Читать онлайн Босиком по брусчатке бесплатно

Босиком по брусчатке

СОФЬЯ КАЛМАГОРОВА

Глава 1. Балабошки

Брусчатка из округлого морского камня была нагрета за день так, что сквозь подошвы тонких туфель чувствовалось тепло. Софья Дмитриевна шла медленно, отсчитывая шаги: от калитки до крыльца — сорок три, от крыльца до скамьи под старым вязом — ещё двадцать. Она могла бы пройти этот путь с закрытыми глазами. И часто проходила, когда мигрень застилала полсвета.

Селение справа — три десятка домов, церковь, лавка купца Ефремова — уже зажгло первые огни. Оттуда доносился лай собак и далёкий стук топора. Слева, за огородом и полосой дикого кустарника, начинались горы, а за ними — залив. Залив она любила больше всего. Даже сейчас, не видя его за поворотом тропы, знала, что он там: серый, гладкий, как жесть, и только у самого горизонта полоска розового — от заката, который уже погас для неё, но ещё держался за водой.

Дом у неё был купеческий, но без той показной тяжести, которую любил покойный муж. Павел Андреевич строил на совесть, но скупо: высокие потолки, печи голландки, четыре больших окна на южную сторону. Дверной проём из сеней вёл прямо в залу, и оттуда всегда был виден круглый стол посередине — тяжёлый, дубовый, покрытый зелёным сукном. На сукне пятно от чернил — ещё с тех пор, как Павел Андреевич писал прошение в городскую управу. И с тех пор ничем не вывести.

Софья Дмитриевна вошла, не зажигая свечей. Летнего света из окон хватало, чтобы различить шторы: зелёные, плюшевые, с подвязками из жёлтых балабон. Цвет штор был болотный — муж выбирал, говорил: «Богато и солидно». Ей же всегда казалось, что они тяжёлые, как намокшая шинель. Но менять она не стала. Во-первых, дорого. Во-вторых, привыкла. В-третьих — кого здесь удивлять?

Спальня была за залой, через короткий коридорчик. Там уже пахло прохладой, лавандой от саше в комоде и — чуть-чуть — пылью, которую Фёкла не всегда вытирала под кроватью. Софья Дмитриевна стянула платье сама, не клича служанку. Потом корсет — крючки поддались не сразу, два ногтя сломала. В белье она осталась своём: хлопковая рубашка до колен, кружевные штаны (стыдоба, но так приятнее спать), чулки спустила и уронила на пол.

Она стояла перед трюмо в проёме окна. Волосы — каштановые, длинные, с первой сединой у висков (двадцать девять лет, а уже) — рассыпались по плечам. Росту она была невысокого, фигура тонкая, но не девичья — та, которую называют «в теле» только врачи, а мужчины молчат. Грудь, бёдра — всё на месте, всё живое. Только внутри — пусто. Как тот грот в скале, куда она ходила по утрам. Гулко, сыро и никто не живёт.

— Дура, — сказала она своему отражению. — Вылитая дура.

Слёз не было. Давно уже нет.

Она легла поверх одеяла — белого, тяжёлого, пухового — и закрыла глаза. Шторы в спальне были синие, без балабонов. И сквозь них пробивался свет полной луны. Или не полной. Софья Дмитриевна не помнила, какая сегодня луна.

Ей снился грот. Вода в нём была по щиколотку, холодная, и она шла босиком по скользким камням, а снаружи проходил парусник. Белый, большой. И кто-то с палубы махал ей рукой. Она не могла разглядеть лица, но знала — это он. Тот, кто не родился.

Проснулась она от звука копыт. Кто-то осаживал лошадь прямо перед крыльцом, ругался шёпотом и звонко стучал в дверь — раз, два, три, пауза, ещё раз.

— Софья! Открывай! Не спишь, знаю!

Матвей.

Она села на кровати, не сразу понимая, где находится. И вдруг — странное дело — улыбнулась.

Глава вторая. Мёд в сотах

Он прошёл в залу и остановился у круглого стола, не решаясь сесть. В руках всё ещё держал узелок — серый, засаленный, перевязанный бечёвкой. Софья Дмитриевна смотрела на его пальцы: большие, красные, с обломанными ногтями. Рабочие руки. Не купеческие.

— Садись, — сказала она. — Чего стоишь, как на смотринах.

Матвей сел. Стул под ним жалобно скрипнул — он был тяжёлый, шире любого дверного проёма. Развязал узелок, выложил на сукно плоскую воблу, завёрнутую в газету, и горшок с мёдом. Мёд был в сотах, жёлтый, прозрачный, ещё не засахарившийся.

— Из нового взятка, — сказал он. — Сам качал.

— Спасибо, — она села напротив. — Чай будешь?

— Буду.

Фёкла не вышла — слышно было, как она гремит на кухне посудой, нарочно громко, чтобы показать, что недовольна. Софья Дмитриевна встала, пошла за чайником сама. В коридорчике задержалась на минуту, прижалась лбом к холодной стене. Глупое сердце колотилось, как воробей в силке. Она велела ему успокоиться, но оно не слушалось.

Вернулась с двумя кружками. Матвей зажёг керосиновую лампу — не спросясь, как у себя дома. Свет лёг на его лицо, и Софья Дмитриевна рассмотрела его как следует. Он похудел за ту неделю, что не показывался. Скулы острее, под глазами тени. Кудри давно не стрижены, лезут на лоб.

— Есть будешь? — спросила она, кивнув на остывшие щи.

— Я сыт.

— Врёшь.

Он усмехнулся — и правда. Взял ложку, хлеб, стал есть молча, быстро, крупными кусками. Она наливала чай, думала, что сказать. Слова всегда давались ей трудно. С Павлом Андреичем они могли молчать по вечерам напролёт — и это было нормально. А с Матвеем молчание давило, как подушка на лицо.

— В селе говорят, — начал он, не поднимая глаз, — земский врач к тебе часто ходит.

— Он лечит меня. Мигрень.

— А я думал, мигрень лечат порошками. А не вечерними сиденьями за чаем.

Софья Дмитриевна поставила кружку так, что чай плеснул на блюдце.

— Ты за этим приехал? Ревновать?

Матвей отодвинул тарелку, посмотрел на неё в упор. Глаза у него были тёмные, почти чёрные, с каким-то больным блеском.

— Я за тем приехал, что не могу без тебя, — сказал глухо. — А ты без меня можешь. И это меня убивает.

Она хотела ответить резко — что-то про его права, про то, что он не муж ей, не сват, не брат. Но язык не повернулся. Потому что это была правда. Она могла без него. Легко. Неделями не вспоминала, а потом вдруг — среди ночи — просыпалась от того, что его нет рядом. И лежала с открытыми глазами, слушая, как тикает ходики на стене.

— Оставайся, — сказала она тихо. — Переночуешь. Завтра поедешь.

Матвей кивнул. Не улыбнулся, не обрадовался — просто кивнул, как солдат, который получил приказ.

Фёкла зажгла лампу в спальне и ушла к себе — в каморку за кухней. Уходя, задержалась на пороге, посмотрела на Матвея долгим, тяжёлым взглядом. Он не заметил. Или сделал вид.

Они легли в темноте. Софья Дмитриевна — в своей белой рубашке, Матвей — в исподней, пахнущей лошадью и табаком. Он не притронулся к ней сразу, как обычно. Лежал на спине, глядел в потолок, где плясали отражения от воды — за окном светила луна, и море за горами переливало бликами.

— Соня, — сказал он вдруг.

— Мм?

— А ты бы хотела ребёнка?

Она замерла. Даже дышать перестала.

— Зачем ты спрашиваешь?

— Хочу знать.

Она повернулась к нему — в темноте видела только очертание его плеча, тень кудрей.

— Хотела, — сказала шёпотом. — Очень. И не могу.

Он долго молчал. Потом взял её руку и прижал к своей груди — там, где сердце. Оно билось часто и неровно, как у загнанного зверя.

— А у меня в Сибири была баба, — сказал он. — Двоих родила. Потом ушла к другому. Я её не ревновал. А тебя ревную. Почему?

— Не знаю.

— Я знаю. Потому что ты — не моя. Совсем. Ни капельки. А та была моя — вся, до косточки. И скучно стало.

Он отпустил её руку, отвернулся к стене. Софья Дмитриевна лежала и смотрела на его широкую спину. Хотела погладить, но не посмела.

— Матвей, — сказала она через минуту. — Ты мёд привёз. Спасибо. Я люблю с чаем.

Он ничего не ответил. Может, уснул. Может, не захотел отвечать.

Она закрыла глаза и долго притворялась, что спит. А когда открыла — уже светало. Матвей стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на залив.

— Ты не спишь? — спросила она.

— Я почти никогда не сплю, — сказал он, не оборачиваясь. — Думаю много.

Она села на кровати, натянула одеяло до подбородка.

— О чём?

— О тебе. О себе. О том, что зря я сюда приехал в первый раз. Надо было мимо ехать.

— А теперь?

Он повернулся. В утреннем свете лицо его было жёстким, чужим.

— А теперь поздно.

Глава третья. Утренний разговор

Фёкла подала завтрак на крыльцо — яичницу с салом, огурцы солёные, хлеб. Матвей ел за троих, а Софья Дмитриевна пила чай маленькими глотками и смотрела, как над заливом поднимается солнце. Сегодня оно было багровое, как кровь с молоком.

— Дождь будет, — сказала она.

— Не будет, — ответил Матвей. — Я на небо смотрел. Чисто.

Она не стала спорить. Он любил быть правым.

После завтрака он ушёл поить коня — колодец был за домом, под старым орешником. Софья Дмитриевна осталась одна, перемыла посуду, переоделась в чистое — ситцевое платье в мелкий горошек, которое носила только дома. Фёкла ушла на базар, оставив записку на столе: «Вернусь к обеду. Не балуй».

Матвей вернулся мокрый до пояса — конь брыкался, облил из ведра.

— Строптивый, — сказал он, смеясь. — Как ты.

— Я не строптивая, — обиделась Софья Дмитриевна. — Я осторожная.

— Одно и то же.

Он снял рубаху, выжал её прямо на траву. Софья Дмитриевна смотрела на его голое тело — широкие плечи, волосы на груди, полоска шрама на боку (упал с воза в молодости). Он не стеснялся, и ей тоже не велел. Давно уже.

— Иди в дом, — сказала она. — Простынешь.

— Не прос-тыну, — передразнил он. — Я сибирский.

Но пошёл. В зале он натянул сухую рубаху — из тех, что Софья Дмитриевна держала для него в комоде. Серую, домотканую, с заплаткой на локте. Она сама пришила.

— Скажи, — спросил он, садясь на стул и глядя ей в лицо снизу вверх. — Ты меня любишь?

Она замерла с кружкой в руке.

— Не знаю.

— Как это — не знаешь? Либо любишь, либо нет.

— Бывает по-разному, — она поставила кружку на стол, села напротив. — Иногда мне кажется, что да. Например, когда ты спишь и не храпишь. Или когда мёд привозишь. А иногда — что нет. Когда ревнуешь понапрасну. Или когда смотришь так, как сейчас.

— Как?

— Как будто я тебе должна. А я ничего тебе не должна.

Матвей замолчал. Долго. Потом встал, подошёл к окну, отдёрнул штору. На улице уже собирались люди — бабы шли к колодцу, Гришка Босой тащил куль с мукой, собаки грызлись за кость.

— Посмотри, — сказал он. — Вся жизнь там. А у нас с тобой — здесь. В этих четырёх стенах. Мы как будто уже умерли, а ещё ходим.

— Не говори так.

— Почему? Правда.

Он повернулся к ней — и вдруг улыбнулся. Не насмешливо, а грустно, по-детски.

— Соня, а давай сбежим?

— Куда?

— Всё равно куда. На море. На паруснике. Я украду лодку у Ефремова, а ты соберёшь узелок.

— Ты с ума сошёл.

— Давно.

Она подошла к нему, встала рядом, тоже глядя в окно. Селение жило своей жизнью — деловитой, шумной, чужой. Никто не смотрел в сторону её дома. Никому не было дела.

— Я не могу, — сказала она. — Дом. Фёкла. Всё это.

— Фёкла без тебя проживёт. А дом — он каменный, не сгорит.

— Матвей, перестань.

Он вздохнул, взял её за плечи, притянул к себе. Не по-хозяйски, а осторожно — так держат что-то хрупкое.

— Ладно, — сказал в макушку. — Уговорила. Останемся.

Она уткнулась носом в его рубаху, вдохнула запах коня, табака, мёда. Закрыла глаза. И подумала: «А что, если он прав? Что, если мы уже умерли?»

Но вслух ничего не сказала.

Глава четвёртая. Евдокия Петровна

После обеда, когда Матвей уехал (наказав беречь себя и не открывать двери кому попало), к дому подошла Евдокия Петровна. Шла она медленно, опираясь на палку, хотя хромать не хромала — просто для важности. Чёрное платье, белый платок, лицо рябое от оспы, глаза зоркие, как у коршуна.

— Софья Дмитриевна, дома ли? — крикнула она с калитки, хотя видела, что дома — Фёкла полоскала бельё у крыльца.

Софья вышла, щурясь от солнца.

— Здравствуйте, Евдокия Петровна. Проходите.

— Ненадолго я, ненадолго. — Соседка уже шла к крыльцу, не дожидаясь приглашения. — Дел по горло, а нельзя не зайти. Должок за вами.

— Какой долг? — удивилась Софья Дмитриевна.

— Выкройку обещали. Для внучки. В городе такой фасон носят, а у нас нет.

— Ах да. Сейчас принесу.

Она ушла в спальню, достала из комода выкройку, прилежно отведённую карандашом по контуру. Когда вернулась, Евдокия Петровна уже сидела на лавке в зале и разглядывала шторы.

— Хорошие, — сказала она. — Болотные. Покойный любил такой цвет?

— Любил.

— И балабончики милые. Жёлтые. Дорогие, поди?

— Не помню.

Евдокия Петровна взяла выкройку, сложила вчетверо, сунула за пазуху. Но не встала.

— А я вчера, — сказала она в потолок, — видела, как с вашего двора выезжали. В сумерках. На вороном коне.

Софья Дмитриевна промолчала.

— Мужик, — продолжала соседка. — Кудрявый. Торговый? Я таких не знаю.

— Это Кузьмин. Лесом торгует.

— А-а, Кузьмин. — Евдокия Петровна поджала губы. — Из Холщевки? Мать его знаю. Строгая женщина. Сыном гордится.

Наступила пауза. Софья Дмитриевна сцепила пальцы под столом.

— Евдокия Петровна, — сказала она спокойно. — Может, вам пряников с собой дать? Свежих, Фёкла пекла.

— Не откажусь.

Она встала, и вдруг, проходя мимо Софьи, задержалась. Положила сухую, жёсткую руку на её плечо.

— Дочка, — сказала тихо. — Ты хорошая баба. Не глупая. А ведёшь себя, как девка. Люди видят. Люди говорят.

— А мне плевать, что люди говорят.

— Напрасно. Люди — они как пчёлы. Ужалить могут. А могут и весь улей разорить.

С этими словами она вышла, забрала пряники, перекрестила калитку и ушла в сторону села, не оглядываясь.

Фёкла, которая всё это время стояла за дверью и слушала, вошла в залу с красным от злости лицом. Она показала кулак в сторону улицы — сначала один, потом два. Потом топнула ногой.

— Знаю, — сказала Софья Дмитриевна. — Змея она, а не Евдокия. Но права.

Фёкла вопросительно подняла брови.

— Права, — повторила Софья. — Глупо мы делаем. И осторожно надо.

Она подошла к окну, прижалась лбом к прохладному стеклу. За селением синели горы, а за горами — море. Там, где парусники.

— Фёкла, — сказала она. — А давай тоже уедем? Куда-нибудь. В город. Или в деревню к твоей тётке.

Фёкла засмеялась — беззвучно, открыв рот. Показала на дом, на шторы, на круглый стол. Потом взяла Софью за руку и положила себе на сердце.

«Ты не уедешь, — говорил этот жест. — Ты здесь родилась. Здесь и умрёшь».

Софья Дмитриевна убрала руку.

— Дура я, — сказала. — Дура и есть.

Глава пятая. Гришка Босой

Через два дня, ближе к вечеру, в дом постучали не так, как Матвей. Тихо, неуверенно, пауза — и снова. Софья Дмитриевна отворила и увидела Гришку Босого.

Он был молод — лет двадцать пять, но выглядел на все сорок: лицо в цыпках, руки в ссадинах, глаза бегают, как у пойманного зверька. Одет в рваную поддёвку, сапоги просят каши. Стоял на пороге, переминался с ноги на ногу, не решаясь войти.

— Здравствуйте, Софья Дмитриевна, — сказал он сипло. — Можно Фёклу? Поговорить.

— Проходи.

Она позвала служанку. Фёкла вышла, увидела Гришку — и замерла. Глаза её сузились, губы сжались в нитку. Она покачала головой — нет, уходи.

— Феклуша, — заговорил он жалостливо. — Ты погоди серчать. Я дело пришёл.

Она показала на дверь.

— Я жениться на тебе хочу, — выпалил он. — По-настоящему. К батюшке завтра пойду. Дом поставлю, к осени. Честное слово.

Фёкла усмехнулась — зло, с горечью. Подошла к нему, задрала рукав. На предплечье был синяк — жёлто-зелёный, старый. Потом показала на живот.

Гришка побледнел.

— Это не я, — сказал он. — Это так… пьяный был. Не помню.

Фёкла отвернулась и ушла в кухню, громко хлопнув дверью.

Гришка постоял, потоптался, почесал затылок.

— Не хочет, — сказал он Софье Дмитриевне. — А я хороший. Я исправлюсь.

— Гриша, — она сказала это мягко, почти ласково. — Ты уже три раза обещал. И три раза бил.

— Так это ж она меня доводит! Характер!

— Тогда не женись. На кой тебе жена с характером?

Он посмотрел на неё снизу вверх — так смотрят обиженные собаки.

— Вы, барыня, добрая. А дура, — сказал он. — Фёклу защищаете, а сами-то? Сами-то с кем спите?

Софья Дмитриевна выпрямилась.

— Вон, — сказала тихо.

— А что? Правда глаза колет? Мужик к вам ездит. Кудрявый. Я знаю, кто он.

— Вон, говорю.

Гришка сплюнул на порог и ушёл, бормоча что-то про купчих и про то, что «все вы одинаковы».

Софья Дмитриевна закрыла дверь на засов. Прислонилась к косяку, закрыла глаза.

Фёкла вышла из кухни, встала рядом. Погладила её по руке.

— Ничего, — сказала Софья. — Прорвёмся.

Фёкла кивнула. И показала пальцем наверх — мол, Бог видит.

— Видит, — согласилась Софья. — Только помогает редко.

Глава шестая. Вечерний чай у Фельдмана

Осип Лазаревич Фельдман жил на отшибе, между селением и домом Калмагоровой — как будто нарочно, чтобы ни к кому не примыкать. Лавка его была маленькая, но богатая: ситцы, шерсть, ленты, пуговицы, иголки, нитки. Пахло сукном, нафталином и чем-то восточным — корицей, что ли.

Софья Дмитриевна заходила к нему раз в неделю за шёлком для вышивания. Не потому, что негде было больше купить — у Ефремова тоже был товар. Но у Ефремова она была покупательницей, а у Фельдмана — почти другом.

Он встречал её всегда одинаково: снимал ермолку, кланялся, говорил «шолом алейхем» и тут же переходил на русский — чистый, без акцента.

— Здравствуйте, Софья Дмитриевна. Как ваше здоровье?

— Спасибо, Осип Лазаревич. Голова болит.

— От погоды, — вздыхал он. — У меня тоже. Давайте чаю?

Она всегда соглашалась.

Чай они пили в задней комнате, за ситцевой занавеской. Там стоял круглый стол (меньше, чем у неё, но тоже дубовый), на стене висели портреты — стариков с бородами и женщин в париках. На окне — герань. В углу — самовар, тёртый, медный, но блестящий.

— Осип Лазаревич, — сказала она сегодня, отпив глоток. — У меня к вам дело.

— Слушаю.

— Вы в городе бываете. Не знаете, кто сдаёт комнаты приличные? Для женщины одной?

Фельдман поднял брови. Помолчал. Положил ложку.

— Софья Дмитриевна, вы собрались уезжать?

— Думаю.

— От чего? — Он смотрел внимательно, по-доброму. — От дома? От Фёклы? Или от того, кто приезжает по ночам?

Она покраснела. Фельдман никогда не говорил напрямую, но всё знал. Это было удивительно — откуда? Может, Фёкла рассказывала? Может, сам видел?

— Не знаю, — сказала она честно. — Может, от себя.

Он налил ей ещё чаю.

— Комнаты я знаю. На Подольской улице, у вдовы Беркович. Чисто, дешево, спокойно. Но вы не поедете.

— Почему?

— Потому что вы здесь корень пустили. Глубоко. Как дуб. А дубы не пересаживают. Они умирают.

Софья Дмитриевна сжала кружку так, что побелели пальцы.

— А если я хочу умереть?

Фельдман посмотрел на неё долго, грустно. Потом взял её руку своей — горячей, шершавой — и погладил.

— Не хочете вы умирать, — сказал он. — Вы хочете жить. По-настоящему. С тем, кого любите. А он — не тот.

— Откуда вы знаете?

— Я старый, — усмехнулся Фельдман. — Я всё знаю. Кроме того, где внуки. Внуков у меня нет. А у Вас нет детей!

Она вздрогнула.

— Простите, — сказал он. — Я не хотел больно.

— Ничего.

Она допила чай, встала, взяла шёлк — голубой, для новой вышивки.

— Спасибо, Осип Лазаревич.

— Приходите ещё. Я вам варенье из айвы дам. Жена варила, царствие небесное.

Она кивнула и вышла. На улице уже темнело. Селение готовилось ко сну. Только из дома Калмагоровой светилось окно — Фёкла ждала с ужином.

А за горами, за заливом, на горизонте, горел огонёк. Парусник? Рыбачья лодка? Софья Дмитриевна остановилась, вгляделась. Огонёк мигнул и погас.

— И не надо, — сказала она в пустоту. — Всё равно не мой.

И пошла домой — по округлой брусчатке, босиком, через силу, потому что туфли натёрли ногу. Камни были холодные и острые. Но она не жаловалась.

Ей некому было жаловаться.

Глава седьмая. Тот, кто не спит

Ночью Софья Дмитриевна проснулась от того, что кто-то ходил под окнами. Шаги были тяжёлые, мужские, но не Матвея — тот ступал мягче, привыкший к лесу и бездорожью. Этот шаркал, как будто волочил ноги.

Она села на кровати, прислушалась. Фёкла спала в своей каморке — слышно было, как она посапывает. За окном — тишина. Только сверчки да далёкий лай.

«Показалось», — подумала Софья Дмитриевна и хотела лечь обратно.

И тут в дверь постучали. Три раза. Коротко. Требовательно.

— Кто там? — крикнула она, не вставая.

Молчание. Потом снова — три удара.

Она накинула халат, вышла в залу. Лампа не горела, но луна светила сквозь болотные шторы, и круглый стол казался огромным тёмным пятном. Софья Дмитриевна подошла к двери, отодвинула засов.

На пороге стоял Николай Иванович Свечин.

— Простите, — сказал он тихо. — Не спится. А к вам почему-то пришёл. Не гоните.

Она отступила на шаг, пропуская его. Доктор вошёл, снял фуражку, провёл рукой по редким волосам. Он был без сюртука, в одной жилетке, и это делало его моложе — почти мальчишкой.

— Что-то случилось? — спросила Софья Дмитриевна, зажигая лампу.

— Нет. То есть да. Я сегодня хоронил ребёнка. Четыре года. Дифтерит. Не успел.

Он сел на стул, уронил руки на стол. Плечи его вздрагивали, но он не плакал — просто сидел и смотрел в одну точку.

Софья Дмитриевна села напротив. Не знала, что сказать. В такие минуты слова — как горох о стену.

— Николай Иванович, — сказала она наконец. — Выпейте воды.

Он послушно взял кружку, отпил. Потом поднял на неё глаза — серые, усталые, с красными прожилками.

— Я думал, привыкну, — сказал он. — Детские смерти — они каждый день. Но не привык. И никогда не привыкну.

— Это хорошо, что не привыкли, — тихо сказала она. — Значит, вы ещё человек.

Он усмехнулся — горько, одними губами.

— А кем же мне быть?

— Не знаю. Машиной. Иной раз кажется, что вокруг одни машины ходят. Жуют, спят, работают. А внутри — пусто.

Он посмотрел на неё внимательно, как смотрят на больного, у которого симптомы не сходятся.

— Вы о себе?

— О всех.

— Софья Дмитриевна, — он положил руку на стол ладонью вверх. — Вы не пустая. Вы одна из самых наполненных женщин, которых я знаю. У вас внутри целый мир. Просто вы не пускаете туда никого.

Она смотрела на его руку. Крупную, с чистыми ногтями, с тонкими пальцами — не рабочими, не купеческими. Докторскими.

— А вы бы хотели войти? — спросила она.

Он убрал руку.

— Я уже вошёл. Как врач. А как человек — не имею права.

— Почему?

— Потому что вы не моя.

Эти слова ударили её — не больно, а странно, как будто кто-то тронул струну, которую давно не трогали. Она посмотрела на него, на его скулы, на морщинки у глаз, на то, как он сидит — прямо, но сломленно.

— Уходите, Николай Иванович, — сказала она. — Поздно.

Он встал. Надел фуражку. У двери обернулся.

— Вы знаете, где меня найти, если что.

— Знаю.

Он вышел. Шаги его затихли на брусчатке — сначала громко, потом тише, потом совсем.

Софья Дмитриевна постояла у двери, прижимаясь лбом к косяку. Потом вернулась в спальню, легла и долго смотрела в потолок. Фёкла не проснулась. Луна зашла за тучу. Стало совсем темно.

«Не имею права, — повторила она про себя. — А Матвей имеет? Или никто не имеет?»

Ответа не было.

Глава восьмая. У колодца

Утро выдалось жаркое, душное — предгрозовое. Небо над горами наливалось свинцом, но дождь всё не начинался. Бабы у колодца говорили, что «господь терпит», и крестились.

Софья Дмитриевна пришла за водой сама — Фёкла ушла в огород полоть морковь, а колодец был глубокий, с длинным журавлём, который любила только хозяйка. Она накрутила ведро, вытащила, перелила в бадью. И тут услышала голоса.

— …говорят, вчера опять был.

— Да кто? Врач?

— А кто ж ещё. Ночью. Шёл, как к себе домой.

— А мужик тот, кудрявый? Кузьмин?

— И Кузьмин. Живёт, как петух в курятнике.

Софья Дмитриевна выпрямилась. У калитки стояли две бабы — Аграфена, жена кузнеца, и Дарья, солдатка. Увидели, что она слышит, замолчали, но не отвели глаз.

— Здравствуйте, — сказала Софья Дмитриевна ровно.

— Здравствуйте, — ответила Аграфена, не моргнув. — Как здоровье?

— Хорошо. А ваше?

— Наше ничего. Детишек бог дал, мужья живы. Слава тебе господи.

Удар был точный. Софья Дмитриевна взяла бадью, пошла к дому. Спиной чувствовала, как они смотрят — два стрижа, готовые клюнуть. Не обернулась.

Дома она поставила воду на лавку, села рядом, уронила голову на руки. Фёкла пришла с огорода, увидела — подсела рядом, обняла за плечи. Молча.

— Фёкла, — сказала Софья. — А может, правда уедем? В город. Я вышивать буду продавать. Ты — шить. Проживём.

Фёкла кивнула. Потом показала на дом, на шторы, на стол — и развела руками. Мол, а это?

— А это продадим. Или бросим. Деньги есть.

Фёкла задумалась. Потом взяла щепотку соли, насыпала на стол, подула. Примета: к добру.

— Вот видишь, — усмехнулась Софья. — И соль не против.

Но обе знали, что не уедут. Не сегодня. Не завтра.

Глава девятая. Матвей приходит снова

Он появился через три дня, под вечер, когда солнце уже село и на заливе зажглись рыбацкие огни. Без стука — просто вошёл, как будто жил здесь. Фёкла, увидев его, скривилась и ушла в кухню, не поздоровавшись.

Матвей был пьян. Не сильно, но заметно — глаза блестели, движения стали размашистыми, речь — чуть медленнее обычного.

— Соня, — сказал он, останавливаясь посреди залы. — Я к тебе навсегда пришёл.

Она сидела за столом, вышивала — голубой шёлк, васильки. Не подняла головы.

— Ты пьян, Матвей.

— Немного. А ты трезвая. И всегда трезвая. Даже когда спишь.

Он подошёл, сел рядом, положил голову ей на плечо. Запахло самогоном и лесом.

— Я люблю тебя, — сказал он в шею. — Ты знаешь?

— Знаю.

— А я знаю, что ты меня — нет. Ты Свечина любишь.

Она отложила вышивку.

— Не говори глупостей.

— Я не глупости. Он к тебе ночью приходит. Я видел. В ту среду. Сидел в кустах, ждал, когда ты выйдешь. А вышел он.

Софья Дмитриевна медленно повернулась к нему.

— Ты следишь за мной?

— Забочусь.

— Это называется слежка. И ты не имеешь права.

Матвей отнял голову от её плеча, выпрямился. Глаза его стали жёсткими, почти чужими.

— Не имею? А кто имеет? Свечин? Или тот, кто спит с тобой уже два года?

— Ты не спишь со мной, — сказала она тихо. — Ты берёшь меня. Это разные вещи.

Он встал. Так резко, что стул упал. Фёкла выглянула из кухни, но Софья махнула ей — не выходи.

— Разные? — повторил Матвей. — А какие? Расскажи. Какие?

Она тоже встала. Теперь они стояли друг напротив друга — невысокая, тонкая женщина и крупный, широкий мужик. Разница была смешная, почти страшная.

— Матвей, — сказала она. — Ты хороший. Добрый. Но ты меня не слышишь. Я говорю — больно, а ты делаешь вид, что не слышишь. Я говорю — подожди, а ты лезешь. Я говорю — я не хочу, а ты говоришь «бабы терпят».

— А что ты хочешь?

— Я хочу, чтобы ты меня видел. Не тело. А меня.

Он замер. Потом медленно сел на пол — прямо на половик, поджал ноги, как ребёнок.

— А я не умею, — сказал он глухо. — Я мужик. Я умею любить телом. Душой — не обучен.

Она села рядом. Теперь они оба сидели на полу, у круглого стола, под болотными шторами. Жёлтые балабоны висели неподвижно — ветра не было.

— Научись, — сказала она. — У меня учись. Я научу.

Он поднял на неё глаза — мокрые, красные.

— А если не смогу?

— Тогда уходи. Насовсем.

Он долго молчал. Потом взял её руку, поцеловал пальцы — один, второй, третий.

— Я попробую, — сказал он. — Обещаю.

Она не поверила. Но кивнула.

— Ладно. Иди спать. Завтра поговорим.

Он лёг на полу — прямо так, на половик, поджав колени к груди. Через минуту засопел.

Софья Дмитриевна посидела рядом, глядя на его затылок, на кудри, на широкую спину. Потом встала, накрыла его одеялом из спальни.

Фёкла стояла в дверях кухни, скрестив руки на груди.

— Не смотри так, — сказала Софья. — Знаю, что дура.

Фёкла покачала головой и ушла. А Софья Дмитриевна легла в свою постель — одна, на холодные простыни — и долго не могла уснуть. В зале похрапывал Матвей. На стене тикали ходики. Где-то далеко, за горами, шёл по воде парусник — она слышала его, хотя это было невозможно.

«Глупая, — подумала она. — Ты даже не знаешь, чего хочешь».

И уснула под утро, когда первые петухи уже прокричали второй раз.

Глава десятая. Обещание

Утром Матвей ушёл рано, пока Софья ещё спала. Оставил на столе горсть рябины — красной, крупной, как бусы. И записку карандашом на газетном клочке: «Попробую. Жди».

Она проснулась, увидела рябину, прочитала. Посидела с запиской в руках, потом сунула в дневник — между страниц, на самое последнее место.

Фёкла подала завтрак — кашу пшённую, молоко. Смотрела исподлобья.

— Не смотри, — повторила Софья. — Сама знаю.

Фёкла взяла мел, написала на доске (такая у них была — для записок): «Он не умеет. И не научится».

— Откуда ты знаешь?

Фёкла написала снова: «Я видела, как он с лошадью. Бьёт».

Софья Дмитриевна помолчала.

— Меня не бьёт.

«Пока».

— Фёкла, перестань.

Та стёрла, написала: «Ты добрая. Он злой. Злые не меняются».

Софья отодвинула тарелку.

— А если я его люблю?

Фёкла взяла мел, подержала в руке, потом положила. Не написала ничего. Только покачала головой и вышла.

Софья Дмитриевна осталась одна. Погладила рябину пальцем — ягоды были твёрдые, чуть горьковатые на запах. Убрала их в чашку, поставила на окно.

Потом оделась, накинула платок и пошла к заливу. Босиком. Камни были горячие, но она шла быстро, почти бегом.

Грот встретил её сыростью и тишиной. Вода за ночь не прогрелась — холодная, по щиколотку. Она зашла по колено, постояла, глядя на выход, на полоску моря.

— Ничего у нас не выйдет, — сказала она вслух. Эхо подхватило, повторило: «выйдет… выйдет…»

— Или выйдет? — спросила она.

Эхо не ответило. Только волна лизнула камень, и где-то далеко крикнула чайка.

Она постояла ещё немного, потом вышла, отряхнула ноги и пошла домой.

На пороге сидела Фёкла и перебирала горох. Увидела хозяйку, кивнула на стол — там лежало письмо. В конверте, с сургучной печатью. Софья Дмитриевна взяла, разорвала. Прочитала.

Письмо было от Свечина:

«Софья Дмитриевна. Уезжаю в губернию на две недели. Земство посылает. Если что — обратитесь к фельдшеру Павлу Егорычу. Берегите себя. Н.С.»

Она перечитала два раза. Спрятала в карман.

— Уехал, — сказала Фёкле. — Доктор.

Та кивнула — равнодушно, но в глазах мелькнуло что-то похожее на облегчение.

— Ты рада? — спросила Софья.

Фёкла пожала плечами. Мол, мне всё равно.

— А мне не всё равно, — сказала Софья. — Мне почему-то грустно.

Она села на крыльцо, рядом с Фёклой, и тоже стала перебирать горох — машинально, не глядя. Пальцы сами находили плохие горошины, бросали в сторону.

— Фёкла, — сказала она через минуту. — А ты веришь, что человек может измениться?

Фёкла подумала. Потом взяла хорошую горошину, показала Софье, потом раздавила пальцами.

— То есть нет?

Фёкла кивнула. И добавила — показала на небо, на солнце, потом на землю.

«Бог не меняет. Люди — тем более».

Софья Дмитриевна вздохнула.

— А я всё равно буду надеяться. Потому что без надежды — зачем жить?

Фёкла посмотрела на неё долгим, взрослым взглядом. Потом встала, ушла в дом и вернулась с мятным чаем.

— Спасибо, — сказала Софья.

Они пили чай молча, глядя на горы. За горами было море. За морем — парусники, которых она так любила. А за парусниками — ничего. Только горизонт.

Но горизонт — это тоже надежда.

Глава одиннадцатая. Волки

В середине августа в селе случилось происшествие, о котором говорили неделю.

У Гришки Босого пропала лошадь. Не та, старая, на которой он возил дрова, а новая — караковая, купленная у цыган за бесценок. Гришка обошёл все дворы, обматерил всех соседей, даже к Фёкле пришёл — не мириться, а спрашивать, не видела ли.

— Твои-то глазеют по ночам, — сказал он, кивнув на дом Калмагоровой. — Может, видали?

Фёкла показала ему кукиш и захлопнула дверь.

Лошадь нашлась на третий день. В овраге, за горами, недалеко от залива. Растерзанная. Кто-то сказал — волки. Кто-то — медведь. А старый охотник Захар Матвеич, который жил в лесу сторожем, покачал головой и сказал:

— Не зверь. Человек. Ножом. Видел я такие раны на войне.

Гришка запил. Ходил по селу, грозился найти и «кишки выпустить». К вечеру его забрал урядник — для протокола. Но протокол не помог, потому что свидетелей не было, а Захар Матвеич, когда его вызвали, вдруг отказался от своих слов.

— Старый я, — сказал он. — Показалось.

Софья Дмитриевна узнала об этом от Евдокии Петровны, которая пришла «проведать» и заодно рассказать.

— Ужас что делается, — говорила соседка, прихлёбывая чай с вареньем. — Людей режут. Лошадей режут. А вы, Софья Дмитриевна, одни в доме. И Фёкла — немая. Даже крикнуть некому.

— У меня ружьё есть, — спокойно ответила Софья. — Павла Андреича. Заряжено.

— Ох, не дай бог, — Евдокия Петровна перекрестилась. — Не дай бог.

После её ухода Софья Дмитриевна достала ружьё из чулана — проверила, не отсырело ли. Ружьё было старое, тульское, с насечкой на прикладе. Павел Андреич брал его на уток, но последние три года оно висело без дела.

Фёкла, увидев, испуганно замахала руками.

— Не бойся, — сказала Софья. — Так, на всякий случай.

Она зарядила ружьё — научилась когда-то от мужа, он заставлял, «баба в доме должна уметь себя защитить». Поставила в угол спальни, за шторку.

В ту ночь она спала плохо. Всё чудились шаги, шорохи, чьё-то дыхание за окном. Но никто не пришёл.

А утром Фёкла нашла на пороге кровавый след. Не большой — как от порезанного пальца. Но свежий.

— Это не моё, — сказала Софья, осмотрев свои руки. — И не твоё.

Они проследили след до калитки. Там он терялся в траве.

Фёкла написала на доске: «Надо сказать уряднику».

— Скажем, — кивнула Софья. — Только что скажем? Кровь? Может, зверь поранился. Может, петух.

Фёкла покачала головой. Написала: «Волки не ходят к дверям».

— А люди ходят.

Они посмотрели друг на друга. Обе подумали об одном — но не сказали.

Матвей приехал только через неделю. Был мрачный, небритый, от него пахло дымом и потом.

— Слышал, у тебя тут страсти, — сказал он, не здороваясь. — Лошадь зарезали.

— Слышал.

— Боишься?

— Немного.

Он обнял её, прижал к себе — крепко, почти больно.

— Я тебя не дам в обиду.

Она хотела сказать, что не маленькая, но промолчала. Потому что в его объятиях было тепло и спокойно. Даже когда пахло дымом.

Глава двенадцатая. Охота

Помещик Вяземский — последний в уезде, у кого ещё остались угодья и крепостные на оброке — решил устроить охоту. С гостями, с собаками, с шампанским на поляне. Пригласил всех, кто «достоин». Софью Дмитриевну — нет. Но Евдокия Петровна рассказала:

— Съехались. Коляски. Лошади. А барышня Вяземского, Катерина Павловна, в амазонке — загляденье. Я сама видела.

— И что? — спросила Софья.

— А то, что охота пошла не по плану. Медведя подняли. Старого, большого. Он задавил двух собак, потом на егеря пошёл. Егерь успел в дерево. А Вяземский выстрелил — и мимо. Стыдоба.

Софья усмехнулась. Вяземского она знала — молодой ещё, лет двадцати пяти, но уже важный, с бакенбардами и лорнетом. На ярмарке он однажды сказал ей: «Вы, Софья Дмитриевна, слишком хороши для вдовства». Она ответила: «А вы слишком молоды для таких комплиментов». Он обиделся.

Продолжить чтение