тихо сидят в засаде, караулят добычу.
Уже много они знают про тетю Зою.
И про то, что погоревала она, похоронив Валентина своего, а потом рванула в город. Не могла больше жить там, где все напоминало о веселом синеглазом Валентине. Так и казалось – сейчас войдет в дом, громко хлопнув дверью, в белой рубашке нараспах, загорелый, с ямочками на щеках, с озорной улыбкой.
В городе все было по-другому. Устроилась Зоя на фабрику стекольную. Комнатку ей дали в общежитии. Так и жила: новые люди вокруг, другие улочки, даже цветы другие, городские. Нет ни золотых шаров, любимцев деревенских палисадников. Ни густого девичьего винограда. Каштаны зато цветут, свечки нежно-кремовые выбрасывают куда-то прямо в небо. Девчонки новые, подружки, с ними и посмеяться, и поплакать, и съесть, не беспокоясь уже о фигуре, целый торт наполеон за раз, и малиновой настойки – по пять капель, как говорят, одним махом.
За нас, девчонки! – самый любимый тост. Хотя какие уже девчонки-то, вот и тридцать, вот и тридцать пять исполнилось, и возраст подбирается к сорока.
И снова любимое, из фильма: «В сорок лет жизнь только начинается».
Самим-то не смешно, а, девчонки?
Но вот так получилось у Зои, что у нее-то как раз жизнь в сорок и началась, новая совсем.
Познакомилась случайно с Андреем Николаевичем. Вдовец, взрослые дети уже, отдельно живут. Москвич. Жених что надо: на восемь лет старше Зои, строгий, с проседью, усатый, неулыбчивый. Есть квартира отдельная, есть маленькая дачка. Машиненка, белые «Жигули». Роскошно!
Сказал сразу Зое: года мои такие, ухаживать долго не могу, но предлагаю руку, сердце и полное довольствие.
Хотя – вот посчитать если – чего это, года такие. Пятидесяти не было.
Зоя недолго раздумывала.
Сразу закрутилась, как волчок. Пироги-борщи-стирка-глажка, на выходные на дачу всенепременно, там закрутки, банки, компоты и соленые огурцы – трехлитровые банки стояли в погребе на полке, как солдаты на плацу.
Андрей Николаевич вроде доволен Зоей был. Про любовь не говорил, цветов не дарил, – да и какая любовь, думала она. Все в прошлом осталось. Любовь эта. Синеглазый Валентин в белой расстегнутой рубашке, шоколадная от загара кожа, три года безмерного счастья – и потом все, хлоп дверью – и нету. И никогда не будет уже.
Но ведь заботиться о ком-то нужно. И любить – семейной тихой любовью – тоже нужно. Зоя полюбила и новый свой дом, и новый быт, и шумную канарейку Андрея Николаевича, и двух его рыжих дочек. Про канарейку Андрей Николаевич приговаривал: «Канарейка за копейку, чтобы пела и не ела». И потом ухмылялся в усы.
Старшая дочка худая, как палка, высокая, сердитая. Младшая – полненькая, белокожая, все время готова заплакать и никогда платок носовой не носит. Заплачет и хватает что под руку попадется – салфетку, полотенце – и давай глаза тереть.
Андрей Николаевич вроде дочек и любил, и к зятьям был снисходителен, но больше говорил о своей канарейке. Боялся ее оставлять надолго одну, глупую беспокойную птаху.
Поэтому на дачу ездили совсем ненадолго, два-три дня – и обратно, в город. А так-то Зое на даче нравилось. Природа, трава изумрудная, и все радует. Огурцы растут, яблоки со старой яблони сами родятся в несметных количествах.
Но Андрею Николаевичу Зоя никогда не перечила, радуясь своему неожиданному, под занавес, счастью. И с подружками встречаться перестала: Андрею Николаевичу не нравилась эта задорная компания с малиновой наливкой и вечное «За нас, девчонки!».
Зоя тоже стала повторять за ним: ну какие мы девчонки, годков-то уже сколько…
Незаметно для самой себя переоделась в халатик в красную полоску, а волосы стала подвязывать побабулькиному косынкой. Потому что – а вдруг упадет волос в суп к Андрею Николаевичу? Вот он рассердится тогда. Как-то стала Зоя все делать с оглядкой на Андрея Николаевича, чтоб, не дай бог, не разгневался. Андрей Николаевич был уже давно на пенсии, но вел какую-то общественную деятельность. То возглавлял дружинников, то участвовал в субботнике. А Зоя, конечно, с фабрики своей давным-давно уволилась. У нее была теперь другая миссия: заботиться об Андрее Николаевиче и о канарейке Тоше.
«Так и будем доживать», – думала Зоя.
И прошло, действительно, ни много ни мало 20 лет. Вырос уже внук Андрея Николаевича, Никитка. Развелась старшая дочка, худая и злая. Овдовела младшая, и теперь всегда у нее есть повод для того, чтобы поплакать всласть. А Зоя стала тетей Зоей, а для кого-то уже и бабой Зоей. И Валентина своего вспоминала уже совсем редко – так, бывает, иногда приснится под утро что-то такое… Солнечный свет, что ли.
Но зачирикает поутру шумная канарейка, и чуткая тетя Зоя встает, идет готовить завтрак. Андрей Николаевич просыпается всегда в восемь тридцать утра, делает зарядку, бреется, стрижет аккуратно свои седые боцманские усы. Ровно в девять часов должен стоять завтрак: чашка черного кофе, овсянка, три грецких ореха, три черносливины и вареное яйцо.
Конечно, та, первая, канарейка Тоша давно уже покинула своего хозяина. Канарейки долго не живут. Но на ее место тут же пришла новая. Такая же лимонно-желтая, такая же бодрая, и зовут тоже Тоша. Сколько этих Тош сменилось за двадцать лет, и не упомнить.
Как-то, торопясь поставить вазочку с орехами и черносливом на стол, подумала вдруг Зоя: не станет ее – и заведет Андрей Николаевич себе новую Зою, с сохранением все тех же функций обслуживания. Канарейка за копейку, ага.
И еще подумала с горечью, что вспомнить-то ей из этой ее долгой московской жизни и нечего. Даже на море ни разу не свозил ее усатый муж, ни одной побрякушки не купил. Скуповат был, что и говорить. Но человек-то хороший. Разве с плохим Зоя стала бы жить?
А потом такое случилось в жизни тети Зои – лучше и не вспоминать. Как-то утром вскочила по канарейкиному звонку. А в голову шибануло – волна теплая, что ли, глазам стало горячо, и затошнило. Упала на пол, и раскололась маленькая хрустальная вазочка, в которую готовился лечь размоченный с вечера чернослив. Осколки разлетелись по кафельному полу, сотни осколков, и каждый из них отражал многократно солнечный утренний свет, расщепляя его на радужный спектр.
Эти вот веселые яркие радуги да щебетанье птицы и запомнились Зое как последняя картинка из той, прошлой, жизни.
А потом больничная палата, и желтый мертвенный свет льется с потолка. И доктор, добрый и седенький, похожий на сказочного Айболита из детской книжки, ласково держит за руку и говорит: отбегалась, матушка, инсульт у тебя, теперь нужен покой и забота.
«Какая матушка? – силится сказать Зоя. – Я же девочка, маленькая девочка Зойка. Мне только на следующий год в школу, ты что, Айболит, не помнишь, кто я?»
А потом вновь провал, темнота.
Инсульт – горькая история, к жизни возвращаешься постепенно, маленькими шажками.
Зоя и возвращалась – и вспоминала свою жизнь, день за днем. Солнечный свет, Валька, белая рубашка, лучезарные глаза. Строгий Андрей Николаевич, седые усы, лимонная канарейка. Ряд банок с огурцами на полке в погребе. Чернослив в вазочке.
Доктор Айболит оказался не из сказки – обычный доктор, внимательный и добросовестный. Выписал через положенный срок тетю Зою домой. Дал рекомендации. «Жизнь не будет прежней», – так сказал.
И как же правильно сказал! Да, жизнь не стала прежней, правда, совсем не в том смысле, который вкладывал доктор.
Андрей Николаевич дулся. Почему его послушная Зоя выпала на такой долгий срок, и что вообще с ней произошло, почему такое одутловатое у нее лицо и седины прибавилось? И что, в конце концов, на ужин – почему легла и смотрит в потолок? Что там, на потолке, такого интересного показывают?
Вокруг клетки с канарейкой шелуха и перья, надо бы почистить, помыть, да сил нет. Комната кружится, кружится, будто карусель. Объяснить бы все это Андрею Николаевичу, да не получается, губы не шевелятся, и слова будто застряли где-то в киселе.
Дней пять, надо сказать, Андрей Николаевич терпел. Потом вызвал дочек на семейный совет.
Жена нужна здоровая, сестра – богатая. Еще одна поговорка из лексикона Андрея Николаевича. Ну любил он афоризмы, разве это предосудительно?
Зоя лежала в смежной комнате, весь разговор слышала. Плакала тихо. Но, конечно, не возражала ничего.
Слышала, как всхлипывала младшая, добрая да слезливая. Как старшая безапелляционно сказала:
– Надо тете Зое ехать на родину: там место силы, там стены помогают, земля поднимет.
А внук, Никитка, которого Зоя растила как родного внучка, откликнулся и вовсе странным:
– Минус вайб, конечно, но я вывезу.
Через пару недель тетя Зоя стояла у своего старого домика, где не была много-много лет. Он весь увит диким виноградом – не видно и окон. Сентябрь; и листья багряно-красные. Вот ведь красота какая. Изгородь упала, но зато как разрослись сирень и рябина!
– Вот и вернулась я домой, – непослушными губами прошептала Зоя. – Встречай меня, Валек.
Но оказалось, рано думать о встрече с Валентином, хотя здесь, в этом домике, где до сих пор, казалось, пахло его одеколоном «Шипр», он незримо присутствовал. Так же скрипели ночью половицы в коридоре, и Зоя мучилась догадкой: неужели Валька хочет зайти к ней, как когда-то давно? Или вспархивала иногда вспугнутая кем-то невидимым птичка. Не иначе как Валентина увидела, ведь говорят, что зверье видит не только реальное, но и потустороннее.
Для местных бабок, даже тех, кто помнил Зойку еще девчонкой, она была все равно чужая и непонятная. Горяшка. Так вот получилось, что сейчас ее собеседниками были три откормленных, сытых паука. Да Зоя-Горяшка и не грустила от этого. Как ни странно, оказалась права дочка Андрея Николаевича, та самая, которая сказала про место силы.
Местом силы тети Зои был этот старый, покосившийся и почерневший, домишко, весь заплетенный ярко-красной остроконечной листвой. И когда-нибудь, она была уверена, распахнется дверь, и на пороге, притопывая сапожками от нетерпения, возникнет ее Валька.
– Как же глупо все получилось, – объясняет Зоя паукам. – Ну невозможно. Зачем он тогда рванул ко мне на один-единственный день на том клятом грузовике? Зачем я замуж вышла за Андрея Николаевича? Канарейка за копейку… Зачем, зачем все так, и как теперь быть, а вдруг там – ну, вы понимаете – потом он, Валька, меня не узнает? Он-то по-прежнему молодой и красивый, а я, кто я? Горяшка. Нога не ходит, говорю еле-еле. Даже за грибами вот в лес сходить не могу. Что делать-то, как быть? – спрашивает тетя Зоя у пауков. А те молчат, но как-то эмпатично молчат, будто понимают и сочувствуют.
Всю ночь шел дождь – полоскал так, что сразу стало понятно: наступила осень. Шуршали капли по листьям, били по крыше.
Заснула тетя Зоя только под утро. А проснулась – сквозь ее маленькое окошечко бьет солнечный свет, живой, веселый, будто улыбается ей кто-то оттуда, с улицы.
Встала Зоя, поздоровалась с пауками. Нащупала, не глядя, галошки без задников.
Вышла на крыльцо. И обомлела. Прямо перед домом старый березовый пень весь покрыт опятами – каждый будто из золота, с кружочком посередине, на тонкой изящной ножке. Вчера еще никаких опят не было, и Зоя грустила оттого, что не поела в этом году грибов. Знак.
Она взяла корзинку, накинула плащ прямо поверх ночной рубашки и сказала паукам:
– Не грустите без меня. Я пойду за грибами. Валек ждет меня там, в лесу. Знак мне был.
От людей на деревне не спрятаться, прямо по всем известной песне.
Вот и Надька с тетей Тоней увидели, как кто-то из Горяшкиного дома шмыгнул белкой прямо в лесополосу.
– Чего-то шустро для Горяшки побежала, – задумчиво сказала Надька.
– Да ты что, какая Горяшка, она еле ползает. А тут, смотри, девка молодая, и бежит быстро, и коса до пояса.
Пауки – Георгий Викторович, Карабас-Барабас и Матрена – могли бы, конечно, рассказать, что это Зоя побежала к своему Валентину. Но они, пауки, умеют хранить тайны и лишнего никогда не болтают.
Земляничная поляна
С ранней весны Елена Александровна возделывала «земляничную поляну» – так она называла причудливую большую клумбу овальной формы. «Стробери филдс форева», – напевала Елена Александровна, в прошлом – учительница английского языка.
Всю жизнь Елена Александровна работала с детьми.
– На чужих натренировалась, жду вот, когда свои пойдут, – объясняет Елена Александровна.
Ей говорят: у тебя же есть дочка, Катенька.
– Катеньке-то уже тридцать два! Жду, когда внуки пойдут. Я для них вот все что хочешь, и силы пока есть, и желание нянчиться. Катя-то пусть работает, а хоть и третье образование получит. А я так вот малыша хочу затискать! Будем на речку ходить, ножки мочить в речке. Это такое чудо – показать ребенку первую ромашку, дуть вместе на одуванчик, собирать клубнику. Мальков на мелководье.
Где-то на садоводческом сайте подсмотрела Елена Александровна «земляничную поляну» и создала у себя такую же. В центре – высокие кусты клубники, по краям кусты поменьше, но рясные, обсыпные. Земляничка, сорт «Гирлянда», плодоносит все лето, до поздней осени. Красотища.
Клубнику-землянику свою фотографирует, выкладывает где-то в соцсети. Собирает лайки. Гоняет птиц, которые с интересом поглядывают на красные ягоды.
– Вот приедет Катенька, – говорит мечтательно Елена Александровна. – Вот родит мне внучка Славика. Будет Славик со мной все лето жить. Будем с ним ходить по ягоды.
Смотрит мечтательно куда-то за крыши домов, туда, где клубятся облака, подсвеченные вечерним солнцем.
– Да Славика-то еще и в проекте нет, – скептически говорит Валька. Валька тоже своего рода помещица, но попроще, с уклоном в крестьянство, картофельные поля и почти промышленные масштабы зимних закруток. У Вальки трое, что ли, внуков: старший уже в армии отслужил, младший в сад ходит. Правда, в доме у Вальки появляются внуки очень редко. Старшему сельское хозяйство неинтересно, младших не привозит принципиальная невестка, какой-то у них там с Валькой конфликт вышел. У Вальки другие заботы: козы, поросята, куры. Но при случае любит Валька похвалиться тем, что уже «трижды бабка». Все удивляются, говорят: да не может быть! Так что, считая себя «заслуженной бабкой», Валька снисходительно объясняет Елене Александровне про то, что землянику лучше собрать да и наварить варенья. Когда еще Катька приедет. Один – ноль в пользу Вальки.
Елена Александровна что-то бормочет по-английски, и Валька умолкает.
– Все выпендриваются, – обиженно говорит Валька, когда Елена Александровна уходит. – Языки они знают… Тоже мне. Я тоже на языках говорила бы, если б не это вот, – и сердито машет рукой куда-то в сторону черного леса.
И все понимают, что «это все» не фигура речи, а долгая жизнь, проведенная в заботах и трудах, в жизни от весны до осени, потом от осени до весны. Жалобно блеет коза, и Валька тоже уходит, приговаривая на родном и понятном русском, что новых козлят, если народятся, назовет Ленкой да Катькой.
А через пару дней вдруг действительно приезжает Катенька. За рулем своей машины, похожей на жука-бронзовку, в белых брюках, загорелая до неприличия, красивая Катенька, будто сошедшая с картинки из глянцевого журнала. Катенька приехала не одна, с ней собачка Маська, на макушке у Маськи розовой резинкой собрана челка. Маська тоже вся нездешняя, от нее, кажется, пахнет большим порочным городом и светской жизнью.
Катенька ловко паркует машину возле дома Елены Александровны, достает из машины пакеты с едой, тонкой загорелой рукой машет соседкам и идет к калитке. Маська семенит следом за ней.
– Приехала, – на выдохе говорит Валька.
И неожиданно Валька поет: «Городски-и-и-ие цветы! Городски-и-ие цветы!» Соседки смеются. Смех такой – с легким налетом зависти. Один – один.
Да, пристроилась Катька, и Ленка тоже, глядишь, осуществит мечту, будет кормить внучка Славика земляникой.
– Завтра порасспрошу Катьку, что да как, – говорит Валька. – Помню ее еще девчонкой.
Да что там – все мы помним чумазую маленькую девчонку в коротком платьишке, заляпанном ягодным соком. А вот какая стала Катя.
Но поговорить с Катенькой и узнать, что у нее да как, не удается. За два дня так ни разу и не вышла она на пыльную улицу своего детства. «Лежала, загорала, музыку слушала», – рассказала Татьяна Михайловна, ближайшая соседка Елены Александровны.
Клубникой давленой лицо мазала. Моська Маська тут же скакала, тявкала, птиц гоняла, потом подрыла тыквы.
А утром в понедельник Катенька уехала.
Елена Александровна весь день не показывалась, потом, вечером, не выдержала. Вышла на улицу к соседкам.
Поговорили о том о сем. Что дождь, наверное, натянет, что дальние зарницы не к добру, что туман вчера был грибной, значит, жди грибов.
А Елена Александровна вдруг как заплачет навзрыд, как ребенок.
– Я ей про земляничную поляну. А она мне: моя Маська клубнику не ест. И землянику не ест. А-а-а-а-а.
Два – один в пользу Вальки.
Плакала Елена Александровна, а подружки сразу стали утешать ее. Особенно Валька, конечно.
– Да глупая она еще, молодая. Переменится! А красотка-то твоя Катенька! А умница, выучилась, работает, машину, вон, водит!
Хором успокаивают, как куры, кудахчут все одновременно. Жалеют. Жалость целительна бывает.
И заулыбалась Елена Александровна сквозь слезы, ну, как бывает летний такой дождик – моросит, а солнце светит, и капли на ветвях висят, и в каждой радуга и целый мир.
Будто видит сквозь эти слезы Елена Александровна – и внучка Славика, и девочку махонькую, на Катеньку в детстве похожую, с конопушками и двумя светлыми косицами. Идут они к речке, Елена Александровна посередине, за одну руку Славик держится, за другую – девчоночка.
Платьице все ягодным соком вымазано.
Все будет еще, все будет.
Сухой остаток
В июле, в двадцатых числах, случился скандал со световиками. Световики приехали на своей машине-буханке снимать показания со счетчиков и сделали замечание Колян Колянычу. Тот на общей территории – между своим забором и проезжей дорогой – устроил самый что ни на есть сосновый лес. Довольно странный лес: в шеренгу посажены сосны, числом девять. Все сосны разные, выстроились, как школьники на уроке физкультуры, по росту. Первая высоченная, боковыми ветками уже скоро до проводов дотянется. Крайняя – малышка, всего-то пять разлапистых веточек. Но бодрая, темно-зеленая. Тоже, видно, укоренилась и в рост пойдет.
Собственно, первые две высокие сосны и не понравились световикам. Могут, говорят, провода порвать. Надо, говорят, сосны пилить, а деду Колян Колянычу замечание, хочет сажать деревья – пусть у себя на участке сажает, а сюда залезать нечего.
Колян Коляныч подъехал на велосипеде своем, когда буханка со световиками как раз отъезжала от поселка. Коляныч просто пример здорового образа жизни. Его бы для рекламы снимать какого-нибудь сердечного препарата. Ну или идеального дедушки идеальной семьи – из тех, где румяная бабуля печет пирожки, мама-папа играют в теннис, а дети-погодки хотят жареных колбасок. Но так получилось, что Коляныч в рекламе не снимается и идеальной семьи у него нет. Попросту сказать – одинок Коляныч. «Как перст один», – патетически причитает Коляныч, когда на улице поселка появляется какая-нибудь симпатичная дамочка средних лет.
– Совсем молодые меня не интересуют, бабушки – тоже, – объясняет Коляныч.
Ему говорят: ты сам-то кому нужен?
– Мужик как дорогой коньяк, с годами только набирает качество, – охотно вступает в диалог Коляныч. И рассказывает свою историю. Как был он когда-то актером в областном театре. Играл Сахара в «Синей птице», Клеанта в «Тартюфе» и Тригорина в «Чайке». Роль Тригорина, конечно, любимая; это понятно по тому, что до сих пор любит Коляныч ввернуть в обыденный разговор какую-нибудь цитату из Чехова.
– Я люблю удить рыбу. Для меня нет больше наслаждения, как сидеть под вечер на берегу и смотреть на поплавок.
Тут ведь мало кто догадается, что цитата. Только самые завзятые театралы, а их у нас в поселке примерно ноль.
– Мне кажется, что это внимание знакомых, похвалы, восхищение – все это обман, меня обманывают, как больного, и я иногда боюсь, что вот-вот подкрадутся ко мне сзади, схватят и повезут, как Поприщина, в сумасшедший дом.
– Что за Поприщин? Из Кузьмовки, что ли? – спрашивает Валька. Кузьмовка – деревенька километрах в восьми от нас.
Или вдруг скажет Коляныч продавщице в автолавке:
– Вы вот говорите об известности, о счастье, о какой-то светлой интересной жизни, а для меня все эти хорошие слова, простите, все равно что мармелад, которого я никогда не ем.
Продавщица, Надька, вытаращит без того круглые черные глаза.
– Мармелада и нет! Вам как обычно – батон?
– Эх, красотуля моя. Давай батон и сахара пачку. И цикорий-бутафорий.
Объясняет очереди:
– Цикорий полезнее, чем кофе. А так-то всю жизнь кофе пил. Мы, актеры, вообще по натуре наркоманы – нам лишь бы в зависимость впасть, хоть от славы, хоть от любви, хоть от кофея.
В поселке считают его слегка с придурью, кажется, и не очень-то верят в то, что когда-то имя Николая Николаевича Советкина писалось на афишах и в программках. Пусть и крошечного областного театра…
Сегодня он просто странноватый одинокий человек с белой эстетской бородкой, который каждое утро уезжает на старом велосипеде с удочками на озеро. Рыбу, кстати, ловит и отпускает.
– Я-то сам по гороскопу Рыбы, так что – своих не ем!
Вообще, Колян Коляныч шутит много и невпопад. Недавно вот сказал женщинам, собравшимся на ежевечернюю посиделку на скамейке под старой липой:
– Прочтите «Нидерланды» – с ударением на последний слог! Почувствуйте запах казахской степи, терпкий вкус кумыса, просторный уют юрты…
И, выдержав театральную паузу, прошел мимо.
– Перегрелся, что ли? – сказала Валька в спину Колянычу.
А добрая Елена Александровна вздохнула:
– Тяжело мужчине одному жить. Мужчины как дети, ухода требуют. Кашку с утра, борщ в обед, чтобы свежая рубаха была.
– Так сам виноват. Всю жизнь порхал, что тот мотылек. Опылял по городам и весям. А теперь-то что, на пруд кажин день бегает, русалку себе вытащить мечтает, – расставила точки над «ё» Тонька Румянцева. У нее всегда все по полочкам и законный мужик, конечно, в чистой рубахе ест в обед борщ.
Теперь еще эти вот сосны.
Перспектива остаться без света настроила инициативных сельчан на воинственный лад. На растерянного Коляныча налетели бабоньки, как яростные клуши на незадачливого кота.
– Насажал тут Ботанический сад! Пусть сам пилит или бригаду вызывает, за свои деньги. От человека, который рыбу обратно в пруд выпускает, добра не жди, – звучали реплики.
Даже цикорий припомнили, который «настоящие мужики не пьют». И странные цитаты, которые «то ли сам говорит, то ли по пьесе шпарит». И даже Нидерланды.
Колян Коляныч с поля боя позорно сбежал. Даже велосипед у калитки бросил. Объяснять ничего не стал.
А вечером, когда суматошный день наконец закончился, когда густой молочный туман потек от черной полоски леса к поселку, а солнце уже почти спряталось за деревьями – только макушка высокой липы еще подсвечивалась червонным золотом, – вышел Коляныч с лейкой на улицу. Полил из лейки две крайние маленькие сосенки. Аккуратно поставил пустую лейку, поглядел на теток на скамейке. Будто раздумывал: подойти, нет? Решился все же. Подошел.
– Что ж тебе, Коляныч, того леса, что уже вымахал, мало? Еще сосен подсадил, поливаешь? За грибами, может, ходить будешь прямо у дома? – спросила Валька.
– Сосны-то мои рубить нельзя. Помру я тогда, – заплакал вдруг Коляныч. Вот прямо так и заплакал, настоящими слезами.
– Это из роли какой-нибудь опять? – предположила Тоня. – Валь, цветов актеру принеси. На бис вызовем.
– Дайте сказать человеку, – сказала Елена Александровна.
И человек, Колян Коляныч, актер на пенсии, сказал. Как только успокоился – так и сказал.
Нашли лет десять назад у него болезнь, неизлечимую. Сказали: полгода жизни тебе, что ж запустил-то так? Коляныч расстроился, конечно. Пробовал стресс вылечить традиционным русским способом – потопить в водке. Но непривычный и слабый оказался к этому делу. Пробовал в книжках найти успокоение. Но не читалось. Весь мировой опыт оказался ничтожным и фальшивым перед лицом смерти. Кому нужен чужой пафос и умные мысли, когда в висках стучит только одно: полгода. Пять месяцев. Четыре.
Уехал в маленький домик, что куплен был давным-давно, да так и стоял, позабытый, позаброшенный. И так вдруг захотелось Колянычу какую-то память о себе оставить. Детей-то нет. Что людям оставить? Выцветшие афиши со своим именем? Жалел, что в кино не снялся, а ведь давно еще предлагали, пару раз, правда, во второстепенных ролях, да и у режиссеров малоизвестных. Думал: будут другие режиссеры, главные роли.
Но у мироздания не нашлось главных ролей для актера Советкина.
Жизнь пронеслась стремительно, и осталось, в сухом остатке, вот это: густой вечерний туман, луч заходящего солнца, рыба в озере, старая яблоня, вся усыпанная некрупными сладкими яблочками. Колян Коляныч решил на память о себе посадить дерево. Не на своем участке, а ближе к дороге. Сосну – они хорошо приживаются и быстро растут, да и хороши, стройные, как мачта. А какая кора золотая! И теплая. Скажут когда-нибудь: красивое дерево, а посадил его один знаменитый актер.
Маленькую сосну посадил осенью, в сентябре. Она прижилась, это было понятно, когда первый снег укрыл дерево, но Коляныч все же страшно переживал. Как же она, сосенка, выдержит январские морозы? Лопатой набросал снега – целый сугроб, спрятал деревце от холодов. И всю зиму думал не о себе, а об этой крошечной сосне. Наверное, это было единственное живое творение, в судьбе которого Коляныч принял такое серьезное деятельное участие. Он себя связал с этой сосной незримыми узами, думал: выживет дерево – выживу и я. Врач сказал, что чудеса случаются и надо верить. В случае Коляныча медицина была бессильна, а вот вера в чудо осталась.
И прошли страшные первые полгода, и потом долгая темная зима. Наступила весна, а Коляныч все жил. И дожил до того, как стаял снег, и стало понятно, что сосна не только выжила, но и даже подросла. Деревья, оказывается, и зимой растут. И Коляныч жил тоже. Ходил на озеро и ловил рыбу, но стал сентиментален, и так жаль ему стало любой твари земной, что рыбок он снимал с крючка и осторожно выпускал обратно в воду. Рыба, не веря своему счастью, какое-то время, оцепенев, зависала на мелководье, а потом совершала пару резких движений хвостом и боками и, сверкнув чешуей, исчезала в глубине. Коляныч чувствовал себя немного господом Богом, который спас живое. Мог погубить, а вот – спас. Перестал косить у себя на участке. Остатки садовых цветов тонули в сныти и лебеде, а Коляныч видел в этом разнотравье целые джунгли, в которых он – букашка, всего лишь маленькая букашка, но, однако, живая. Встретившая вот еще один рассвет, еще один день, новый месяц. Новое время года. Колянычу даже захотелось вдруг любви, но не спешной и страстной, а питательной и благотворной. Ни разу за долгую и пеструю жизнь не было такой любви у Коляныча.
Осенью, в сентябре, Коляныч посадил еще одну сосенку.
Сейчас их девять. Скоро – через пару месяцев – придет время сажать новую. Вот и ямку-то ей уже выкопал. И сосенку присмотрел, как раз недалеко от того места, где рыбачит.
А та, первая, сосна вымахала в огромное дерево. И рядом еще две – тоже уже большие. Сосны, как приживутся, растут очень быстро. И не подумал, вот дурак, про провода. Но ведь – не прямо под проводами-то посадил. И что ж теперь делать? Если сосну спилят, то все, кирдык.
Так и сказал: кирдык. И ладонью под белой аккуратной бородкой провел будто черту.
Молчали тетки. Театральная пауза! Народ безмолвствует. Всхлипнула Елена Александровна.
Решительная Валька приняла решение:
– Можно ведь просто боковые ветки подрезать! Тонь, своего-то с бензопилой запряги, а я лестницу высокую дам. Ничего себе получится. Очень даже неплохой дизайн.
Погас последний солнечный лучик уходящего – уже ушедшего – дня. Наступил вечер. Пахло флоксами, прекрасными ситцевыми цветами позднего лета. Где-то с тихим приглушенным стуком падали в траву летние яблоки сорта «Мельба». И другие, желто-зеленые, очень сладкие, мелкие. Кто-то когда-то давно посадил яблоню, совсем крошечную. Лет семьдесят назад. Кто? Уже не вспомнить. А яблоня до сих пор жива и почти каждый год, за редким исключением, радует весной розовой пеной цветения, а в конце лета – щедрым урожаем.
Кот Иуда
– Ты не Кузька, а имя тебе Паскуда. Имя тебе – Иуда, – выговаривает Валька своему коту. Кот лежит у ног Вальки, на теплом крылечке. Солнце нагрело крыльцо за день, сейчас, вечером, дерево медленно отдает тепло. Кузька доволен – вытянул задние ноги, а передние поджал под себя. Смотрит на Вальку, чуть щурясь, и тихо, но отчетливо урчит. Трактор на минималках. Валька сердится. Она ревнует собственного кота – и к кому? К маленькой девочке Нике, дачнице. Вероника из всех окрестных котов выбрала почему-то именно Кузьку. Старого Кузьку с порванным ухом, грязно-белого, с серыми пятнами. Таких кузек, как говорится, за рубль пучок в базарный день. У Вальки козы, поросята и кошек несколько штук, а Кузька из них самый старший. Кто б мог предположить, что и котам тоже бесы в ребро приходят вместе со старостью. И что не только законный муж, а и старый кот может вдруг вильнуть хвостом налево.
Вальке обидно до слез. Не жалко ей Кузьки: «Лучше б под грузовик попал, Иуда», – ворчит Валька. Кошки деревенские долго не живут, этот вот зажился, ему уж лет восемь, Кузьке этому. Уже на пенсию кошачью вышел, мышей не ловит, да и никогда особо-то не ловил. Бездельник. Все орал больше да с другими котами дрался. А этим летом приехала девочка Вероника с мамой Олей, и стала Вероничка Кузьку переманивать. Колбасой кормить. Мисочку специальную завела – для кота. На улице, правда. Оля в дом кота брать не разрешала.
Ну Кузька и стал к Нике забегать, а потом и вовсе переселился.
Валька о подлости и вероломстве и не подозревала, думала, пропал кот. Собаки, может, задрали. А Елена Александровна возьми да и скажи: «А это не твой Кузька у москвичек-то новеньких ошивается?» Валька с инспекцией нагрянула. И застала на месте преступления кота. Прямо пастораль: Оля сидит на скамеечке перед домом, книжку вслух читает. Ника на качельках качается, слушает. И Кузька, подлец, тут же лежит, пузо толстое колышется, дремлет. Тоже, значит, книжку слушает.
«Волшебник Изумрудного города».
Ну Валька задала им всем такого Волшебника – мало не показалось. Ника плакала. Кот позорно сбежал с поля битвы.
Вечером пришел Сережа, отец Ники. Валька к нему всегда с почтением. Хороший мужик Сережа, сейчас таких можно пересчитать по пальцам. Одной руки.
Сережа пришел с трудной миссией – торговать кота Кузьку.
– Теть Валь, у вас кошек-то, да и вообще хозяйство. Много. А у нас один кот этот только. Вероничка прикипела. Прошу вас нижайше. Ну зачем вам этот кот? Хлопоты одни. Во сколько оцените скотинку?
Валька прямо замерла от такой наглости.
– Ты чего говоришь-то, Сереж? Котенка вон возьмите, у Румянцевых кошка котенилась только. Зачем вам этот старый прохиндей?
– Да я понимаю, понимаю, теть Валь. Вероничка просит. Привязалась. Плачет, даже температура поднялась. Оля велела без кота не возвращаться. Ну, по-соседски прошу.
И так что-то Вальке обидно стало. Умом понимает: коту у Вероники с Аней лучше будет. Сердце болит: ну как же так? Когда-то муж Андрейка сбежал так же от Вальки к Римке, молодухе. А ведь сколько вместе прожили, сколько пережили. Такой же драчун и бесполезный прожора был Андрюха, и ругала его Валька, и себя корила, что замуж за него когда-то сдуру выскочила. А так обидно было, что Римка его увела, лишь поведя нарисованной угольной бровью. Свое Валька отплакала и не могла даже предположить, что трагедия повторится, уже, понятно, как фарс.
С котом.
– А пусть его – сам пусть выбирает, к кому идти. Мальчик-то взрослый, – сказала Валька.
Интересно, что когда-то, пятнадцать лет назад, так же сказала она Римке про Андрюху. «Пусть сам выбирает» и «мальчик взрослый».
Кот выбрать окончательно не мог. Столовался все лето и там, и тут. Ночевал у Вальки – та злорадно потирала руки. Потом куда-то исчезал – подъедался у Вероники с Ольгой. Книги, читаемые вслух, воспринимал. Откормился, стал степенным. По десять раз на день занятая Валька проверяла, где Кузька, что с ним. Спрашивала соседок: «Моего-то не видели?» И те уже знали, о ком спрашивает Валька… Праздновала короткие, но яркие победы. Ругала кота Иудой и предателем. Иногда плакала от обиды.
Закончилось, как часто бывает в жизни, резко и неожиданно. Сережа в конце августа погрузил в свою легковушку урожай, банки с вареньем, жену и дочку. Закрыл дом ставнями на зиму. Ника горько плакала, но, конечно, мама Оля ей строго сказала: деревенский кот в Москву не поедет. Другая у него планида.
Растерянный Кузька еще с неделю приходил к опустевшему дому. Маленькая веселая девочка не выбегала ему навстречу, и в миске еда не появлялась. Только потом прошел сильный сентябрьский дождь и наполнил миску холодной тоскливой водой.
Кузька окончательно переселился к Вальке. Та перестала его замечать и высказывать ему долгие протяжные претензии. Кормила вместе с другими кошками, вываливая в тазик то, что не съели сами на обед. Впереди маячил унылый ноябрь, первый мокрый снег, зима, которая за городом кажется бесконечной. Кузька смотрел на горящие дрова в печке и дремал, лишь иногда вздрагивая всем телом, когда с треском взрывалась искорка.
Наверное, ему снилось лето.
Фархад-лукум
Поздней весной, в мае, улица утопала в сиреневом цвету. В черемухе всю ночь щелкал соловей, славил наступающее лето, обещал тепло, радость и бесконечную жизнь.
Лиду Артемову все зовут «Лидок». Ей пятьдесят восемь лет, невысокая, полненькая, смешливая. Глаза черные, как ягоды смородины, волосы волнистые, рыжеватые, совсем еще без седины, заправляет под белый, в цветках платочек. Ходит быстро, будто перекатывается. На ногах галошки без задников, удобно, быстро надеть и побежать по делам. Дел у Лидочки много. У нее целое хозяйство: куры, гуси, два кота, огород. Супа наварит, кастрюльку отнесет старикам Никитиным. «Ой, не благодарите, не благодарите, вам надо есть горячее, надо есть жидкое».
Свои родители у Лидка давно умерли, а мужа-детей так и не случилось.
Лидок – веселая, хохотушка. Все ее любят, со всеми у нее свои темы для обсуждения.
Как-то Валька сказала:
– Тебя, Лидок, любят, потому что тебе никто не завидует. Нечему завидовать-то.
Намекала на то, что жизнь Лиды – пустоцвет: детей нет, семьи нет.
Только куры да гуси.
* * *
В конце мая три курицы и две гусыни сели высиживать яйца. Значит, радовалась Лида: будут птенчики. Решила расширить площадь для своей «птицефермы». Построить им новый сарайчик. Нашлась бригада узбеков: ездили по деревням, калымили. Узбеки, конечно, стремились получить большой заказ, но где их взять, жирные заказы? Кому-то крышу перекроют, кому-то забор поставят, а кому-то – и целую баню. Поэтому с радостью взялись за Лидину сараюшку для птицы.
Бригада состояла из трех человек. Начальником был Маджид, Миша. Жилистый и высокий, неулыбчивый, Миша состоял в каких-то своих особенных отношениях с силами природы – я сама видела, как однажды закапавший было дождь прекратился от строгого Мишиного окрика: «Эй ты, зачем сейчас, плитка дай высохнуть!» Дождь еще уронил несколько больших капель, а потом будто вобрался обратно, в серую клочковатую тучку, которая рассеялась и улетела за лес. Самый старший, ласковый Фархад, Федя, умел сварить настоящий узбекский плов на улице – даже не в казане, а в старом чугунке. Ох, какой это был плов!.. Сказка.
Самый молодой – лет двадцати пяти – Искандер, Сашка, Шурик, источал молодую энергию. Сверкал ослепительно-белой полоской зубов, подтягивался на толстой ветке яблони, будто на турнике.
– Эй! – сурово прикрикнул Маджид-Миша. – Развлекаться дома будешь. Сюда работать приехал или клоуна представлять?
Искандер-Шурик был, кажется, его племянником.
Вообще, узбеки предпочитали, чтобы их называли русскими именами.
Бригада приезжала рано, а уезжала поздно: торопились побыстрее закончить работу, получить расчет. Где-то в соседнем маленьком городишке вызревал для них большой заказ: семья питерских художников задумала построить целую галерею, с окнами в пол, с причудливой конусной крышей. Шурик на пустой коробке из-под конфет пытался объяснить Лиде, как будет выглядеть галерея.
– Мама Лида, может, и у тебя для курей тоже такую крышу делать будем? Красиво!
У Лиды сладко сжалось сердце от этого «мама Лида».
Никто никогда не называл ее мамой.
Фархад-Федя, невысокий, плотненький, принес Лиде большое блюдо плова. Каждая золотистая рисинка – отдельно, сбоку томленое куриное мясо, зажаренная морковь и ароматный лук, и сверху зубок чеснока. Кажется, каждый ингредиент отдельно; но все связано, пропитано общим соком и ароматом. Узбекский плов – это практически произведение искусства, симфония разных продуктов, дополняющих друг друга.
– Красивой нашей хозяюшке угощение, – улыбнулся Федя. Блеснул золотой зуб. Федя держал большое блюдо обеими руками, осторожно, бережно.
– Да куда мне столько, – испугалась Лида. – Да мне это и за неделю не съесть.
– Силы нужны, надо кушать, – ответил Федя. – Красивой женщине уход требуется, как садовой розе.
Лида вспыхнула. Уже дважды Федя произнес слово «красивая» – про нее, Лиду.
Ее все любили, хвалили, ей доверяли. Но никогда не говорили, что она красивая. И что ей требуется уход…
Лидок блюдо с пловом поставила в центр стола. Не хотелось разрушать красоту и цельность этого яства, приготовленного специально для нее.
Теперь она уже была уверена, что – специально для нее. Потому что она – красивая.
– Как Федя умудрился приготовить на костерке такой кулинарный шедевр? – спрашивала она Никитиных. Блюдо с пловом отнесла к ним – по привычке делиться. А может, хотелось еще и похвалиться. Вот-де как сильны ее, Лидочкины, женские чары.
Может быть, Лидок так хотела возразить Вальке. Ну, той самой, которая сказала – «завидовать нечему».
Старики Никитины всполошились.
– Ты теряешь голову, Лида! Ты не знаешь, чем эти восточные сказки могут закончиться?! У таких вот Федек дома три жены и десять детей. Он тебя обкрадет, а деньги на родину отошлет.
Лида только смеялась.
– Да несерьезно это все! Ну подумаешь, угостил человек пловом. Делов-то. А плов, вижу, вам понравился – весь съели.
Отнекивалась Лидочка, дескать, ничего серьезного. Но ночью спалось плохо, вспоминала хитрые черные прищуренные глаза Феди, его чуть заметную улыбку, черные волосы с проседью. По ним хотелось провести рукой: какие они на ощупь, жесткие?
* * *
Вспомнила своего несостоявшегося мужа, Андрюшу. У него волосы были мягкими, чуть кучерявились. С Андрюшей встречалась Лида со школы – с восьмого класса. Он был на год старше. Веселый Андрюша, безбашенный Андрюша, когда-то давным-давно, провожая Лидочку до дома, он сказал ей: «Выбирай на небе любую звезду, я тебе ее подарю».
Лида выбрала крупную желтоватую звезду где-то над чернеющей полоской леса.
– Дарю! Она – твоя! – хохотал Андрюша.
Подарил звезду на прощание и уехал в большой город. Договорились: поступит там в институт, обустроится. А через год и Лидочка к нему приедет.
Лида готовилась в педагогический.
Но в институт так и не поступила и к Андрюше в большой город не поехала. Погиб весельчак Андрюша. Вроде бы возвращался вечером домой в общежитие, увидел, как пьяная компания пристает к женщине. Вмешался. Женщина убежала, а Андрюшу отлупили и бросили умирать на холодной земле. Нашли только утром – уже окоченевшего. Ночи в конце ноября холодные, да и неудивительно, уже почти зима в ноябре.
А невесте Лидочке осталась на память об Андрюше только та звезда на небе.
* * *
Не поехала Лида поступать в институт после школы. Окончила училище в ближайшем областном центре, потом осталась там работать. Ухаживал за Лидочкой начальник смены. Усатый, пузатый, важный.
Тараканище – называли его Лидочкины коллеги.
Цветы дарил и духи: покупал два одинаковых комплекта – один жене, другой Лидочке.
В общем, как-то не сложилось с Тараканищем.
* * *
Лиде было под сорок, когда она вернулась в родной дом. Совсем старыми и немощными стали родители – ухаживала за ними. Как-то продавщица в областном сельпо, отгружая по списку товары для Лидочки – детское масло, крем, салфетки, фруктовое пюре в баночках и кашки, – спросила по-доброму:
– Малышу берете?
Лида, хорошенькая, налитая, как яблоко, действительно походила на молодую мамашу.
– Двум малышам, – засмеялась Лидочка. – Девочке и мальчику. Маме и папе.
В заботах о родителях незаметно пробежал десяток лет.
Но свой женский век Лидочка как-то упустила. Ни мужа, ни детей. Куры, гуси, кошки, подружки, соседки.
Такие, как Лидочка, редкие по комфорту общения люди: милые, незаметные, беспроблемные, всегда улыбчивые. На них не обращаешь внимания, они сливаются, кажется, с воздухом, – всегда готовые приветливо ответить, указать дорогу, подсказать рецепт. Их не замечаешь, но не дай бог исчезнет такой человек – ох как его не хватает.
Курятник узбеки построили и уехали возводить галерею для художников. Но Федя-Фархад приезжал к Лидочке на велосипеде два раза в неделю. И хоть пробирался в уютный синий Лидин домик он затемно, а уезжал совсем рано – его визиты не остались незамеченными для соседей.
* * *
Как-то, в конце июня, я увидела совсем молодую девушку. Полненькую, маленькую, ловко перепрыгивала она через лужи в белых босоножках, и солнце, проглянувшее наконец после дождя, переливалось в ее волосах всеми оттенками золота.
Да это ж Лидок, Лида Артемова! Просто какой-то юной феей стала наша Лидочка. Босоножки вместо галош. Распущенные волосы вместо вечного пучка.
– Что любовь с человеком делает! – задумчиво сказала Валька. – Не к добру. Куда наша Лидка покатилась, страшно подумать. Обманет, сто пудов обманет нашу Лидку, она простая, глупая, опыта-то никакого нет. Ну я с ней поговорю.
С Лидочкой говорили все подряд. Унылые старики Никитины, пропахшие корвалолом и печалью, Тонька Румянцева, всю жизнь пасущая собственного мужа. Даже бывший актер Колян Коляныч – и тот назидательно рассказал Лидочке, что от восточных мужчин нашим славянским красоткам один обман. А она, Лидочка, лучше бы посмотрела на земляков. На тех, кто рядом, – и театрально отставил левую ногу, и рукой сделал вот так: ие-е-ех!
– Ты, Лидок, меня уж прости за непрошеный совет, но лет-то тебе сколько! Подумай! Ну посмешищем не становись, прошу тебя, – говорила Валька. – Погулять если хочешь, то что ж, погуляй. Но если начнет твой Фархад-лукум говорить про то, что жениться надо, тут же его прочь гони! А то знай: весь аул скоро сюда к нам переедет. Всех детей перевезет, всех жен.
Лида отмахивалась и разговоров о Феде старалась избегать.
Только она знала, что все про него врут: про каких-то оставленных жен, про десяток детей. Только ей читал Федя стихи на незнакомом языке и даже играл на губной гармошке какие-то протяжные песни. Только ей Федя привозил каждый раз какой-нибудь маленький подарок: платочек, корзинку клубники, сережки с красными камушками. Сережки Лида убрала в сервант, в маленькую кофейную чашечку. Носить их Лида стеснялась: наблюдательные соседки сразу заметят.
* * *
К концу лета узбеки достроили и галерею, бригада получила новый заказ – далеко.
Под вечер приехал на велосипеде Искандер-Шурик. Сверкнул, как всегда, белоснежными зубами, пошутил про куриц, которые похорошели за лето. Сказал, что Федя приболел – тоскует по своей джан.
И его, Шурика, попросил забрать губную гармошку, резиновые шлепки, электродрель и блюдо из-под плова.
Ледяными руками собрала Лида все в холщовую сумку. От себя добавила банку крыжовенного варенья.
– Пусть выздоравливает, – только и сказала Лида. Больше всего на свете ей хотелось спросить, кто эта джан – она, Лида, или, может, узбекская жена? Побоялась, не спросила. Вдруг сейчас Шурик округлит глаза, расхохочется. Ну какая ты джан, мама Лида? Лет-то тебе сколько – помнишь?
Не спросила.
Шурик легко подхватил сумку и пошел к воротам. Потом, словно что-то вспомнив, поставил ее на землю. Подошел к старой яблоне, несколько раз подтянулся. Довольно крякнул. Ушел. Хлопнула калитка.
Лида осталась одна. Быстро наступила августовская чернющая ночь. Стрекотали цикады, их в августе в Подмосковье великое множество. В мае правят бал соловьи, а в августе – цикады.
Лида долго всматривалась в чернильную синеву неба, чего-то ждала. И действительно: стали проявляться звезды. Одна, другая, вот уже десяток, вот сотня. Будто кто-то с той стороны протыкал иголкой темный небесный купол – и в крошечные дырочки проливался яркий потусторонний свет.
А потом Лида увидела свою желтоватую звезду, ту самую, что когда-то подарил ей Андрюша. Звезда эта, как всегда, была на своем месте: над лесом возле реки.
* * *
Сейчас глубокая осень. Листья почти все облетели. По утрам на этой опавшей листве, на печальной траве серебрится иней, лужи схватывает хрусткий ледок. Только одна высоченная елка возле дома Никитиных будто из темно-зеленого бархата. На улице никого, даже кошки все куда-то попрятались. Наверное, дрыхнут по домам, возле теплой печки. И только далеко еле бредет, боясь поскользнуться в своих галошках, маленькая фигурка. Платок, синие рейтузы для тепла, старая фуфаечка. Неужели Лидок? Будто старушка. Да, она. Несет осторожно кастрюлю. Двумя руками держит. Подкармливает по-прежнему своих подопечных – стариков Никитиных.
А впереди – долгая зима.
Катькино поле
Грибы – это наши скрепы, как сказала одна теледива. Теледива – неприятная особа, но иногда и у таких, неприятных, проскальзывают мудрости-бриллианты.
Зачем мы собираем грибы, когда полно продуктов в магазине? Ну ведь не для того, чтобы набить брюхо. Для меня тихая охота – это каждый раз ожидание счастья и всегда неожиданность. Никогда не скажешь заранее, что тебя ждет в этот раз в лесу. Десяток отборных белых, желтая россыпь лисичек, фиолетовые гладенки, крепкие, засолочные. Или душистые опята, идеальные на суп. Или – вообще ничего: то ли опередили другие грибники, то ли просто не повезло и грибы сегодня отчего-то не выросли.
Некоторые свои найденные грибы я прекрасно помню. Некоторые даже сфотографированы на камеру телефона. В ельнике, добираясь до маленького боровичка, я потеряла часы. Боровичок обманул мои надежды: оказался просто крепким подберезовиком-черноголовиком. А часы я потом нашла – через несколько дней, и до сих пор эта находка кажется мне прикосновением к чуду. Потому что тут в квартире-то не найдешь пропажу, а найти часы в огромном лесу – это, конечно, не просто совпадение, а еще и удивительное везение.
Хочется незамедлительно начать рассказ про часы, про чудотворную молитву Иоанну Воину, которая помогает отыскать пропажу, о том, что вещи, как и люди, умеют обижаться и умеют великодушно прощать своих хозяев и возвращаться к ним… Но сейчас – о грибах.
Вернее, о том, как причудливо перепутано в нашей жизни прошлое и будущее и что прославить тебя в веках может что-то очень обыденное.
Несколько лет назад, после жаркого июня, в июле наступила погодная осень. Дожди, плюс пятнадцать днем, а ночью практически заморозки – и так прошел июль, за ним август. Мы ругались на природу, лишившую нас законного летнего тепла, но на дне каждодневного брюзжания я прятала большую личную радость: грибы лезли из земли как в сказке. Каждый день бегала я в лесок прямо за деревней и каждый раз возвращалась с целым ведерком. Подосиновики, маслята, черноголовики – крепкие, отборные. Чистить такие грибы – одно удовольствие. Только стряхнуть листочки и прилипшие иголочки, порезать – и в кастрюлю. Ни одной червоточинки, ведь насекомые из-за погоды депрессовали где-то во мхах и грибами не интересовались.
В общем, грибами удалось насладиться в полной мере.
Потом уже такого грибного раздолья не было. То не попадала на грибную волну, то жарища и засуха, то еще какая-нибудь напасть. За грибами приходилось ходить глубоко в лес, там легко заблудиться, поэтому ходили вместе с главной нашей деревенской грибницей, Валькой.
У Вальки болит тазобедренный сустав, и по своему двору она еле-еле ходит, часто присаживается на скамеечку и разговаривает со своей собственной ногой – будто та не часть Вальки, а какая-нибудь подружка ей.
– Ну давай еще в картошку сходим, – уговаривает ногу Валька. – Я тебе таблетку выпью, а ты мне не боли хоть до вечера. А уж ночью потерплю.
Нога в черной галоше безмолвствует. Тогда Валька начинает ее ругать; приводить здесь эти слова не буду, но, как ни странно, нога слушается и на какое-то время затихает.
В общем, по родному своему двору Валька ходит медленно, болезненно морщится и охает.
Но когда начинаются грибы, то Валька уже в пять утра несется в лес, позабыв и про ногу, и про таблетки, и про коз.
– Лес – сказка, лес – волшебство, – говорит Валька. – Эту елку помню еще вот такусенькой. Здесь, видишь, лисья нора. Вот мухомор, красавец, значит, рядом и белый где-то. Смотри в оба.
«Мы люди лесные», – говорит она про себя и смеется. Память лесных людей уникальна. Она помнит, где два года назад нашла как-то целую семью белых грибов, и говорит, как большую тайну, что благородные грибы любят жаться ближе к дороге, чтобы, значит, людям проще было их найти.
Валька научила меня не брать эти грибы, выросшие возле дороги.
– Пусть их собирают бабушки и дети, – говорит Валька. – Им в чащу не продраться, а грибов тоже хочется.
Каждый уголок огромного леса для Вальки чем-то памятен. Я люблю ее слушать – про то, как был у нее когда-то сосед по фамилии Горохов, который никогда не чистил грибы, только землю с них срезал, и варил вместе с червяками. «И то белок, и другое белок», – пояснял Горохов. И с аппетитом ел. Валька рассказывает про собаку Грея, лайку, которая как-то одна отогнала целое полчище волков, защищая свою хозяйку. А ведь мог Грей убежать домой, как сделала другая собака, Лайка.
Валька рассказывает и про другую собачку, охотничью по породе и по призванию, но отданную зачем-то одной злой старухе. Старуха посадила собаку на цепь, и та всю жизнь была охранной собакой. Может быть, это Валькино воображение разгулялось, но она красочно описывает эту вот собачку с острыми ушами, которая была когда-то черной, а стала седой (собаки ведь тоже седеют от старости). И как седая собачка, громыхая цепью, выходила на негнущихся лапах из своей конуры и смотрела в сторону леса, и из глаз ее катились самые настоящие слезы – так хотелось ей на охоту.
Жалко собачку ужасно.
А Валька уже рассказывает, как когда-то, полвека назад, ходили они ребятишками в школу по дороге, аж восемь километров каждый день. Утром восемь километров в школу, потом, в обед, обратно домой. А через лес, напрямки, всего три километра, но через лес идти «ажно страшно».
Прошлое – седая плачущая собачка, старик Горохов, любитель белковой пищи, имена давно ушедших людей и названия птичек и растений – сыплется на меня как из рога изобилия.
И вдруг Валька говорит:
– А давай на обратном пути на Катькино поле заглянем, вдруг там козлята.
Козлятами здесь называют грибы маслята.
– А Катькино поле – это где? И кто такая Катька? – спрашиваю я, ожидая уже новой истории.
– Ну это березки твои за деревней, – объясняет Валька. – Помнишь, ты туда три года назад все с ведром бегала?
– А Катька – это кто? – все еще не догоняю я.
– А Катька – это ты, – начинает сердиться Валька. – Грибы-то кто ведром у нас черпал?
– Ну… а почему поле, когда там лес?
– Да потому что раньше-то было поле! Колхозное поле. Его лет двадцать не засеивают, вот и заросло деревьями. Лес сделался, – объясняет Валька.
Ого!
Вот так образуются топонимы.
Деревенские не ходили за грибами прямо за деревню, ведь помнили, что там было когда-то поле, а значит, грибов никаких нет. Поле заросло, а привычка не сворачивать туда, в новый лесок, так и осталась.
А потом появилась Катька – я. Домик купила. Стала за грибами бегать. Ну и заглянула в самый ближний лес. Тот, что был когда-то полем.
Потом и местные стали туда захаживать, а что ж не зайти, если лес совсем рядом с домом. А в дальний лес еще минут сорок быстрым шагом.
Так я стала первооткрывателем грибных земель, чем, пожалуй, безмерно горжусь. Народная память крепкая.
Представьте – когда-нибудь, через много-много лет, люди будут ходить за грибами на Катькино поле.
Березняк с вкраплением сосен прямо возле деревни. Тогда деревья эти уже вырастут, станут настоящими великанами.
Никто уже не вспомнит, что когда-то там было колхозное поле, которое засеивали поочередно то овсом, то кукурузой. И никто уж не будет знать, что там за Катька какая-то бегала нереально холодным летом 2018-го, что ли, года с ведром за грибами. Грибы – один к одному. Ни червоточинки… Сказка, а не грибы.
Просто останется название: Катькино поле.
Шурочка
Валька называет цветы анютины глазки «Шурочками».
Я сначала думала – что-то народное, может. Как, допустим, кипрей называют иван-чаем.
Но оказалось, ничего подобного. Просто была у Вальки двоюродная сестра Александра, Шурочка.
Хорошенькая, но хмурая такая. Бровки всегда трагически сложены домиком, алый ротик кривится по уголкам вниз. Шурочка-рева, Шурочка-капризуля. Но хорошая. Любили Шурочку, и подметила Валька, что цветы анютины глазки точь-в-точь Шурочкино личико.
В симпатичную Шурочку влюбился студент-москвич и хотел жениться и увезти в столицу. Но Шурочка сделала финт ушами, и уехала на комсомольскую стройку, и там отдала сердце почему-то моряку, и теперь живет на Дальнем Востоке. Стала директором школы, трое внуков уже у Шурочки, и внук старший работает в Японии. Муж умер в прошлом году – спаси господи.
– В Японии внук! Вот тебе и Шурочка. Толстая стала, на голове пучок-гулька. А лицо ну совсем не изменилось. Все те же бровки, такой же рот подковой вниз, – говорит Валька и крошит курам хлеб. Куры квохчут и будто участвуют в обсуждении.
Есть анютины глазки фиолетовые с синим, и синие с желтым, и желтые с темно-коричневым. Белые тоже есть, с синими полосками, но такие редко попадаются.
В основном-то фиолетовые с желтым. Хорошие цветы, неприхотливые. Я как-то Вальке привезла рассаду, и целое лето анютины глазки радовали всех нас. Росли в горшке – большом старинном чугунке, наполненном землей. Потом, в сентябре, пришла хромая утка, как-то дотянулась до Шурочек и общипала их за минуту.
Ну что ж, все равно – конец сезона. Валька утку поругала для проформы и про анютины глазки забыла.
А весной в этом году увидела, что анютины глазки успели как-то бросить свои крошечные семена. Упали они не в чугунок, где в этом году росли уже другие жильцы, ярко-розовые петунии. Улетели Шурочкины семена далеко-далеко, на отсыпанную белым гравием дорожку. Там, на камнях, и проросли. Желтые Шурочки, целый куст. Как они там растут, на чем держатся, чем питаются, непонятно. Еще и лето такое жаркое, засушливое. А Шурочки цветут. Одни цветки отпадут, другие раскроются. И не вянут. И утка до них не дошла, не любят они, утки, по этим камням ковылять.
Я видела как-то вечером: Валька, прихрамывая, тащит на поливку в парник тяжелую лейку и по дороге делает несколько трудных шагов в сторону, на гравиевую дорожку.
Поливает веселый цветок, совсем чуть-чуть. Засуха, и воды не хватает даже на самое необходимое.
Но анютиным глазкам, пробившимся каким-то чудом, Валька уделяет водички.
– Ну здравствуй, Шурочка, – приговаривает Валька. – Вечно у тебя все не как у людей. Ты там смотри, береги себя, Шурочка. И морду-то повеселей сделай.
И, кажется, цветок действительно начинает улыбаться Вальке.
Шик-модерн
Психологи говорят: надо избавляться от старых вещей. Тащить их на помойку, если только понимаешь, что пить из этой чашки больше никогда не будешь, диван восстановлению не подлежит, а тряпье не носишь в течение сезона. Значит, и потом уже не понадобится.
А выбросишь – и никогда больше не вспомнишь. Дом же наполнится светом и воздухом. А от старых вещей – иначе говоря, хлама – дом задыхается и забивается пылью.
Все так, все правильно.
Психологи плохого не посоветуют. Вот и я, вслед за ними, сказала Татьяне Алексеевне разобрать свой дом и выбросить оттуда все лишнее. Ну, пусть не сразу все, а начать именно с тряпок.
– И дом наполнится светом и воздухом, – радостно повторила я вслед за умными авторами статей.
Татьяне Алексеевне страсть как хотелось света, воздуха, а еще – новых вещей и денег. Но начать она решила с первых двух позиций.
Потом пришла ко мне, бледная, расстроенная.
Рассказала:
– Ну, расхламила я свои шкафы. Собрала вещи в пакеты, поставила возле мусорного контейнера. А кофточку, помнишь, такую цветную, в пакет положить рука не поднялась. Я ж ее носила, еще когда с Володькой женихалась. Уже Володьки-то сколько лет нет, а кофточка все жива. Была жива.
Татьяна Алексеевна заплакала, по-детски вытирая лицо ладошкой.
Мне стало ее ужасно жалко. Но я строго сказала:
– Ты же кофту эту давно не носишь.
– А как носить-то, когда я ее переросла в три раза.
Татьяна Алексеевна, действительно, дама крупная. Наш образованный сосед-актер Колян Коляныч, когда встречает ее на улице, декламирует неизменно:
– Я люблю телесный твой достаток!..
Но все равно – кофточку хранила Татьяна Алексеевна как некий раритет, память о первых поцелуях.
– Она, кофточка эта, повисла на краю мусорного контейнера, раскинув рукава – будто руки тянула ко мне и просила не оставлять. А я ушла и только два раза оглянулась, – снова заплакала Татьяна.
Вот тебе и воздух, вот тебе и свет. Одни слезы и рефлексия.
– Ну давай сходим заберем кофточку. Я же не про то говорила, что все выбросить. Я про хлам. Самое любимое-то можно и оставить было.
– Да я про нее, кофточку, и не вспоминала никогда. Лежала она в шкафу, моль кормила. И под рукавом дырка. Просто как увидела, как она руки раскинула, так и пожалела. И чем дальше, тем жальче.
В общем, пошли мы с Татьяной Алексеевной за деревню. У нас там поставили мусорный контейнер, очень, кстати, удобно. Мусорщики, правда, ездят как бог на душу положит. Но там, где мусор организованно вывозят, уже, можно сказать, цивилизация и двадцать первый век.
Это другой наш сосед, Валерка-тракторист, любит так говорить. Цивилизация и двадцать первый век.
Кофточки не было. Не было и пакетов с одеждой, которые оставила Татьяна Алексеевна. Просто по закону бутерброда мусорщики приехали именно в этот день, в этот час.
Можно сколько угодно ругать психологов за их дурацкие в основном советы, которые только отравляют жизнь нормальным людям. Но в данном конкретном случае ругать я могла только себя.
Ночью мне снилась старая кофта Татьяны Алексеевны: она летала, как привидение, и пыталась схватить меня рукавами, и задушить. И не было мне прощения.
Днем пришла автолавка, и все мы, с авоськами и кошельками, собрались у большой березы. Именно там останавливается автолавка.
Я расплачивалась за баранки, подсолнечное масло и соду в бело-оранжевой коробке, когда Татьяна Алексеевна закричала:
– Любка! Смотрите, Любка.
Эка невидаль, Любка Шмакова. Лет пятьдесят ей, а все в Любках ходит. Любка – хиппи нашей деревеньки. Гордится тем, что ни одного дня в своей жизни не работала, ни одного раза не была замужем, а список ее поклонников исчисляется десятками.
Любка всегда веселая, всегда на винте, любит петь, любит пить и, пожалуй, единственная ходит по сельской дороге на каблуках. Лицо висит тряпкой, но губы, как алый мак, в помаде.
Такой стиль.
Вот и сегодня – шла к автолавке Любка последняя, медленно, олицетворяя собой лозунг «и пусть весь мир подождет».
В нелепой какой-то кофте, зеленой, расшитой красными и синими ромбами. Под рукавом – дырка.
– Это ж кофточка моя! Понимаешь? Та самая кофточка! Не пропала, господи, счастье-то какое. Любке сгодилась, а не мусорщики увезли. – Татьяна Алексеевна, кажется, готова была запрыгать на одной ножке от радости.
Любка заметила наше внимание к обновке, разулыбалась.
– Кофтюн, ага, новый. Шик-модерн, а?
– Цивилизация и двадцать первый век! – с готовностью откликнулся Валерка. И показал большой палец: класс!
Похоже, он имеет виды на Любку.
Мой папа был обыкновенный гений
Октябрь – месяц моего отца. Он родился в октябре, в самом начале месяца, в первый год войны. Любил цитировать на свой день, конечно, Цветаеву. С улицы приносил ветку рябины, чтобы и листочки, и ягоды были целыми, произносил сакраментальное про «грызть жаркой рябины горькую кисть». Рябину потом привешивал за окошком: для птиц. Птицы, действительно, споро склевывали ягоды, даже не дождавшись морозов. Они знали, что в этом окошке их до отвала накормят. Сухари, пшено, семечки, сухие ягоды – отец всегда собирал еду для птиц. А может, просто по деревенской привычке бережно относился и к каждой живой твари, и к каждой крошке хлеба.
У него было голодное детство. Короткая фраза, звучащая как-то формально, штампом. Сегодня, когда руки, поощряемые жадными глазами, хватают в супермаркетах все подряд и бросают, бросают в тележку, где и так уже с верхом, – трудно представить, что кто-то когда-то выкармливал детей картофельными очистками и оладьями с лебедой. Что горстка муки была ценностью, которую добавляли в похлебку, – для сытости. И чтобы хватило всем. Маленький голубоглазый Борянка, конечно, был слишком мал для того, чтобы осознавать эту суровую военную экономику отдельно взятой крестьянской семьи. Но – все мальчишки его поколения были невысокими и щуплыми. Недополучили калорий, витаминов. Зато и депрессиями не страдали. Просто была цель – выжить. Наверное, подсознательная поколенческая цель, которая носилась в тревожном военном воздухе, как вирус. Так же сегодняшнее поколение снежинок словило, тоже вирусно, другую цель – упоенно страдать, доводя себя до самоуничтожения. Ну, не о том речь.
К своему дню рождения отец напомнил о себе выпавшей из старого альбома желтой фотографией. Иссох клей, фото отпало и, словно живое, скользнуло прямо в руки. Начальный класс сельской школы. Учеников человек тридцать, посередине учительница. Симпатичная, молодая, меховой кокетливый воротничок на пальто, волосы убраны под платок. Почти все девчонки в платках, замотаны, как матрешки. Суровые детские личики, знающие что-то важное и горькое. Детские фигурки, личики мудрых старух… На фотографии улыбается только учительница и невысокий круглолицый мальчишка в ушанке с развязанными «ушами». Борька. Мой папа.
За ними бревенчатая стена и часть окна – деревенская начальная школа. Сейчас на том месте, где она была, только нереально густые кусты сирени и огромная липа. Липа, наверное, помнит тех ребятишек. Из них и сейчас кое-кто жив, и одна из бабушек как-то рассказала мне про моего отца:
– О, Борька – это такая голова! Мы всегда знали, что он жизнь вот так схватит, крепко.
И показала как: сжала в кулак старенькую, но сильную ладонь.
Я вглядываюсь, до рези в глазах, в этих серьезных воробушков на фотографии и пытаюсь отгадать: кто же из девочек та сегодняшняя старушка? Моего отца десять лет уже нет на этой земле, но я не сомневаюсь, что где-то, в параллельной вселенной, он существует. Един во многих лицах.
Хитро улыбающийся мальчишка возле сельской школы. Молодой студент-радиолюбитель, поступивший в один из самых престижных институтов, без всяких репетиторов, без блата. Сумевший стать там, в этом институте, доктором технических наук, профессором.
А вот едет на велосипеде с горки; к багажнику приторочены удочки, на голове фуражка. Идет спозаранку за грибами. В лес ходил с большой плетеной корзиной, надетой через плечо. Корзина старинная, дедова. И я, конечно, в лес с ним. Он знал все грибные места: здесь растут белые, здесь – россыпь лисичек. А как-то показал мне секрет: в ельнике старый кирпич, а под ним половинка сломанного пластмассового детского пистолетика.
– Пистолетик положил здесь я, когда учился в восьмом классе, – объяснил отец. – Каждый год захожу, проведываю его.
Как-то потом – отцу было уже к шестидесяти – он однажды вернулся домой с вселенской скорбью на лице.
Оказалось, пистолетик исчез – кто-то забрел в этот глухой заповедный лес и по случайности, конечно, пнул лежащий кирпич. Мне стало горько, будто разрушилась одна из сакральных тайн.
Необычный человек, который мог шпарить по памяти книги страницами, стихи – без счета. Человек, который никогда не прогибался и охотно шел на любой конфликт, а потом так же быстро забывал о ссорах. С ним никогда не было просто. Я много спорила с ним, меня страшно бесила его категоричность и резкость в суждениях. Его раздражала моя подростковая непокорность. Из-за этих конфликтов, таких естественных и частых между родными людьми, принадлежащими к разным поколениям, я о многом не удосужилась расспросить его и теперь вот мучаюсь загадками. Как звали смеющуюся молодую учительницу со старой фотографии? С кем дружил мальчик Боря в ушанке, был ли влюблен в одну из девчонок-матрешек? А собака у него тогда была? Знаю, что у моего отца была лайка Альма, но много позже. Очень умная собака, которая ходила с ним в поселковый клуб смотреть кино: Альма умела прошмыгнуть мимо контролера, садилась рядом со своим Борисом и смотрела весь фильм от начала до конца. Потом, когда отец уехал в город и поступил в институт, лайку отдали в деревню на другом берегу реки. Отец приехал на каникулы и страшно расстроился, пошел на берег и там засвистел особым свистом, каким подзывал всегда Альму. И она, умница, услышала свист с такого расстояния, перегрызла веревку, переплыла через реку и лаяла, и прыгала вокруг своего любимого хозяина. Жила Альма, и жил потом Джек, тоже лайка – его я помню: карие умные глаза, острые ушки, сединки на морде, хвост колечком. А у того мальчишки на фотографии – была собака?..
Десятки, сотни вопросов, серьезные и не очень, на которые уже никогда не получишь ответа.
Сейчас, конечно, я понимаю: мой папа, годами носивший одну и ту же синюю куртку и старые ботинки, но совершивший при этом открытия мировой значимости в радиофизике, был, безусловно, гений. Да и старушка – его бывшая одноклассница – это подтвердила.
– Гений. Мы уже в школе это знали.
И снова сжала кулачок. «Вот так он жизнь схватил».
Но большое, как известно, видится на расстоянии, – а гениев, которые живут рядом, мы, как правило, оценить не можем. Оптика не та. Да и сейчас – про отца мне вспоминаются не какие-то его достижения в науке, а что-то совсем простое, прозаичное. Любимая его рубашка василькового цвета, газетные вырезки, которые он считал интересными. Вырезал их, обязательно подписывал: дату, название газеты. И раскладывал по книгам – тематически. А библиотека у него была огромная. Вот и сейчас: возьмешь с полки любую книгу, а оттуда, как осенние листья, летят вдруг на пол желтые вырезки. Это папа прислал свой привет.
А осенью я рву рябину – прямо гроздьями – и злюсь на себя за то, что обязательно вспоминаю про «грызть жаркую кисть», потому что к юбилею Цветаевой все вспомнили уже по тысяче раз, ну сколько можно, как все это неоригинально.
Потом, зимой, обязательно буду подкладывать птицам на кормушку вместе с подсолнечниковыми семечками.
Птицы – существа, на первый взгляд, бесхитростные. Прилетают за кормом, кричат, дерутся за лучшую семечку, чего такого. Но мне всегда кажется, что они что-то особенное знают, о чем мы и не догадываемся. Носят весточки: отсюда-туда. Оттуда-сюда.
Чирик-чирик. Все, дескать, по плану, все хорошо. Снег снова выпал. Старая липа, которая растет рядом с фундаментом бывшей школы, заснула до весны. Да и деревня, занесенная снегом, тоже будто задремала.
И сюда приносят весточки. Чирик-чирик. Отец сидит на берегу реки, в синей рубахе своей, ловит карандашей. Карандашами называют совсем маленьких щук. Рядом с ним две лайки, Альма и Джек, кажется, спят, но на самом деле сторожат. Ушки топориком, так тоже говорил отец про собак.
Ушки топориком – значит, прислушиваются.
Зря они настороже. Все тихо. Очень тихо, только иногда рыба плеснет по воде хвостом, и снова – тишина.
Валька-Штирлиц
Звали стариков Никитиных, как в известной пьесе, Валентин и Валентина. Жизнь они прожили не в любви, не в согласии.
Дурное начало было у их женитьбы. Валька Никитин посватался к Вальке Филатовой, чтобы отомстить своей невесте Любаньке, которая предпочла другого.
Эх, Любанька! Розовощекая, маленькая, веснушчатая. Золотая рыбка – звал ее Валька Никитин. Вильнула хвостом рыбка, уплыла к другим берегам. От досады, от обиды, от уязвленного самолюбия сделал Валька предложение девице Филатовой. Не на золотую рыбку, а на щуренка похожа была Валька Филатова. Носатая, худая, тревожная. Старшая дочь в многодетной семье – была нянькой младшим, вот пока вынянчила, выходила, досмотрела всех пятерых братьев и сестер, девичий век ее закончился. Тридцать два года – тогда считалось: возраст. Поэтому, наверное, и пошла замуж за Никитина. От безысходности.
Случайный, казалось, обреченный быть несчастливым брак таким и оказался. Детей Никитиным бог не дал. Спасало то, что и он, и она много работали. Ответственные они оказались, Никитины, и Валентин, и Валентина. Будто два вола, впряглись в жизненное ярмо. И тянули его, верой, правдой. Переругивались. Случалось, Валентина даже как-то била мужа худой сильной рукой. Не больно, конечно, но страшно обидно.
– Щука, чисто щука подкоряжная, – бормотал Валентин, выбегая из дома и громко, демонстративно хлопая дверью. – И глаза желтые, щучьи.
Глаза у Валентины, действительно, были цветом – как янтарь.
Жаловалась иногда Валентина племяшке своей Маше, дочке одной из вынянченных когда-то Валькиных сестриц: невозможно жить с этим сухарем, грубияном, жердиной стоеросовой. И тут же вздыхала: судьба, значит, такая – несчастливая. Без любви столько лет жить. Всю жизнь…
И Валентин, и Валентина были честными и прямыми, простыми, как земля, как камень-гранит, лежащий возле дома. Тоже вопрос: как камень такой приволокли сюда? Кто, когда? Не знал Валентин, не знала Валентина.
– А пусть лежит себе, есть не просит, – нелюбезно отвечала Валентина.
– Тебе знать зачем? – спрашивал Валентин. Была у него такая неприятная манера – на вопрос отвечать вопросом.
Суровые люди, одним словом. Мало кто к ним хорошо относился, разве что вот соседка Лидочка супа принесет да вечером придет поболтать на скамейку.
Валька про Никитиных говорит: «Одна сатана», подразумевая, что сходство у них есть – и внешнее, и характером. И еще – «Бог шельму метит».
Это к тому, что Валентина Николаевна в этом году ослепла. Лет ей, конечно, немало. Болячки накопились, такие, сякие. Что-то с глазами случилось. Катаракта, что ли.
Племянница Маша отвезла тетку в районную больницу. Там Валентине Николаевне прооперировали сначала один глаз, потом другой. Прошло все хорошо. Врачи дали ей наказ: полгода ничего тяжелее ложки в руки не брать, не наклоняться, не нервничать, одним словом, бездействовать.
И ведь говорил ей муж Валентин: лежи, лежи, Валька, я сам все сделаю – да разве ее удержишь. Дело весной было, самая работа с землей. Валентина Николаевна сначала раздраженно объясняла мужу, что сажать и как, а потом не удержалась и сама впряглась в работу. Вроде бы по чуть-чуть, осторожно входила в привычное сельскохозяйственное русло. А потом, на посадке картошки – сажали всегда обязательно на девятое мая, – перенапряглась. Шутка ли, мешок картошки по традиции, яростно переругиваясь, посадили старики Никитины.
И наутро белый свет померк для Валентины Николаевны.
Врачи развели руками: вам ведь велели не напрягаться! А вы? Ну, медицина бессильна теперь. Не надо плевать на наши медицинские запреты.
Валентина потеряла зрение, а Валентин, казалось, душевный покой. Смотрел на свою Вальку, оказавшуюся вдруг такой беспомощной, будто и ростом меньше ставшей, и сердце сжималось от жалости.
Валентин Сергеевич ездил вместе с Валентиной Николаевной в больницу и потом много раз и пересказывал диалог с доктором Фомичевым, и описывал в красках его внешность.
– Чисто крыса с усиками! – дрожащим голосом говорил Валентин Сергеевич. – Смеялся себе в эти усики. Что ему до нашей жизни, до Валюшки моей. До глаз ее золотистых.
Кажется, впервые за всю жизнь стал называть жену ласково: Валюшкой. До этого все Валька да Валька. Он Валька, она Валька.
А тут – Валюшка.
Начал ухаживать за ней, трогательно, неумело. Чай делал с лимоном и ложечку меда добавлял. Доставал таблетки – у стариков всегда таблеток много, – раскладывал на блюдечке. Утренние таблетки, вечерние таблетки.
– Валюша, на-кось, таблеточку выпей.
И даже ногти ей приноровился стричь.
И на улицу они теперь выходили всегда вдвоем, держась за руки, будто подростки. Ступенька там, камень здесь, ну как ослепшей Валентине Николаевне одной-то ходить?
Валентина Николаевна часто грустила оттого, что стала «не как прежде».
– Ну да ничего, скоро, Бог даст, помру, – каждый день говорила Валентина Николаевна.
– Ты что, ты что! – махал руками Валентин Сергеевич. – Не говори так! Как я без тебя-то буду?
– У нас будто сорок лет, что женаты, старость была. А сейчас самая что ни на есть молодость пришла, – сказал как-то Валентин Сергеевич Лидочке. По вечерам часто они сидели на скамейке перед домом – все трое: Никитины и Лидок.
– Это потому, что теперь я лица твоего не вижу и представляю себе Штирлица, – грубовато пошутила Валентина Николаевна.
Вячеслав Тихонов был ее самый наилюбимейший актер.
Но что-то неуклонно менялось в ней, строгой Валентине Николаевне. Будто стала она мягче, беззащитнее. И вправду, будто теперь, незрячая, видела что-то такое, чего за всю жизнь никак не могла углядеть.
Вот, например, – не любила никогда домашней живности. Потому что дополнительная забота, сор в доме, ответственность. Ни кошки, ни собаки никогда не было у Никитиных, – для загородной жизни это, конечно, странное явление.
Как-то сидела Валентина Николаевна на своей лавочке перед домом. Ждала своего Валентина Сергеевича, ждала Лидочку на вечерние посиделки.
Вдруг перед ней остановилась машина, а кто вышел – непонятно. Хрусть, хрусть, проскрипел песок под ногами.
– Маша, ты? – обрадовалась неожиданной догадке Валентина Николаевна. К ним на машине только Машка из города приезжала.
Ничего не ответил Валентине Николаевне невидимый гость. Только дал прямо в руки – Валентина вперед руки протянула, как делают все слепцы, – невесомую теплую шкурку.
И опять хрусть, хрусть, прочь. Хлопнула дверца машины. Взревел мотор. Уехали…
Все за пару минут произошло, Валентина Николаевна только и успела понять, что в руках у нее теперь котенок. Живой, теплый, мурчащий котенок.
Сто раз потом пересказывала она Валентину Сергеевичу, Лидочке, Вальке, как дело было. Гадали и так, и эдак, кто же мог подбросить котенка бабке?
– Совести у людей совсем теперь нет. Была, да вся вышла, – резюмировала Валька.
– Что ж, вот и нам на старости лет сынка подбросили, – пошутил Валентин.
Он как-то сразу полюбил этого котенка – совсем простецкого, серого, в пятнышках, ласкового и игривого. Васюком назвал.
Валентина Николаевна все охала да причитала, хотела Васюка сплавить безответной Лидочке, но Валентин Сергеевич проявил неожиданную твердость.
– Себе оставим. Добрый знак это. Ты, Валюша, потом поймешь…
И действительно: прошло совсем немного времени, и Васюк стал для Валентины Николаевны самым любимым и самым необходимым другом. Дед часто был занят по хозяйству, и тогда Валентина Николаевна часами разговаривала с котом. Гладила его, и, казалось, от прикосновения к теплой шерстке ее собственные руки, вечно холодные, становились теплыми, мягкими. Ну просто девичьими.
Валентина Николаевна перестала ждать смерть. Как тут помереть, когда кот Васюк рядом? Его, кота, один раз уже предали. Выбросили из машины.
Наступила осень, и Валентин Сергеевич, уже один, выкапывал картошку. Приехала, правда, в подмогу племянница Машка, но работницей она оказалась никудышной. Как ни рубанет землю лопатой – так пополам режет самые большие да ровные клубни. Прогнал ее Валентин Сергеевич.
Иди, говорит, к бабке лясы точить. Сам я дальше.
Машка обиделась. И сказала Валентине Николаевне: давай, теть Валь, я тебя к себе в город заберу, хоть на зиму. Что тут делать-то будешь? Там и медицина, и центральное отопление. Комнатку тебе выделю, маленькую, но свою. Будешь там сидеть, телевизор смотреть.
– Слушать, вернее, телевизор, – поправила Валентина Николаевна.
Помолчала, подумала.
– А дед как же?
– Ой, да что дед-то. У нас мужик до смерти жених. Быстро новую жену приведет на хозяйство. Говорят, Любка Антонова овдовела. Сюда вернуться собирается и про своего бывшего, Никитина, справки наводила.
Здесь все, конечно, знали историю о том, как Лю-банька когда-то, еще при Брежневе, бросила Вальку Никитина.
– Отдохнешь хоть на старости лет, – добавила Машка.
Долго молчала Валентина Николаевна. Слушала, как громко, с прихлюпыванием каким-то, пьет чай из блюдечка Машка. И даже слышала, как падают с нежным стуком, дзынь, дзынь, косточки от вишневого варенья, ударяясь о фарфоровое блюдечко.
Фарфоровый сервиз, простенький, белый, расписанный розами по бокам, будто видела незрячими своими глазами Валентина Николаевна. И в мельчайших подробностях будто видела и свой сад со старыми яблонями, и дорожку, где между плитками лезет упрямая трава, и Вальку своего. Высокий, худой, сутулый, с седой головой и светлыми колючими бровями, он, оказывается, был удивительно похож на нее, Валентину Николаевну. Как же она за всю жизнь, трудную, честную, безрадостную, наполненную одними, кажется, заботами, не заметила, что они, Никитины, пара?
– Обогнал меня, Валька, – засмеялась старуха Никитина. – Раньше понял, что не сможем мы друг без друга.
Удивительное дело: именно сейчас чувствовала себя Валентина Николаевна любимой, нужной и, значит, счастливой. Именно сейчас Никитины стали настоящей семьей. Валентин и Валентина, и кот Васюк. Куда ж без кота-то.
Последнее яблоко этого сезона
В конце ноября выпал снег – наверное, пролежит всю зиму. Мокрый первый снег лежит неплотно, а под ним виднеется зеленая травка. И весь поселок представляется другим, не таким, каким был летом. Более строгим, чуточку печальным. Так, во всяком случае, кажется маленькой Вероничке. Ее родители приехали на выходные в дачный дом, проведать, что тут и как. Ну и дочку с собой взяли.
Она впервые оказалась здесь зимой.
Все так – и все по-другому. Воздух в доме сырой. Но вот уже веселый огонек в печечке затрещал, вот закипел чайник, и мама достала банку с земляничным вареньем. Сразу стало уютно.
Интересно смотреть в окно: отец насыпал в кормушку семечек, и тут же прилетели птички. Синицы – толстые, важные лазоревки, и другие синицы, помельче, с хохолком на голове. Маленькие юркие гаички. Пара осторожных снегирей, прекрасных и редких сегодня птиц. Папа сказал Веронике, что видел где-то неподалеку, в ветвях яблони, небольшого пестрого дятла. И вот Вероничка смотрит в окно и ждет: а вдруг произойдет чудо и дятел тоже спустится на кормушку? Но пока только синицы бодро вспархивают за семечками, отталкивают друг друга, чирикают радостно и весело.
На снегу, под яблоней, лежит большое красное яблоко. Будто его кто-то положил туда специально. Последнее яблоко этого сезона, издали оно похоже на невероятно крупного неподвижного снегиря.
Если бы не птицы, то и сад, и дом кажутся Вероничке погруженными в сон. Но это обманчивое ощущение. По-прежнему творится жизнь, только не так заметно, как в замедленной съемке.
Дом отогрелся – оживают мухи, отправляются в резкий раздражающий полет прямо к оранжевому абажуру. А на подоконник вдруг выползла залегшая на зимовку между рам крошечная божья коровка.
Ну и радости же у Веронички! Божья коровка, такая обыкновенная летом, сейчас, на фоне снега, представляется самым настоящим чудом. Ярко-красная, как капля краски, упрямо переползает она с одного детского пальчика на другой, но улетать, чтобы принести хлеба, черного и белого, только не горелого, не торопится. Не хочет она полакомиться сахарным песком, который Вероничка насыпала горкой на ее пути. Отказалась от капельки воды. Что же делать с ней, с божьей коровкой? Завтра дом снова опустеет: с утра Вероника уедет с родителями в город. Улетят в лес птички, дом остынет, погрузится в зимнюю дрему. Сейчас божья коровка посажена в спичечный коробок. Вероника прикладывает его к уху и слышит: там она там тихо шуршит, ищет выход на свет.
Вероника вдруг вспоминает: а под снегом-то зеленая трава! Вот место, где будет пастись ее божья коровка! Она быстро накинула курточку и выбежала на улицу. Разгребла снег, открыла коробок и вытряхнула пленницу. Божья коровка сначала оцепенела, а потом, быстро-быстро, исчезла в удивительных изумрудных джунглях. Вероничка и листьев пожухших, сырых сверху набросала: пусть здесь будет тепло, и коровка сможет спрятаться и перезимовать.
Ночью повалил снег, густой, настоящий. И с утра уже Вероничка не могла вспомнить, куда именно посадила свою божью коровку, где насыпала горкой листву.
– Это очень хорошо, что снега много. Теперь там, под сугробами, всем тепло: и травке, и насекомым, и будущим весенним цветам, – сказал папа.
Всю дорогу до города Вероничка думала: как там ее божья коровка, как синички-лазоревки?
И еще: прилетел ли все-таки на кормушку дятел?
Цветок дождя и печали
Луковицу гиацинта с едва пробившимися зелеными перышками листьев я купила, в общем-то, случайно. Просто – на кассе увидела, как ей тесно в крошечном горшке, практически без земли. Луковица будто попросила: «Забери меня домой». Я поддалась этой безмолвной просьбе, принесла гиацинт в квартиру, щедро полила, поставила на балкон и начисто забыла о новом приобретении.
Гиацинт напомнил о себе сам – плотным ароматом. О, какой это чарующий запах, в нем будто сконцентрировалось все весеннее томление, и ожидание счастья, и обещание его. Откуда столько сил в одной-единственной непрезентабельной луковке, которая умудрилась за неделю выпустить высокую и крепкую стрелку, на которой кучерявятся розовые плотные лепестки?
Когда-то в странах Востока гиацинт называли «локоны гурий». «Черных завитков сплетенье лишь рассыплет гребешок, – и потоком гиацинты упадут на розы щек», – витийствовал Алишер Навои. Но не был первым в наблюдении: еще в Древней Греции говорили, что у цветков гиацинтов красавицы научились завивать волосы.
А еще называют гиацинт «цветком дождей и печали». В Древней Спарте Гиацинтом звали прекрасного юношу – любимчика Аполлона, вместе с которым он часто устраивал спортивные состязания. На одном из таких соревнований произошел несчастный случай: тяжелый диск, брошенный Аполлоном, попал в Гиацинта. Капли крови брызнули на траву, и там выросли прекрасные темно-красные цветы с удивительными изогнутыми лепестками и потрясающим ароматом. В гиацинтах и правда есть что-то загадочное: их цветовое разнообразие (и каждый «цвет» имеет свой особенный запах), и неожиданная мощь соцветия-султанчика, и стремительное увядание, и превращение вновь в маленькую усохшую луковичку.
А почему же – цветок дождей? Все дело в том, что в Малой Азии, где гиацинтам особенно хорошо и привольно расти, их цветение совпадает с сезоном дождей. Весенние теплые дожди, щедро поливающие заросли гиацинтов, сильный цветочный аромат, нежная зелень травы – восторг. И даже то, что зацветают гиацинты не все одновременно, а в «красочной очередности»: сначала синих оттенков, потом – белые и розовые, сиреневые, и последними, будто впитав уже солнечные лучи, – желтые и оранжевые, – кажется магическим и исполненным тайного смысла.
Васькины хлопоты
У Зинаиды Павловны фамилия смешная: Васько. И всю жизнь зовут ее не по имени-отчеству, а по-простому: Васька.
– Как кота, – объясняет Зинаида Павловна и смеется.
Смех, неожиданно, совершенно детский какой-то. Да и вообще, старушка она, что называется, неформатная. Худенькая, как подросток. Легкая. Носит кроссовки («внук вырос – бабке донашивать отдал») и его же, внукову, ярко-голубую ветровку. Ваську, маленькую, похожую на птичку, воробушка, отчего-то побаиваются. У нее на все – свое мнение.
Щедро сыпет афоризмами.
«Сиротка, да два подбородка», – это Васька так о соседке, которая вечно жалуется на жизнь. Или вот еще: «Жалует царь, да не жалует псарь», – так Васька отбрила хамоватую уборщицу в местной больничке.
При этом, конечно, всех слабых, больных и брошенных опекает именно Васька. Ей вечно подбрасывают на участок ненужных котят, у нее живет ворона с поврежденным крылом. И обязательно прилетают ласточки и лепят гнезда прямо под крышей. Васька ругается: подросшие птенцы разводят прямо на крыльце страшную едкую грязь, отмыть которую – большой труд. Но зато как радостно бывает наблюдать за желтыми клювиками ласточек-детей, выглядывающих из гнезда! Как интересно смотреть за их первым полетом, и потом как сидят они рядком на проводах, будто ноты на линейке. Но это все – позже, много позже. Пока ведь еще начало весны, и только-только первые цветы мать-и-мачехи робко проклевываются возле забора, там, где сильнее всего пригревает солнце.
А у Васьки дома, на подоконнике, всегда стоит в баночке или ветка березы, уже с зелеными, с монетку, листьями. Или вот верба с нежным медовым запахом. Или хоть луковичка с радостными зелеными перышками.
Васька бережно отщипывает один такой луковый листок, мелко-мелко режет и бросает в тарелку с жидким супчиком.
– Первый витамин! – говорит Васька. – Овощей, как друзей, много не бывает!
Пьем с Васькой чай, и я спрашиваю: не скучно ли ей жить одной?
– А я и не одна! – бодро отвечает Васька. – У меня вот и ворона. И две кошки. Жужа моя, Жужелица – собачка. Луковка на подоконнике, я ее назвала Лушкой, Лушка-подружка. Да вообще, бывает, встану иногда не в настроении: хоть редко, но бывает такое. Вот раздумаюсь: и лет уже много, и красота была, да вся вышла. Хотя нет, чутка осталось еще пока, красоты-то. Но вот вспомню, что и Геннадий мой Алексеич умер, и Татьяна Яковлевна, подружка. Сестренка младшая, Галина Павловна, тоже. Это ж все мои уходят! И так грустно станет вдруг. Особенно если кто-то приснился из тех моих, любимых, которых теперь уже нет. Думаю: ну все, отпрыгалась Васька, пора смертное собирать. А потом встану, подойду к окошку, а тут эта Лушка белые корешки аж до дна уже пустила. Смотри, какие крепкие, и зеленые эти перышки, просто буйство какое-то! Лушка живет, весну чувствует, меня витамином питает! Ничего, поживем еще.
Смотрим с Васькой в окно. Там, в солнечных лучах, лежат-греются две кошки, мать и дочь. Трехцветные. Такие, говорят, к счастью.
– Всю грязь собрали, паразитки, – неожиданно меняет тему Васька. – Как бы первых клещей мне в дом не принесли.
– Что, неужели уже клещи?..
– А то! Эти кровососы первыми просыпаются, прямо из-под снега лезут, изголодались за зиму. Нет, ты гляди, что они делают! Я ж там кинзу посеяла, – уже возмущенным голосом говорит Васька. Младшая кошка энергично роет свежевскопанную грядку.
Хлопает входная дверь; я вижу, как Васька, на ходу повязывая голову белым платком, выбегает – именно выбегает – на улицу. Что-то выговаривает кошкам, – те неохотно исчезают, а Васька, надев на нос очки, разглядывает что-то в грядке. Рядом с Васькой смешно скачет ворона. Тоже выглядывает, вслед за хозяйкой, что-то в земле.
– Всходят! Всходят мои семена, – торжественно говорит Васька. И сыплет чудными названиями сортов каких-то своих посадок: «Лолло Бионда», «Эскариоль», «Баттерхед»…
Потом, я вижу, бережно берет в руки заварочный пузатый чайничек с нарисованными по бокам оранжевыми аляповатыми розами. И продолжает старую тему:
– А ты говоришь – скучно мне? Как же скучно, когда вот друзей-то сколько со мной осталось? Чайничек мой вот этот, я его, знаешь, как зову? Аввакум. Правда, подходит ему такое имя? И чашечки из того же набора, Марфа и Агаша. У Агаши трещинка внутри, а так близнята они. Было когда-то, не поверишь, шесть чашек, осталось две, ну так, считай, как и я тоже – почти всех своих растеряли, но живы еще и пользу приносят! Дожили мы с вами до весны, ребята.
Это Васька уже к своей посудке обращается. К Аввакуму, Марфе и Агаше с трещинкой.
Наливает мне еще заварки, а потом аккуратно переносит чайник на подоконник, ставит рядом с луковицей Лушкой, поворачивает носиком к окошку.
– Ты посмотри, батюшка Аввакум, посмотри на весенний денек.
Обещание крокусов
Едва сошел снег – и тут – они! Самые первые цветы, крокусы. Нежно-сиреневое озерцо там, где только вчера еще на клумбе лежал тонкой коркой лед. И проснувшийся, вялый еще после зимы шмель радуется крокусам – свидетельству того, что зима наконец закончилась, и наступила весна, и, значит, будет когда-нибудь лето!
Для меня крокусы – это привет от Марины Александровны, моей коллеги. Ее нет на этой земле уже пять лет, что ж, жизненный ход не изменить, все мы когда-нибудь уйдем, дай бог в свой срок. Останется память – и это великое благо. Марина Александровна была хорошим человеком, штучным. А мне оставила о себе на память эти нежные первоцветы. Ей кто-то их подарил на Восьмое марта, принес на работу в горшочке. Крокусы отцвели, и Марина «пристроила» их мне на дачу. Крокусы, которым было тесно в маленьком горшке, выглядели не очень бодро, и я засомневалась: дождутся ли они высадки в клумбу?
– Приживутся! – уверенно сказала Марина Александровна. – Следующей весной тебя порадуют. Еще много раз порадуют.
И действительно: хилые горшечные крокусы умудрились как-то укорениться в земле, а в следующем апреле пробились тугими бутонами. И с каждым годом их все больше – наверное, им у меня понравилось. Крокусы быстро отцветают, но та неделя первых весенних цветов, пожалуй, стоит порой больше, чем целый июль с бушующим разнотравьем.
Самая большая радость – это первая встреча: с бабочкой-лимонницей, с первой, маленькой, но такой сладкой клубничинкой. С этим вот отважным крокусом, сиреневым с темными прожилками, с ярко-желтыми тычинками.
Когда-то давно мой сын, тогда он еще ходил в детский сад, спросил меня как-то:
– Я сегодня увидел четвертого шмеля. А сколько шмелей ты видела в этом году?
Это был, хорошо помню, апрель: шмели только просыпались, отыскивали свой первый нектар в цветках мать-и-мачехи. Я подумала: уже второй месяц весны заканчивается, а я с этой беготней, работой и неотложными делами не видела ни шмелей – ни одного. Ни мать-и-мачехи.
Ну просто рефлексия Паровозика из Ромашково: пропустили первого соловья, первый ландыш…
Каждый март я волнуюсь: вдруг не окажусь на даче в то время, как там расцветут крокусы? Каждый год стремлюсь подгадать открытие дачного сезона с крокусами. Обычно угадываю. Смотрю, как они раскрываются – с каждым днем новые и новые, упрямые, нежные и сильные одновременно. Вижу цветы и вспоминаю Марину, ее тихую улыбку, четкий бисерный почерк – буковка к буковке – и обещание того, что крокусы меня порадуют еще много раз. Живая память.
Бегония по имени Алла
Все мы создаем сад по своему образу и подобию.
У меня, например, все насажено густо, щедро. Я в восторге от своего сада: здесь тюльпаны с нарциссами сменяются фиолетовыми короткими ирисами, эстафету принимают роскошные пионы, похожие на зефир, и, пока они отцветают, роняя бело-розовые лепестки на землю, в права вступают новые гости. Колокольчики-водосбор – синие, белые, малиновые. Клянусь – нигде и никогда я не видела таких жирных водосборов! У нас их называют «больничными колокольчиками»: когда-то в больничном парке соседнего села росли такие, всех цветов и оттенков. Больницу давным-давно закрыли, а название вот – сохранилось, прижилось. И сами эти колокольчики, выкопанные когда-то из больничного парка, размножаются у меня на клумбах и радуются жизни. Они, бедолаги, и не знают, что потом, лишь отойдет их пора, зацветут высокими свечками дельфиниумы и крошечные пасти львиного зева. Потом… Что потом? Ах да – придет пора лилий, умопомрачительных лилий, предмет зависти соседей, источник моей гордости.
А казалось бы, купила на улице, по дороге в издательство, когда-то три луковицы у милой женщины в беретке.
– Берите лилии, восточные лилии. Не пожалеете! – сказала она.
А я взяла, без особой надежды на результат, просто из необъяснимого желания взять в руку эти плоские, странные, теплые даже не взгляд луковицы.
Из луковиц вылупились почти космические существа, похожие на хвост дракона, толстенькие, крепкие, темно-малиновые.
– Валь, что скажешь? – спросила я соседку про торчащие из земли островерхие ростки.
Валька – известный эксперт по всем огородным вопросам.
– Похоже на лилии, но очень крупные! Не знаю даже, бывают ли такие.
Бывают!
Выросли в человеческий рост. Ослепительно-белая, с оранжевыми тычинками. Розовая, самая душистая. Белая с красной окантовкой лепестков – тоже шикарная.
Эх, добрая женщина-продавщица в беретке! Знала б я, что за красоту приобрела за бесценок, – да я у тебя все эти луковицы скупила бы.
А потом еще было дело: мыши поселились в одной из клумб, гадкие, пировали там всю зиму под снегом. По весне не досчиталась белой с оранжевыми тычинками: ее извели мыши полностью. Но вот розовая и белая с окантовкой сохранились и расплодили деток…
Впрочем, хватит о лилиях. Ведь их потом сменят георгины и самые, пожалуй, любимые мои цветы – флоксы.
Флоксы, про вас я готова написать целую оду. Это память о любимой соседке, она когда-то давно уделила мне часть своего огромного белого куста, который светится в темноте фосфорически, будто белый сугроб.
– Марина, что ты в халате все в огороде делаешь ночами? – спросил ее еще один наш сосед.
– Петрович, да ты что? Я и на дачу-то только вчера приехала, – ответила Марина.
Потом догадались: в сумерках светился, сиял белоснежный куст флокса.
А сиреневые флоксы! А темно-малиновые! Неприхотливые прекрасные флоксы, которые так любят золу.
Флоксы, источающие волшебный аромат, флоксы, которые кто-то назвал «ситцевыми».
Действительно – будто пестрый ситец, ткань, такая приятная к телу, простенькая, уютная, домашняя, но при этом благородная донельзя.
Флоксы, любимые цветы моей бабушки. Рядом с вами всегда цветут садовые ромашки и гладиолусы.
Гладиолусы бабушка сажала специально для меня и сестренки Юли. Потому что – к началу учебного года обязательно расцветали эти высокие крепкие стрелки ярко-красного, белого, розового и уникального «черного» цвета.
Я и Юля читали «Черный тюльпан» Дюма-отца и бегали смотреть на «черный гладиолус» – каким будет он?! И он раскрывался, будто волшебная махровая бабочка, но не аспидно-черного, а скорее темно-вишневого цвета.
– Какой же он черный? Он – темно-красный! – хмурили мы бровки.
Бабушка обижалась.
– Ну тогда бархатцев себе на букет берите.
Бархатцы, маленькие пестрые врачи клумб и грядок, дивный шафран, терпкий, лекарственный запах осени! С дачи мы приезжали в город – и здесь, на клумбах возле детского сада, возле школы, встречали вас, маленьких друзей, будто передающих привет оттуда – из беззаботного лета – прямиком в раннюю осень.
Последними зацветают астры. Прекрасные астры, лохматые звезды, которые выдерживают и ранние заморозки, и даже первый снег. Только они – и еще золотые шары, еще одно чудо из семьи астровых, – лишь слегка прогибаются под снежным покровом. А потом, лишь он растает, распрямляются вновь и будто просят: срежь меня для букета. Последнего букета в этом сезоне.
Ну, это я описала, очень конспективно, свой сад.
И многих, конечно, не упомянула. Сирень, в которой живет соловей. Жасмин – белые звездочки. Французскую лаванду, которую обожают пчелы, а моя дочка заваривает в чай. Жемчужную россыпь майских ландышей в тени под кустами сирени. Гортензии, которым надо «кислить» почву.
Подсолнухи – они растут самосевом, их раскидывают птички, клюющие семена на кормушках.
Восточный мак. Его оранжево-красные цветки живут один-два дня, и обязательно в эти сакральные дни бывает сильнейшая гроза с ветром, нещадно прерывающая его цветение.
Ну, хватит. Остановись, говорю я себе. Не покупай новых семян – особенно тех, на которых написано «двулетник». Обязательно на следующий год я забуду, что здесь росла восточная гвоздика или еще эти, как их, синенькие? – ну, неважно как. Просто не надо сеять лишнего.
Воспитать бы и обиходить то, что есть.
Таков мой сад – с излишествами, перебором. Какая хозяйка – таков и сад…
А у Тамарки, соседки, другая эстетика. У нее розы в окружении цветной стружки и лупоглазые садовые гномы улыбаются из самых удаленных уголков сада. Гравиевые дорожки – тоже цветные. Тамарка любит цвет и краски, и чтобы ни одного сорняка не прорвалось на ее территорию!
Ох и плакала я, когда увидела, как Тамарка поступила со старой больной яблонькой мельбой. Мельба росла еще у прежних хозяев – я помню их, смутно. Старик Горохов ходил в лес за грибами, приносил два полиэтиленовых пакета, и мы задыхались от зависти. А потом, приглядевшись, видели, что завидовать-то нечему: все грибы – насквозь червивые.
Горохова же это совершенно не смущало. Его бабка, маленькая, носатая, очень серьезная, лишь счищала кривым лезвием с ножек грибов грязь и иголки, а все остальное просто рубила в суп – с волокнами, червячками, корочками на шляпках.
– Это все белок, – объяснял Горохов.
Я и Юля морщили носы, убегали прочь, возмущенные. Наша бабушка чистила грибы тоненькими пластиночками – лишь ослепительно-чистые, без малейшего изъяна, имели шанс попасть в суп или на сушильную решетку.
Кто ж знал, что Горохов предвосхитит моду на «еду будущего» – насекомых и личинок.
«Это все белок», – услышала я недавно одного гуру полезной кухни. Гуру взбивал блендером горсть то ли личинок, то ли червяков в густой коктейль. Конечно, это был не дед Горохов – того уже лет эдак тридцать нет на этой земле, – но, может быть, какой-то его потомок.
