Читать онлайн Держись, я рядом! бесплатно
© ООО «Вольный Странник», 2020
Мирослав Бакулин
ТАТАРИН
У нас в России все народы давно перепутались, как сеть у рыбака, которая внутри хаоса складок лежит правильными ровными квадратами, и нужно ее только смочить и перебрать, чтобы засияла она своими ряжами[1]. Чтобы быть уже не ловцами рыб. И русские, и татары, и коми, и зыряне, и ханты, и манси, и немцы, и якуты – все давно стали русскими. Все говорят по-русски, все делают одинаково, но каждый как-то с приподвыпертом, то есть не до конца все просто. Ну и для смеха определяют: этот татарин, а этот русский.
Иду я как-то утром по улице, жмурюсь от солнца весеннего и плачу от радости. Тут подходит ко мне седобородый старичок, взял строго за руку и говорит:
– Отчего у нас в стране татары за мусульман считаются? Ислам-то сюда позже Православия пришел. А до того все были кругом язычники. Ты скажи знакомым газетчикам, чтобы они про то, что много святых татар в истории России было, написали.
Я поклонился ему:
– Обязательно скажу.
А сам и думаю: чего такого сказать? И вспомнил. Был у меня один знакомый сварщик – очень верующий паренек Тимур. А в церкви его все звали Тимофеем. Духовником у него был очень хороший многодетный протоиерей. И вот видит он пламенную веру Тимура и говорит ему:
– Хочешь быть священником?
А тот, видимо, мечтал, но думал: куда ему, татарину… Так что даже заплакал на исповеди-то.
Батюшка ему говорит:
– Кто пресвитером быть желает – доброго желает. Если хочешь, поезжай в семинарию учиться, я тебе и рекомендацию напишу.
– Так ведь я не мальчик, и жены у меня нет.
– Можно верить в Бога, а нужно Богу верить. Верь Богу, и Он все управит.
Тот слезы утирает:
– Так ведь я татарин…
– Ну и что? Знаешь, сколько татар стало православными святыми, великими подвижниками! Да вот возьми хоть преподобного Петра – он был племянником хана Ордынского, но, слушая проповедь епископа Кирилла Ростовского, потом сбежал с ним в Россию и сделался великим русским преподобным. Почитай о великих страдальцах за Христа святых Петре и Стефане Казанских. И про преподобного Серапиона, который был простым татарином Сурсасом, а стал игуменом Кожеезерского монастыря, схимником и учителем многих святых, которые просвещали потом Россию верой православной. Узнай про святого Авраамия Болгарского, купца из Волжской Булгарии, который своим милосердием заслужил просвещение верой. Он принял крещение и продолжал торговать, проповедуя Христа, за что получил мученическую кончину и прославился великими чудесами. Это еще до монголов было. Ну, про преподобного Пафнутия Боровского ты знаешь. Его отец был сыном татарского начальника, принявшего христианство. Сам будущий преподобный в двенадцать лет стал монахом. Долгие и праведные труды привели к нему множество учеников, и он один из столпов Русской Церкви. Вспомни и мученицу Платониду, которая в юности убежала из дому, когда ее хотели выдать замуж не по любви. Она нашла приют в монастыре, приняла постриг и подвизалась в лесу. Родня хотела погубить ее, считая вероотступницей, но ее охранял медведь. Озверевшие родственники все равно убили сначала медведя, а потом и святую мученицу. Узнай и о священномученике Мисаиле, который с юности принял крещение и стал монахом, да таким ревностным, что патриарх Никон сделал его архиепископом Рязанским и Муромским. Русские в этой епархии были безграмотны, пьянствовали и устраивали беспорядки, а мордва и татары оставались язычниками. Архиепископ Мисаил много потрудился над своею паствою, просвещая и вразумляя их. Несмотря на многочисленные угрозы, он лично крестил четыре с половиной тысячи мордвинцев и татар. В одной из поездок по епархии на него напали, и он принял мученическую кончину. А ты говоришь: «татарин»! Господь любит татар, как и все остальные народы.
Батюшка улыбнулся:
– А может быть, даже больше.
Оставил Тимур свою работу, поступил в семинарию. Нашел себе хорошую жену в регентском классе. Владыка его рукоположил в диаконы, потом в священники и отправил «пару из молитвенника и клироса» в дальнюю большую деревню, где стоял древний пустующий храм. Батюшка храм подлатал, нашел кое-какую утварь да одеяния и стал себе служить. Деревенские потянулись на службы, но упорно среди них слух ходил, что «священник не настоящий, потому что татарин». Особенно так ворчали те, которых батюшка от рюмочки отлучить хотел.
Так прошло три года. И вот на Пасху отец Тимофей решил вспомнить, как пели «Христос воскресе» на разных языках, показывая торжество Православия во всех народах. И запел по-гречески: «Христос анести! – Алифос анести!»
Как загудели старушки:
– И так на непонятном церковном языке служит, а тут и вовсе по-татарски запел!
И написали недовольные активисты письмо архиерею, что, мол, батюшка по-татарски службу ведет. Приехал архиерей, выслушал все их жалобы и говорит:
– Вижу, что не доросла еще ваша община до своего пастыря. Поэтому заберу его в столичный город, пусть там народ просвещает. А на вас за доносы – епитимья: не будет теперь у вас священника еще три года.
Уехал владыка. Селяне одумались, взмолились:
– Батюшка отец Тимофей, не оставляй нас сирыми! Как же мы без службы и Причастия жить будем? Кто же детушек крестить будет, венчать молодых, старых отпевать?
– Не знаю, – говорит отец Тимофей, – а только мы, священники, – солдаты нашего владыки: слушаемся его и ничесоже не можем глаголати вопреки.
– Вот, – сказал один мужичок другому, – в конце опять не по-нашему заговорил…
Протоиерей Дмитрий Шишкин
СЛАБЫЙ БАТЮШКА
Отец Виктор закончил воскресную службу и дочитывал в алтаре благодарственные молитвы, когда в опустевшем храме услышал громкие и несколько развязные, как ему показалось, мужские голоса. Легкая тень тревоги легла на сердце отца Виктора, и он, почувствовав приближение какого-то искушения и не желая терять благодать воскресной службы, от всей души воздохнул: «Господи, помоги!»
Шум и беспокойство усилились, голоса зазвучали снова, и отец Виктор вышел из алтаря. В храме стояли два незнакомца и довольно громко беседовали со свечницей – пожилой прихожанкой Тамарой. Отец Виктор сразу обратился к мужикам:
– Добрый день! Вы что-то хотели?
Старший по возрасту и более представительной наружности отвлекся от Тамары и, устремив свой взор и внимание к отцу Виктору, шагнул ему навстречу. И сразу стало понятно, что мужчина в подпитии. Это было неприятно, конечно, но что поделаешь: с разными людьми приходится общаться священнику и в разных обстоятельствах. Его приятель, худощавый и точно призадумавшийся паренек, стоял поодаль, но по его виду, несколько отстраненно-сосредоточенному, было видно, что и он не вполне трезв.
– А, отец, добрый день, – обратился старшой и протянул руку для приветствия. Отец Виктор пожал эту крупную трудовую руку, и мужик сразу перешел к делу:
– Святой отец, я вот чего хочу сказать… Ты это… почитай нам молитву от пьянства.
– Какую молитву?
– Ну, я не знаю… Я вот сам с Западной Украины, есть там у нас такой отец Стефан – все хорошо делает. Сильный батюшка! Он прямо, знаешь, вот сразу мне какую-то молитву специальную прочитал, крестом перекрестил, по лбу стукнул, и все – как рукой сняло: я месяца два вообще не пил. Сильный такой батька! Ну, а тут, вот… тоже мы… с напарником, понимаешь, запили, а нельзя никак, работать надо. Плохо дело. Так что ты нам прочти-ка эту молитву, и мы пойдем…
Отец Виктор помолчал.
– А как вас зовут?
– Меня Степан, а это Серега.
Серега слабо кивнул, стараясь держать себя в благочестном равновесии.
– Ага, ну хорошо… А скажите мне, вы вообще как живете, в церковном смысле? То есть когда последний раз исповедались, причащались?..
– О, отец, ну ты спросил… Когда-то давно уже, даже не помню когда… Главное, вот полгода могу не пить, вроде все нормально, и работа есть, и копейка какая-никакая – я ведь по стройке, отец, все могу… Но вот как запью – прям беда… А сейчас как раз дом строим хозяину… с Серегой. И надо же – запили…
– А на службе в храме бываете?
– Честно говоря, нет.
– А чего ж так?
– Да как-то все некогда, отец… Работать надо, копейку зарабатывать, семью кормить…
– Ну это понятно. Но один день в неделю, воскресный, можно бы в храм сходить, правда? Помолиться на службе…
Мужик молчал.
– Я почему обо всем этом говорю… Потому что слабость эта, к выпивке… это ведь дело серьезное… И батюшка тот, что помог вам, конечно, молодец. Но страсть – это тяжелая духовная болезнь, и молитвой, пусть даже особенной, но прочитанной один раз, она, как правило, не излечивается. Великие отцы-подвижники могли с одной какой-нибудь страстью бороться десятилетия, а мы хотим совсем без борьбы обойтись, не прилагать никакого усилия к своему исправлению. Это же просто смешно. Так не бывает… Ну, можно разве дом построить за десять минут?..
Степан искушенно ухмыльнулся в ответ.
– Батюшка этот, о котором вы говорите, – продолжал отец Виктор, – может быть, он действительно святой жизни человек. Но не все ведь такие… Я вот не такой, честно скажу… и нет у меня какой-то особой молитвы и силы… то есть молитва есть, но и самому же надо тоже что-то делать, понимаете… Бороться со страстью, образ мыслей менять, приобщаться жизни церковной.
Мужик молчал, и было ясно, что такие речи ему не по душе.
– Я как священник, конечно, постараюсь с Божьей помощью вас поддержать, но и вы тоже должны приложить усилия, вот в чем дело.
– Какие усилия?
– Да вот хотя бы даже в молитве. Вы ведь просили молитву почитать, вот и давайте вместе с вами сейчас ее почитаем.
– Ну, давайте, – нехотя согласился Степан. – Серега, давай с нами.
Сергей нетвердыми шагами подошел ближе.
– Повторяйте за мной, – попросил отец Виктор и повернулся лицом к алтарю. – Боже, милостив буди мне, грешному! – И батюшка положил земной поклон.
– Боже, милостив буди мне, грешному, – нестройно отозвалось за спиной, и послышался шум двух тяжело опускающихся на пол тел…
После двенадцатого поклона батюшка и сам запыхался, и с мужичков, тяжело дышавших, градом катился пот.
– Ну, ты… это… батя, даешь! – подвел итог Степан, переводя дыхание.
– А как же вы думали? Просить надо Бога, стучаться к Нему настойчиво, сердце и силы прилагать, чтобы от страсти избавиться… Ну, вот так как-то… А что пришли – молодцы. Я буду молиться за вас как могу, но и вы кладите каждый день земные поклоны с этой молитвой простой: «Боже, милостив буди мне, грешному!», чтобы Господь помог избавиться от пьянства. А еще Амвросий Оптинский советует, как захочется выпить, прочитать главу из Евангелия. Есть у вас Евангелие?
– Да нет… здесь.
– Тамара, принесите, пожалуйста, Евангелие. Там, возле окна, лежит специально для раздачи. Ну вы знаете.
Тамара принесла Евангелие. Степан взял его в руки и стоял в какой-то неловкой растерянности.
– А во вторник… как вы, во вторник, часов в десять, сможете прийти сюда?
– Во вторник… Да сможем, я думаю, сейчас-то… Видишь сам, не до работы…
– Ну вот и хорошо, что сможете… Приходите к десяти. У нас как раз молебен будет специальный – от пьянства. Вместе помолимся, попросим Господа, чтобы Он помог вам. Добро?
– Добро.
– Ну, будем ждать…
Однако ни во вторник, ни в другой какой день Семен с Сергеем так и не появились в храме, и больше их батюшка не видел. Какое-то время он поминал их в молитве, а потом новые люди и новые нужды и просьбы погребли под собою их имена. Но иногда отец Виктор все равно вспоминал этих мужичков, думал о том, что с ними сталось, воздыхал об их исцелении и добавлял неизменное: «Боже, милостив буди мне, грешному! Был бы я действительно духовным человеком – помогла бы им моя молитва. А так… прости меня, Господи!»
УДЕРЖИВАЮЩИЙ
Отец Ипатий с послушником Андреем копали картошку на монастырском огороде.
– Слушай, отец Ипатий, – спросил паренек, – я вот у апостола Павла прочел… Как ты думаешь, о чем это: говорится, что, мол, не наступят последние времена, пока не будет взят удерживающий. Это о чем он?
– Ну ты, брат, нашел у кого спросить… Ты у отца Аввакума спроси, и мне, кстати, расскажешь потом, самому интересно.
– Не, отец Аввакум – понятно, ну а ты-то сам как думаешь?
Отец Ипатий воткнул лопату в землю, оперся о черенок подбородком и задумался.
– Знаешь, мне кажется, что единственный удерживающий зло в этом мире – это Дух Святой. Только Он каким-то образом связан с нашей волей… То есть я хочу сказать, что чем больше мы Его ищем, чем настойчивее ищем так… с болью, понимаешь, сердечной… с усилием… вот, мне кажется, тем больше Он в этом мире и действует. Здесь именно все дело в том, чтобы на себя не надеяться, на свои силы… А то знаешь, как иногда бывает.
Но тут отец Ипатий спохватился:
– Да что ты прицепился ко мне, как репей, вот еще искушение на мою голову! Наговорю тебе сейчас, а оно, может, и не так совсем. Давай, копай. Обед скоро.
В прошлой жизни отца Ипатия звали Игорем Николаевичем. Был он мужик хозяйственный и энергичный. Жил в селе, в советское время работал в артели – коровники, зернохранилища строили. В 90-е, когда колхоз развалился и стали землю делить на паи – взялся за дело с веселой решимостью. Сыну тогда было всего тринадцать, но был он паренек веселый, бодрый, на работу отзывчивый и скорый – весь в отца, так что помогал во всем. А девчонки – старшая школу оканчивала, была девочка глубокая и вдумчивая, готовилась поступать на педагогический, а восьмилетняя младшая, напротив – хохотунья и, неожиданно, в деда пошла – конопатая, как яйцо перепелиное. Жена Людмила была тихая и ласковая… «Телица моя» называл он ее иногда, обнимая и привлекая с любовью. Жить было трудно, но не унывали, взяли кредит, поставили теплицы, стали потихоньку дом поднимать, рядом с хибаркой ветхой саманной[2], купили машину, «копейку» захудалую…
И вот однажды под Новый год поехали по гололеду в город все вместе – младшую на елку отвезти в театр и вместе пройтись по магазинам, «скупиться» к празднику. Он только и помнил, что машину повело, закрутило и выбросило на встречку, а потом – удар. Фура груженая попалась… В себя пришел через неделю, сразу спросил, что с женой, с детьми… Но по тому, что не отвечали прямо, а все уклончиво как-то, мол, не волнуйтесь, и глаза отводили – догадался, что все погибли. Но была еще надежда, что, может быть, кто-то жив, просто в коме, как и он недавно был. Еще через несколько дней пришла сестра жены, в белом халате, присела на край кровати и плача, сдерживая себя, сказала, что все погибли… и даже похоронили уже.
Он не мог жить… Просто не мог жить после этого. Не понимал, как еще можно существовать на свете, для чего… Был январь, больничные окна затянуло морозными узорами, за окном в белесой мути сыпало, секло крупой. А он лежал и представлял себе четыре свежих могильных холмика, заметенных снегом, и слезы текли сами собой. Он сердито утирал их и снова не понимал, как жить дальше, отворачивался к стене и зажмуривался, точно желая отгородиться от невыносимой реальности, уйти в сон. Но сон убегал от него. Когда выписался из больницы, съездил домой, с болью постоял посреди остывшей хаты, молча собрал самые необходимые вещи и автобусом переехал в город, к сестре. Дом летом продали. Большую часть денег он отдал сестре – у нее подрастали двое оболтусов, а ему самому, казалось, ничего и не нужно.
Потом начал пить. Пил тяжело, беспробудно, желая заглушить боль. От сестры ушел, жил, где придется, потом оказался на улице, бомжевал. Однажды кто-то посоветовал ему пойти в монастырь. Пошел, приняли, стали загружать работой, и он как-то неожиданно легко завязал с пьянкой. Втянулся в монастырскую жизнь, полюбил ее. Вот и вся история прошлой жизни, мало ли таких на Руси…
* * *
Однажды отец Ипатий в сельском автобусе возвращался из города, где был «за послушание», покупал краску для монастыря. Народу набилось изрядно. И вот одна женщина с какими-то оклунками[3], сумками – показалось ей, видимо, что монах почем зря ее теснит – завелась, понесла на отца Ипатия и уже не могла остановиться.
– Ну для чего монахи нужны, скажите? – горячилась она. – Нацепили платья черные, патлы поотпустили, бороды и что? Все теперь должны вам в ножки кланяться? А с какой стати? Знаем мы, что у вас там творится… Только с виду святые, а на самом деле… Вот ты, мужик. Чего ты монахом стал? Небось, всю жизнь гулял, горя не знал и никому не обязан ничем. Ни семьи, ни детей… А под старость-то страшно стало одному оставаться. Вот и пристроился в монастырь. Конечно, почему бы нет? На казенных харчах, знай себе только молитвы бубни. Тьфу, – сплюнула она, – противно на вас смотреть. Мужики…
Отец Ипатий молчал, глядя в окно. Ему не было обидно за себя, а только за бабоньку эту. За озлобленность ее было больно.
А та все не унималась:
– Ну и зачем вы нужны, монахи, на кой ляд, скажи ты мне? Дармоеды и больше ничего! Ты пойди голодных накорми, больным помоги… Горя-то сколько вокруг, посмотри, глаза разуй, молитвенник! Стариков сколько беспомощных, детей-сирот, матерей-одиночек… Бьются как рыбы об лед, а мужички наши если не под забором валяются, то в бегах, не в бегах, так в монастырях. Великое благочестие! А вы, бабы, – говорят, – народ дурной, темный… Вот вы уж как-нибудь сами там управляйтесь и со стариками, и с инвалидами, и с детьми. А мы за вас молиться будем. Да на кой мне твои молитвы? Ты мне приди, дрова поруби, водопровод почини, шифер на крыше поменяй: течет вон все, скоро потолок обвалится! Да куда там – монахи же! Один вон тоже в бега подался… Все, говорит, не могу я больше с тобой жить, глупая ты баба! Вот так и сказал, умный, ты понимаешь. А детей как на ноги ставить, он подумал об этом, сволочь?! Гад, гад, скотина… Ненавижу отродье ваше мужицкое, сволочи вы все!
Отец Ипатий продолжал молчать. Было тяжело на душе. Он бы охотно вызвался и дрова порубить, и водопровод починить, но понимал, что не примет сейчас женщина его предложений, да еще и обругает последними словами при всех. Да и не монашеское это дело с женщинами связываться… Знал, чем это может все обернуться для монаха, чай, не один десяток лет прожил уже.
А еще в этот момент у него впервые, пожалуй, стал крутиться в голове вопрос, который он себе раньше не задавал: а в самом деле, для чего я монахом стал? Ну, как в монастырь пришел, понятно, а вот сейчас, сейчас для чего я монахом живу, что в жизни монашеской главное? И он крепко призадумался над этим вопросом и все думал, серьезно пересматривая всю свою жизнь последнего времени, все поступки, поведение, слова и мысли даже…
* * *
С этого дня прошло месяца два. Однажды, после полунощницы и утрени, благословясь у настоятеля, отец Ипатий зашел в свою келью, сменил «служебный» подрясник на другой – выцветший и поношенный, нахлобучил на голову ветхую скуфью и в самом добром расположении духа вышел во двор, напевая «Богородице Дево, радуйся…».
И вдруг у ворот монастыря он увидел женщину, сидящую на скамейке. Ту самую, что выговаривала ему в автобусе. На этот раз вид у нее был потерянный, а согбенная фигура и лицо, опухшее от слез, выражали неизбывную скорбь.
Отец Ипатий прошел мимо, но потом остановился, вернулся и вдруг сказал:
– Вы не плачьте… Все будет хорошо. Господь поможет.
Женщина посмотрела на него с мольбой, очевидно не узнавая, и спросила:
– Вы думаете?
– Я верю, – ответил отец Ипатий с ласковой, лучезарной улыбкой.
– Он не погибнет? – спросила женщина с доверием в голосе.
– А кто он? – спросил в свою очередь отец Ипатий.
– Сын. Сережа. Батюшка, что-то страшное с ним творится, понимаете… Вот пока трезвый – парень как парень, работает, все нормально, но только начнет пить – точно подменили человека. Такое творит, батюшка, я и рассказать вам не могу. – И женщина заплакала, закрыв лицо руками.
Отец Ипатий погрустнел и с полминуты молчал, задумчиво глядя в землю.
– А звать-то его как? Ах да, Сережа, вы же сказали… Ох, беда, беда… А сколько ему лет?
– Двадцать семь… Помолитесь, батюшка.
– Да, да, конечно, только ведь я не батюшка… В смысле – не священник, я монах. А с батюшкой вам, конечно, надо тоже поговорить. Вы зайдите в храм, на службе помолитесь, а потом спросите отца Аввакума. Он должен сейчас литургию служить, но вы его дождитесь и обязательно поговорите с ним.
– Хорошо, но и вы, батюшка… или как вас называть, я не знаю…
– Ну, просто… монах Ипатий.
– И вы, монах Ипатий, молитесь за моего мальчика.
– Хорошо… Буду молиться. А вас как зовут?
– Зоя.
– Какое редкое в наше время имя… А знаете, что оно означает?
– Что?
– Жизнь! Жизнь, вот так-то… Ну, помоги вам Господи… Дай Бог, чтобы все управилось!
Женщина приподнялась со скамейки и хотела благодарно поцеловать руку отца Ипатия, но он успел ее как-то так ловко убрать, что конфуза не произошло. Вместо этого монах просто обнял женщину и погладил ее утешающе по голове, как маленькую, со словами:
– Ну ничего, ничего, милая… Все будет хорошо. Не переживай.
И женщина расплакалась ему в плечо, как потерявшаяся девочка.
* * *
Сергей проснулся… Это даже пробуждением трудно было назвать, скорее, он пришел в сознание, и это было отвратительно. Было так плохо, что хотелось опять бессознания, но проснулся – так проснулся, никуда не денешься. Он обнаружил себя на грязном диване, в комнате, заваленной всяким хламом. Комната была беленая, с потрескавшимися кое-где стенами, с низким потолком. В одном месте штукатурка отвалилась и зияло пятно решетчатой дранки. Тяжело пахло прелью и сыростью.
Он с трудом поднялся, физически чувствуя свою неопрятность, протянул и зачем-то посмотрел на свои руки. Это были руки молодого еще человека, но темные, с грязью под ногтями и трясущиеся. На полу валялось несколько пустых фуфыриков[4] из-под спирта. Он сердито пнул один из них, тот с глухим звуком закатился под диван.
Сергей был в одном носке, наполовину сползшем с ноги, но даже натянуть его не было ни сил, ни желания. Второго носка и обуви не было видно, и где они могут быть, он не имел понятия.
– Света, – позвал он хриплым голосом.
Никто не отозвался.
– Света, – позвал он громче и раздраженно, зло выругался.
Ответа не последовало.
Он увидел на столе полупустую пачку «Беломора», вытряхнул папиросу, продул, смял мундштук, вставил в зубы и так сидел, ссутулившись, на диване, позабыв о спичках.
Не было никаких сил что-то делать, но он понимал, что надо опохмелиться. Как это сделать, где достать пойло, он совершенно не представлял. Он вышел из хаты во двор. Двор был совершенно запущенный, заросший бурьяном, из которого торчало несколько кряжистых абрикосов.
К Сергею, радостно виляя хвостом, подбежал лохматый щенок и стал крутиться вьюном под ногами. Серега опустился на корточки, хотел потрепать пса по загривку, но не удержался и повалился в траву. Пес подбежал и стал радостно лизать лицо Сергея, а тот вяло отмахивался от него, улыбался и приговаривал:
– От зверюга… Ах ты… Чтоб тебя…
Наконец он с трудом поднялся на ноги. Постоял, подумал, еще раз посмотрел на полусползший с ноги носок и пошел в дом искать обувь. Что делать и где достать выпивку, он по-прежнему не представлял.
В это время его мать разговаривала на скамейке с отцом Ипатием.
В закутке за диваном, под чьей-то брошенной курткой, Сергей нашел свою рваную кроссовку. Долго искал вторую с раздражением и бранью и нашел ее под диваном. Второй ногой наступил на носок, стащил его, влез в кроссовки, смяв задники, и старческой, шаркающей походкой поплелся со двора.
Пыльная улица была пуста и безвидна. Он прошел до проулка, вспомнил, что обещал тетке Марусе вырыть яму под туалет, постоял, подумал, свернул направо, прошел еще метров сто и остановился у старых перекошенных ворот. Под приметным камнем он отыскал ключ, трясущимися руками кое-как открыл навесной замок, развел в стороны створки и вошел в просторный двор того, что осталось от местной машинно-тракторной станции. Ему открылась унылая картина. Старый длинный сарай, мастерские с провалившейся кровлей, гараж с потрескавшимися стенами, выбитые стекла, затянутые паутиной… Во дворе валялись крупные части неведомых механизмов, опознать которые мог разве что специалист-механизатор. Посреди двора стоял трактор, очень старый и собранный из разных частей, но целый. Серега доплелся до него, кое-как залез в кабину, завел двигатель, выехал со двора, закрыл ворота и медленно потарахтел к окраине села. Еще несколько раз свернул и наконец поехал по улице, вдоль которой с одной стороны тянулись заборы с воротами, довольно бедные, а с другой – крутой откос, заросший бурьяном и кустарником. Внизу до тополиной лесополосы тянулись старые заброшенные сады. Черные, точно обуглившиеся деревья были оплетены буйными зарослями ломоноса. Серега ехал медленно и сам не заметил, как задремал и свесил голову на грудь, не выпуская руль. Трактор какое-то время ехал прямо, потом стал отклоняться в сторону оврага. Впереди улица делала плавный поворот, и на этом повороте трактор неизбежно должен был свалиться в овраг и перевернуться. Но за несколько метров до откоса двигатель запнулся, чихнул и замолк. Сергей проснулся не сразу, а какое-то время так и сидел за рулем со склоненной на грудь головой, при этом рот его чуть приоткрылся, а лицо имело выражение как бы несколько изумленное. Вдруг он спохватился, проснулся, встряхнул головой и бессмысленно уставился перед собой. Осознав наконец, что стоит на месте, он выругался, попытался завести двигатель, посмотрел на датчик уровня горючего, выматерился. Вылез из трактора, хлопнул дверью и пошел с решительным видом к Валерику – корешу и механику.
– Слышь, братан, где дизель? – спросил он, когда Валера открыл калитку.
– Какой дизель, ты чё гонишь? – ответил Валера не слишком уверенно.
– Я вчера бак заливал, ты один знаешь, где ключи…
– Ну так и шо…
– Не гони… Слил, так дай по крайней мере опохмелиться …
– Ладно, заходи, – смилостивился Валера.
На столе стояла бутыль с мутноватой жидкостью, наполовину опустошенная, в окружении помидоров, огурцов, редисок и четвертушки серого хлеба.
– Садись.
Трясущейся рукой Сергей поднес ко рту стакан, выпил, горько сморщился, замер, понюхал рукав и демонстративно сдержанно, аристократически закусил редиской.
День заладился!
* * *
Вот уже вторую неделю отец Ипатий все думал об этой женщине, о сыне ее… Иногда как будто забывал о них, но настроение, какая-то озабоченность, печаль оставалась, и он вдруг ловил себя на этом настроении, доискивался до его истоков и снова вспоминал женщину с сыном, вздыхал, молился, как мог, об избавлении от губительной страсти пьянства.
В одну из ночей он проснулся в своей келье. Лежал, не открывая глаз, мысли наплывали – одни добрые, другие дурные, одни принимал, погружаясь в них, уплывал на их волнах, другие отвергал от себя и начинал молиться с особенным усердием.
И снова вспомнил о женщине с ее бедой, о пареньке, которого не знал, но беду которого чувствовал, как свою. И он воспринял это как призыв от Господа встать на усиленную, сугубую молитву. Он сел на кровати, с минуту сидел, повторяя внимательно и сокрушенно слова Иисусовой молитвы: «Господи, Иисусе Христе, помилуй нас». «Нас» говорил вместо «мя», подразумевая как раз женщину с сыном ее, как бы молясь вместе с ними «едиными усты и единым сердцем» с болью, в надежде на помощь Божию и в явственном чувстве Его живого присутствия. Потом опустился на колени перед образами, обратившись к святому углу. Лампада освещала келью ровным красноватым светом… Отец Ипатий пытался сосредоточиться, но не мог никак найти верный тон в молитве, повторял слова, ища всем сердцем ту остроту сопричастности, без которой молитва была бы не полна. Все не мог собраться, все что-то мешало ему, и тогда в какой-то момент, от осознания своего бессилия, от желания и неумения помочь, он заговорил вслух:
– Господи, помоги ему! Как сыночек мой он… Ему бы тоже было сейчас, как ему. Помоги! Ох, беда-то какая… Господи, нет во мне подвига. Каюсь… Ленив я, Господи. Прости меня, окажи милость. Помоги рабу твоему Сергию не погибнуть, даруй ему покаяние. Помоги познать сладость общения с Тобой! Помоги ему избавиться от пьянства. Тяжело это, Господи, знаю. Невозможно человеческими силами, но Тебе, Господи, все возможно! Помоги! Ничего я не могу, – повторял отец Ипатий, поднимая в молитвенном бессилии руки. – Но знаю, что Ты любишь каждого человека. Я знаю, что Ты можешь все. Имиже веси судьбами помоги им – Зое и Сергию… Сам помоги им, как знаешь.
Тут залаял пес во дворе, скрипнула и хлопнула дверь. Должно быть, сторож, отец Порфирий, вышел из своей будочки пройтись по территории, оглядеться.
Чувство сокрушения и умиления сердечного ушло. И снова он стал молиться внимательно, повторяя слова молитвы вслух, вслушиваясь в них не только слухом, но и сердцем, старясь осмыслить, обратиться к Богу с живым чувством. Помнил, что слезы сокрушения и смиренное, покаянное чувство, дающее необыкновенное ощущение близости Божией, – это дар Божий, это не во власти самого человека, но молиться внимательно, с понуждением и усердием – это то, что может и должен принести молящийся от себя. И он молился настойчиво, ровно, со вниманием и чувствовал, что и эта молитва не напрасна, что Господь не отвергает ее.
«А дальше будь что будет, – думал отец Ипатий. – Господь никогда не оставляет без помощи молящихся Ему… Не бывает такого. Просто нужно не искать своего, а больше доверять Богу, в твердой уверенности, что Он знает лучше нас, как именно надо уладить любое дело, умиротворить вражду, исправить неправильности… Все знает и действует в той мере, в какой мы сами Ему вверяем себя, в той степени, в какой мы Ему доверяемся, потому что ценит нашу свободу и не вмешивается, пока мы сами Его не попросим об этом от всего сердца, от всей души». И отец Ипатий просил, просил, как мог, чтобы Господь вмешался, разрешил, избавил от страсти, просветил и управил, разрешил все по-доброму.
Потом, нацепив очки, при свете свечи читал Псалтирь и на «Славах» снова поминал рабов Божиих Зою и Сергия, всецело предавая себя, и женщину эту, с ее болью, и сына ее, с его одержимостью, в руки милосердного Бога.
Едва отец Ипатий закончил молиться и присел на край тахты, думая прилечь и еще немного поспать, как раздался удар монастырского колокола. Это означало, что сейчас полпятого и пора вставать, собираться на полунощницу.
А за час до этого, когда он молился, в сорока километрах от монастыря произошло вот что.
Два парня, оба пьяные тяжело и запойно, сидели за грязным столом и очень хотели, но никак не могли поругаться. Казалось, ссора должна вот-вот вспыхнуть и сразу, как это бывает, перейти в пьяную свалку, и нож так удобно лежал по правую руку одного из них, того, кто сидел напротив Сергея. Но они никак не могли «завестись», обменивались какими-то репликами матерными, угрозами, но дальше – никак не шло… Точно их удерживал кто-то. А точнее, удерживал того незримо присутствующего, кто все уже сделал для того, чтобы эта пьяная свалка состоялась. И не терпелось ему заварить смертельную кашу, ведь все уже было готово… Но вот не давало что-то ему вмешаться, удерживало, ссора тянулась вяло и безысходно. В конце концов раб Божий Сергей махнул рукой, поднялся из-за стола и, едва держась на ногах, вышел и, шатаясь, побрел по улице в сторону дома, бормоча что-то.
И ничего не случилось.
* * *
Через месяц после встречи с Зоей в монастыре, в четверг после полунощницы, отец Ипатий, как обычно, зашел в келью, переоделся и вышел во двор. Зоя с ведром известки белила стволы монастырских вишен.
– Зоя, какими судьбами?
– А я вот предложила помочь, и это… деревья попросили побелить.
– Вот молодец, умничка. Да хранит тебя Господь!
И спросил после паузы:
– Ну что, бросил твой Сергий пить-то?
– Да нет, не бросил, но как-то спокойней, что ли, стал, я не знаю. Или даже не он сам, а вокруг как-то спокойнее стало, вот так. Не знаю, как и объяснить. Ну, выпивает он, но не как прежде. Выпьет где-нибудь, придет домой. Бурчит чего-нибудь, но из дома не рвется, продолжения не ищет, как раньше было. А то вдруг пойдет, в огороде что-нибудь начнет копать или прибираться в комнате своей. Не часто, но раньше вообще такого никогда не было. И на работе получше стало, а то его уже выгонять хотели… Но главное… Вы понимаете, отец, я раньше все время ждала, что вот-вот что-нибудь случится. Вот так он жил. Все время ждала, что кто-нибудь придет и скажет… Фу, не хочу и повторять даже, не дай Бог… Страшно было, честное слово, пропадал на несколько дней… Где он, что он… А сейчас, – женщина задумалась, – я даже и объяснить не могу. Он будто выхода ищет. Понимаете? Я уже боюсь и заговаривать с ним лишний раз. Только молюсь. И вам за молитву спасибо. А недавно он говорит мне: «Мать, а чего это ты в храм не пошла сегодня? Воскресенье ведь…» А я, представляете, и вправду проспала. Да чего уж там… Поленилась малость, не пошла в воскресенье-то в храм. Так он мне, вы понимаете, выговорил…
– Ну, слава Богу! Ничего, может, созреет когда… Ты только не дави на него слишком, но говори, мол, пойдем со мной на службу сходим, помолимся Богу… И даже не думай, как он там ответит или что потом будет, а просто говори и все. Бог знает…
– А вы уж, батюшка, не оставляйте молитв.
– Да я-то что… Хорошо, буду молиться, как могу, и вы молитесь. Бог милостив, не оставит. Ну все, родная, будь здорова, а то мне на послушание пора. Знаешь, как у нас в монастыре говорят: послушание выше поста и молитвы. Ну, храни тебя Бог!
Зоя постояла, посмотрела вслед удаляющемуся отцу Ипатию, перекрестила его и снова принялась за побелку.
КОНЦЕРТ БОРТНЯНСКОГО
Он жил по соседству с нами, на одной лестничной площадке, он и его жена с сыном от первого брака. А своих детей у дядь Вовы не состоялось. Был он моложе своей жены лет на восемь. И сошлись они, как я понимаю, на любви к искусству.
Теть Люда – жена – по природе своей вообще была массовица-затейница. Любила все пестрое, звонкое… чтобы музыка бодрая, народ веселый, духи, наряды. К изящным романам тяготела. Добрая, сентиментальная душа городская. А дядь Вовка… он другой. Сам сибиряк и… душа в нем такая… скрытая вроде, не выдающаяся, простая, но вместе с тем и чуткая к красоте, и к музыке тоже, только к другой, задушевной, народной. Говорят, в молодости дядька Вовка здорово играл на гармони. Тем, кажись, теть Люду и покорил. Но потом переехали они в город, заперлись в четырех стенах стандартной хрущевки, дядька Вовка пошел работать на консервный завод, стал выпивать… сперва эпизодически, а потом и систематически, как водится, ну и музыка кончилась. Потянулось шуршание будней.
Жили втроем в однокомнатной квартире. Пасынок вырос, молодость прошла, и стало, как я понимаю, дядьке Вовке скучно жить на свете – просто невмоготу. Пил он уже крепко, запоями, хоть и с просветами существенными. Беда, что тут скажешь. Скучная и страшная проза нашей безбожной реальности.
Из хорошего вот что – дядька Вовка был мастер на все руки. Иногда, если отца не было дома и нужен был какой-то инструмент, а мы не могли его найти – мама стучалась по-соседски к дядьке Вовке и просила: «Володь, дай плоскогубцы… (ножовку… дрель)». И дядька Вовка с тайным упоением открывал свою заветную кладовку, заваленную всяким инструментом, но заваленную как-то так художественно и сподручно, что он быстро находил, что ему было нужно, и приходил к нам чинить поломку. Сам… Я всегда замечал, что он делает это не по чувству какого-то долга, даже не по принуждению совести, а именно в охотку, с радостью. Даже словно это была для него отдушина какая-то.
Вот и еще беда, кроме выпивки: матерщинник был дядька Вовка ужасный, просто даже можно сказать, виртуозный мастер по этому делу, и было понятно, что так вот заведено где-то там, в сибирской деревне, откуда он родом, что матом там не ругаются, а в самом деле разговаривают. И он забывался иногда. При матери моей вворачивал крепкое словцо или скабрезную прибаутку. Но мама моя брани не переносит на дух и всегда его строго останавливала. И вот я видел, что дядьке Вовке – этому буяну и рукосую – приятно, что кто-то его останавливает от злого дела властно, со строгостью… словно он даже радовался, что есть, в самом деле, еще на свете правда. Интересный он все-таки был мужик.
Но главная беда – дядька Вовка был нехристь, некрещеный, и к вере, к религии относился весьма пренебрежительно, а порой и язвительно. Ну так – не вдаваясь в подробности… без разбору и без особой злобы, а по давнему нашему «совковому» обыкновению. Как его научили в деревне безбожные сородичи да в культпросвет училище позже, так он и позволял себе иногда высказаться, как ему казалось, «по существу». Съерничать. Но мама его и тут всегда осаживала, и он останавливался, точно прислушивался к чему, приглядывался в себе самом. Мирковал[5]…
А я между тем рос, рос и достиг того чудесного возраста, когда все хочется попробовать, узнать, понять и сделать… и причем все сразу и именно чтобы не так, как у всех. В то время магнитофона у меня не было, зато был проигрыватель, и стали уже появляться первые «официальные», а еще недавно запрещенные пластинки: «Дип Перпл», «Лед Зеппелин», «Джетро Талл»… И вот я врублю музон, слушаю, а меня аж распирает от счастья! Но своего восторга мне мало, нужно непременно, чтобы все восторгались, и я делаю звук на полную, чтобы весь дом «тащился», потому что… ну потому что не тащиться здесь никак невозможно. Это же цеп-пе-лин!
И потому, когда дядька Вовка начинал кулаком барабанить в стену, я на него крепко серчал и считал человеком отсталым. Но музыку все же делал потише.
Между тем начались самые мутные времена – перевал с восьмидесятых на девяностые. И уже ходили мы в магазин со смешными талонами-бумажками, где было написано: «Приглашение на покупку» сахара… или крупы… которых все равно на всех не хватало. И вот при всем развале к пустым прилавкам и мусорным ветрам в головах добавилась та беда, что водка снова, после недавней «антиалкогольной» кампании, оказалась «в законе», и «катали» уже эту водку кому только не лень… И травились и мерли как мухи, но следить уже за всем этим было некому и некогда, и гробов на всех не хватало, так что хоронили все чаще в полиэтиленовых пакетах. Такое было время…
И дядька Вовка пить уже стал в самом деле «по-черному». Мамка моя за него молилась, я знаю. А теть Люда… Может быть, она в Бога и веровала, но не по-церковному, и меняться ничуть не хотела, жила уже как живется, да и все тут. И вот дядька Вовка полез как-то в пьяном виде на даче на бак. Водовоз подъехал, и нужно было крышку на баке открыть и направить шланг. Дядька Вовка полез, да оступился и упал с двухметровой высоты. И так неудачно, что сломал позвоночник.
Долго он лежал в больнице, потом на коляске передвигался. Побледнел, осунулся, поскучнел совсем; и однажды, когда он был в санатории, теть Люда прибежала к нам в панике потому, что ей привиделся вдруг дядька Вовка – в петле посреди комнаты, – и она все плакала, говорила, что боится за него. И мама все уговаривала ее сходить в храм, поисповедоваться, но она, кажется, так и не пошла.
Дядька Вовка вернулся из больницы и санатория домой, стал пить меньше, постепенно приноровился передвигаться на костылях, но полное выздоровление ему уже никто не обещал. Ну и он как-то смирился.
Между тем я продолжал слушать свои пластинки и вот как-то купил новую: церковного композитора Дмитрия Бортнянского. Как сейчас помню – Камерный хор под управлением Валерия Полянского.
Для меня это было в диковинку. Это была совсем другая музыка, нежели та, к которой я привык. Я слушал ее, и для меня, может быть, впервые открывался какой-то особенный мир: иной, зовущий, ни с чем не сравнимый и ни на что не похожий. Я был увлечен и слушал пластинку снова и снова, правда, уже приглушив звук, помня дядь-Вовкино недовольство и сострадая его беспомощности.
Как-то я зашел к нему, уж не помню зачем, и вдруг дядька Вовка говорит:
– Слышь, а что это там у тебя вчера такое, вроде как пение церковное.
Он говорил это, смущаясь, и лицо у него было как будто не дядьки Вовки, а мальчишки, такого доброго, деревенского паренька, чистого и простого. Я дядьку Вовку таким еще не видел.
– Да это я пластинку купил, дядь Вов… Бортнянский…
– Ну, ты это… – продолжал дядька Вовка как бы между делом, – ты в следующий раз, если будешь эту пластинку ставить, погромче сделай… вот что… Хорошо поют…
Честно скажу, для меня этот разговор стал откровением. Я такой просьбы и такого отношения к духовной музыке от дядьки Вовки не ожидал никак.
Но слушая с тех пор пластинку Бортнянского, я делал звук погромче и знал, что там, за стенкой, дядька Вовка старается меньше шуметь, а может быть, и вовсе оставляет свои дела и слушает. И мне было радостно оттого, что ему радостно. Особенно одно произведение – «Живый в помощи…» – я его чаще всего слушал.
Между тем я женился, родилась дочка, потом вторая. Нам стало тесновато вшестером в двухкомнатной квартире, и мы стали с женой снимать жилье.
Дядьку Вовку я видел теперь совсем редко, только когда приходил в гости к родителям. Годы мелькали, неслись в делах, в суете… и вот я однажды узнал, что дядь Вовка оказался в больнице с циррозом печени. Пить он перестал (между прочим, еще раньше), но процесс уже был необратимый, так что ничего уже нельзя было поделать.
Я вспоминал его и только жалел, что хороший, в общем, и добрый мужик так и уйдет из жизни некрещеным. И точно, в один из приходов моих к матери я узнал, что дядька Вовка помер в больнице.
Грустно мне это было слышать, и я все думал о нем, о его жизни, вспоминал концерт Бортнянского и изумленную, светлую радость нашего дядьки Вовки.
– Да, – сказал я маме, – хороший ведь был мужик, жалко, что нельзя о нем помолиться в церкви, свечку поставить!
– Как это нельзя, почему? – встрепенулась мама.
И тут я узнал, что незадолго до смерти, уже в больнице, дядька Вовка вдруг неожиданно для всех попросил позвать священника… Сам. Потом он поисповедовался от души, принял святое Крещение, причастился. И так, в чистоте младенческой отошел к Богу, Которого, как я понимаю теперь, он в глубине сердца всегда любил и искал. Просто не сразу сумел это понять.
Ольга Рожнёва
ПУТЬ К БОГУ
Начинал служить отец Борис еще во времена сельсоветов, райкомов и обкомов, когда некоторые должности были несовместимы с открытым посещением церкви.
Вот и у одной его прихожанки, Клавы, муж ее, Василий Егорович Пономарёв, был председателем сельсовета. А его младший брат, Михаил, еще дальше пошел по карьерной лестнице и работал в обкоме не последним человеком. Младший брат жил в городе, но часто приезжал в гости к старшему. Видимо, любил очень брата. Да и тосковал по родному селу, по речке тихой, по глубоким заводям, где они на ночной рыбалке таскали крупнейший улов.
Братья были оба среднего роста, крепкие, широкие в плечах, похожие друг на друга своей немногословностью, серьезным видом. И в селе к ним относились с уважением: строгие, но справедливые. Пономарёвы сказали – значит, сделали. Ну и не зазнавались особенно, хоть и у власти, – это тоже было очень важно. Правда, нрав у братьев был крутой. Если Пономарёвы разгневались – хоть под лавку прячься. Но – отходчивы. Глядишь – и прошла гроза, солнышко засияло.
Детей у Василия и Клавы не было. Жили они сначала с родителями, а потом, схоронив их, вдвоем. Избушка добротная, цветы яркие в палисаднике, курочки гуляют, петух – первый красавец на селе. В сарайчике поросенок Борька похрюкивает. Во дворе пес Тяпа разгуливает.
Сидит Василий Егорыч на лавочке у дома, а рядом пес любимый крутится. Здоровая псина, что теленок. Пойдут гулять, а Тяпа остановится у забора, бок почешет, глядишь – забор на земле лежит. Разгневается Егорыч, начнет песику грозный выговор делать, а Тяпа ляжет, голову на передние лапы положит и слушает внимательно. А у самого уши только подрагивают, как будто ждет: вот сейчас хозяин гнев на милость сменит. И правда, надолго гнева у Егорыча не хватало. Только в голосе его басовитая нотка приутихла, а Тяпа уже подскочил. И прыгает и ластится к хозяину. А Егорыч засмеется: «Ах, и шельма ты, Тяпа! Ах, хитрец!»
Брат Михаил приезжал в гости. Один, без супруги. Она горожанка была и никаких прелестей сельской жизни не признавала. Приедет Михаил, они с Егорычем, как обычно, на рыбалку… Потом Клава рыбы нажарит, борщ свой фирменный со шкварками сварит. Графинчик достанут, сидят – хорошо! Тяпа у порога лежит, ушами подергивает, Петька кукарекает…
И все было бы прекрасно, если б не началась у Василия война с женой Клавой. И разгорелась эта война из-за того, что Клава как-то незаметно для себя стала ревностной прихожанкой недавно восстановленного храма Всех Святых. В этом храме начал свою службу отец Борис, на его глазах и разворачивалась вся история.
Клава, уверовав, не пропускала ни одной службы. Строго соблюдала посты. Пока хозяйка воцерковлялась, в хозяйстве ее происходили изменения. Цветы заросли крапивой. Курочки выглядели больными, и даже у бывшего первого на селе красавца-петуха гребень валился набок. Поросенка закололи, мясо Клава продала, а нового Борьку растить категорически отказалась.
Взъелась Клава и на Тяпу, стала называть его «нечистью», перестала кормить. Пришлось Егорычу самому готовить похлебку для пса. Правда, скоро не только собаке, но и самому хозяину пришлось голодным ходить: Клава перестала варить свои вкуснейшие щи – перешла на салаты: капустка, морковка, свекла – благодать! Главное – чтобы после еды молиться хотелось! Но Егорычу с Тяпой эти салаты пришлись не по вкусу.
Да еще и в город вызывали председателя сельсовета: «Что это, мол, жена ваша запуталась в паутине религиозного дурмана? Что это за мракобесие в эпоху, когда заря коммунизма занимается над городами и весями?!» Так и началась у Егорыча с Клавой война. Она в церковь, а он за ремень: «Выпорю дурищу!»
Клава от него по соседям прячется. Совсем дома у них стало неуютно. Печь нетоплена, куры некормлены, Тяпа с Егорычем голодные и злые.
* * *
Как-то при встрече с отцом Борисом Василий Егорович остановился и, сухо поздоровавшись, начал разговор о вреде религиозного дурмана для жизни жителей села, а в частности, жены его Клавдии. Постепенно гнев его набирал обороты, и в конце короткого разговора Егорыч уже топал ногами и почти кричал на молодого батюшку, не давая ему и слова вставить. В общем, нехорошо они расстались.
После этой встречи отец Борис пробовал Клаву увещевать. Стесняясь и краснея, пытался объяснить своей прихожанке, что была старше его годами раза в два: дескать, мир в семье нужно хранить, о муже заботиться… Но Клава смотрела на молодого священника снисходительно. На его слово сыпала сразу десять: «Враги человеку домашние его». Или еще: «Всякий, кто оставит домы, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради имени Моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную». Глаза у нее при этом горели.
Сейчас, спустя годы пастырской службы, отец Борис скорее всего смог бы поставить духовный диагноз правильно. Но тогда молодой священник решил, что у Клавы это просто новоначальная ревность не по разуму. И все наладится по мере духовного роста, взросления его прихожанки. Но дело оказалось не таким простым. И огонек в глазах Клавы питался не одной ревностью по Боге. Были у этого огня другие источники…
А что это за источники – стало ясно позднее, когда Василий Егорович, всегда крепкий, начал прихварывать. Как-то быстро исхудал. Брат Михаил устроил его в областную больницу в отдельную палату, но и отдельная палата не помогла, и Василий довольно скоро вернулся из нее уже совсем слабым, с онкологическим диагнозом.
Теперь Клавдия могла спокойно ходить на все службы. Никто больше не бранился на нее, никто не гонялся за ней с ремнем в руках. Егорыч лежал, и даже щи можно было не варить, потому что аппетит у него пропал. Тяпа не отходил от окна, возле которого стоял диванчик Василия, и тоже значительно уменьшился в размерах. В дом его Клавдия не пускала, и он лежал на снегу, не желая уходить в теплую конуру от болеющего хозяина.
На вопросы о болезни мужа Клава отвечала сухо и коротко: «Василия постигла кара за грехи и неверие!» К удивлению отца Бориса, ревность его прихожанки значительно угасла, и Клавдия стала пропускать службы. Тогда и начал батюшка понимать, что ревность ее питалась противоречием мужу, желанием выглядеть праведной на фоне его неверия. Противоречить больше смысла не было и воевать не с кем. Без этой войны посещение храма, молитвы, пост – все стало неинтересным, слишком обыденным.
Батюшка шел по заснеженной тропинке на службу и думал: где истоки таких историй? Может, похожая ревность была у фарисея? Того самого, который гордо стоял в храме и, глядя на поникшего мытаря, услаждался своими помыслами: «Боже! Благодарю Тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь: пощусь два раза в неделю, даю десятую часть из всего, что приобретаю…» В то время как мытарь смиренно повторял: «Боже, милостив буди мне, грешному!»
Внезапная мысль поразила отца Бориса, и он даже остановился на ходу: «А могу ли я судить других за фарисейство?.. Да и откуда я могу знать, где фарисейство, а где мытарство? Разве в себе я не могу найти ничего фарисейского? Осуждая эту прихожанку, разве не чувствую я в душе этого тонкого и горделивого: “Слава Богу, что я не таков, как эта женщина…” Только один Господь-Сердцевед все знает… Да, Господи, если я нахожу в себе фарисея, то я – мытарь. А если нахожу фарисея в других, то сам фарисей.
И еще: никто не может быть уверен в себе. Никто не знает, не поменяются ли в его сердце местами мытарь и фарисей на следующий же день… И мытарь в своей следующей молитве может гордо произнести: “Слава Богу, что я не такой, как этот фарисей!” Так все непросто это, Господи! Но ведь я пастырь и должен заботиться о духовной жизни своей паствы… Что делать?»
Батюшка встрепенулся: странно, наверное, выглядит священник, застывший на снежной дороге с глубокомысленным видом. И отец Борис, так и не найдя ответа на свой вопрос, зашагал дальше по тропинке, ведущей через белоснежные сугробы к храму.
Вскоре, однако, его пастырские раздумья были прерваны неожиданной встречей. Через несколько дней, вечером после службы, когда отец Борис торопился домой к жене Александре и маленькому сынишке Кузьме, его остановил запорошенный снегом мужчина. Вглядевшись в темноте в незнакомца, батюшка признал в нем младшего брата Егорыча. Михаил заметно нервничал:
– Батюшка, вы нам нужны очень-очень! Не откажите, пожалуйста!
Пока шли к дому бывшего председателя сельсовета, Михаил торопливо рассказывал:
– Батюшка, вы знаете ведь, что брат мой болен. Он умирает. Я вот к нему езжу так часто, как могу… По выходным… И, знаете, лежит он дома уже пару месяцев и с каждым моим приездом меняется. Сначала я приеду, а он лежит и в потолок смотрит. В глазах тоска и отчаяние. Знает, что умирает ведь… Мне с ним и поговорить-то невозможно было, он смотрел сквозь меня. Так, как будто он уже и не здесь. И все, что я мог сказать, ему неинтересно и ненужно совсем. Я оставлю ему еды, деликатесов всяких, вкуснятинки, ну, Тяпку покормлю, да и уеду в город, неделя-то рабочая.
Батюшка вздохнул. Что он мог ответить неверующему человеку?
А Михаил продолжал возбужденно:
– А где-то месяц назад я приехал: глаза у брата живые стали! Смотрю: он книги читает! Лежит рядом с его диванчиком на тумбочке целая стопка книг, и он их читает! Просмотрел я книги, а это Клавины. Агитация религиозная, вы уж простите меня, батюшка, что так выражаюсь… Про святых там всяких. Еще эта, как ее, Библия… Ну я уж не стал спорить с умирающим человеком, доказывать, что дурман это все религиозный… Пусть утешается… А сегодня я приехал с утра – Вася плачет. Я его сроду плачущим не видел! Странно так плачет – слезы текут, а сам улыбается. И просит, чтобы я священника, вас то есть, батюшка, позвал. Креститься надумал. Вот как! Отец дорогой, ты уж окрести его, что ли, я тебя отблагодарю! А то раньше в нашем селе никаких храмов и в помине не было. И родители у нас неверующие были – при советской власти ведь выросли. Бабушка вот только все молилась перед иконами старыми, это я сейчас вспоминаю. Давно это было – в детстве – а вот почему-то сейчас вспомнил… Так как, отец Борис, насчет крещения?
Батюшка молчал. Потом медленно сказал:
– Хорошо, Михаил. Только давайте мы так сделаем: сначала я с вами больного навещу, поговорю с ним. А потом и про крещение решим. Тем более сейчас у меня с собой нет необходимого для совершения таинства.
Но разговора с Василием не получилось. Когда отец Борис с Михаилом вошли в калитку, к ним подошел все еще огромный, но исхудавший Тяпа. Вид у пса был тоскливый, он не лаял залихватски на постороннего, а смотрел так ожидающе и печально, что у батюшки сжалось сердце: «Скотинка простая, а ведь все понимает».
В дверь они зайти не смогли. Потому что когда поднялись по ступенькам, дверь распахнулась сама. На пороге стояла Клава. Вид у нее был боевой:
– Батюшка, простите, но я вас не приглашала! Знаю я, зачем вы пожаловали, да только не получится у вас ничего! Сколько муж меня гонял! Сколько с ремнем за мной бегал! Позору и страху натерпелась! А теперь что ж – хочет на тот свет чистеньким уйти?! Как прижало – так уверовал?! Не выйдет!
Михаил попытался отстранить Клавдию:
– Клав, да ты что?! Муж ведь это твой. Он сам просил батюшку позвать.
– А я говорю, что не пущу! А будешь, Мишка, настаивать, так я в твой обком-райком завтра же приеду! Опозорю перед всеми твоими начальниками! А то ишь – заря коммунизма у них, религия – опиум народа! Вот и встречайте свою зарю коммунизма без опиума! В трезвом виде! Уходите-уходите из моего дома!
Из комнаты донесся слабый голос:
– Клав, пусти, пожалуйста, мне нужно, очень нужно священника.
Но дверь захлопнулась. И мужчины остались стоять на улице. Отец Борис посмотрел на захлопнувшуюся дверь. Перевел взгляд на тоскливую морду Тяпы. А затем, отозвав Михаила за калитку, что-то горячо пошептал ему.
Ближе к вечеру, когда все еще пышущая гневом Клава отправилась на обычные многочасовые посиделки к соседке Тамаре, Михаил вышел на задворки. Прошел по глубокому снегу через огород, тропя путь для отца Бориса, который неуклюже перелез через забор и почти свалился в крепкие объятия работника обкома. Крадучись, по-партизански, прошли они в дом, где и окрестил батюшка умирающего.
Сначала отец Борис совершил чин оглашения, прочитал запретительные молитвы, и больной отрекался вместе с ним от сил зла. Во время крещения Василий сидел на стуле и поднимался с помощью брата, слабым голосом повторяя за отцом Борисом:
– Сочетаешься ли ты со Христом?
– Сочетаюсь.
– Сочетался ли ты со Христом?
– Сочетался.
– И веруешь ли Ему?
– Верую Ему как Царю и Богу…
А когда батюшка совершал Миропомазание, его самого охватил трепет: лицо крещаемого видимым образом менялось после каждого помазания святым миром лба, глаз, ноздрей, уст… Повторяя каждый раз: «Печать дара Духа Святаго. Аминь», отец Борис видел, как бледное лицо больного таинственным образом преображалось и светлело.
А после помазания святым миром Василий уже стоял на ногах сам. Отец Борис поздравил своего крестника. Потом Михаил вышел, и батюшка причастил новоизбранного воина Христа Бога нашего.
Когда отец Борис уходил, Василий плакал. Слезы текли по его исхудавшему лицу, а сам он светло улыбался. В дверях Михаил стал благодарить батюшку и все пытался засунуть в карман купюры. Но отец Борис, к его удивлению, не взял денег. И младший брат, выйдя на крыльцо, долго смотрел ему вслед. Шел домой батюшка, уже не таясь, не задворками, а по улице. Шел и думал, что нужно будет теперь навещать и причащать больного. Не дожидаясь приезда младшего брата.
Но в этот же день им с Михаилом суждено было встретиться еще раз. Близилась полночь, и отец Борис читал перед сном книгу под ровное дыхание жены Александры и сладкое посапывание Кузеньки. Вдруг в дверь постучали, и когда батюшка вышел, накинув старый полушубок, он снова увидел Михаила. Тот стоял молча и нерешительно смотрел на священника, а потом выдохнул:
– Батюшка, он умер. Вскоре после вашего ухода. Еще и Клава не успела вернуться. И еще, батюшка, перед смертью он посмотрел в угол и говорит мне: «Миш, их нет. Они ушли». – «Кто ушли, брат, о ком ты?» – «Эти черные и злые – они ушли. Совсем. А знаешь, Миш, батюшка сказал, что у меня теперь есть Ангел-Хранитель. Правда, есть. Миш, он, правда, есть! Ах, какой он красивый! Я такой счастливый, Миш! Как я счастлив! Ты его тоже видишь? Ну вот же он, вот!» Я, батюшка, оторопел даже. А он улыбнулся и умер.
На отпевании Василия было много народу. Сам он лежал в гробу как живой. И лицо его по-прежнему было светлым, радостным. Сначала все удивлялись решению Михаила отпевать брата, а потом пришли проводить его в церковь. Клавдия отпеванию не препятствовала. Стояла молча, поджав губы, но весь вид ее выражал протест против совершающейся несправедливости. В церковь после смерти мужа она ходить перестала. Может, придет еще? Кто мы, чтобы судить?
А через месяц после отпевания, когда отец Борис отслужил литургию и народ пошел ко кресту, батюшка увидел в притворе храма празднично одетого Михаила. Когда прихожане стали расходиться, он подошел к отцу Борису и, смущаясь, сказал:
– Я вот тут креститься решил, батюшка. Не откажите, пожалуйста.
ЕСТЬ У НАС ЕЩЕ ДОМА ДЕЛА
Снег еще не выпал, но голые деревья, стылая земля замерли в ожидании зимы. Баба Валя кое-как открыла калитку, с трудом доковыляла до двери, долго возилась со старым, уже тронутым ржавчиной замком, зашла в свой нетопленый дом и села на стул у холодной печи.
В избе пахло нежилым. Она отсутствовала всего три месяца, но потолки успели зарасти паутиной, старинный стул жалобно поскрипывал, ветер шумел в трубе – дом встретил ее сердито: где ж ты пропадала, хозяйка, на кого оставила?! как зимовать будем?!
– Сейчас, сейчас, милый мой, погодь чуток, передохну… Затоплю, погреемся…
Еще год назад баба Валя бойко сновала по старому дому: побелить, подкрасить, принести воды. Ее маленькая легкая фигурка то склонялась в поклонах перед иконами, то хозяйничала у печи, то летала по саду, успевая посадить, прополоть, полить. И дом радовался вместе с хозяйкой, живо поскрипывал половицами под стремительными легкими шагами, двери и окна с готовностью распахивались от первого прикосновения маленьких натруженных ладоней, печка усердно пекла пышные пироги. Им хорошо было вместе: Вале и ее старому дому.
Рано схоронила мужа. Вырастила троих детей, всех выучила, вывела в люди. Один сын – капитан дальнего плавания, второй – военный, полковник, оба далеко живут, редко приезжают в гости. Только младшая дочь Тамара в селе осталась главным агрономом, с утра до вечера на работе пропадает, к матери забежит в воскресенье, душу пирогами отведет – и опять неделю не видятся. Утешение – внучка Светочка. Та, можно сказать, у бабушки выросла.
А какая выросла-то! Красавица! Глазищи серые, большие, волосы цвета спелого овса до пояса, кудрявые, тяжелые, блестящие – сияние даже какое-то от волос. Сделает хвост, пряди по плечам рассыплются – на местных парней прям столбняк нападает. Рты открывали – вот как. Фигура точеная. И откуда у деревенской девчонки такая осанка, такая красота? Баба Валя в молодости симпатичная была, но если старое фото взять да со Светкиным сравнить – пастушка и королева…
Умница к тому же. Окончила в городе институт сельскохозяйственный, вернулась в родное село работать экономистом. Замуж вышла за ветеринарного врача, и по социальной программе «Молодая семья» дали им новый дом. И что это за дом был! Солидный, основательный, кирпичный. По тем временам особняк целый, а не дом.
Единственное: у бабушки вокруг избы – сад, все растет, все цветет. А у нового дома внучки пока ничего вырасти не успело – три тычинки. Да и к выращиванию Светлана, прямо скажем, была особо не приспособлена. Она хоть девушка и деревенская, но нежная, бабушкой от любого сквозняка и тяжелого ручного труда оберегаемая.
Да еще сын родился, Васенька. Тут уж некогда садами-огородами заниматься. И стала Света бабушку к себе зазывать: пойдем да пойдем ко мне жить – дом большой, благоустроенный, печь топить не нужно. А баба Валя начала прибаливать, исполнилось ей 80 лет, и как будто болезнь ждала круглой даты – стали плохо ходить когда-то легкие ноги. Поддалась бабушка на уговоры.
Пожила у внучки пару месяцев. А потом услышала:
– Бабушка, милая, я тебя так люблю – ты же знаешь! Но что ж ты всё сидишь?! Ты ж всю жизнь работаешь, топчешься! А у меня смотри – расселась… Я хозяйство хочу развести, от тебя помощи жду…
– Так я не могу, внученька, у меня уже ножки не ходят… старая я стала…
– Хм… Как ко мне приехала – сразу старая…
В общем, вскоре бабушка, не оправдавшая надежд, была отправлена восвояси и вернулась в родной дом. От переживаний, что не справилась, не помогла любимой внучке, баба Валя совсем слегла. Ноги шаркали по полу медленно, не желая двигаться, – набегались за долгую жизнь, устали. Дойти от постели до стола превратилось в трудную задачу, а до любимого храма – в непосильную.
Отец Борис сам пришел к своей постоянной прихожанке, до болезни деятельной помощнице во всех нуждах старинного храма. Внимательным глазом осмотрелся. Баба Валя сидела за столом, занималась важным делом – писала свои обычные ежемесячные письма сыновьям.
В избе холодновато: печка протоплена плохо. Пол ледяной. На самой теплая кофта не первой свежести, грязноватый платок – это на ней-то, первой аккуратнице и чистюле; на ногах стоптанные валенки.
Отец Борис вздохнул: нужна помощница бабушке. Кого же попросить? Может, Анну? Живет недалеко, крепкая еще, лет на двадцать моложе бабы Вали будет. Достал хлеб, пряники, половину большого, еще теплого пирога с рыбой (поклон от матушки Александры). Засучил рукава подрясника и выгреб золу из печи, в три приема принес побольше дров на несколько топок, сложил в углу. Затопил. Принес воды и поставил на печь большой закопченный чайник.
– Сынок, дорогой! Ой! То есть отец наш дорогой! Помоги мне с адресами на конвертах. А то я своей куриной лапой напишу – так ведь не дойдет!
Отец Борис присел, написал адреса, бегло бросил взгляд на листочки с кривоватыми строчками. Бросилось в глаза – очень крупными, дрожащими буквами: «А живу я очень хорошо, милый сыночек. Всё у меня есть, слава Богу!» Только листочки эти о хорошей жизни бабы Вали – все в кляксах размытых букв, и кляксы те, по всей видимости, соленые.
Анна взяла шефство над старушкой, отец Борис старался регулярно ее исповедовать и причащать, по большим праздникам муж Анны, дядя Петя, старый моряк, привозил ее на мотоцикле на службу. В общем, жизнь потихоньку налаживалась.
Внучка не показывалась, а потом, через пару лет, и тяжело заболела. У нее давненько были проблемы, и свои недомогания она списывала на больной желудок. Оказался рак легких. Отчего такая болезнь ее постигла – кто знает, только сгорела Светлана за полгода.
Муж буквально поселился на ее могиле: покупал бутылку, пил, спал прямо на кладбище, просыпался и шел за новой бутылкой. Четырехлетний сын Вася оказался никому не нужен – грязный, сопливый, голодный. Взяла его Тамара, но по своей многотрудной деятельности агронома внуком ей заниматься было некогда, и Васю стали готовить в районный интернат.
И тогда в коляске старого «Урала» к дочери приехала баба Валя. За рулем восседал толстый сосед дядя Петя, одетый в тельняшку, с якорями и русалками на обеих руках. Вид у обоих был воинственный. Баба Валя сказала коротко:
– Я Васеньку к себе возьму.
– Мам, да ты сама еле ходишь! Где тебе с малым справиться! Ему ведь и приготовить, и постирать нужно!
– Пока я жива, Васеньку в интернат не отдам, – отрезала бабушка.
Пораженная твердостью обычно кроткой бабы Вали, Тамара замолчала, задумалась и стала собирать вещи внука.
Дядя Петя довез старого и малого до хаты, выгрузил, а потом почти на руках транспортировал обоих в избу. Соседи осуждали бабу Валю:
– Хорошая такая старуха, добрая, да, видимо, на старости лет из ума выжила: за самой уход нужен, а еще ребенка привезла… Это ж не кутенок какой… Ему забота нужна… И куда только Тамарка смотрит!
* * *
После воскресной службы отец Борис отправился к бабе Вале с недобрыми предчувствиями: не придется ли изымать голодного и грязного Ваську у бедной немощной старушки?
В избе оказалось тепло, печь основательно протоплена. Чистый, довольный Васенька на диване слушал пластинку со старинного проигрывателя – сказку про Колобка. А бедная немощная старушка легко порхала по избе: мазала перышком противень, месила тесто, била яйца в творог. И ее старые больные ноги двигались живо и проворно – как до болезни.
– Батюшка дорогой! А я тут это… ватрушки затеяла… Погоди немножко – матушке Александре и Кузеньке гостинчик горяченький будет…
Отец Борис пришел домой, еще не оправившись от изумления, и рассказал жене об увиденном. Матушка Александра задумалась на минуту, потом достала из книжного шкафа толстую синюю тетрадь, полистала и нашла нужную страницу:
«Старая Егоровна отжила свой долгий век. Все прошло, пролетело, все мечты, чувства, надежды – все спит под белоснежным тихим сугробом. Пора, пора туда, где несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание… Как-то метельным февральским вечером Егоровна долго молилась перед иконами, а потом легла и сказала домашним: “Зовите батюшку – помирать буду”. И лицо ее стало белым-белым, как сугробы за окнами.
Домашние позвали священника, Егоровна исповедалась, причастилась и вот уже сутки лежала, не принимая ни пищи, ни воды. Лишь легкое дыхание свидетельствовало: душа еще не улетела из старческого неподвижного тела.
Дверь в прихожей раскрылась: свежий порыв морозного воздуха, младенческий крик.
– Тише, тише, у нас тут бабушка умирает.
– Я ж младенцу не заткну рот, она только что родилась и не понимает, что плакать нельзя…
Из роддома вернулась внучка старой Егоровны, Настя, со смешным, красненьким еще младенцем. С утра все ушли на работу, оставив умирающую старушку и молодую мамочку одних. У Насти еще толком не пришло молоко, сама она, неопытная, не умела пока приладиться к дочери, и младенец истошно орал, сильно мешая Егоровне в ее помирании.
Умирающая Егоровна приподняла голову, отсутствующий блуждающий взгляд сфокусировался и обрел ясность. Она с трудом села на кровати, спустила босые ступни на пол и стала шарить слабой худой ногой в поисках тапок.
Когда домашние вернулись с работы, дружно отпросившись пораньше по уважительной причине (умирающая, а может, уже испустившая последний вздох бабушка), то обнаружили следующую картину: Егоровна не только не собиралась испускать последнего вздоха, но, напротив, смотрелась бодрее обычного.
Она решительно передумала помирать и бойко ходила по комнате, баюкая довольного, умиротворенного наконец младенца, в то время как обессиленная внучка отдыхала на диване».
Александра закрыла дневник, глянула на мужа, улыбнулась и закончила:
– Моя прабабушка, Вера Егоровна, меня очень полюбила и просто не могла позволить себе умереть. Сказала словами песни: «А помирать нам рановато – есть у нас еще дома дела!» Она прожила после этого еще десять лет, помогая моей маме, а твоей теще Анастасии Кирилловне растить меня, свою любимую правнучку.
И отец Борис улыбнулся жене в ответ.
Александр Богатырев
НАЗОВУТ ТЕБЯ АНГЕЛИНОЙ
Престольный праздник удался. За литургией благочинный отец Никифор вручил отцу настоятелю орден преподобного Сергия Радонежского и Патриаршую грамоту. Прихожане один за другим выходили на солею с букетами и признаниями в любви к батюшке Алексию и рассказами о том, как его стараниями был возрожден старинный храм, пребывавший в мерзости запустения почти целый век. После трапезы спонсоры вручали ему пухлые конверты, а сама трапеза прошла, как никогда, весело. Радостно было всем. Вспоминали истории борьбы с уполномоченным. Особенно развеселила всех пересказанная старостой, ставшая церковным фольклором история о том, как отец Алексий спас уполномоченного от неминуемой смерти. В 1989 году этот обличенный большими антихристианскими полномочиями муж пришел в храм и стал кричать на батюшку и членов двадцатки: «Какой вам храм?! Его сносить надо, а не восстанавливать. А вам перестать приставать к властям с дурацкими инициативами. Все ведь знают, что Бога нет!» На что отец Алексий со словами «Не позволю в храме богохульствовать!» схватил уполномоченного под руку и потащил к выходу. В ту же секунду в то место, где неистовствовал кощунник, упал кирпич.
– Не кирпич, а плинфа, – поправил старосту хозяин известной строительной фирмы.
– Да хоть и плинфа. А ведь прибила бы насмерть. Это уполномоченный понял. И хотя возмущенно визжал, когда батюшка тащил его, но когда увидел, что свалилось бы ему на голову, присмирел и вообще больше в храме не показывался. Говорят, что он вразумился и что его даже отпели… – завершила рассказ староста.
Вспомнили о том, сколько грузовиков мусора вывезли из храма. Помянули труды первых прихожан и предложили тост за их здравие. Ушедших в мир иной помянули, а присутствовавшим на трапезе старейшим прихожанкам Нине Ивановне и Софье Петровне пропели «Многая лета!». Ветеранки поблагодарили за память, но позже, глядя вслед дорогим автомашинам, уезжавшим по окончании трапезы, Нина Ивановна скорбно произнесла:
– Никому-то мы не нужны. Хоть бы из вежливости предложили подвезти до метро.
Софья Петровна вздохнула, но жаловаться не стала:
– Да у них же у всех дела. Сегодня будний день. Рабочее время…
– Рабочее, – проворчала Нина Ивановна. – Работнички… Нахватали миллионов. На какой такой работе можно такие деньги зарабатывать?! Мы вот, одного стажу пятьдесят лет, и до сих пор без дела не сидим. Без нас ведь ни одно дело не обходилось. И готовить, и мусор выносить, и раствор на леса поднимать, и по всяким поручениям по всей Москве раскатывать. Всё ведь делали. Обидно, что сейчас забыли.
– Да кто же тебя забыл?! Тебе и многолетие спели. Батюшка даже в проповедях наши труды вспоминает. Нам и медали вручили. Чем же ты недовольна?
– А тем, что не при деле мы. Без нас решают, без нас делают.
– Да что нам решать-то? Когда на простых работах наши руки были нужны, мы и решали, как что половчее сделать. А сейчас проблемы нам неведомые. Надо их с властями решать. Надо храм расписывать. С нами, что ли, советоваться, как храм расписывать?! Там специалисты да таланты нужны.
– Да вот только теперь и делов, что больную Шурку навестить да передать кому чего.
– Ты радуйся, что теперь тебе дают легкие поручения. Силы-то уже не те. Теперь у нас другое служение.
– Да какое служение?! Пустяки одни. За весь месяц батюшка только и поручил письмо передать Светлане Степановне для внука. Он в тюрьме сидит.
– Радуйся. Может, это письмо его к покаянию приведет. Может, он в Бога уверует.
– Что ты все заладила: «радуйся»… Скорбно мне, а ты – радуйся.
– Ну, тогда слушай про мое поручение. На прошлой неделе вижу я сон. Будто сижу я в дивном саду за столом с красивыми счастливыми людьми. На столе цветы и фрукты невиданные. Аромат – не передать. До сих пор его чувствую. Все такие радостные. А неподалеку за грязным столом, на котором ни цветов, ни фруктов, сидит грустная женщина. Я ей говорю: «Что вы там одна сидите? Идите к нам». А она: «Не могу. Я при жизни в церковь не ходила. И хоть против церкви ничего плохого не делала, но не признавала ее. И все таинства не признавала. И священников не уважала. Думала, что они народ дурачат. А теперь мне очень плохо. Я не могу быть с теми, кто Бога любил». Я говорю: «Могу ли я вам чем-нибудь помочь?» – «Можете. Скажите моей дочери, что я очень страдаю. Только ее молитвы и помогут мне. И чтобы она меня заочно отпела и заказывала панихиды. По воскресеньям ходила бы в храм и подавала записки о моем упокоении. Пусть поспешит с отпеванием. Скоро сорок дней, как я преставилась…» Говорит: «Зовут меня Лидией, а дочь – Ириной». И называет адрес. Я просыпаюсь, а в голове этот адрес: и улица, и дом, и квартира. А это Зеленоград. Думаю: «Приснится же такое». Целый день, что бы ни делала, у меня в голове этот адрес. Память у меня слабая – не помню, что мне пять минут назад сказали, а тут вертится этот адрес, и не забываю. Пошла я на следующее утро к батюшке. Рассказала ему сон, а он говорит: «Поезжай». Шутка ли: надо до Москвы доехать, потом через всю Москву да еще и до Зеленограда. Это на целый день путешествие. Делать нечего – благословение получила. Поехала. Добралась с приключениями: то сердце заболит, то электричку на полчаса на запасной путь отправили, то ноги затекли. Думаю, хоть бы внука попросила посмотреть в интернете, есть ли вообще такой адрес. Да и как объяснить, зачем приехала? Скажут: «Бабка умом тронулась – на том свете побывала». В общем, добралась. И улица на месте, и дом стоит, и квартира на последнем этаже.
Звоню в дверь. Выходит огромный мужик в трусах и с сигаретой: «Вам кого, мамаша?» Я думаю: что ему сказать? Боюсь, пошлет он меня подальше. Извинилась, спрашиваю: «Не живет ли здесь Ирина?» «Живет», – говорит. Ничего не спрашивает, пинает дверь ногой. Я захожу. В кухне сидит женщина. Лет пятьдесят. Лицо строгое. Глаза холодные. У меня даже сердце зашлось. Как ей сказать? Может, имя совпало. Спрашиваю: «Вашу маму Лидией звали?» Кивает головой. Я снова спрашиваю: «Лидией?» – «Ну Лидией. Я же ответила». Хотя не ответила, а только кивнула.
Она смотрит на меня подозрительно. Ну, я внутренне помолилась: «Господи, помоги!» Говорю: «Вашей маме очень плохо». Она смотрит на меня как на дурочку. «Да мы ее месяц, как закопали». – «Я знаю, что она умерла. Так ей там, куда ее душа попала, плохо». – «Какая душа? Я ни в какую душу не верю. И в Бога я не верю». Тут она совсем разошлась. Кричать стала: «Ходят тут всякие! Выпишут имена в домовой книге и начинают народ разводить на деньги. Щас скажете, что она у вас миллион одолжила». – «Ничего она у меня не одалживала. И никаких денег мне не нужно. Я увидела ее во сне, и она назвала мне ваше имя и адрес, по которому вы живете». – «Вы что, работали с ней?» – «Нет. Я вообще ее никогда не видела. Я же вам говорю, что увидела ее во сне и пришла к вам рассказать, о чем она меня попросила». – «Да как вы могли ее во сне увидеть, если вы ее в жизни не видели?» – «Не знаю. Видно, так Господу было угодно, чтобы я нашла вас и передала просьбу вашей матери». – «Да как это возможно? Какой Господь?»
Разволновалась она страшно. Я прошу ее успокоиться. Говорю, что Господь необъяснимым образом может любого человека послать другому на помощь. Объясняю, что покойникам можно помочь только молитвой. И слово в слово передаю то, что ее мать просила и чтобы она поспешила с отпеванием. А от себя добавила: если она чем-то сильно ее обидела (может, в сердцах, при ссоре, смерти ей пожелала или прокляла ее), то нужно сугубо молиться. Хорошо бы какие-то жертвы принести: сироткам помочь или за старыми и немощными поухаживать, как за матерью…
А она вдруг как зарыдает. И куда ее строгость девалась! Лицо сморщилось, как у девчонки. Слезы текут, и она сквозь слезы: «Я мужа своего, Коленьку, бросила, чтобы вон с этим, кто вам открыл, жить. А она умоляла Колю не оставлять. А я ей тогда и не помню, что наговорила. Да… И “будь ты проклята” сказала. Коля с горя спился. Мама умерла. А я теперь свое семейное счастье хлебаю. Вы видели мое сокровище. Чистый кабан. Ест ведрами, а по ночам…» Она махнула рукой и вздохнула. «Я ведь из-за этой его страсти Коленьку бросила».
Тут вернулся ее избранник. Она вытерла слезы, и мы вышли с ней из квартиры. Она попросила меня повторить, что надо в церкви делать. Что и как заказать, как молиться. А я, слава Богу, взяла с собой молитвослов. А там и молитвы за умерших, и все, что надо новоначальным. Подарила ей молитвослов, объяснила, что у любого батюшки можно спросить, как ей матушку ее отмаливать. Так она, эта строгая женщина, руки мне целовала. Спустилась со мной с пятого этажа и в комнатных тапочках шла со мной до остановки. Благодарила и обещала завтра же заказать отпевание и впредь молиться о матери. Вот такая история.
– И к чему ты клонишь? Я же грущу, что мы на приходе не нужны.
– Еще как нужны! Я обо всем рассказала батюшке. Меня ведь тоже мысли о том, что мы ему теперь не нужны, мучили. А он и говорит: «Радуйтесь. У меня молодые помощники появились. А если у меня к вам нет никаких поручений, так теперь Сам Господь дает вам поручения и посылает вас с вестями. Ангел – это же посланник. Вот теперь и вы посланница. Так что постригайтесь в монахини с именем Ангелина. А в схиме будете Гавриилой».
Софья Петровна засмеялась. Нина Ивановна покачала головой, немного постояла, глядя вверх, и тоже засмеялась.
– Ну, теперь и я буду ждать особого поручения. Только сподоблюсь ли…
Подруги обнялись, расцеловались и тихо побрели в сторону метро.
Наталья Романова-Сегень
КАК НЕ СТАЛО ИРИНЫ ТЮЛЕНЕВОЙ
Худенькая Альбина Зарипова рядом со своим мужем Савелием Белооко выглядела как веточка на теле массивного дуба. Красавица-татарка с точеной фигуркой!.. Но было в ней еще много чего. Занудства, например, или «нехорошего глаза». Полюбуется на новые ботинки друга Савелия – они обязательно порвутся, не успеет тот даже до дома дойти. Или скажет кому-нибудь: «Осторожно! Здесь скользко, не упади!» – обязательно человек навернется, да еще ногу сломает. Альбину побаивались, старались не связываться с ней и по возможности выполнять просьбы.
6 ноября вечером в квартире Шемякиных раздался телефонный звонок.
– Здорово! – услышала Александра в трубке знакомый бас Савелия.
– Привет! – не отрываясь от телевизора, поздоровалась она.
– Чем занимаетесь?
– Телик смотрим, а вы?
– А мы вот решили в баньку съездить.
– Хорошее дело.
– Илюха дома? Позови!
Александра передала трубку мужу:
– Савелий звонит, – и она снова стала смотреть кино.
Муж о чем-то разговаривал с другом, Саша даже не вникала, увлеченная детективом.
– Перезвоню через пару минут, – сказал Илья и положил трубку. – Саш, Савелий с Альбиной просят отвезти их в баню к родителям Альбины.
– Кто на ночь глядя в баню ходит?
Илья пожал плечами:
– Зариповы.
– У Альбинки родители живут в Лангепасе. Сто двадцать километров пилить от нашего Нижневартовска!
– Да знаю я.
– А что, нас не приглашали в баню?
– Савка ничего не сказал. Спросил, чем заняты. Я сказал: телик смотрим. Он и попросил в баню отвезти.
– Им такси, что ли, лень взять? – начала кипятиться Саша. – Что у людей за мода такая – просить там, где могут сами справиться?!
– Мне откуда знать? – Илья был невозмутим. – Так что мне сказать? Я обещал перезвонить.
– Скажи, что ночь на дворе, а завтра отвезем.
– Ты вот тоже такая интересная! Людям не завтра надо, а сегодня, сейчас, – начал злиться Илья, явно не удовлетворенный причиной отказа, которую ему предстояло озвучить.
– Надо было придумать что-нибудь, когда он звонил. Сказать, например, что у нас гости.
– Кто знал-то… И отказать неудобно, и ехать не хочется.
– Откажи! Не первая им необходимость эта баня. Тем более ты видел, что на улице творится?
На улице, действительно, творилось невообразимое, а если сказать поточнее – наступала зима. Снег шел с небес лавиной.
– Застрянем еще где. Звони и отказывайся! – настаивала Саша. – Не пущу. А если тебе неудобно, то я могу сама сказать им.
– Ладно уж, сиди, – буркнул муж и, кашлянув от волнения, набрал номер Савелия.
Саша слышала, что на том проводе явно недовольны отказом.
– Обиделись, – с сожалением произнес Илья. – Савка психанул и трубку бросил.
– Чего это он еще психует?! Деловой такой! – завозмущалась Саша. – Обязаны мы им, что ли? Они тоже не разбегутся, если их о чем-нибудь попросишь. Вообще-то ради приличия могли бы и нас в баню пригласить! Мы бы, может, и не пошли, но…
– Неудобно все же, – прервал ее монолог Илья.
Муж Александры отличался особой совестливостью. Ему было всегда неудобно отказать, поэтому Илья предпочитал сделать, чем потом мучиться от того, что не откликнулся на просьбу. Жену он выводил из себя своей мягкотелостью. Вот и сейчас будет весь вечер переживать по поводу того, что отказал другу.
– На тебе прямо лица нет, – зло сказала Александра, – мучаешься, словно в голодный год ребенку куска хлеба не дал.
– Прекрати, – отмахнулся Илья.
– А чего прекрати? Чего прекрати? Им всем можно у тебя на шее ездить? Хоть бы смазывали иногда шею эту…
– Да хватит уже! – Илья резко поднялся с дивана и вышел из комнаты.
Саша пошла следом. Ссора уже наметилась. Но вновь зазвонил телефон. Александра взяла трубку. Это был снова Савелий.
– Савка, ну куда сегодня ехать? Да и праздник завтра, салаты сейчас будем крошить, овощи еще днем отварили, – нашлась Шемякина.
– Понимаешь, ну очень надо. Там с тестем проблема. Звонила мать Альбинки, сказала, что он дуркует.
– Выпил, поди.
– А то. Хочет, чтобы мы приехали, даже баню затопил.
«А мы должны тащиться в снег к дуркующему Зарипову!» – со злостью подумала Саша.
– А денег голяк, Сашка. Даже на такси нету. Ну выручите, а? Ведь друзья все же, не свиные хвостики, – сказал Савелий какую-то чушь. – Альбина тоже очень просит. Вообще-то это ей надо. Думаешь, мне охота тащиться за сто километров?
При акцентировании на том, что это надо именно Альбине, Саша поежилась. Ехать, видимо, придется… Шемякина передала трубку мужу:
– Договаривайся.
Поскольку Шемякины жили с Зариповыми в соседних дворах, то условились, что Илья и Саша за ними заедут минут через двадцать. Однако пришлось долго чистить от снега машину, поэтому задержались.
У подъезда их уже ждали Савелий и Альбина.
– Машину чистили. Метет-то как!
Савелий понимающе кивнул.
Только выехали из двора, как Альбина попросила вернуться. Она что-то забыла.
– Аля, нельзя возвращаться! – Саша была непреклонна.
Но Альбина настаивала.
– Нельзя, понимаешь? – злился на жену Савелий. – Что ты забыла? Без этого нельзя обойтись?
– Нельзя, – нервно ответила Зарипова, – или я вообще не поеду.
Шемякин развернул машину к дому друзей.
Альбина вышла, Савелий тем временем открыл бутылку пива.
– Пока не видит. Будешь? – предложил он Илье.
– Дурак, что ли? Я за рулем.
Саша грозно посмотрела на Белооко.
– Какие сейчас ночью гаишники? Сашка, будешь? – протянул он пиво Александре.
– Не-а, спасибочки.
– Ну, как знаете. А я поеду самый веселый. А то сегодня весь день коту под хвост.
– А что случилось? – поинтересовалась Саша.
– Да с Алькой полаялись. Странная она какая-то стала в последнее время. Нервная.
Но Белооко не успел рассказать о ссоре с женой: Альбина вышла из подъезда и направилась к автомобилю.
Машин в городе было мало: видимо, всех разогнал снег.
– В такую погоду хозяин собаку не выпустит на улицу, – пошутила Саша, но, судя по искривленной физиономии Альбины, шутка оказалась неудачной.
– Как хоть поживаете? – спросил Илья. – Сто лет не виделись, хоть и живем по соседству.
– Да как как, – в голосе Альбины слышались нотки раздражения. – Савка у нас трезвый бывает – по пальцам можно пересчитать. Вот и сейчас от него разит!
– Ты чего? – уставился на нее муж. – Какое разит?
– Дуру-то из меня не делай!
– Вот так всегда: два глотка сделал, а ей уже пьяный. Нудит и нудит не переставая.
– Правильно, нечего жену обманывать, – вступилась за Альбину Саша.
– И эта туда же! От вас, от баб, житья нет! – Савелий сел на свой любимый конек.
– Но-но! – возразил ему Илья, подмигивая жене. – Ты мою-то не приплетай ко всем.
К этому времени уже выехали за город, и если в Нижневартовске пусть тускло, но освещали дорогу фонари, то сейчас свет совсем исчез. И никаких машин. Только один раз посигналили им, давая понять, что нужно пропустить. Илья прижался к обочине, уступив дорогу наступающему на пятки автомобилю, но потом буксовал, пока не выбрался из снега.
– Хорошо, что неделю назад летнюю резину на зимнюю поменял.
– Так давно пора! – усмехнулся Белооко. – Зима уж скоро кончится. Они у нас в Сибири короткие.
Под обильно выпавшим снегом был гололед, и машину иногда заносило.
– Странно, столько снега выпало, а лед все равно чувствуется, – прервала затянувшуюся паузу Александра.
– Конечно, чувствуется, – рассмеялся Илья, – нагрузка какая на колеса! Особенно на задние.
Шутка эта относилась к Белооко. Богатырь, каких свет не видывал! «Подковы гнул движением плеча» – это про него.
Какое-то время ехали молча. Снег немного поутих, тем не менее дворники на лобовом стекле работали не переставая. Временами из автомагнитолы прорывалась музыка и, пошипев, исчезала.
– Хорошо едем, – мечтательно произнесла Альбина, глядя на падающий снег.
«Кто тебя за язык тянет?» – так и хотелось сказать Саше.
При подъезде к Мегиону на трассе стало оживленнее. Они проехали мимо небольшого освещенного здания, возле которого стоял милицейский уазик, и мимо пустой автобусной остановки. Снова пошла неосвещенная дорога.
– Хорошо едем, – повторила Альбина.
Она еще что-то хотела сказать, но не успела. В ту самую секунду большое и тяжелое упало на капот и отскочило на обочину.
Саша вскрикнула. Илья, матерясь, жал на тормоз.
– Столб, что ли, или бревно какое-то? – не понял Савелий.
Илья остановил машину. Все вышли. Передняя фара со стороны Саши была разбита и не горела, лобовое стекло треснуло.
– Что случилось-то? – испуганно спросила Саша.
В нескольких метрах на обочине что-то чернело. Савелий побежал к этому предмету, следом Александра.
– Кажется, мужик.
У Саши похолодело внутри. Они наклонились над человеком.
– А разит-то как! – отпрянули оба.
Человек замычал что-то нечленораздельное. Подошли Альбина и Илья. У Шемякина тряслись руки. Он уже понял, что кого-то сбил.
– Живой? – спросил он у Савелия.
– Вроде бы… Стонет.
– Надо срочно звонить в «скорую» и в ГАИ, – сказала Альбина.
И без нее понятно, что надо. А откуда? Мобильники тогда были роскошью. А где на трассе взять телефон?
– Надо его срочно в больницу, может, живой останется, – Илью всего трясло. – Савка, у меня в багажнике покрывало, тащи сюда.
– Зачем?
– Кому говорят, тащи! Положим его на заднее сиденье, – Илья кивнул на сбитого. – Сами отвезем в больницу.
Савелий метнулся за покрывалом.
– Это баба! – присвистнул Илья, когда они перекладывали сбитого человека на покрывало.
Лицо женщины было в крови. Илья, никогда не выражавшийся, теперь матерился напропалую:
– Блин, посадят ведь! И откуда она взялась?
Саша с ненавистью смотрела на Альбину. Говорила ведь, не надо ехать. Да и кто возвращается перед дорогой? Вот не верь теперь в эти приметы.
– Девки, вам придется здесь нас ждать! – крикнул Савелий. – Мы поедем больницу искать.
Савелий и Илья понесли женщину к машине, и как раз тут подъехал милицейский уазик.
– Стой! – закричали выпрыгнувшие из него.
Илья и Савелий замерли.
– Чего это у вас? – милиционеры подошли к ребятам.
– Женщина попала под колеса.
– Захотели смотаться с места аварии?
– Нет! Мы в больницу хотели отвезти!
Приехавшие склонились над сбитой.
– Несет-то как! – поморщился один.
– По ходу дела, это та самая краля, – высвечивая фонариком лицо пострадавшей, произнес другой. – Да положите вы ее!
Илья и Савелий положили женщину на землю. Она застонала.
– Ее в больницу надо. Не дай Бог, помрет, – настаивал Илья.
Старшина вернулся в уазик и что-то передал по рации.
«Скорую» долго ждать не пришлось.
– Она будет жить? – волновались все.
Врачи уехали, ничего не ответив. Гораздо дольше пришлось ждать ГАИ. Приехав, гаишники сначала разговаривали с милицией. Только когда уазик уехал, они стали замерять тормозной путь, составлять схему происшествия и задавать вопросы.
Илья курил сигарету за сигаретой. Саша переживала за мужа. Альбина и Савелий пытались приободрить Шемякиных тем, что помогут найти хорошего адвоката. Работники автоинспекции, на удивление, вели себя с ними крайне доброжелательно.
– Позвоните в больницу, узнайте, что с этой женщиной, – попросил Илья, на что гаишники нехотя отмахнулись.
– Только бы она выжила, только бы выжила, – твердила Саша.
– Откуда она взялась? – недоумевал Шемякин. – Словно с неба свалилась.
Это подтверждали и Саша, и Альбина с Савелием. Ни один не увидел ее перед аварией. Они пытались вспомнить все до мелочей. Рассуждали, как и чем она стукнулась, какие у нее могут быть последствия, если вообще останется жива…
Савелий заметил на лобовом стекле сбоку след от губной помады и хотел его стереть. Вдруг лишняя улика? Рукав куртки был уже на изготовке, как подскочила жена:
– Ты сдурел? Куртка новая!
– А машина у них, можно подумать, старая! – рассвирепел Савелий. – Это мы их, между прочим, втянули в неприятности. А тебе куртку жалко! Эх ты!
– Не трогай ничего, – устало сказал Илья, – пусть все как есть.
Теперь им предстояло проехать в районное отделение. А как? У Ильи не успокаивались руки.
– Садись и езжай! – приказал один из гаишников. – А иначе потом вообще за руль не сядешь. Забудь о страхе.
Легко сказать: забудь… Илья, едва унимая свое волнение, завел машину и тронулся в путь за машиной ГАИ.
– Мы им ничего лишнего не наговорили? – спросил Савелий, пока они добирались до отделения. – В таком состоянии скажешь что, а потом против тебя обернется. И не договорились, что говорить-то. Так все неожиданно.
– Будем говорить так, как было, а то совсем запутаемся. Думаешь, еще будут расспрашивать? Все ведь рассказали, – Илья сосредоточенно вел машину.
Наконец приехали в отделение. Те энергичные гаишники, которые были на месте происшествия, уехали. С ними разговаривали другие – сонные и ворчливые. Каждого из четверки приглашали в кабинет, где он давал показания. Дольше всех там держали Илью.
– Вы можете сказать нам, в каком состоянии эта женщина? – не переставала спрашивать Саша. – Не трудно же позвонить узнать.
– Да нормально все с ней! – наконец не выдержал один из них. – Пьяная в стельку.
– А что будет с Ильей? – робко спросила Александра.
– Да ничего вам не будет! Даже если она сдохнет! Тварь поганая. Напьются и под машину лезут.
– Она ведь не специально, – Шемякина попыталась встать на защиту пострадавшей.
– Ага, как бы не так! Из уазика парни сказали, что она на их глазах дважды с остановки пыталась броситься под машину! Но там фонари, и ее было видно, поэтому водители успевали вырулить. Один даже выскочил, хотел ей шею намылить, да видит, что она еле на ногах стоит, плюнул и уехал.
– А чего ее в вытрезвитель не забрали?
– Так пожалели парни, у нее какая-то там, видите ли, драма! Домой отправили. А она видишь, не дошла… вам под колеса нырнула. Они сами говорят: поздно сообразили отвезти эту дуру до дома, чтобы делов не натворила. Поехали следом, но не успели… Вот и жалей эту пьянь после этого!
Инспектор понизил голос:
– Но я вам ничего не говорил!
Внезапно Альбине стало плохо. Белая, как снег, она начала заваливаться набок. К ней подлетел Савелий и стал тормошить жену.
– Накурено здесь, – сказала Саша. – Пойдем, Альбинка, на свежий воздух.
Они вышли на крыльцо.
– Все нормально? – спросила Саша, с удивлением глядя на то, как Альбина закурила, выпуская дым в морозную ночь.
– Нормально. Долго еще нас держать тут будут?
Александра ничего не ответила. Она смотрела в звездное небо и искала Полярную звезду.
– Побыстрее бы уехать, – сказала Зарипова, – живот болит до невозможности.
– Ударилась? Может, у тебя сотрясение? Только что вон как плохо было.
– Нет, не ударилась. Два месяца.
– Два месяца чего? – не поняла Саша.
– Чего-чего. Беременности.
– Да ты что! А чего тогда куришь?
– По-моему, у меня эта беременность не состоится. Или, кажется, уже не состоялась… Хорошо, что Савелию не сказала. Расстроился бы.
Альбина помолчала.
– Когда они закончат свои расспросы?! Четыре часа канителимся.
Скрипнула дверь. Вышли Савелий с Ильей.
– Все? Отпустили?
– Отпустили. Права забрали, временные будут до суда, – сказал Шемякин.
– Куда мы теперь? – спросила Саша.
– Как куда? – удивился Илья. – Домой!
– А к тестю? – Савелий вскинул брови.
Илья посмотрел на него как на идиота.
– Я никуда не поеду. Мы домой. Меня до сих пор всего трясет. Не видно?
– Да тут ехать-то осталось… От Мегиона до Лангепаса…
– Нет! – твердо произнес Илья. – Мы в Нижневартовск. Заедем за водкой и домой. Поехали! Какая вам баня сейчас? Я дак только что как из бани…
К отделению подъехали гаишники, которые были на месте аварии.
– Вас чего так долго держат? – удивились они.
– Только что отпустили.
– Понятно. Как настроение?
– Хреновое.
– Стресс езжайте снимать. Чего здесь торчите.
– Этим вот в баню приспичило, – Илья кивнул в сторону Альбины и Савелия. – Может, подбросите их? Я, честно говоря, не в силах. Да и трасса не подарок.
– Далеко?
– До Лангепаса.
– Отчего же не подбросить? Подбросим. Как раз туда собирались.
Пары попрощались друг с другом и направились к разным машинам.
* * *
После суда Шемякину права вернули. Постановили, что в случившемся виновата сама пострадавшая – Ирина Тюленева. Илья Шемякин соблюдал скоростной режим, ничего не нарушал. Тюленева же оказалась на проезжей части, причем бросилась под машину сознательно, желая свести счеты с жизнью. Сашу больше всего удивило, что они были вправе требовать компенсацию за понесенный материальный ущерб; кроме того, могли подать и на моральный.
– Полный бред! – недоумевала она. – Человек и так покалечен, а с него еще и деньги требовать.
– По закону – можете, – пояснили Шемякиным. – Недавно был случай. Водитель сбил мальчишку насмерть. Виноват был паренек. От удара что-то там погнулось у машины. Так тот подал в суд и вытребовал, чтобы ему возместили все затраты. Машина у него была новая, дорогая.
– М-да, – сказала Саша. – Наверное, не сибиряк.
Конечно, ни о каких деньгах не могло быть и речи. К тому же там и не такие великие деньги – за фару и стекло.
– А стойку разве не повело? – спрашивали Илью друзья-водители, на что он махал рукой.
Саша дважды навещала Ирину в больнице. Она лежала в травматологии. По всей видимости, коленкой Тюленева ударилась о фару, а лицом о лобовое стекло, поскольку у нее были проблемы именно с коленом и челюстью. В первый Сашин приход Тюленева, узнав, кто пришел, спряталась с головой под одеяло.
– Я не бранить вас пришла, – миролюбиво сказала Саша. – В конце концов, есть и наша вина, что не увидели вас на дороге и не сумели предсказать ваши действия.
Тюленева не вылезала из-под одеяла, но было слышно, что она тихонечко плачет. Саша поставила на тумбочку банки с фруктовым пюре и коробки с соком. Обычно в больницу носят фрукты – яблоки, апельсины, но принести это человеку с разбитой челюстью воспринималось бы как злая шутка.
– Если будет желание пообщаться – звоните. Мой номер телефона легко запомнить. Двойка, а за ней все семерки.
Через день Ирина позвонила и попросила Сашу прийти к ней в больницу.
– Я вам все выплачу, – начала она разговор.
Саша махнула рукой.
– Уже давно все заменено и ездит, – сказала она. – Железо – это ерунда. Скажите, зачем вы это сделали?
Саша во все глаза смотрела на Ирину. Сейчас она не походила на ту, что они подобрали на обочине. Почему они приняли ее за мужчину? Тюленева совсем не мужеподобная. Обычная женщина. Может, потому, что тогда на Ирине был черный лыжный комбинезон? Да и разило от нее как от заправского забулдыги. А еще и волосы коротко стрижены.
– Почему сделала? – Ирина уставилась в больничную стену. – Значит, надо было.
– Любовь несчастная?
Больная ничего не ответила. А у Саши вдруг перед глазами встал кошмар той ночи. Трясущиеся руки мужа, белое лицо Альбины, страх перед неизвестностью: что с этой женщиной, жива ли?
– Раз вы хотели покончить жизнь самоубийством, нашли бы другой способ!
Ирина недоуменно посмотрела на Александру.
– Как бы мы все жили, особенно Илья, зная, что по нашей вине погибла женщина? Даже если она сама рвалась под колеса? Наша вина, конечно же, была косвенная, но все же! Вы отдаете себе отчет в том, что жизнь сидящих в машине могла круто измениться, и не в лучшую сторону?
Ирина хлопала глазами, закусив губу.
– Да-да, измениться! Я знаю столько случаев, когда водители из-за чувства вины начинали пить. Вы не подумали ни об одном сидящем в машине. А там могли быть дети. Могли так испугаться, что на всю жизнь стали бы невротиками. Мог быть пожилой человек, у которого сердце не в порядке…
– Мог бы да не мог! – перебила ее Ирина. Ей, видно, надоело слушать нравоучения. А может, и потому, что она сама все прекрасно понимала. – Если б да кабы во рту росли грибы. Что вы все заладили: мог бы да мог бы…
– А вот у Альбины с Савелием, – тихо произнесла Саша, – мог бы родиться через полгода ребенок.
Ирина недоверчиво посмотрела на Александру.
– Альбина была на третьем месяце беременности. И наверняка это стечение обстоятельств, но именно в ту ночь, после аварии у нее случился выкидыш. Вот так-то. А вы: мог, не мог… Да что с вами разговаривать!..
Саша резко поднялась со стула и вышла из палаты.
* * *
Прошло много лет. Илья стал большим начальником, у него теперь был личный водитель, и Шемякин старался как можно реже садиться за руль. У Альбины и Савелия долго не было детей, но наконец родился мальчик. Крепкий и здоровый сибирячок.
Однажды, вновь 6 ноября, в квартире Ильи и Саши раздался телефонный звонок. Шемякиных дома не было. У них гостила двоюродная сестра Ильи Рита.
– Это Александра? – услышав женский голос, спросили в трубке.
– Нет, – ответила Рита, – Саша на работе. Может, что-то передать?
На том конце помолчали.
– Передайте им, что звонила монахиня Елисавета из Когалымского Свято-Успенского женского монастыря. Очень раскаивается. Просит прощения. Молится каждый день за них и их друзей.
– Монахиня? Ну надо же! – удивилась Рита.
– Да. Ныне монахиня. В прошлом Ирина Тюленева.
Константин Церцвадзе
«СТАНЦУЙТЕ СО МНОЙ!»
Иногда мы встречаемся с людьми, которые оставляют глубокий след в нашей памяти. След, который никогда не стирается. А бывает и так, что мы всю жизнь находимся рядом с человеком, цену которого понимаем лишь после его смерти… Это, наверное, заложено в человеческой натуре. Но скорее всего мы сами не хотим замечать таких людей и выбираем душевную слепоту. Почему это так, знает, вероятно, только Господь.
Нам трудно выражать любовь и говорить внушенными ею словами. Не знаю, как для поколения моего отца, но мое поколение не может похвастаться наличием таких чувств, как любовь и взаимопонимание. Взрослеем – и зачастую отказываемся от искренней, святой любви и благодати. Порою нам неловко обнимать и прижимать к сердцу друг друга. Мы стыдимся чувства любви, и лишь тогда, когда в нашу жизнь приходит беда и мы теряем кого-то, начинаем признаваться в ней… уже ушедшим в вечность ближним и плакать горькими слезами. Печально также и то, что эта тенденция сегодня превращается в некую норму. До слез обидно, что мы каждую минуту предаем уже преданного и распятого Спаса и Господа нашего Иисуса Христа и не хотим исправиться, заняты только суетливым миром и ежедневными проблемами, забывая о том, что никто не заберет с собой в вечную жизнь материальное богатство, что все мы оставляем здесь, на этом свете, – все, кроме любви, которую заберем с собой в вечность.
Вы, наверное, со мной согласитесь, если скажу, что человеку для счастья хватает немножко любви и взаимопонимания. Достаточно сказать одно теплое слово, как на душе становится радостно, согревается сердце, и, кто знает, может быть, именно это одно произнесенное с любовью слово спасет жизнь какого-то человека. Жизнь любого из нас, ведь и мы не знаем, в каком положении можем оказаться завтра.
С течением времени я стал понимать, что люди в этом мире обладают многими невидимыми талантами, среди которых любовь является наиглавнейшим. Невольно вспоминаются слова преподобного Гавриила: «Пусть никто не думает, что любовь только врожденный талант. Любви можно научиться, и мы должны стремиться к ней… Когда творим добро – поднимаемся на одну ступень, а когда грешим – опускаемся назад. Вся наша жизнь представляет собой такие взлеты и падения».
Всегда, когда я смотрю на обездоленных, перед глазами всплывает лицо одной простой женщины, которая коренным образом изменила мое представление о жизни и смогла стать примером для подражания. Наверное, возникнет вопрос: как же может стать пьяница примером для подражания? Но, как говорят, неисповедимы судьбы Твои, Господи!
* * *
Кто же ее не знал в нашем городе! Женщина лет сорока пяти, попрошайка. Я был еще маленьким, когда впервые увидел ее. Я тогда узнал, что и женщина может быть пьяной, и обратился к взрослым с вопросом: почему она такая? Не забуду слова, которые я услышал в ответ: «Когда потеряла единственного сына, помешалась, бедная… У нее, кроме сына, никого не было».
Она была профессиональной танцовщицей, а после этой трагедии стала ходить по городу с магнитофоном: то поет, то просит людей станцевать вместе с ней. Многие ее отталкивали и ругали, но у некоторых, понимающих ее состояние, глаза наполнялись слезами. Позднее я узнал, что ее сын Георгий погиб в страшной аварии. И тогда жизнь ее превратилась в жалкое существование, и она заливала свое горе алкоголем. Ее называли Шангрикой.
Одним прекрасным майским днем, ожидая маму в коридоре своей школы, я смотрел в окно и увидел Шангрику: она шла по улице со своим магнитофоном. Пьяными, неуверенными шагами она направлялась к молодым людям, стоящим на углу, и громко пела:
– Мальчики-мальчики-мальчики… Да здравствуйте, мальчики! Станцуйте со мной! Вот у меня такая хорошая новая кассета…
– Шангрика, сначала ты станцуй, а потом я буду с тобой танцевать… – сказал один из них.
– Даешь слово? – спросила Шангрика.
– Конечно, – ответил тот.
И она пустилась в пляс. Танцевала она, и было видно, как ей радостно на душе! И я, сочувствуя Шангрике, тоже радовался тому, что наконец-то кто-то исполнит ее просьбу.
Ее сольный танец окончился, и теперь она ждала, кто продолжит его вместе с ней, но напрасно. Над ней, как всегда, издевались и смеялись.
– Ну, и кто же из вас будет танцевать со мной? – начала Шангрика.
– Уходи! Никто не будет танцевать… Посмеялись – и хватит! Тебя еще не хватало, – слова эти были произнесены жесткими голосами.
– Как же так?! Вы же обещали…
– Иди-иди отсюда, а то полицию вызовем.
И они прогнали ее пинками.
– Так нельзя, вы обещали, – бормотала она, и в ее пустых и грустных глазах сверкнули слезы. – А мой сын станцевал бы со мной и с любой другой. Он не был похож на вас…
– Сыночек! – Шангрика принялась оплакивать своего сына. – Где же ты? Помоги мне! Ты мой золотой… Ты не был таким, как они! А вас я видела в церкви несколько раз… Неужели этому учит Церковь – обманывать больных людей?.. Таких больных, как я…
Затаив дыхание и глотая слезы, я смотрел на Шангрику, но не осмеливался выйти и наперекор бессердечным мальчикам станцевать с ней. Мне было стыдно и страшно. Собирался уже уйти и вдруг вижу, как опрятно одетый молодой человек в костюме положил свой чемодан на скамейку, подошел к Шангрике и спросил:
– Шангрилочка, никто с тобой не танцует?!
– Нет…
– А хочешь, я станцую с тобой, моя Шангрилочка?..
– Эх, как не хотеть! Но и ты обманешь меня. Не станцуешь…
– Станцую!
– Не верю… – произнесла Шангрика, улыбнувшись.
– А вот сейчас я включу музыку…
Глаза Шангрики засветились. Молодой человек включил музыку грузинского танца «Даиси» и пошел, плавно подняв руки, танцевать. Получалось у него очень красиво. Шангрика присоединилась к нему.
Она танцевала, и слезы ручьем лились из ее глаз. Их окружили люди. Некоторые хлопали в ладоши, кому-то это все было смешно, были и такие, кто плакал! На все это Шангрика не обращала внимания. Она громко восклицала:
– «Шен ки генацвале, бичо». Мой сын тоже танцевал со мной под эту музыку… Как же вы похожи, генацвале! Ты – единственный, кто станцевал со мной! Ты – настоящий человек!
Так танцевала она, смеясь и плача, вспоминая звуки той музыки, под которую она в последний раз танцевала со своим Георгием.
Свершилось простое «чудо», которого Шангрика ждала пять лет! «Чудо», сотворить которое оказалось не всем под силу! В чем же была проблема? А не в гордыне ли и высокомерии? Кто знает… Бог всем нам судья!
Прошло несколько месяцев. Августовское солнце золотило город. Во дворе одного дома было многолюдно… Похороны молодого человека. Весь город был в печали! Вдруг внимание присутствующих привлекла красивая женщина в черной одежде, которая, держа в руках большой букет белых роз, тяжелыми шагами приближалась к гробу. Встала она на колени у гроба и начала плакать… Плакала и восклицала громко-громко. Ее слова были настолько печальны и так пронизаны болью, что никто не смог удержаться и все вокруг зарыдали. Город наш был маленьким, и все знали друг друга, однако горько плачущую красивую женщину никто не смог узнать. И только когда она произнесла фразу: «Только ты станцевал тогда со мной на улице…» – люди поняли, что это была та самая Шангрика, над которой все издевались. А в гробу лежал тот молодой человек, который под музыку грузинского «Даиси» три месяца назад танцевал с ней. Этот печальный день был первым, когда Шангрика стала госпожой Анной и ее увидели в трезвом состоянии, хорошо одетой, опрятной. Увидели, но не смогли узнать.
Как же она, пьяница, попрошайка, «помешанная», смогла стать такой трезвой, достойной женщиной? Как могла та, что бродила по городу с магнитофоном и прямо на улицах танцевала и кричала, так преобразиться, прийти с букетом белых роз и столь эмоционально, печальными словами оплакивать молодого человека? Человека, с которым она общалась буквально полчаса и то в нетрезвом состоянии!
Удивлялись люди, разводили руками, не веря тому, что она – Шангрика! А многие ведь сразу поняли, в чем было дело! Осознали, что может сделать простота человеческой натуры, великодушие и истинная любовь к ближнему! Любовь, которая не превозносится, не гордится и не бесчинствует! Любовь, которая родилась именно в те считаные минуты, когда молодой человек танцевал с Шангрикой. С женщиной, над которой все издевались, которую оскорбляли и от которой обычно открещивались жители этого маленького города! Жители городка, теперь потрясенного трагической смертью молодого человека и невероятной силой любви!
Танцуя с пьяной женщиной на улице, «унижая» себя, тот молодой человек, наверное, и не представлял себе, что сможет наставить Шангрику на путь истины.
С того дня Шангрику никто не видел… хотя, может, и видели, но не узнавали ее. И только через несколько лет стало известно, что она уже монахиня Мария! Вот это и есть плод любви! Плод того чувства, которое все покрывает, лечит, помогает переносить все тяжести и невзгоды жизни и вселяет надежду.
«ДЕРЖИСЬ, Я РЯДОМ!»
Не секрет, что мы живем в эпоху великих перемен. Это тот период, когда происходит переоценка многих ценностей. Прямо на наших глазах мир становится, к сожалению, холодным и расколотым, а окружающие нас люди – безразличными и черствыми. Все реже можно встретить верующего человека, который не страдает от нехватки любви. Царствующий на земле холод можно ощутить почти на каждом шагу, с печалью осознавая, что та самая любовь, которая милосердствует, не завидует и не гордится, постепенно исчезает.
Вспоминаются слова святителя Иоанна Златоуста: «Что может сравниться с любовью? Ничто. Это корень, источник и мать всех благ. Не жди, чтобы другой проявил к тебе любовь, но сам стремись к нему и начни первый». Именно о жертвенной любви к ближнему, о редком проявлении этого Богом благословенного чувства я хочу рассказать.
Этот случай сыграл огромную роль в формировании моей личности и оставил глубочайший след в душе.
Несколько лет тому назад у моей мамы были серьезные проблемы с сердцем, и нам пришлось положить ее в больницу в нашем родном городе Зестафони.
Стояла зима. В больнице мама лежала в двухместной палате кардиологического отделения интенсивной терапии. Ее состояние то улучшалось, то ухудшалось. Помню, она молилась про себя и пыталась не показывать мне свои слезы и боль. Тогда я осознал, что мамины слезы и боль ребенок чувствует даже тогда, когда мать старается их скрыть.
Одним прекрасным утром открылась дверь, и в палату в инвалидной коляске ввезли женщину с измученным лицом. У мамы глаза были закрыты! У той незнакомой женщины – тоже, она ничего не говорила, лишь один раз, не в состоянии справиться с болью, произнесла: «Ваи, дэда!» – «Ой, мама!» Как только она произнесла эту фразу, моя мама слегка приоткрыла глаза, посмотрела на новую соседку по палате и с трудом сказала ей:
– Зоя! Зоя! Моя любимая! Это же ты! Что тут делаешь?
– Манана, – еле вымолвила та, – а что с тобой?
Они обе заплакали. Я догадался, что присутствую при встрече давних знакомых. Так оно и было: моя мама и Зоя были когда-то лучшими подругами, работали вместе… но замужество, потом дети… да и жили они в разных городах и поэтому не виделись лет двадцать пять.
В тот день женщины больше не общались, поскольку обе находились в тяжелом состоянии. Дети тети Зои не знали ничего о состоянии своей матери, и ухаживал за ней я. Чего только я не делал, пытаясь развеселить маму и ее подругу! Рассказывал забавные истории, придумывал небылицы… Слава Богу, в большинстве случаев мне удавалось рассмешить двух подружек, которые много лет не виделись и только сейчас встретились. Вот только место их встречи было не совсем веселым, да и повод печальным!
Как-то маме стало чуть-чуть легче, да и тетя Зоя тоже немного оживилась. Мама даже поднялась, с трудом добралась до койки больной подруги и крепко обняла ее. Села в ногах, и они «приступили к работе» – принялись вспоминать истории из своей молодости.
– Ты помнишь, – говорит мама Зое, – как ты бегала, как ты пела и танцевала?!
– Да, Манана, помню… А сейчас вот еле хожу с двумя костылями! Сердце! Сердце!
Так они вспоминали, улыбались, плакали, задумывались и опять улыбались… Той ночью я не спал, молился Богородице и смотрел на маму и тетю Зою, повторяя: «Неисповедимы судьбы Твои, Господи! Неизследимы пути Твои!»
На следующий день маме стало очень плохо, врачи не могли стабилизировать ее состояние, делали все возможное, ввели много лекарств… Мама плакала. В тот день и Зое тоже было очень плохо. У нее не было сил встать, но, увидев, что ее подружка плачет, она потихонечку поднялась, взяла свои костыли и подошла к больничной койке моей матери.
– Манана, Манана, моя любимая! Смотри, я рядом! Не плачь! Ну-ка послушай!.. – проговорила она и, к удивлению всех нас, запела!
Пела тетя Зоя незнакомую мне грузинскую песню нежным, тихим, истомленным голосом! Запомнились несколько фраз из той трогательной песни: «Ласточки, ласточки летают… Полюбила я одну девушку. Эта девушка – ты! Я все время по тебе скучаю… Держись, я рядом!» Пела она эту песню и держала в своей руке руку моей матери! Я слушал, затаив дыхание, и старался не плакать, повторяя про себя: «Мужчины не плачут, Костя!» Но эти слова не помогли мне сдержаться, и, нарушая все правила и стереотипы, я заплакал. И слезы ручьем лились не только из моих глаз… Я смотрел на Зою и маму и повторял: «Вот это и есть любовь! Это и есть дружба! Дружба, любовь…» Спела тетя Зоя, утешила мою маму, приласкала ее, а потом… Тем вечером тетя Зоя скончалась!
Трудно было поверить тогда и тяжело свыкнуться даже сейчас с тем, что ее больше нет! Самым удивительным и пронзительным для меня было то, что она сделала накануне своей смерти. Она пела для своей подружки. Я часто задавался и до сих пор задаюсь вопросом: «Как это так?» Ответ, вероятно, прост: это любовь!
Для меня тетя Зоя стала символом евангельских слов: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих». Ведь суть этих слов в том, что мы вечно должны стараться усвоить «радость Христову» – ту радость, которую Иисус имеет в Себе всегда, даже и в предсмертный час.
Кто знает, как она страдала от боли, когда пела песню своей подружке…
В тот момент, когда умерла тетя Зоя, высветилось заходящее солнце. Такого заката я никогда в жизни не видел и не увижу, наверное, поскольку ни один закат солнца не повторяется. Так же, как не повторяются ни одна смерть и ни одно рождение человека. С тех пор я каждый день смотрю на закат солнца, и перед глазами, вызывая улыбку и слезы, всплывает доброе лицо тети Зои, и слышатся рожденные любовью слова из ее перед самой смертью спетой песни: «Держись, я рядом»… Разве можно забыть об этом?! Это же – проявление великой Христовой любви, которой так лишена наша Вселенная.
Протоиерей Александр Авдюгин
АНЧУТКА
В кладовке было темно, пахло топленым молоком, сушеными яблоками и вишней. В углу скреблась мышь. По всей видимости, дорогу себе в рядом расположенный курятник прокладывала. Свет лишь тонкой полоской просачивался из-под закрытой двери, а вверху, над нашими мальчишескими головами – сплошная густая пугающая темень. Мы вдвоем с братом Шуркой, затаившись, ожидали, когда Наташка, моя сестра двоюродная, а Шуркина родная, придет ведро молочное на место поставить. Ей уже по возрасту полагалось в обед на луг идти, корову доить, и она вот-вот должна вернуться.
Наташка, по нашему разумению, вредная девка. Обо всех наших делах и секретах бабке или дядьке Васе, отцу своему и Шуркиному, рассказывала и вечно за нами следила. Вот и решили мы ее напугать, чтобы неповадно было…
Дверь, скрипя древними петлями, отворилась, от резкого света мы с братом зажмурились, но все же хором во всю мочь заорали. Я кричал: «А-а-а-а!», Шурка вопил: «У-у-у!» Глаза наши, солнечными бликами ослепленные, пока еще ничего не видели, но уши услышали. Правда, не то, чего хотелось.
Упало и громко затарахтело уроненное ведро, а затем раздался громкий бабушкин вскрик:
– Ох, божечки!
Шурка успел проскочить неповрежденным между бабушкой и дверью, я же хороший подзатыльник схлопотал, как и возглас: «Штоб тебя анчутка стрескал, ишь как напужал!» – только ко мне относился.
Куда бежать, было ясно и понятно. Сад заканчивался колхозным терновником, где у нас с братом было «секретное место». Там с Шуркой и встретились. Сначала обсуждали, как бы бабку уговорить, чтобы дядьке Ваське ничего не рассказала, и пришли к выводу, что вдвоем сходим на покаяние. Бабушка любила, когда мы после очередного озорства представали пред ней с понурыми головами и говорили: «Ба, мы покаяться пришли».
Да оно и понятно, почему любила. Она ведь Богу молиться раньше ходила, а сейчас, когда вокруг ни одного храма не осталось, ей наши «покаяния» с понурыми лицами, шмыганьем носами и обещаниями, что «никогда больше не будем», наверное, жизнь церковную напоминали.
Когда вопрос предотвращения дядькиного возмездия был решен, как-то само собой об анчутке заговорили. Вернее, я у брата разъяснения потребовал, кто это такой. Шурка – мальчишка деревенский, и он, в отличие от нас, городских, намного больше в этих делах разбирается.
Оказывается, как мне брат объяснил, не надо путать анчуток домашних, водяных и полевых. Они все разные, есть очень злые, а есть такие, которые ничего с тобой не сделают, только напугают.
– А злые – это какие? – спросил я Шурку.
– Водяные, – со знанием дела ответствовал брат. – Когда в речке купаешься и ногу свело, то это анчутка вцепился. Может и на дно утащить.
Это было действительно страшно, так как на речке мы пропадали целыми днями, но брат успокоил:
– Ты не боись, в нашей речке их нет.
– Это почему же? – не поверил я утверждению.
– У нас родники, откуда речка течет, все святые, и вода там святая, – со знанием дела объяснил брат, – а анчутки ее боятся.
– И полевых бояться не надо, – продолжил Шурка. – Их волки когда-то погоняли и пятки им все откусили, теперь они от всех убегают, кто по полю идет. Наверное, думают, что это волки…
Долго мы еще с братом о «страшном» говорили, но животы уже урчали, а терна и яблок есть не хотелось – зеленые они еще. Да и со двора запах шел манящий и дурманящий. На улице летняя печь была устроена, и бабушка на ней летом всегда обеды готовила. Наши мальчишеские носы четко учуяли, что в данный момент она оладьи жарила. Так и представились пред глазами хрустящие оладушки со сметаной да с молоком. Деваться некуда, крутись не крутись, сиди в «тайном месте» не сиди, а есть хочется. Надо идти с «покаянием».
Пошли…
Бабушка показалась нам сердитой. Предстали мы пред ней с понурыми головами, шмыгающими носами и даже с вытиранием сухих глаз от так и не появившихся слез раскаяния.
Шурка, как старший и уже не первый раз побывавший в подобной ситуации, скороговоркой выдал:
– Ба, мы каяться пришли, ты нас прости, что напугали тебя, – а затем добавил мне непонятное: – Грешники мы, бабушка, окаянные.
Что такое «грешники», да еще и «окаянные», для меня, городского мальчишки, было неясно и непонятно, но бабушкино лицо как-то сразу изменилось, вся строгость перешла в ее всегдашнюю добрую улыбку.
Смахнула она тряпкой невидимую на скамейке пыль, заставила помыть в стоящей рядом бочке с водой руки и усадила за стол.
– Садитесь уже, грешники… Небось изголодались с утра.
* * *
Прошло много лет. Закончил я школу и решил поступать в университет. Я-то решил, а вот университет с моим решением не согласился, заявил, что баллов экзаменационных, мною полученных, для него недостаточно. Зато армия тут же повестку прислала и безапелляционно определила, что в ближайшие два года буду я в гимнастерке и сапогах армейских пребывать.
За несколько дней до отъезда на призывной пункт отправили меня родители в село – с бабушкой проститься: старенькая она уже стала, болела много.
Когда старушка узнала, что призывают меня в войско советское, расстроилась, расплакалась.
– Ба, да не волнуйся ты. Все нормально будет. Через два года вернусь и сразу приеду. Оладушки мне опять спечешь.
– Да нет, онучок, – вздохнула бабушка, – уже не дождусь.
На мои уверения, что все будет нормально, она внимания не обратила и неожиданно сказала:
– А я ведь пред тобой покаяться хочу!
– Предо мной? Это за что же? – удивился я.
– А помнишь, как я вас с Шуркой анчутками нарекла? Раз за разом теперь вспоминаю: как же я могла онуков родных словом таким поганым обозвать? Ты уж прости меня, старую…
* * *
Больше сорока лет, как нет бабушки, а как встречу в рассказах, легендах или сказках «анчутку», так и вспоминаю и село, и Шурку, и оладьи со сметаной, а больше всего – бабушку и ее покаяние.
БАБА МАРФА
Небольшой флигелек, где жила бабушка Марфа, под горой расположился, в самом конце села. Гора, конечно, не кавказская и даже не уральская, но от холодного северного и мокрого западного ветров всегда прикрывает, так что огород у Марфы ранний. Кто-то еще пропалывает картошку да с колорадской нечистью борется, а бабуля уже потихоньку урожай собирает и в подвал складирует. Подвал же у нее особенный. Не вглубь в землю вырытый, а в бок горы входящий, как штрек[6] шахтерский. Никаких лестниц не надо.
Среди сельской ребятни до нынешнего дня уверенность пребывает, что из того подвала на другую сторону горы, к пруду тайный ход есть. Может быть, и был лаз сквозь гору, но теперь утверждать уже трудно. Когда бабу Марфу во время донбасской войны дети к себе забрали, обвалился свод горизонтального погреба. Не проверишь.
Марфа в селе была персонажем известным и можно даже сказать – знаковым. Известным потому, что всю жизнь тут жила, всех знала и пару дюжин младенцев, как крестная мать, во времена советские и сугубо атеистические смогла окрестить у единственного на всю округу священника. Всех своих крестников по именам помнила, следила, чтобы каждый из них «Отче наш» прочитать мог и крестик на шее носил. Знаковость же бабы Марфы заключалась в том, что она «на дух» не переносила всех тех, кто пьет, выпивает или домашнее зелье изготовляет, что, как вы понимаете, великая редкость в наших весях.
Когда в последнюю хрущевскую семилетку деревянный храм в селе окончательно под колхозный склад отобрали, а затем по бревнышкам разобрали, Марфа только одной ей известным способом смогла приходские богослужебные книги из церкви вынести и спрятать. На все требования участкового Пашки вернуть «опиум религиозный», так как в описи церковного имущества он есть, а в наличии отсутствует, Марфа отвечала лаконично и однозначно:
– Шукай, ирод!
Затем брала стоящую всегда под рукой метлу, и тут же вокруг залихватски блестящих сапог сельского стража порядка образовывалась невесть откуда взявшаяся куча пыли и мусора. Участковый в Бога, конечно, не верил, но в том, что колдуны и ведьмы существуют, не сомневался. Да и как сомневаться, если Марфа при каждом его визите за «украденным добром церковным» всегда напоминала ему о том, о чем он и вспоминать не хотел и чего, по его мнению, никто знать не должен.
Вскоре Павла в район забрали, а в доме Марфы по воскресеньям стали женщины собираться и о «божественном» размышлять да говорить. Посиделки эти всегда заканчивались пением «псальмов». Именно так в селе называли то, что они раньше в церкви на клиросе пели. Правда, со временем клиросный репертуар обогатился народными интерпретациями и произведениями, но в умиление поющих и слушающих он приводил, на благостный лад настраивал и добрее делал. Дошло до того, что мужья своим сварливым женам иногда сами говорили:
– Ты бы к Марфе, что ли, сходила, псальмы попела, а то как мегера все бурчишь да на всех кидаешься.
Надобно еще сказать, что, как только Марфа сына родила, после первой дочки, муж ее на шахте погиб. Одна она с детьми осталась, но черный платок после сороковин сняла, одиночество свое ничем не подчеркивала и за льготы, положенные от государства, «не боролась». Дадут копейку или пару пудов зерна выпишут – слава Тебе, Господи; забудут – добиваться на шахту и в «совет» не ходила. Уважали за это Марфу. Все. Даже те, кто ее терпеть не мог из-за принципиальности в деле самогонном.
Прошли года. Власть поменялась. Колхоз развалился, и Бога разрешили. Лишь Марфа все такой же оставалась, только морщин прибавилось да узелки на руках от забот огородных появились. Как всегда, каждое утро Марфа совершала практически полный обход немалого села по только ей известному маршруту, который менялся в соответствии с житейской обстановкой и личной необходимостью.
Если баба Марфа в летние дни в своем неизменном платье в горошек, покрытом сверху подарком дочери – пуховым платком, или зимой в дорогой, по мнению сельчан, подаренной сыном дубленке и в том же платке, но уже на голове, заходила в чью-то калитку, то на данном подворье могло быть лишь две проблемы. Первая – поздравить крестника или крестницу с событием житейским; вторая – утихомирить враждующие или скандалящие семейные стороны. Не всегда подобная сельская дипломатия на «ура» воспринималась, но, увидев бабу Марфу в ее неизменных высоких галошах с красной пролетарской внутренней отделкой летом (они у нас чунями назывались) или в тех же чунях, но на валенках – зимой, крестницы с крестниками улыбались, а повздорившее семейство в конце концов успокаивалось.
Впрочем, профилактические обходы со временем стали происходить все реже, и причиной тут был не возраст бабы Марфы. Церковь в селе решили построить. На старом месте, где храм разрушенный располагался, возрождать его несподручно было. Клуб с его диско-рок-грохотом соседствовал, а перед ним памятник одному из тех, кто всю свою жизнь с Богом боролся, соорудили. Да и власть сельская хотя и перешла в мелкособственническую сущность, по старой привычке не решилась в центре села землю под церковь дать. Около кладбища выделили пустырь – с полной уверенностью, что из этой затеи старожилов сельских ничего не выйдет. Кто же предполагал тогда, в начале 1990-х, что не пройдет и двух десятков лет, как центр именно к церкви переместится, а списанные по возрасту старики со старушками построят храм, куда та же власть всех приезжих гостей государственного, районного и прочих рангов на праздники и экскурсии приглашать будет.
Помолодела баба Марфа при храме. Нет, года прибавились, палочка для более уверенной ходьбы появилась, спина к земле приклонилась, но стала старушка душой моложе и сердцем нежнее. Крестников она, конечно, не забыла, советы о семейном благополучии давала и пьяниц по-прежнему гоняла, но преобразилась Марфа. Душа, она ведь не стареет, а тут место сооружают, где души все живут.
Откуда силы брались? Да на хозяйстве пару коз всего оставила, курей дюжину, собаку с кошкой, и огород вдвое меньше стал.
– Зачем мне больше? – говорила Марфа. – На еду хватает, и слава Богу.
Ежедневный обход села остался в истории, а вот дорожка «напрямки», через огород бабы Марфы, к храму приобрела почти асфальтовый вид: старушечьи неизменные чуни натоптали.
Забот по храму у старушки было столь много, что даже настоятель отец Стефан вряд ли смог бы их перечислить. По сути два старосты были при приходе: дед Матвей да баба Марфа. Дружно они управлялись с хозяйственными делами, которые по субботним вечерам, после всенощной намечали. Отслужат, помолятся и на скамеечке возле церковного колодца вместе со священником планы на грядущую неделю планируют да о жизни разговаривают.
Как-то на очередном церковном совете в составе трех лиц заговорили о крещениях. Отец Стефан с грустью констатировал:
– Вот помрете, Марфа, и в селе ни одной Марфы не останется. Сколько крещу, сплошные Ольги, Олеси с Иринами… Даже Мариями почти не крестят.
Бабушка тут же категорично возразила:
– Не помру, батюшка, пока Марфу в купель не окунешь.
– Договорились, – ответил священник, хотя уверенности в его словах как-то не просматривалось.
* * *
То, что на эту мирную землю вернется далекий 1942 год, завоют, как в прошлую войну, снаряды, застучат и завизжат по хатам, домам и дорогам села пули, прилетит самолет и разнесет ракетами в клочья вместо подстанции, по которой стрелял, ферму с коровами да кроликами, никто даже в страшном сне представить не мог. Но пришла беда.
Как только стало ясно, что без смертей, пожаров и горя не обойдется, приехал с далекого Урала сын бабы Марфы и увез ее к себе – досматривать да доглядывать.
Плакала бабушка, но сыну подчинилась. Когда увозил старушку по уже небезопасной дороге, мимо горящих полей и грохота приближающихся боев, Марфа все осеняла крестом село, где каждый камешек родной, всякая калитка ей открывалась, всех по именам знала, где жизнь прошла.
Прошел год. Война отодвинулась. Щербины пулевые и от снарядных осколков на храме заделали, стекла вставили, сдвинутый взрывной волной купол водрузили на место. Службы править стали как положено. По календарному графику и в алтаре, а не в погребе.
Первые крестины после военного горя вскоре определились.
Девочка. Двухмесячная. Родители, восприемники – крестные, по-нашему, – молодые да красивые. Радостные.
– Как назвать дочку хотите? – спросил отец Стефан и предложил: – Давайте по святцам имя подберем.
– Нет, батюшка, – возразил отец ребенка, – мы ее Марфой решили назвать.
Отец Стефан ничего не сказал – он в алтарь убежал, чтобы его слез не видели.
Успокоился. Окрестил, а через полгода известие получил от сына Марфы. Преставилась старушка в вере и мире духовном.
Дождалась.
Мария Панишева
ПАПИН КРЕСТ
Живет человек и не думает, что когда-то вереница событий его жизни станет поучительной притчей и для других, и для него самого. Вроде все обыденно – то скучно, то трудно, то вдруг радостно, то заходит в тупик. Но ежедневная жизнь, утомительная и привычная одновременно, вдруг допускает потрясение, которое меняет все и насовсем. Ошарашит оно – и все тяготы вмиг облегчит и разрешит. Новая страница откроется, чистая и неизвестная.
Было так и в жизни Петра Рачицкого. Семейство его считали благополучным на всех фронтах – и на заводе, где он трудился в горячем цехе, и в школе, где учились дети, и в храме, где бывало по праздникам и выходным все его семейство. Говорили про него: «мужик, каких поискать», «золотое сердце», «золотые руки». Оно понятно: не пьет, не матерится и даже не курит, детьми занимается, кому помочь надо – всегда отзовется, да еще и бескорыстно, по зову сердца. Одно только непреодолимое обстоятельство все время тяготило Петра: жена его «пилила». Это обстоятельство от всех было скрыто и на людях никогда не проявлялось. Знал о нем, кроме домашних, только духовник семьи Рачицких священноинок Алексий.
Сам Петр время от времени, когда становилось совсем невмоготу, скупо делился с батюшкой на исповеди своим семейным горем: «Отче, батенька мой, невмоготу больше, придавило, как плитой, пожалей». И отец Алексий, подняв к Петру свое сияющее лицо, обхватывал его голову старческими руками и, наклоняя ее, целовал в макушку с неизменной приговоркой: «Потерпи еще немного, сыночек. Будет и на твоем веку праздник, будет радость небесная. Терпел Моисей, терпел Елисей, терпел Илия, потерпи и ты, радость моя. Терпи, Петр-и-Павел, а я помолюсь, как могу». Скупые мужские слезы текли по лицу Петра от этих слов и ласки, да дед родной приходил на память – он тоже, бывало, в раннем детстве возьмет и поцелует в макушку.
