Читать онлайн Ветер не приносит прохлады бесплатно

Ветер не приносит прохлады

© Хоровский Ю. А., 2026

Ветер не приносит прохлады

28 апреля

Наступившая жара, необычная в это время года, конец апреля, сушит напитанную весенними обильными дождями крестьянскую землю, выпаривая из неё липкий горячий земляной пот. Поверху почва уже обожжена свирепым светилом и турецким горячим ветром, покрылась трещинами, но под сухой коркой ещё столько талой и дождевой воды, что должно хватить её до середины лета – всю весну стекала она с окрестных холмов в обширную долину, где раскинуто это большое село Чадыр, как в корыто, а мелкая местная речка не имеет сил вынести лишнюю воду из долины. Потому в низких местах вокруг неё и сейчас стоят ещё большие зелёные лужи, в которых плавают, меченые краской или чернилами, утки. Девятое мая приближается, монумент Родина-Мать в разобранном виде завезён и куски его лежат на краю стройплощадки, и строительной работы ещё столько, что маловероятно успеть, и всё потому, что чертёж был неправильно прочитан из-за маленькой неточности. К полудню жизнь насовсем замирает, и невозможно уломать колхозную строительную бригаду продолжить спасательные строительные работы. Бригадир этой строптивой стройбригады, Дядя Миша, Михал Фёдорыч, или Фёдорыч, как окликают его в этом селе, допустивший постыдную для строителя ошибку, неправильно прочитав чертёж, мается стыдом и позором, и ничего не может сделать, авторитет его у бригады вполовину утерян.

– Пацан!.. Мелочь!.. Только вот-вот школу окончил, а скумекал… подлец. А я с жары расслабился, обмяк, портянка старая. – Он бьёт себя костяшками кулака в лоб. – Мы его на земляные работы взяли… землю лопатить, подсобником. Отец за него просил. Говорил же он мне… дядя Миша… это, кажись, план нарисован, а никакой не фасад. Это, я так соображаю, он говорит, лежать должно, а не стоять. Это если поставить, то на нём монумент не поместится. А я что? Много ты понимаешь, пацан… Даже смотреть не стал в чертёж, потому как солнце меня сильно припекло и мозгой шевелить не очень‐то хотелось в тот момент. А и опалубка уже была, считай, готова. Сколько материала на неё перевёл. А у нас материал сейчас есть самый дефицит… Доска‐то из России шла раньше задёшево, а теперь из Европы та же доска, но задорого…

Михал Фёдорыч ведёт меня к себе домой. Солнце угрожающе нависает над нашими головами. У меня в руке сумка с инструментом, там ещё три пары носков и пара трусов. Я в командировке.

– Ты, Георгий Николаич, не психуй, жара спадёт, мы это дело поправим. Заходи…

Он открывает передо мной глухую калитку в высоком заборе.

– Щас сядем, обмозгуем… Я думаю, дольём сколько надо бетону, чтобы подогнать по размеру. Под облицовкой шва не видно будет.

– По ширине, может, и подгоним, а по высоте он у вас, Михал Фёдорыч, на метр двадцать выше…

– Так и хорошо, что выше. И надо, чтобы народ головы задирал… это ж монумент! Как в городе, издалека видеть должны. Проходи, дорогой, в беседочку. А я распоряжусь, чтобы нас покормили.

У бригадира усадьба богатая, забор высокий, крепкие ворота. Недаром что стройбригадой руководит. В беседочке, оплетённой зацветшей жимолостью, хоть и жарко, но не печёт, как на улице. Из беседки, которая к тому же расположилась под густой акацией, укрывшей её от солнца, виден добротный дом под черепичной крышей и с высоким крытым крыльцом.

– Маришка, дочка, покормит нас, а мы пока вина выпьем, – махнул хозяин большим, литра на три, глиняным кувшином в правой руке, а левой нёс он за донышки два гранёных стакана. – Мою европейскую смесь вся махала и всё начальство знает, а столичных гостей ко мне! водят на утоление жажды.

Он наливает два полных стакана. Вино у бригадира чудесное – холодное, лёгкое и с кислинкой. Попробуйте выпить газировку в такую жару, – Буратину или, скажем, Дюшес, – вмиг обольётесь горячим потом, и ещё больше пить захочется. А сухое вино – нет, оно медленно расходится по телу и наполняет его витаминами и другими полезными элементами природы. А после третьего стакана наступает в организме баланс и блаженство, и тело охлаждается лёгким благоухающим потом. А в мозгу веселье…

Выпили по второму. Я было про стройку заикнулся, но Михал Фёдорыч меня остудил.

– Николаич! Дай пообедать спокойно. Стройки у нас ещё, знаешь, сколько будет до девятого мая? Замаешься пыль глотать и нервы трепать! А пока пей… Во! Маришка уже казанок несёт.

Казанок меня, по правде, не то, чтобы не заинтересовал, есть не очень хочется по жаре, а больше заинтересовала меня Маришка. Если кто помнит старый фильм «Табор уходит в небо», и главную цыганку того фильма Раду, то мне показалось, что Маришка, должно быть, такая же… Такой же у неё искристый, смешливый взгляд, когда она быстро глянула на меня, ставя поднос на стол. Так же ловки и быстры её движения, когда раскидала она по столу две глиняные глубокие миски, деревяшку с нарезанным хлебом, плошку с солью, красными стручками перца и зубками чеснока. Кинула на край стола, зазвенев, ложки и вилки, и тогда уж, сдвинув поднос, водрузила на середину чёрный казанок, крытый эмалированной зелёной крышкой. Эта зелёная крышка мало того, что глупого зелёного цвета, а ещё и не по размеру, и с бутылочной пробкой, просунутой в ручку, чтобы не пекло пальцы. Эта зелёная крышка стала для меня единственным неверным мазком во всей чудесной картине этого маленького сельского мирка, ласково и заботливо окружившего меня вместе с добрыми хозяевами высоким забором.

– Папаша, что Стефании сказать? – говорила Маришка, снимая крышку с казанка, выпустив наружу медовотравяной дух мясного варева. – Я до неё скоро пойду.

– А скажи ей, что опосля девятого мая только смогу я… А раньше никак… с мемориалом не поспеваем. Не слыхал, Георгий Николаевич? ЧП в нашем городе, небесный камень метеорит упал, и аккурат на крышу… вот… Маришкиной подруги. В газете столичной уже про то прописали. Прославились… Маришка, я себе сам налью, а ты гостю налей, его зовут Георгий Николаевич…

– Это я вас тогда, что же, должен буду Маришей Михайловной звать? – сказал я, оглядывая её широкие крестьянские плечи и обильную низкую грудь. – Ох не хотелось бы… Лучше бы просто Маришей. И меня просто можно звать – Георгий…

Я вроде как скокетничал с ней, но как‐то не совсем ловко получилось. А она подхватила…

– Так и мне сподручнее вас Георгием звать, – улыбалась, не глядя на меня, ставя передо мной миску, полную пахучего жирного варева, исходящего паром. – К тому же я не Михайловна, а Степановна.

Я глянул на хозяина, – может, что я не так сказал?

– Я на её матери женился, а Маришка при ней уже имелась. А отцом у неё Степан был, мой старший брат. Покойный…

Он поварёшкой, подняв со дна, налил себе густого варева, прихватив побольше плавающих шкварок, два больших куска мяса оставив при этом в казанке – на второе блюдо. Я уж и не знаю, как это варево у них называется, а только пахнет вкусно, остро и жирно. Хозяин взял с плошки длинный, как язык огненного дракона, перец и, отломав конец, кинул перец в свою миску, чтобы жгучая горечь из него могла исходить, и накрошив ножом ещё и зубок чеснока.

– Перец у нас огонь, вы с непривычки осторожнее с ним… Георгий. Не берите пример с папаши. – Маришка обеспокоилась, не случилось бы со мной конфуза от жгучего перца.

– Да, Николаич, ты осторожнее с перцем, а то того… сердце остановится. А ты мне ещё на мемориале нужен, – он помешал ложкой, чтобы перечная острота по всей миске разошлась. – Вот возьми конец, что я отломал, он перца послабее будет. А всё же совсем без перца нехорошо в такую жару, дезинфекция в пище нужна, чтоб не забродило в кишках.

Маришка опиралась спиной о решётчатую стенку беседки, увитую цветами, усмешливо поглядывая на меня и мои сомнения относительно жгучего перца.

– Я к Мироновне ходила, папаша… как вы просили… Но у ней комната занята. Акимка из армии комиссовался, с девкой какой‐то приехал. Снял, видно, с поезда… Так они уже три дня из комнаты не выходят. Мироновна им на порог еду и вино ставит… Думаю, мы Георгия у нас в большой комнате поселим, больше ему негде. Вы ж отель никак не достроите.

– Ну и ладно, Маришка. Распорядись сама…

– Я ему кровать застелю, а сама к Стефании пойду. У ней половина дома разворочена, надо ей помочь прибраться.

Она пошла, а я, пока она не вышла за калитку, смотрел ей вслед. Описывать её сельскую красоту не буду, потому как не думаю, что она станет моей героиней, героиней моего рассказа. А тогда и незачем… Хозяин уже аппетитно хлебал варево, загребая со дна гущу, и лоб его взмок от пота, а я взял сверху пару ложек жидкости, задохнулся от перца, но застеснялся хозяина и, не спеша, с опаской, выцедил половину, запивая горечь глотком вина. Хозяин, опустошив миску, налил нам ещё по стакану, и оказалось в самый раз ко времени, – меня тоже стал прошибать горючий пот. Но стало хорошо, сытно, прохладно.

– Подставляй тарелку, Николаич. – Он выловил поварёшкой большой кусок мяса, с которого свисала капустина, бок у него был с прозрачным куском подтаявшего сала, и от него пахло аппетитным удовольствием. Мне даже не пришло в голову отказаться, хоть и был уже сыт. Такой же кусок он положил в свою пустую миску, и тут же налил в стаканы вино. Первый голод он умерил, так что можно теперь и поговорить:

– Мой папаша, ещё молодым когда был, первый мемориал ставил на том же самом месте. Я уже и не помню, в каком году, так… смутно… Сталин ещё был живой. А может, уже и нет… Совсем я малый был пацанчик. Значит, тогдашний председатель из города однажды приехал и привёз подмышкой мраморную плиту с фамилиями… тринадцать фамилий. То были наши погибшие на войне. Вызвал папашу и говорит: А сообрази-ка ты, Федька, куда бы нам эту плиту причепить. Куда ж я эту плиту причеплю? На сельсовет, может, товарищ председатель? На сельсовет не надо, а вот перед школой пустырёк есть, заросший кустами, так ты этот пустырёк почисть, и мы там мемориал памяти сделаем, чтобы наших погибших на девятое мая поминать. Сообрази, чтобы красиво и торжественно было. Дорожку там сообрази, посыпь песочком, клумбу… Папаша, значит, что сделал? Сложил из кирпича, что‐то вроде чемодана, поставленного на попа, заштукатурил и плиту причепил, а наверху чемодана на штыре железную звезду приварил и красным покрасил. Правда, что, когда на девятое мая открывали мемориал, так конфуз вышел. Один мужичок крик поднял, что, мол, я живой, а вы меня в покойники записали. Выяснилось, что к нашей жительнице родной брат из города приехал и себя на плите нашёл. Но на войну‐то его из нашего села забирали. Председатель – ничего не знаю, мне такой список в военкомате дали, мы из-за тебя мемориал переделывать не будем. Так он всю хрущеёвщину и простоял с лишней фамилией.

Пока Фёдорыч эту свою историю рассказывал, мы мясо доели и по паре стаканов выпили. А он всё рассказывал:

– А Леонид Ильич, когда свою книжку «Малая земля» написал, то по всей стране пошла новая волна памяти о войне, и стали ставить мемориалы памяти посолиднее… погибшим воинам. Разбогатели колхозы, могли себе позволить. Приехал однажды на «москвичонке» дядька, не то заехал к своякам, а то передохнуть с дороги остановился и зашёл к председателю, и говорит ему: всё у вас в хозяйстве хорошо и добротно, одно только плохо, и как раз по политической линии. Председатель всполошился: да что ж плохо‐то?! И Доска почёта, и наглядная агитация, и пропаганда, и соцобязательства… А то плохо, что по всей стране ставят памятники погибшим, а у вас стоит какой‐то пенёк и ржавая железяка наверху. Да мы бы с радостью, деньги у нас есть, не бедные, а только где же взять таких специалистов? А я, говорит, как раз искусствовед и могу вам помочь. Помогите, в долгу не останемся. Напоили его, накормили, и ещё в дорогу положили в багажник канистру вина и свиную ногу. А через неделю дядька опять приехал с эскизом и чертежами, договор заключил и аванс получил. Мой папаша уже был бригадиром стройбригады и площадку с постаментом под памятник, вот как я сейчас, строил. Построили постамент и ждут, что дальше будет. Первое мая отпраздновали, второе уже, третье… А ничего… Забеспокоились. А четвёртого к обеду, смотрим, чужой ГАЗ‐53 в село заезжает, а впереди знакомый «москвичок», а в нём трое городских. Ну, короче… подогнали кран, поставили на постамент прямо из кузова сначала солдатские ноги в сапогах, потом верхнюю часть с автоматом, орденами на груди и каской на голове. Солдат большой, метра два и белого бетона. Красота и солидно. В два часа управились, ГАЗ‐53 уехал, а городские товарищи зачистили швы, где надо подштукатурили, подкрасили, смонтировали мраморные доски с фамилиями и уехали, предварительно заехав в бухгалтерию. Наши залили площадку цементом, где‐то выложили плиткой для красоты, и даже посадили цветущие кусты роз. К девятому всё готово, а девятого опять конфуз. Тот же мужичок опять приехал к родне, и опять увидел свою фамилию. А как это вышло? Старого председателя уже нет – помер, а новый слыхом не слыхивал про лишнюю фамилию. Пошумел мужичок, а после большой праздничной пьянки уговорили, плюнул на это, всё равно скоро помирать, а так фамилия останется на почётном месте. Кто тебя вспомнит, если мы твою фамилию уберём?!

Допили мы с хозяином вино, с пьяну и сыту нас развезло и, по крестьянской привычке, прилегли подремать, я в большой комнате, в Каса Маре, а хозяин к себе пошёл.

* * *

Очнулся я от тяжёлого сытого сна, почувствовав, что меня по щеке гладит лёгкая, чуть шершавая ручка.

– Папаша послал посмотреть, спишь ты или нет. Что сказать? Что спишь?

– Нет, Маришка, сейчас встану.

– Так и скажу… – и пошла.

– Маришка!

Она остановилась, обернулась.

– Ты придёшь ко мне сегодня ночью?

– Приду.

* * *

В беседке сидят трое и пьют вино. Фёдорыч как раз наливает в три стакана, стоит и четвёртый, пустой.

– Наливать, Николаич? – спрашивает он, наливая.

– Голова тяжёлая… с непривычки. Воздержусь пока. – В мыслях у меня уже сегодняшняя ночь.

– Тут мои ребята с предложением пришли, как мою ошибочку поправить. Хотя, Николаич, и ты маленько имеешь тут свою вину. Не указано прямо у тебя, где план, а где фасад, а так же боковой вид. От того и ошибочка вышла. Ну да ладно… Это Степан, а этот молодой – Колян. Это он мне на мою ошибку указал, да я шуганул его, каюсь. А теперь послухай, что Степан рассказывает.

– Так чего, мне с начала начинать? Ну, я коротко… Тока выпить хочу…

Они выпили, а я не стал, голова у меня пока мутная со сна и болезненный озноб пробирает. Степан вытер широкой ладонью пот с лица, поскрёб седую щетину на подбородке.

– Племянник, значит, мой, Руслан, в России… в Калуге, кажись… водителем на автобусе… На праздники отпросился домой, и на московском поезде приехал, значит, в Кишинёв, но раненько, часов в пять утра с минутами. Делать нечего, надо ждать, когда транспорт пойдёт, ехать на автовокзал.

– Ты короче давай, без подробностей, – распорядился бригадир, зная Степана.

– Так куда ж короче? Ну, вышел он на площадь перед вокзалом и видит, что два пустых автобуса стоят, двери настежь, а вокруг народ толпится, и ещё со всех сторон подходят. У кого сумка, у кого рюкзак на спине, а у многих канистра в руке и вино плещется. А многие уже и выпившие с утра. А может, с вечера. Орут, руками машут, кружка с вином по рукам ходит.

Степану нравится художественно рассказывать, с красочными деталями, но Фёдорыч пресекает.

– Ну?

– Ну, значит, Руслан, дай, думает, подойду, поспрошаю, куда это они с утра с канистрами собрались ехать? Что за гулянка такая ранняя? А они ему – какая гулянка?

На войну едем. Поехали с нами. Это какая же война, с кем? спрашивает. Ты откуда взялся, орут, что не знаешь с кем война. Едем Транснистрию у русских отбивать. Это что за Транснистрия такая, спрашивает племяш. А Транснистрия это по ту сторону Днестра. А ты чего по-русски, давай по-нашему говори. Сейчас в Бендеры едем, оружие получать, а там, что отобьём, то наше будет. Я вот думаю обратно на машине приехать. И швейная машинка у мамаши сломалась. А если Транснистрию отобьём, то квартиры и дома занимать будем. Прямо с мебелью, казанками там… с кастрюлями, с хрусталём… Обещали нам… Тут дядька в камуфляже и с кобурой на поясе скомандовал, чтобы в первый автобус садились. Народ повалил, набились, но поместились не все. Дядька кричит, давайте там, поехали, а кто остался, ждём, когда народ подойдёт, в другом автобусе поедем. А тут ещё один пустой автобус подъезжает, значит, много народу ожидается. Ну, племяш, это самое, постоял, послушал, как мужики, а больше, конечно, молодёжь бахвалиться, как они Тирасполь отбивать будут, повернулся и пошёл, а ему в спину: так ты чего, передумал? Смотри, пожалеешь, что с нами не поехал… С ним ещё один парень пошёл, трезвый и видно, что поумнее других.

– Ну, наконец, Степан до дела добрался. Мастер короткого рассказа…

– Михай! Ты меня не гони, спешить некуда… Я со смыслом и с расстановкой только умею рассказывать…

Степан хлебнул из стакана, а мне хоть интересно послушать его, но моё дело мне важнее.

– Так чего же вы, товарищи, решили насчёт постамента? Дело важное и время поджимает. Как исправлять будем?..

Товарищи переглянулись, а Фёдорыч сказал:

– Так то‐то и оно, что эту историю надо до конца дослушать. Смысл у ней в конце откроется. Ты слушай…

– Ну вот, значит, пошли они с тем парнем, на скамейку сели, чтобы вместе транспорта дожидаться. За войну поговорили, за новую власть в республике, за нашу Гагаузию, что она ни в какую Румынию идти не хочет, ну и вот ещё что он рассказал. Был этот парень недавно на митинге партии, в которую он записан, – не помню уже как она называется, сейчас‐то их столько… Приехал к ним президент и что сказал? Скоро говорит девятое мая, но мы, наша республика и народ эту дату праздновать не будем. А почему? А потому, что мы ту мировую войну проиграли. Нам праздновать нечего.

Я, по правде, не сразу сообразил, в чём тут смысл сказанного и как это меня касается. Но быстро скумекал… и замолчал на некоторое время в недоумении. Помолчали и мои товарищи.

– Так что же, у нас теперь праздника победы не будет? А кому же мы тогда памятник ставим? – Я, кажется, немного рассердился.

– Об том и речь, Николаич. Хоть у нас теперь заместо старого советского солдата, который обветшал да покосился, должна быть Родина-Мать. Твой‐то монумент, что ты привёз, как называется? Родина-Мать?

– Ну или Мать-Родина. Всё одно, – негодовал я, не зная, что теперь со всем этим, что я привёз, делать.

Молодой Колян поднял руку, как в школе.

– Дядька Михай. У нас под церквой камень стоит, а на нём девять фамилий, что в первой мировой полегли. Тоже наши люди. Если их к тем тринадцати добавить…

– Михай, а пацан дело говорит. Тут уж никакая не политика, а простая память народная по своим погибшим, да на разных войнах. Победили, не победили, а головы свои сложили за Мать-Родину. Или Родину-Мать.

Бригадир брови хмурил некоторое время и сообразил.

– Вы тут допивайте, а я к председателю смотаюсь. Пусть сельсовет собирает, дело важное. А хоть и в Кишинёв пусть звонит на самый верх. Такое дело не нам решать.

Он поднялся, глянул на пацана, будто сердито, что не ему эта мысль в голову пришла, а всё же хлопнул его поощрительно по спине и пошагал к воротам. От ворот крикнул:

– Скажете Маришке, она ещё нальёт. Может, и дождётесь меня.

Но не дождались, разошлись уже по темноте.

* * *

Нет, ошибся я, и кажется мне, что Маришка как раз и станет героиней моей повести.

Она нам ещё кувшин налила, хоть мы постеснялись её просить, с нами стаканчик выпила, как принято. Для приличия посидела, заместо хозяина, о том, о сём… О том, что и ночью нет прохлады, и с каждым годом жарче становится, и как бы льды на полюсах не поплавились и землю не залили. И о том, что если не война мировая, то каждый год мировая катастрофа. Слыхали, небось, про Попакатитспетель, что он извергается в Норвегии, и по всей Европе самолёты из-за него не летают, и всё в Европах пеплом засыпано. Степан припомнил страшные разрушения в Укусиме от волны в 45 метров высотой. Сколько народу потонуло в этой густонаселённой Японии! Колян собрался было тоже что‐то рассказать катастрофическое, но застеснялся Маришки, так она на него ласково, как старшая сестра, посмотрела.

– Что далеко ходить? – сказала она. – Вон, на нашу Стефанию третьего дня среди ночи железо с неба упало. В крыше и в потолке дыра с тележное колесо, ночью луна светит, пол насквозь то железо в щепы пробило и в землю ушло. Если руку в земляную дыру просунуть, то можно шестерню нащупать, похожую на тракторную.

– Аха, слыхали, что метеорит ей на крышу упал.

– Где же на крышу, когда перед самой кроватью дыра в полу… тапки исчезли, испарились. Как раз жених её у ней ночевал, так уже третий день он к ней не кажется, должно быть, струсил жениться. И хорошо, она в ту ночь Ленку, дочку, к бабушке отправила ночевать.

Колян всё же в этот раз не постеснялся спросить:

– Выходит, ей теперь помочь некому с разрушениями управиться?

– Как же некому? Я каждую свободную минуту к ней бегаю, то одно, то другое помочь. Мы же с ней десять лет за одной партой рядом просидели, как же я ей не помогу. Вот и сейчас, пока светло, сбегаю. Там доска одна задралась, щепа торчит и мешает ходить, надо бы её выдрать, а силёнок наших бабских не хватает. Ты бы нам помог… А, Коля? Ты, вон, какой парень крепкий.

– Я и сам хочу… Как же ей не помочь, вместе пойдём.

– Думали, Фёдорыч людей даст, поначалу хоть крышу починить от дождей…

– Где те дожди? – пожаловался Степан. – Горит земля… Сходи, Коля, хоть чем помоги. А ежели монумент ставить не будем, то всей бригадой поможем.

Степан добренько уже выпил, глаза стали медленно у него моргать и надолго закрываться, и язык замедлился ворочаться во рту. Но по народной привычке любое количество вина допивать до дна, сидел, дожидаясь своего бригадира. А Маришка с Колей ушли, пока светло. Я стеснялся бросить Степана, потому тоже сидел, выпивая по глотку за компанию. Стало нам не весело, заскучали, а как начало темнеть, и хозяин не явился, то порешили мы идти по домам.

Так и закончился этот мой первый день, двадцать восьмое апреля. Первый день моей, так неудачно начавшейся командировки.

29 апреля

Утром, как хорошо уже рассвело, пришёл Михал Фёдорыч. Спи, говорит, не торопясь, дело долгое. А я пока присяду и расскажу… Председатель, как я к нему неожиданно явился вчера, стал звонить в Комрат, нашу гагаузскую столицу, да время‐то позднее. Приезжай, говорят, завтра с утра, и бригадира с собой прихвати, соберём народ, обсудим. А мы на утро не стали откладывать, а прямо с вечера и поехали, у нас там ещё другие дела были. Утром народ собирать не стали, я наш народ знаю, пошуметь пошумят, а ничего не решат, станут в Кишинёв звонить. Так мы сами с председателем и позвонили в Кишинёв. А и там, пока звонки доверху дойдут… Дня не хватит. Так что пара дней у тебя есть.

– Как же так, Михал Фёдорыч? А если долго не решат… Три, четыре дня… Не успеем! После девятого кому это нужно будет?

– Ну, коли девятое мая отменили, то можно хоть и двадцатого мая, а хоть бы и двадцатого июня МатьРодину ставить. Ты погоди, может быть ещё и не отменят, в столице народ шустрый, не то, что у нас, – на улицу выйдут. Там пошуметь любят. А ещё и первое мая, День Труда, вот, не отменили же? А для них тоже не родной праздник, но дают трудовому народу отпраздновать. Так что лежи, Георгий Николаевич, отдыхай. А в воскресенье поедем в Комрат поросёнка покупать на шашлык.

– Как же я лежать буду, когда у меня дело стоит?! Столько труда потрачено, людям надо за формовку, за бетонные работы заплатить…

– Не хочешь лежать, вставай, позавтракаем сейчас, Маришка уже готовит. А про деньги не унывай… Ты аванс получил, и остальное получишь. Нашему главбуху проще деньги отдать, чем бумаги переписывать. Ты одевайся и приходи в беседочку.

Он поднялся со стула, на спинке которого висела, забытая Маришкой, яркая в цветочек косыночка, поправил её, сдвинутую его широкой спиной, хитро улыбнулся мне, и пошёл.

Ах, Маришка… вовсе ты не забыла, не поверю, свою косыночку, а специально повесила её на видное место, пока я спал, чтобы поутру напомнить о себе. А я бы и так не забыл…

Ну что же, и вправду пора день начинать. Хоть и не понятно, чем мне его занять. Как споткнулся…

Фёдорыч доложился мне, как дела обстоят, но кое о чём я и сам уже знал, Маришка разъяснила. Я беспокоился, как бы нам с ней не нашуметь, а она посмеялась: «Не опасайся, любовничек, в доме никого кроме нас нет и до утра не будет. Мамаша в Полтаве у сестры, а Фёдорыч с Романычем, председателем, в Комрат укатили. У них там «близняшки»…

– Как это – близняшки?

– А вот так – Дуся и Маруся.

Я подивился, близняшки… может детишки чьи‐то, Романыча или Фёдорыча? А может, не детишки, а так… Непонятно.

– А сколько же им лет, близняшкам?

– Сколько? Ну, лет уже по сорок. В универмаге работают, на обуви. Романыч как‐то по делам поехал в Комрат и Фёдорыча по строительному вопросу прихватил. После дел зашёл в универмаг себе новые сапоги купить, старые износились, а там Дуся улыбается. Он ей говорит: а приходите-ка вы, красавица, ко мне в гостиницу, посидим, выпьем коньячку хорошего, икорки. Не пожалеете. Да я‐то не против, а только я не одна. Я Дуся, а у меня близняшка Маруся. Мы всю жизнь всё поровну делим. Если ты нас двоих потянешь, то мы придём, а если сомневаешься, то бери себе кого‐нибудь на подмогу. А только чтобы как ты был, видный да солидный. Романыч грудь выпятил: Есть такой! Как я! Видный и поболее даже меня солидный! Так что приходите. С тех пор так вместе и ездят к близняшкам, как случай выдаётся. Вот вчера случай и выдался.

– Да ну, Маришка, выдумщица ты. Как такое может быть?

– Это почему же такое не может быть? Ты в чём сомневаешься? В близняшках? Ну, может, они и не близняшки, а просто ходят по свету на пару.

– А ты‐то откуда знаешь? Про этих близняшек.

– У меня подруга в Комрате, товароведом у них в универмаге.

– А мамаша твоя знает?

– Нет и не надо ей знать. Зачем же ей сердце рвать? Они с Фёдорычем хорошо живут, по-доброму. Ой, Георгий Николаич, отодвинься немножко, жарко. И ночь не приносит желанной прохлады, хоть окна все нараспашку. Не припомню я, чтобы так долго жара держалась, а ещё ведь не лето. Что летом будет? Учёные говорят, что всё это ракеты, что в космос летают и озоновые дыры прожигают, а дыры уже и не затягиваются, как раньше затягивались. Видать озону уже не хватает на затяжку. А что поделаешь? Пути назад нет, наука на месте не стоит, ракет всё больше будет, а озона всё меньше. А ещё говорят – коровы виноваты. Коровы‐то коровы, а людей во много раз больше на Земле и тоже… ничего себе… на климат влияют. Вот бы все они озон выделяли. Да ты спишь, Георгий! Ну, спи, а я к себе пойду досыпать, у меня прохладнее…

Эти слова я ещё слышал сквозь сонную одурь, но задерживать её, Маришку, уже не хватило сил, провалился…

Не хочется, а всё же встать пора. Не дома… Чужой монастырь. Оделся, чтобы прилично сбегать в конец огорода, в санитарный домик, там же и умывальник… В беседке уже сидит Фёдорыч, перед ним большая сковорода, над нею ещё парок не остыл. Тот же кувшин, что и вчера, пара стаканов. В сковороде мелкие куски мяса с жирком, потемневшие шкварки, и всё это залито десятком яиц, и засыпано красным жгучим перцем. Пол сковороды уже в глубокой глиняной миске перед Фёдорычем, и он уже свою порцию уполовинил.

– Я тебя не дождался, ем, пока горячее. Всё остальное твоё, Маришке не оставляй, она уже насытилась яблоком. Ничего не ест, городскую фигуру сохраняет.

– Да и я столько не съем, и перчёное очень.

– Так ты вином запивай. А перец в жару есть лучшее средство от проноса. Не брезгуй. – Он ест, как делает всё в своей жизни: как работает, как разговаривает, как ходит, как, наверное, спит со своей женой или с близняшкой – решительно. – Я собрал на сегодня бригаду, потому как с тобой временная затишка вышла. Пока на другой объект. Надо нам гостиницу заканчивать, все сроки прошли… Отель… как Маришка над нашей гостиницей измывается.

– Я слышал, Маришка говорила, ты обещал Стефании помочь.

– Поможем. Сейчас «отель» под крышу заведём, потом Мать-Родину, а следующая Стефания будет. Отель важный общественный объект, с меня за него спросят. Я пацана… Коляна… отпустил к Стефании, Маришка приговорила крышу от дождя наладить. Вот пусть и мозгует.

– Может и я могу чем помочь Стефании.

– А чего, помоги. Только не надорвись, Стефания баба цепкая, как и Маришка. И тоже в город хочет. Ну, я пошёл.

Он налил и выпил ещё три четверти стакана белого вина, залив перцовый огонь в желудке, отрыгнул, надел помятую пыльную шляпу и пошёл к воротам, деловой и уверенный в своей важности.

Ох, интересно мне, к Маришке он пытался пристроиться?.. Она ему не дочь – племянница.

Пришла Маришка с мужской шляпой на голове. Какая у Хрущёва была, в мелкую дырочку. От солнца спасает, и голова не потеет – через дырочки пар выходит.

– Идёт мне шляпа? – спросила, разглядывая меня, ковыряющего вилкой сковородку, и показалось мне в её взгляде некоторое сомнение. Уж не касательно ли меня.

– Идёт, Маришка, очень идёт. Тебе всё идёт. И цветастая косыночка, что ты у меня оставила, тоже очень идёт. Цыганочка ты… моя.

– Ой, забыла косыночку? Ну и хорошо. Ты‐то поутру обо мне вспомнил, увидев мою косыночку? Ночью отвернулся, уснул и доброй ночи не пожелал. Досадно мне стало, я и ушла от тебя. Вот тебе хрущёвка, как обещано, а то уши у тебя облезли. Жена увидит и посмеётся, что ты уши не сберёг.

– Нет у меня жены… взяла дочку и ушла к маме с папой. Так что ты не думай…

– А чего мне думать? А не ушла бы она от тебя, ты бы меня не позвал? Ох и дурнем же ты в этой шляпе смотришься. Уж лучше облезлые уши.

– Не надо мне шляпы никакой. Я в своей кепочке похожу. – Никогда мне в голову не приходило шляпу носить, и сейчас я должен отказаться, но Маришка нацепила её мне на голову, чувствую, чтобы посмеяться и мне отомстить. Сегодня она уже не казалась мне милой и привлекательной сельской красавицей. Может быть потому, что её сельской красоте больше подошла бы простая крестьянская одежда, а не дешёвые городские тряпки. Я снял шляпу и надел ей на голову. – Фёдорыч сегодня на гостинице с бригадой, а я без дела, чужой и неприкаянный, и чем заняться, не знаю. Могу вам со Стефанией помочь хоть чем‐то. Возьмёшь меня к ней?

– Пока рано к ней идти… спит. Через часик. Ты пока косыночку мою принеси, а я приберу здесь. Ну ты и едок! Ты всё так делаешь, как кушаешь? Я ещё подумаю, брать тебя с собой или нет… Не хочу, чтобы ты Стефании приглянулся…

Я хотел оскорбиться за неприятные подколы, но не решился, чтобы не остаться одному на целый день. И мне не хотелось бы, чтобы вы подумали, что она недовольна мной, что я своё мужское дело не доделал. Причина её недовольства в другом… Она стала прибирать на столе, а я пошёл за косыночкой, а заодно, чтобы прихватить и свою кепочку. Потому как ещё хоть и довольно рано, но солнце уже стоит над дальними крышами и сильно припекает, без кепочки напечёт голову. И надо ночную футболку сменить на рубашку с длинными рукавами – голые незагорелые руки вмиг болезненно порозовеют, если придётся лезть не крышу заделывать дыру. Косыночку я, признаться, припрятал поутру, как жалкий фетишист, захотелось мне оставить её на память о ночной Маришке, но как‐то сейчас, по дневному времени, всё сделалось не так, как ночью, и косынку мне теперь не жалко отдать хозяйке. Я теперь вдруг подумал о том, что она как‐то очень легко и быстро откликнулась на мою просьбу прийти ко мне ночью. Хотя правда и то, что я ей соврал, что у меня теперь нет жены, что она, забрав дочку, ушла к своим родителям. Действительно ушла, но она это проделывает каждый раз после незначительной ссоры, благо что родители её живут в двух кварталах, а через день-два я её и дочку, как ни в чём ни бывало, застаю дома. Это её такая маленькая забава, что становится забавой и для дочки-первоклашки.

Можно считать, что мы с Маришкой по нулям, а меня всё больше заботит неопределённая ситуация с памятником. Я действительно получил приличный аванс, но смогу ли я стребовать оставшиеся деньги, если памятник не будет установлен. И я действительно остался должен работникам немаленькую сумму. В республике сейчас сложная обстановка, идёт война, которую уже называют – «Приднестровская», уже известно, что в боях погибло много народа и мирных жителей. Неизвестно чем эта война закончится, все понимают, что на том берегу стоит российская 14ая армия, и она в стороне от этих событий не останется. Гагаузия пока выжидает, она у себя войны не хочет, но и в Румынию идти не хочет, чтобы не учить срочно ещё и румынский язык. И как в такой ситуации я буду требовать свои деньги? Мне или пообещают когда‐нибудь заплатить или просто пошлют подальше…

Я без жалости извлёк из кармашка рюкзака косынку, сунул в карман штанов, надел вместо уже взмокшей футболки рубашку, в которой приехал, но пуговицы не стал застёгивать, для вентиляции. Возле беседки Маришки нет пока, и я решил дожидаться её тут. Так вот, про деньги… Конечно, могут и послать, война как-никак. Вспомнил я, мне дедушка рассказывал. В сороковом году, румыны бежали из Бессарабии, и пришли в его местечко «красные». У дедушки была сельская лавочка с крестьянским товаром: гвоздями, хомутами, примусами и керосином, печными дверками и колосниками… ну и всем тем, что в сельской жизни может понадобиться. Он как раз закончил строительство нового дома и успел покрыть его черепицей, но вселиться не успел – пришли русские. Они пришли и в его лавку, им понадобились гвозди. Денег они не заплатили, но выдали справку, что по укреплению советской гражданской власти, заместо военной, деньги ему будут выплачены. Через месяц они взяли в долг хомуты, упряжь, колёса и колёсную мазь для усиления и развития общественного гужевого транспорта. А к осени, когда пришли дожди, оказалось, что на сельсовете сильно течёт старая черепица и тогда они пришли к деду ещё раз, за его новой черепицей. И опять выдали справку вместо денег. А потом началась война, а когда война, то какие деньги?

Пришла Маришка, поставила на стол кошёлочку, из неё торчала горлышком пластиковая бутылка, под самую пробку налитая красным вином, и пахло из кошёлочки копчённым мясом и овечьей брынзой.

– Стефании отнесём…

Я протянул ей косыночку.

– Я думала, ты её себе захочешь оставить в память обо мне…

– Я и хотел, но ты потребовала вернуть.

– Значит, не очень ты хотел… Ну и правильно. Зачем лишние держать в голове. Пошли, Стефанию опохмелить надо. Бери кошёлку, кавалер. А я так в этой шляпе и пойду, раз ты говоришь, что она мне идёт.

Действительно ей идёт. Она из тех, кому что не наденешь, всё хорошо. И я опять взволновался и подумал уже о следующей ночи. Идти оказалось недалеко, на соседнюю улицу. На углу обошли глубокую лужу, где в остатках воды и грязи не‐то спала, не‐то уже помирала от жары крупная розовая свинья, а в ближайшей тени акации спали четыре собаки, иногда поднимавшие голову и смотревшие на свинью. То ли сторожили её, то ли ожидали, когда можно будет её, издохшую от жары, сожрать. Умереть от жары собирались не только свиньи и собаки, но и дома за высокими заборами, и пыльные неподвижные театральные декорации акаций и других деревьев, которые называются у нас «американские вонючки», и пара застывших раскалённых легковушек, и не думающих, ужас-ужас, никуда ехать. Обычная сельская улица, но почему‐то мне беспокойно. Под ногами вдруг обнаружились осколки замшелой черепицы, но красной на сломе, будто порушенной только что, и гнилая деревянная труха с торчащим в небо ржавым гвоздём. Маришка толкнула кривобокую калитку, и мы вошли в привычный крестьянский двор, каких много на всех улицах этого и всех других наших сёл. Такой же, как везде, высушенный куриный помёт, грязная деревянная поилка для живности, старая отжившая утварь по углам и маленький измученный цветничок под окном небольшого крестьянского домика. И опять вразброс битая черепица вокруг, и, куда‐то попрятавшиеся, всегдашние куры. И наглухо закупоренные, окна и двери… И полная подозрительная тишина.

– Спит ещё, дрянь такая. Пора будить! – Застучала ногой в дверь, задребезжали стёкла. – Просыпайтесь, козлятушки! Мамаша пришла, молочка принесла. И ещё тут один серый волк напросился, так что, Стешка, трусы натяни… и лифчик.

– Машка! – услышали мы хриплый заспанный голос и мат. – Дай поспать… чего так рано припёрлась? А ещё серый волк какой‐то. Через час приходи!

– Открывай, дрянь! Если тебя не поднять, ты целый день будешь дрыхать.

Долгое молчание, хрустнул дверной замок, но дверь не открылась. Маришка потянула её и распахнула настежь. Я успел увидеть, как в другую, внутреннюю, дверь проникла пышная голая спина и ещё более пышная её нижняя часть, и дверь за ней закрылась.

– Пошли на кухню. Сейчас она встанет… Ты не удивляйся, если она явится голой, или чуть прикрытой. Целый день может голой ходить, идиотка, никого не стесняется. Только Коли молоденького застеснялась вчера, завернулась в халатик хотя бы. А и то, почти всё тело наружу. Её муж, учитель, это как‐то называет по-городскому, да я не запомнила…

– Эксгибиционизм?

Маришка наперво освободила стол от грязной посуды, кинула в раковину.

– О! Точно! Я и помню, что похоже на онанизм… Давай кошёлку сюда.

Стала доставать и выкладывать на протёртую тряпочкой столешницу двухлитровую пластиковую бутылку, – на ней ещё сохранилась этикетка сладкой детской воды длинноносого «Буратино», – а внутри отдавало красным тёмное густое вино, доставала в жирной бумаге копчёную свинину с белоснежной полоской сала на срезе, а в тряпочке кусок духовитой брынзы, четыре, покрасневших от спелости, болгарских перца, пучок молодого зелёного лука и несколько веток укропа. И не переставала говорить:

– Молоденький ошалел от такого телесного изобилия, про помощь в ремонте крыши уже не заикался. А идиотку понесло от такого восхищения, да ещё молодого крепкого и видного парня. И так ножку закинет и этак, то застегнёт пуговку на груди, то расстегнёт… То запахнёт халатик, то забудет… А молодой хоть и стесняется глазеть на такую изобильную красоту, а на ляжки её пышные всё же не может не смотреть, глаза сами в глазницах поворачиваются. Ладно, думаю, уже сегодня не до восстановительных работ. Стешка всё, что в доме было, на стол выкатила, чтобы парня накормить, а то и напоить, чтобы он её перестал стесняться. Он постепенно и перестал, примерно после пятого стакана. Крепкий парнишка на голову… О! А ты как здесь оказался? Мы же вчера с тобой вместе ушли.

Я обернулся, в дверях стоял Коля, и видно, что он только что очнулся от сна, только успел натянуть штаны и рубашку и был ещё босоногий. И левая щека намята подушкой.

– Так она ж велела… это… отойти с тобой подальше, а потом… это самое… вернуться велела. Я и вернулся… как она велела.

– А что ты, дурёнок малолетний, мамочке скажешь, где ты ночевал? Ты посмотри на него, Георгий!

– Мне уже семнадцать лет… скоро будет… так что нечего. Я уже работаю и деньги в дом приношу… – Коля и хочет быть взрослым, но не очень пока получается. – Придумаю что‐нибудь для мамаши.

А Маришка куражится.

– Ну, теперь ты, Колян, просто обязан об Стефании и об её крыше позаботиться. По-мужски… А может, и жениться придётся… а? Если она велит.

– Что вы такое говорите, Мария Степановна. – Парень, кажется, напрягся, не поняв шутки. – Как это жениться? Кто ж такое допустит? Она ж вдвое старше! И у меня вроде как девушка есть… невеста. А у неё муж… вроде.

– Видела я твою невесту… сравнил тоже! – продолжает куражиться. – Дунуть в её сторону опасно, рассыплется, как одуванчик и улетит по ветру. Она ж солнца не заслоняет… А тут! Ты только погляди… – Она указала на дверь за спиной Коляна, где стояла Стефания, одетая во вчерашний, надо понимать, халатик, в который её обильное тело едва помещалось.

– Кончай дурить парня, халда… – говорила, входя, Стефания. – Напугаешь его, а у меня на него виды.

– Так он уже у тебя напуган, бери его за уздечку и веди, куда хочешь.

– Не твоё дело, подруга, на что он мне может понадобиться… А хоть бы и крышу починить. У тебя‐то вон, – указала кивком на меня, – серый волк имеется, а у меня волчёнок…

Тут и мне стало любопытно.

– Так где же она, эта ваша проломленная крыша, про которую столько говорят. Хоть бы посмотреть…

– Вот она, дверь, – Стефания прошла к столу и стала скручивать голову у «Буратины». – Иди и посмотри, Серый волк… Покажи ему, Колечка.

Обычная сельская жилая хозяйская комната с большой и высокой железной кроватью с шарами и шариками, коврами на стенах и самоплётными дорожками на полу, сундуком в углу и небольшим платяным шкафом рядом с дверью, произведённым местным столяром. Но всё это разорено и замусорено. И только кровать у дальней стены не тронута разорением, а всего‐то небольшим утренним беспорядком… Поднял глаза и увидел развороченную дыру в потолке, а ещё выше проломленные стропила и обшивку черепичной крыши, и яркий свет солнечного утра. А под ногами, перед самой кроватью, увидел проломленные доски пола и тёмную дыру в земле. И опять торкнуло в груди, удивившее меня, непонятное беспокойство, что здесь нехорошо и надо держаться подальше от этого места. А ещё удивило, что уже несколько дней прошло, а никто и не попытался прибрать обломки черепицы, расщепленные торчащие из пола и свисающие с потолка обломки дерева, брызги земли на стенах, труху потолочной глиняной изоляции, высыпавшуюся чердачную пыль. Все говорят, говорят, но ничего не делают, будто не хотят, – и так хорошо. Колян стоит сзади, сопит носом и, наконец, говорит, пока я молчу в некотором недоумении:

– Надо бы крышу залатать… После такой жары, если хлынет, всё тут зальёт, от плесени потом не избавишься.

– Ну… и чего не латаешь? Тебя Фёдорыч специально отпустил, бригада вон, на гостинице надрывается, а ты здесь, щекой подушку мнёшь.

– А я, Георгий Николаич, и сам не понимаю… Ведь хотел я своё намерение исполнить, наперво крышу от дождя починить. Пока шли мы вчера с Марь Степановной сюда, я всё рассчитал, какой инструмент, какой материал мне в бригаде взять, чтобы по-быстрому всё сделать, а как сюда пришли, то я как в банку с мёдом попал. Как осенняя муха. Что делать?.. И нужно ли?.. Не понимаю. А ведь точно, как в банку с мёдом…

– Ну ладно, вчера. А сегодня, ты что думаешь, надо бы сделать?

– Вот что интересно, Георгий Николаич. Я, когда на стройке, то вперёд Фёдорыча всё понимаю и, без всякого сомнения, делаю. А тут, лежу под утро уже, и не соображу никак, чего я здесь… Помню, что крышу пришёл чинить, а как это сделать, не знаю. И ничего не помню, что ночью делал.

– Ну, скажешь, Коля… Что можно делать, лёжа рядом с такой красивой дамочкой.

– А вот не помню, чтобы я что‐то такое делал…

– Ну уж не ври… Не сказку же ты ей на ночь рассказывал. По правде сказать, Коля, я тоже как‐то неловко себя чувствую, а ведь напросился помочь. А теперь вот стою и не знаю, за что браться в первую очередь. Надо ведь какую‐то лестницу найти, чтобы на крышу лезть. Инструмент какой-никакой… молоток с гвоздями, ножовку. Есть это у тебя?

– Я у Стефании спрашивал, говорит – где‐то есть, от мужа должно было остаться, а где, не знает. Хотел домой сбегать – не отпустила, не суетись, говорит, успеется. А где черепицу взять? Битую не склеишь.

– Я видел, курятник во дворе, крытый черепицей… если подойдёт, можно с курятника…

– Можно… я думаю, подойдёт… А не подойдёт, у Фёдорыча можно будет взять. У него в хозяйстве есть черепица разного фасона. И доска нужна, решетовать под черепицу. И вязальная проволока.

– Иди… слышу, тебя Стефания зовёт.

– Зовёт? – Коля стал прислушиваться и как‐то выглядел испуганным. – А я не слышу.

– Во! Слышишь? Ко-лень-кааааа…

– Не слышу. Ну пойду, узнаю…

– И я пойду, а то у меня в ушах какой‐то свист появился…

Я вышел первым, как будто заспешил от чего‐то невнятного, но опасного, за мной поплёлся Коля, будто у него силёнки заканчиваются. Девушки уже мясо нарезали в большую тарелку, хлеб, зелень помыли и кинули на середину стола, стояли пара стаканов, наполовину уже пустые. Стефания на кусок хлеба положила пласт мяса и половину уже съела.

– Ну, чего? Вы там в дырке шестерню нащупали. Кажись, там механизм целый лежит, шестерня‐то горячая. И вроде как подрагивает, будто снизу кто‐то по ней палкой стучит.

Коля стоял перед ней, опустив руки вдоль тела и будто маялся.

– Не. Не щупали. А вы чего звали, Стефания Абрамовна?

– А я и не звала… Вы давайте, садитесь, а то мы без вас начали. Наливайте себе. Там кто‐то в дверь стучал, а мы открывать не стали. Решили ночную прохладу сохранять в закрытом доме. А то, как только дверь откроешь, так сразу невыносимо становится. Какие‐то люди ходят… Вот опять стучат… Не открывайте…

Маришка имеет рациональный ум и рассудительность, раз кто‐то стучит уже по второму разу, и довольно настойчиво, значит, что‐то важное. Не откроешь, а вдруг потом пожалеешь.

Ясно же, что открывать пойдёт самый молодой – Коля. Он скоро возвращается и говорит:

– Это мой папаша…

За ним сразу же входит довольно крупный мужчина, выглядит он очень сердитым. Он оглядывает компанию и останавливает взгляд на Стефании.

– Мадам, вы здесь хозяйка… – он не спрашивает – утверждает. – Это же у вас на крышу метеорит упал? И где он? Вы представляете, какая это ценность для нашего краеведческого музея? Я это говорю, как попечитель.

– Папаша… – Коля немного растерян, но он хочет прояснить для нас ситуацию. – Нету никакого метеорита, а Стефании Абрамовне крышу разворотило. Как вы меня нашли?

– Ну как же, сынок, мама же беспокоится, что ты дома не ночевал и утром не явился. Вот она и послала меня выяснить…

Стефания не может позволить, чтобы дело шло само собой и без неё.

– Хочу вас уверить, что… Как вас, простите, величать? Вы, действительно, Колин папаша?

– Да, да, мой папаша, – Коля беспокоится, чтобы не вышел какой‐нибудь скандал. – Николай Николаевич его зовут. Я тоже Николай Николаевич…

Николай Николаевич уже не сердит и не сводит дружелюбных глаз с почти голой и обильной груди хозяйки.

– Как я его нашёл… Да просто, Стефания Абрамовна… Позвонил Фёдорычу, он сказал, что отпустил Николая к вам чинить крышу и адрес дал. Я уже и жене своей сообщил, что сынок наш жив и здоров. А что не ночевал, так он парень взрослый. Аттестат зрелости уже имеет. А теперь, увидев его под вашим покровительством, я совершенно успокоился, прекраснейшая Стефания Абрамовна. И в тайном уголке души, знаете ли, позавидовал, что не я оказался под вашим покровительством. И прошу вас, будем проще… Я хочу быть для вас по имени Николаем, как и мой сын. Мы ведь с вами почти ровесники.

О как! Хоть и пилюля, но подслащённая. Опытный «ловлас»! И царапнул и пригладил.

Она ему приветливо улыбнулась, и даже, кажется, немного выпятила грудь.

– Хочу вас уверить, Николай, что всё было в рамках приличий. А уйти я его не отпустила, потому что нечаянно не уследила, что он выпил лишний стакан. А нынешние времена, сами знаете, какие. Тревожные… И совсем недалеко от нас снаряды рвутся и пули свистят. Вы, Николай, не хотите ли присесть к нашему столу? Раз уж вы в моём доме оказались.

Тоже царапнула, но не больно.

– Как же! Очень рад буду присесть. Я теперь уж никуда не спешу.

– Коленька, налей-ка отцу вина и поставь тарелку.

– Отпросился с работы, потому что и работы никакой нет. Мы на московских заказах сидели, на весь СССР муфельные печи делали. А теперь СССР нет, так мы теперь не сидим, а лежим… Я на Механзаводе начальником цеха… не успел сказать…

– Так вы, должно быть, инженер… – оживилась Стефания. – Вот вы‐то мне и нужны…

– Очень рад, Стефания Абрамовна, что я вам нужен стал, а хоть бы и в качестве инженера. Чем вам может быть полезен инженер?

– Вы кушайте, Николай, и пейте, а я расскажу о своей беде. Вы слышали, что мне на крышу метеорит упал, но это не метеорит. Это я полагаю, часть космического аппарата, возможно, что инопланетного. Он мне крышу и потолок разворотил, пробил доски пола и в землю ушёл на длину руки. И прямо перед моей кроватью. Я вам потом покажу. А почему я знаю, что на длину руки, так это потому, что когда я проснулась от грохота и пыли, и спустила ноги с кровати, то вместо тапочек почувствовала горячее и увидела, что прямо передо мной светится жаром дырка в полу. Я признаться подумала, что мне это снится, но пальцам ног стало так горячо, что я очнулась. Тапочки свои я так и не нашла, и потому заглянула в дырку, а не туда ли они упали. Но в дырке я увидела пылающий жаром кусок железа, похожий на зубчатое колесо, или на шестерню. Я толкнула в спину… впрочем, это не важно… босиком пробралась к выключателю и когда зажёгся свет, то пришла в неописуемый ужас. Что стало с моей комнатой!.. Ну, это я вам позже покажу.

Николай Николаевич, успевший съесть кусок мяса и взявшийся за стакан с вином, так и застыл с ним, поражённый рассказом.

– Так это надо непременно выкопать для нашего музея! Я как попечитель это вам говорю. А вдруг там обнаружится какая‐то надпись… или инопланетные знаки! Это какая же будет научная сенсация. Покажите! Сейчас же покажите мне эту железяку.

– Вы спокойно допивайте своё вино, Николай. Куда спешить? Никуда эта железяка от нас не денется. Чем дольше я рядом с ней живу, тем спокойнее мне становится – она всё же не на меня упала. Эта яма в нашем полном распоряжении, мы что захотим, то с ней и сделаем. Я вас не познакомила, это моя подруга Маришка, мы с ней с первого класса вместе, а это её Серый Волк. Как тебя зовут, Серый Волк?

– Его зовут Георгий, – сказала Маришка, посчитавшая, что она слишком долго молчала, не принимала участия в разговоре. – Он скульптор, и привёз нам новый памятник погибшим землякам. Правильно я говорю, Георгий?

Я кивнул. Мне тревожно и совсем не хочется разговаривать. Поднялась Стефания, натянула задравшиеся бесстыдно полы халатика, запахнула его на груди, и пошла в дверь вслед за Николаем.

– Бесстрашная Маришка вчера сунула руку в яму и потрогала железяку…

– Да, я её потрогала. Она всё ещё горячая. У меня до сих пор… вот, посмотрите, рука до сих пор покрасневшая, и не проходит краснота.

– Я рад знакомству, но всё‐таки покажите мне эту яму! – Николай Николаевич как‐то уж слишком, даже как‐то неестественно возбуждён.

– Ну что же, если вам так не терпится… Коленька! Веди нас смотреть яму. – И сама себе сказала: – Местная теперь диковина… хоть деньги бери за показ.

Коля стоял уже и держал дверь открытой, чтобы сначала отец прошёл, а потом остальные. – Осторожно! Там деревяшка острая торчит! – говорил он.

В комнате выключен свет, но солнце стоит уже высоко и освещает ярким лучом на стене разорённую комнату. Николай Николаевич озирается, заглядывает в дыру на потолке, но его интересует другая дыра. Он наклоняется, но в ней темно. Тогда он становится на колени и без опаски просовывает руку почти до плеча в эту загадочную яму. Трогает там что‐то, теребит и пытается вытащить, но ему это не удаётся.

– Да! Крепко же она там сидит. – Он поднимается, тщетно пытается стряхнуть грязь с колен и оглядывает нас невразумительными глазами. – Придётся выкапывать. Лопата найдётся в хозяйстве?

– В сарае стоит в углу, сейчас принесу, – засуетился Коля, он привык исполнять распоряжения отца.

«Не всё так просто, вяло думаю я, придётся доски отдирать, чтобы лопату просунуть. А если там не только шестерня, а целый механизм?». Но мне становится скучно и опасливо, и я возвращаюсь на кухню. Мимо меня возвращается Коля, и я слышу, как он жалуется отцу.

– Не понимаю… вчера стояла. Я ещё подумал: чего стоит? Будто кого‐то дожидается. Кому ты нужна? Ещё подумал. А сегодня нету…

– Ну чего уж тут? Нету, так нету… Вы железяку берегите, не подпускайте никого, а я завтра сотрудников музея организую… с лопатой.

– Вы бы меня, Николай, сильно обязали бы, организовав починку крыши. Если дожди польют, то мне всю кровать зальёт, а главное в дыру нальётся, как потом воду из неё черпать? Ведро не пролезет, а кружками не начерпаешься.

– А сейчас прямо, золотая вы моя Стефания, и сделаем, чтобы не откладывать в долгий ящик. Инструмент у вас какой там ни будь есть?

– У мужа ящик с инструментом был, помню… А где он сейчас, не знаю. В сарае надо посмотреть.

– А где же он сейчас? Ваш муж. Не в сарае же?

Удивилась Стефания.

– Мой муж?! Но я же не про мужа сейчас, а про ящик с инструментом. А муж оказался не дюж с такой женой управиться.

Забеспокоился Коля, то к отцу обернётся, то на хозяйку посмотрит:

– Я, когда лопату искал, весь сарай обошёл, везде сунулся, куда ж она делась, лопата? Ящика с инструментом нигде не увидел.

Николай-отец, я слышу из кухни, говорит, вроде мне показалось, с облегчением даже:

– Ну вот! И инструмента нет. Завтра сотрудников музея организую и накажу, чтобы инструмент прихватили. А лестница есть в хозяйстве? Как им завтра на крышу лезть?

– Нет, нету и лестницы, папаша, я уже весь двор обошёл…

– Подумаем… – сказал Николай. – У меня там стакан с вином. Пойду допью, жарко.

Вот он его недопитый стакан и недоеденный кусок мяса – так взволновался и заспешил попечитель увидеть деталь межпланетного корабля, что не доел и не допил.

А меня одолевают «смутные сомнения», что всё как‐то странно, что‐то не логичное стало происходить в этом доме, – то ли время потекло как‐то по-другому, «как в банке с мёдом», то ли другая какая‐то дрянь стала заполнять пространство вокруг. Вошёл, чему‐то удивлённый и взволнованный, попечитель краеведческого музея, – за ним пришли и остальные, – и, обрадовавшись своему недопитому стакану, захотел взять его, но не смог. Рука, – мне показалось, покрывшаяся какими‐то розовыми пятнами, – пыталась ухватить его, но пальцы не слушались.

– Чёрти что! – он удивился, но не стал возмущаться. – Вы, чудеснейшая, драгоценнейшая Стефания Абрамовна, странно на меня действуете, – меня мои органы не слушаются. Уж не колдунья ли вы? Волшебница? Чародейка? Ах, знаю! Очаровательница вы. Вот вы кто!

Он про стакан забыл уже, но то, что открылось его глазам, когда Стефания подошла к своему тесному креслицу и села, закинув ногу на ногу, обескуражило его. Он примолк, подняв брови и открыв рот, но заговорила Маришка:

– Вот-вот… и я говорю. – Она подняла свою правую руку и пошевелила пальцами. – Я когда вчера сунула руку в дыру и хотела железяку вытащить, то у меня потом тоже пальцы не гнулись и мурашки бегали, будто заспала я её… а потом отошли пальцы. А краснота… вот видите? Осталась.

– В самом деле! И у меня мурашки и ладонь покраснела… А я какой рукой лазил в дырку? Точно… этой… правой. Надо понимать, что на нас, людей, таким образом действует космическая радиация.

– Какая такая радиация?! – возмутилась Стефания. – Мне в моём доме никакая радиация совсем не нужна. Если у вас радиация, Николай Николаевич, то прошу вас покинуть нас. Вы всех нас перезаразите.

– Ну что вы, что вы, Стефания Абрамовна, радиация не у меня, а как раз у вас. И это вы нас всех можете заразить радиацией. Источник‐то у вас в дырке.

– Что? – Она возмущена. – В какой это моей дырке вы нашли источник заразы? Не заговаривайтесь…

– Ну как же? Это же я, и вот… дамочка, совали руки в дырку в вашей спальне, и получили ожог и мурашки… Ещё кто‐нибудь совал туда руку? Коля! Ты совал туда руку?

– Нет, папаша, никуда я ничего не совал… И нет у меня никакого покраснения. И мурашки не бегают.

– А вы, товарищ скульптор, руку не совали?..

Я даже отвечать ему не стал, так меня разозлила и, признаться, напугала эта причудливая беседа. Я поднялся из-за стола, обошёл креслице, в котором сидела полуголая от жары и «эксгибиционизма» Стефания, вышел на низкое крыльцо и сразу же задохнулся от жаркого воздуха. Нет спасения… от жары, глупости, радиации… Но почувствовал я себя на воле всё же лучше, чем в доме, рядом с межпланетной шестерёнкой. А что если на самом деле? Отчего мне так нехорошо находиться в этом полуразрушенном и, – чем‐то непонятным, – отравленном доме? Уж не радиацией ли? Какие симптомы при отравлении радиацией? Покраснение кожи? Мурашки? Размягчение мозгов? Всё налицо… Вот же возле сарая стоит лестница, прислонённая к чердачной дверце, как же Коля мог её не увидеть? А лопата? Возможно, что и она стоит в сарае, прислонённая к стене. Надо пойти посмотреть… Битая черепица хрустнула под ногой. Высушенный жарой куриный помёт то здесь, то там… А где же куры? Неискоренимая живность каждого сельского двора. Курятник, вот он под черепичной крышей – пустой, дверь настежь. Дверь в сарай тоже настежь, сразу за дверью на самом виду, стоит, прислонившись затылком длинной рукоятки к деревянной стенке, штыковая лопата, и тут же, немного в глубине, среди всякого хлама, плотницкий ящик с инструментом – торчит из него и ножовка, и два молотка высунулись ручками наружу, и топорик, и большой топор лезвиями в небо. На дне его россыпь гвоздей, несколько отвёрток и стамесок, точильный брусок. Образцовый набор необходимого в хозяйстве инструмента, и почти совсем не ржавого. А что же Коля? Для чего врал? Не увидел ни лестницы, ни лопаты, ни ящика с нужным инструментом. Это уже не «банка с мёдом», а фантомное марево сознания, болезненная грёза, фата-моргана какая‐то. Или намеренная дезинформация. А причина? Радиация?! Он здесь со вчерашнего вечера, больше всех нахватался. А Стефания? Она третий день рядом с радиацией в дырке живёт и ночует, а ничего у неё не покраснело, и мурашки не бегают. А то, что голая, так, по словам Маришки, всегда так было, ещё до шестерёнки. Как видно, не на всех межпланетная радиация одинаково действует, может, у Стефании такое ещё откроется… вздрогнем!

– Георгий Николаевич! – слышу я голос Михал Фёдорыча. – Ты чего тут один… Остальные где? А дырку чего не заделали?

– Так лестницы ж не было, а как без лестницы на крышу лезть?

– Вот лестница…

– Это сейчас… вот… А раньше не было. И инструмент вот только сейчас обнаружился. Молоток, гвозди. Ножовка. Говорят, ещё вязальная проволока нужна.

– Вон моток на гвозде висит. А я чего пришёл… Я за пивом для ребят ходил и видел, как из комратского автобуса Семён Семёныч вышел. Это муж Стефании. Чего, думаю, приехал? Надо бы Стефанию предупредить, мало ли кто у неё в доме сейчас. Вон, Николай Николаич, бабник известный, про Коляна спрашивал, и я ему адрес дал. Не хорошо, думаю, если застанет его у Стефании. В доме он? Семён Семёныч от жары и автобуса зашёл пива выпить, а я сюда. Заодно и дырку хочу посмотреть, где шестерня лежит.

– Фёдорыч! – Решил я его предупредить. – Ты в дырку смотри, а только руку туда не суй. А то рука покраснеет и мурашки в ней побегут, а ещё пальцы сгибаться не будут.

Фёдорыч как‐то странно и с удивлением на меня посмотрел.

– Что это с тобой, ты вроде как не в себе? Жара действует? Сортир в конце огорода ищи. Говорил, перец ешь.

– Нет, не только жара действует… Ещё и радиация.

Он не стал со мной говорить, поспешил в дом с тревогой. Пошёл и я за ним, чтобы Колю пожурить, что он про инструмент наврал, что не видел. Говорил Фёдорычу в спину:

– Как там моё дело с мемориалом? Ничего не прояснилось пока? Беспокоюсь я.

– Романыч в Комрат звонил. Говорят, что до президента никак не дозвонятся, а премьер не может сам решить. Так что надо ещё подождать, – у президента сейчас как раз германская делегация. О-о! какое обчество у тебя собралось, Стефания. И Николай Николаевич тут и сынок его… Коля. Заместо гостиницы, что вся бригада строит… он тута у Стефании гостит.

– А вы чего это здесь, папаша, – подивилась Маришка. – Дырку в крыше пришли посмотреть? Наряд выписать?

– Дырку в крыше я издаля видел, а ещё я видел, что сюда идёт Семён Семёныч, через пару минут будет здесь.

– Чего это ему здесь понадобилось? – запахнула халат на коленях Стефания, поправила на груди. – Назад проситься будет? Один раз простила, а больше не прощу. К мамочке пусть возвращается. Сорок лет, а всё от мамочкиной титьки не оторвётся, намертво присосался.

– Знаю я, что он от тебя хочет, – ворчливо сказала Маришка. – Чтобы ты свой дом продала, и к нему в Комрат переехала. Он машину мечтает купить. Японскую.

– А тебе откуда это известно? – прищурила сердито один глаз Стефания. – Почему я про его японскую мечту ничего не знаю?

– Я знаю, – коротко ответила Маришка, потому что в этот момент, на миг мелькнула в дверях тень, заслонив солнечный луч, и вошёл крепкий рыжевоволосый дядька, в светлом льняном костюме, немного помятом на тесном сидении автобуса. На нём точно такая же дырчатая шляпа, как на Маришке, «хрущёвка», из-под которой по щекам текут ручейки пота.

– Чего это весь двор битой черепицей засыпан? И дыра в крыше! – спросил он густым баритоном. Такой дядька никак не может быть «маменькиным сыночком», скорее жена ему просто невмоготу стала, потому и уехал к маме. – Это на тебя что ли метеорит упал? У нас вчера по телевизору сказали.

– Так ты потому примчался, чтобы посмотреть, можно ли такой – дырявый, – дом на продажу выставить? Не надейся…

– Про тебя там ничего сказано не было. Хотя и была у меня мысль, что неплохо было бы… Нет, я зачем приехал…

– Знаем! Знаем мы с Маришкой зачем. За своей японской мечтой! А вот на тебе! – Она показала ему дулю, очень похожую на взрослый женский половой орган. – Я теперь из своего дома никуда не поеду, он теперь диковина на всю страну. Достопримечательность.

– Это почему? Достопримечательность! Потому что тут такая полуголая дура, как ты, живёт. Нет, я за другим приехал. За своим инструментом. В сарае мой ящик стоит. Ворота у мамы починить надо, а инструмента нет. Я ж его сюда привёз, когда к тебе переехал, а теперь вот заберу.

– Чего это ты его заберёшь? Это наше совместное имущество.

– Нет, не совместное. Я к тебе с ним пришёл, с ним и уйду. И я как твой неразведённый пока муж, имею право посмотреть на метеорит.

Стефания сатанически рассмеялась.

– Посмотреть можешь, разрешаю. А вот потрогать категорически нет, потому как он никакое не совместно нажитое имущество. Он мой! Он ко мне прилетел! Иди, Коля, покажи ему метеорит.

– Ну так заодно уж и я посмотрю такую диковину.

Михал Фёдорыч собрался уже сесть на табуретку, вытащив её из-под стола, но решил идти смотреть диковину. Я ему напомнил:

– Помни, Фёдорыч, что я тебе говорил – руками не трогай.

Через пять минут вернулись все трое.

– Да-а… – хмурил густые брови Фёдорыч, – Метеорит причинил большие разрушения, придётся всю бригаду ставить на ремонт. Но токо после мемориала.

– И не думай, Михал Фёдорыч, не дам! – решительно сказала Стефания, качнув тяжёлой грудью.

– Что не дашь? Я не понял.

– Не дам ремонт делать! Крышу починить дам только осенью, когда пойдут дожди.

– То дам, то не дам, ты определись, Стефания.

Семён Семёныч позлорадствовал.

– Вот она всегда так: то дам, то не дам. Как с такой жить?

– Не дам достопримечательность попортить. Ещё и деньги буду брать за «посмотреть». Так что смотрите пока что бесплатно.

Тут уж встрепенулся Николай Николаевич, попечитель.

– А вот это правильно, драгоценнейшая Стефания Абрамовна! Лучше и сказать нельзя! Наш городок чем был известен в Советском Союзе?! Тем был известен, что мы делали муфельные печи на весь Союз. Мой цех делал! А теперь что?! Кому нужны наши печи?! Китайцы делают и лучше, и дешевле, и привезут, и смонтируют… А теперь наш город станет известен своим метеоритом. Не Тунгусский, а всё же крышу проломил.

Семён Семёныч, бывший муж, стоит, подпирая стену, сесть ему некуда. Он не может себе признаться, что немного расстроен, что не при нём случилось это происшествие, и он теперь не имеет на него никаких прав. Его при этом не было. Он загрустил.

– Зная свою планиду, я очень рад, – смешливо кривя рот, говорил он, – что меня при этом происшествии не было. Меня бы, конечно же, оно бы убило. Я-то ведь с краю обычно спал, потому думаю, что ему ничего не стоило бы упасть на тридцать сантиметров левее.

– Ну так не убило же этого… – Успела произнести Маришка, прежде чем она сообразила, что чуть не проговорилась. Тот ведь тоже спал с краю. – Как хорошо, что никого не убило. К счастью обошлось без жертв.

Коля тоже стоит, как и Семён Семёныч, ему не по чину сидеть в таком обществе. Ему есть что сказать, но он пока не решается. А вот как вышла минутная затишка в разговоре, так он и решился.

– Я, Стефания Абрамовна, говорил вам, что там возле ямы одна доска опасно торчит, как бы вам не напороться на неё в темноте. Я примерился, так она острыми торчками как раз чуть пониже живота может воткнуться. Её бы спилить…

– Да! – строго сказал Михал Фёдорыч, обратясь к Стефании. – Я эту доску тоже приметил. Правда, что не примерился, как Колька. А потому как Колька у нас парень крупный, то тебе, Стефания, надо опасаться… Ежели ему доска пониже живота, то тебе она как раз в то самое место… будет смотреть. Обязательно надо её спилить. По технике безопасности. – Он даже задрал в потолок и помахал указательным пальцем правой руки, которой он, к счастью, не лазил в дырку щупать шестерёнку. Он у него прям, строг и убедителен.

– От же хорошо, Фёдорыч, что нам с тобой нету доступа в ту комнату в ночное время…

– Это почему же хорошо, Николай Николаич? – удивился Фёдорыч, мол, что же тут хорошего?

– А иначе, исходя из нашего с тобой роста, мы могли бы подвергнуться ужасной и постыдной опасности в темноте.

Семён Семёныч как бы невзначай спросил, ни на кого не глядя.

– А кто имеет доступ? – никто не ответил ему, хотя некоторых это вопрос тоже интересовал. – Я к тому, что его надо бы предостеречь от несчастья.

Кто‐то ещё что‐то сказал на эту щекотливую тему, а Коля, подождав немного, продолжил:

– А я к тому, что эту злосчастную доску надо спилить. Но вот что же делать, если вот товарищ, ваш муж, то есть, у нас инструмент заберёт?

Фёдорыч в этот раз с удивлением посмотрел на Колю, «а ведь опять прав пацан!». И меня тоже удивило, что никому не пришло в голову прямо сейчас сделать эту минутную работу – отпилить кусок доски. Пойти, взять ножовку и отпилить, пока Семён Семёныч не уволок ящик на следующий автобус. Но я предпочёл смолчать, следуя известному принципу не лезть не в своё дело, чтобы не оказаться больше всех виноватым. Что же это со всеми нами присутствующими происходит, что мы ни сообразить, ни сделать ничего не можем? А ведь не глупые же все люди! Ну не все, положим, не глупые… Но вот сидят солидные, успешные в своём деле, мужчины и… А не влияние ли это всё той же радиации? Да, может быть и межпланетной! Может быть, она именно так и действует на людей, делает их глупыми и недееспособными. Вот как ты, Георгий, сейчас! Так я себя укорил, но с места не сдвинулся, потому что подумал, что если я сейчас встану, пойду в сарай, возьму ножовку и отпилю доску, то это станет назидательным укором всем им, что для меня нестерпимо. Я ненавижу быть назидательным примером для других, считая это непристойным. Но я‐то человек посторонний в этом сообществе, а вот почему сообщество сиднем сидит и ничего сообща и по отдельности сделать не может. Как в банке с мёдом, честное слово. Семён Семёныч посматривает на часы, как видно ему пора забирать свой ящик с инструментом и уходить на следующий автобус, но уходить ему не хочется. Потому что тут случилось происшествие поважнее и поинтереснее, чем ремонт мамашиных ворот. Он рассказывает:

– Я слышу, – тяжёлая машина поднимается по нашей улице, всё ближе, ближе. Это только к Иван Василичу, соседу, больше не к кому. Он строится, каменную беседку под гратарную строит. Ну, думаю, сейчас что‐то будет. Ему вчера песок привезли, так самосвал еле развернулся перед моими воротами. А этот, судя по мотору, еле тянет в гору, думаю: это щебёнка! Щебёнку соседу везут. Что‐то будет, добром не кончится. И точно! На развороте задним бортом прямо мне в ворота, зараза, въехал. Пока я обувался, пиджак искал, этот живодёр разгрузился и уехал, я только голубой дымок увидел, когда выскочил. Я – на Иван Василича! Чинить кто будет? Ты будешь чинить? А он нагло так смотрит на меня и говорит… и дым выпускает изо рта… голубой, как от самосвала. И говорит: а чего это я? Кто в ворота въехал, тот пускай и чинит. И что ему скажешь? Он‐то прав. Мне придётся. А инструмента нет, я ж его сюда завёз… когда переехал к жене жить…

– А чего ж ты не спросил, как шофёра найти? – возмутился Фёдорыч.

– Не догадался, – поднял плечи Семён Семёныч. А я подозреваю, что он просто соседской свары не захотел. Я вижу, что он человек достойный и скромный и не желает к себе скандального внимания привлекать. Я вот тоже такой. Лучше сам сделаю, чем… – Ну так чего? Пилить будете? А то мне уже к автобусу пора. Ножовку брать будете?

– Что же ты думаешь, Семён Семёныч, – опять возмутился Фёдорыч, – что мы в своём селе не найдём ножовку, чтобы доску отпилить?

– Само собой найдём, – это уже вступил Николай Николаевич. – Для нашей Стефании Абрамовны я не только ножовку найду, а что угодно. Завтра из музея пригоню людей с ножовками…

– А вы меня спросили, Николай, – сказала Стефания, покрасневшая лицом от проникающей в дом, жары, обмахивая специально свёрнутой, потрёпанной газеткой полуголую грудь и немного раздвинув пышные колени, – хочу ли я пилить эту доску. Так вот я не хочу её пилить, пусть торчит. А я в своей комнате всегда, хоть и ночью, её безопасно обойду. А вот чужой на неё и наколется.

– Правильно, подруга, – склочным голосом подпела ей Маришка, – Желающих много, как я посмотрю, попасть на экскурсию в твою спальню. Вот пусть доска на них и торчит.

Николай Николаевич, кажется, собирается обидеться, но решает ещё подождать с этим, не всё ему кажется потерянным.

– Что же вы, сиятельная, так против нас вооружаетесь? Разве же мы вам подлые неприятели, а не преданные поклонники. Скажете пилить, будем пилить, скажете не пилить – не будем.

Семён Семёныч понял наконец, что он хоть и муж пока своей жене, но шансов остаться с ней у него не больше чем у всех остальных, и заторопился.

– Ну так я заберу свой ящик и поеду, – то ли спросил он себя, то ли уговорил. – Как раз к автобусу успею.

И ушёл не прощаясь.

Фёдорыч ударил себя ладонями по коленям.

– Ну! Пора и нам с Коляном на работу возвращаться. Ещё полдня рабочего у нас есть для плодотворного труда. Давая, Колян, бригада нас ждёт с нетерпением. С пивом и сигаретами.

И эти ушли. А Николай Николаевич стал как‐то неопределённо на меня поглядывать, чего, мол, этот сомнительный тип здесь делает, вместо того, чтобы монумент строить. Девятое‐то уже скоро.

– А что, товарищ скульптор, монумент успеете построить? Девятое‐то уже скоро…

У меня и так нервы натянуты, как струны в рояле, как раз по этому поводу… что девятое уже скоро. И совсем мне нет нужды обсуждать это с посторонними людьми, но и молчать неловко. Я бесчувственно говорю:

– А бог его знает…

– А вы что же, не знаете? Как же так? Должна же быть какая‐то программа, какая‐то схема? Какой‐то расчёт времени.

– Нету… Подождём, как война закончится.

– Это какая же война?

– А вы разве не знаете? Приднестровская. Народ поехал Транснистрию отвоёвывать с канистрами.

Он на меня посмотрел с некоторой оторопью. Действительно сомнительный тип, что он тут такое несёт?

– Приднестровская война? Правда, что ли? Не слышал. Но там же стоит 14 армия. А у нас какая армия? Не, вы, наверное, что‐то не так поняли. Там же генерал Лебедь…

– Вот и ждём, как они там с генералом Лебедем разберутся. Если победят генерала Лебедя, будем строить монумент, а не победят… может, и не будем. И надо подождать, когда новые списки погибших за родину придут. Если победят, то тогда, возможно, какая‐то новая победная дата будет. А старую отменят.

– А при чём здесь канистры? К Транснистрии…

– Красиво в рифму выходит.

Он немножко помолчал, решая, стоит ли с этим идиотом разговаривать о серьёзном.

– Я, знаете ли, всё‐таки придерживаюсь старой даты празднования победы.

– Я тоже. Многие думают, что пока нет новой даты, можно праздновать и старую. Но не все так думают… Некоторые думают, что чтобы появилась новая дата, надо отменить старую. Многие в этой стране ощущают себя побеждёнными, а не победителями. Поэтому они ждут, когда у них появится их победа. И мы вынуждены ждать… Потому стройка остановилась.

Пока мы беседовали с Николай Николаичем, наши дамы говорили о чём‐то своём, доедали мясо и допили вино. Им было хорошо сидеть и ничего не делать в такую нестерпимую жару. Стефания потела и часто вытирала полотенцем взмокшее лицо, прихватывая широкую шею и щель между пышными грудями, иногда и большие мягкие подмышки. Ещё немного раздвинула она и колени. Почти совсем не потела поджарая Маришка, а только порозовело у неё лицо, и она обмахивала его, одолженной у Стефании газеткой. Не прошла краснота и на руке, обожжённой радиацией, в которой он держала газетку и которой лазила в дырку. Становилось скучно и как‐то бессмысленно. Я собрался было уйти, куда глаза глядят, но тут вернулся Семён Семёныч, возмущённый и облившийся потом.

– Нету!.. Не пришёл!.. Забрали!.. Дайте напиться!

Саркастически улыбались ему навстречу дамы, наверное, тому, что он недалеко ушёл от Стефании и на что‐то надеется… на то надеется, что она оставит его ночевать… дурень. А Николай Николаич ужасно разочарован, что мало того, что он не избавился от меня, а ещё и Семён Семёныч опять заявился.

– Ты что, уже не помнишь, где у нас ведро с водой стоит? Там же и кружка.

– А холодненькой воды нет в холодильнике.

– Есть! Но она не для тебя. Она для меня и вот… для моей подруги. А вино… Как ты его сделал осенью, так и будешь его пить летом.

Николай Николаич сердит и его не интересуют семейные разборки.

– Семён Семёныч! Так я не понял: чего нету, кто не пришёл и что забрали?

– Автобуса! Автобуса нету, его забрали и потому он не пришёл.

– Куда забрали?

– На вой-ну!

– Кто? Кто забрал?

– Военкомат забрал возить добровольцев на фронты войны. Это был последний…

Стефания вскричала:

– И не думай! Придумал тоже историю про автобус! Сказала – не дам! Вот Николай Николаичу… может быть… Или во… Серый Волк. Но он Маришкин.

– Это был последний автобус!

– Не волнуйтесь, Семён Семёныч. У них ещё есть автобусы, это не последний.

– На сегодня это был последний рейс! И этот ящик! Таскать его туда-сюда!

Николай Николаич сердится, он не понимает. Как избавиться от мужа Стефании, ведь вот же она намекнула на Николай Николаича… А тут этот явился! Со своим ящиком.

– Вот и не таскали бы. Придумали бы повод полегче, чем тяжёлый ящик с железом. А скажите, у вас нет в городе родственников? Или друзей? Вы же не собираетесь ночевать рядом с этой ужасной радиоактивной дыркой в полу?

– Вы забываетесь. Я пока ещё муж этой женщины, и это мой дом… с дыркой или без дырки. А что вы здесь делаете?

– То же, что и вы. Я здесь в гостях.

– Мне кажется, что вы засиделись в гостях, пора и честь знать. И товарищу пора уходить, – махнул головой в мою сторону Семён Семёныч.

Действительно, пора. Что я здесь высиживаю? Маришку? Сама придёт ко мне, если захочет. Ну, а если не захочет… не придёт. Я встал, чтобы уйти, но в это время Семён Семёныч подошёл к сидящему Николай Николаичу и со словами, – я сказал, пошёл вон, ударил его в середину лица. Тут же из носа хлынула кровь и потекла на рубашку. Семён Семёныч покрупнее соперника и посильнее, и кулаки у него побольше, и правда на его стороне. Всполошились дамы, закудахтали, но Стефания всё же немного напугана. Должно быть, она знает вспыльчивый характер мужа, и знает, когда не стоит ему перечить. Она сунула под окровавленный нос настырного гостя полотенце, которым утирала пот, взяла его под руку и вывела из кухни, что‐то прошептав ему. Маришка встала и сделала мне знак, что нам пора. За воротами она взяла меня под руку и сказала.

– Когда этот дурак заводится, ему нельзя перечить. Что на него нашло?

Я, подумав, ответил:

– На него нашла радиация.

* * *

30 апреля, воскресенье.

Вчера вечер благополучно не закончился. Солнце было ещё довольно высоко, но уже начинало скатываться по небосклону на запад, когда мы вышли от Стефании. Было жарко, но подул с Чёрного моря свежий ветерок. Чёрное море далеко от нас, – или недалеко? – ну, в общем, километрах в сорока-пятидесяти, но, когда начинает задувать восточный ветер, становится легче дышать, хотя и не скажешь, что становится прохладнее. Мы шли с Маришкой домой, она висла у меня на локте, заглядывала мне в глаза и улыбалась с ехидством. «Как хорошо, Серый Волк, что ты не такой грозный «мусчина», как этот дурак Семён Семёныч», говорила она. «Вот ещё был бы ты немного повеселее». Мне было с ней хорошо идти рядом, и я повёл её мимо дома в конец улицы. Улица заканчивалась небольшим обрывом – метров пять, а внизу стлалась широкая долина и вилась по ней жёлтая речушка, которую легко смог бы перепыгнуть начинающий спортсмен-третьеразрядник. Дальше по течению, наверное, была какая‐то запруда, потому что там обильно разросся камыш и кривые вербы, и ярко зеленела трава, как на болоте.

– Как‐нибудь сходим туда, когда станет совсем невмоготу от жары. Там ставок, в котором можно искупаться. – Она улыбалась, глядя туда, будто что‐то вспоминала. – Утиный Ставок… Бог ты мой! Сколько раз я туда бегала на тайные свидания, когда мне было четырнадцать… нет, пятнадцать лет. Я училась в восьмом, а он в девятом… хулиган, ларьки грабил… Напивался и меня заставлял пить. Украденную водку прятал на Ставке в камышах…

– Ты спала с ним? – спросил я, хотя не очень меня это интересовало.

– Я и не заметила, когда это случилось в первый раз… А потом не замечала, когда это случалось потом. Я бы спилась, забеременела… или сблядовалась, если бы его не поймали на краже и отправили на зону. Ему как раз стукнуло шестнадцать…

– А где он сейчас? – На этот раз мне интересно.

– Не знаю… Наверное, опять на зоне… Такие на воле долго не живут.

Когда не о чем ей стало больше вспоминать, она повернулась, вздохнула, улыбнулась кому‐то в своей памяти и пошла обратно, а я за ней. Дома нас ждала Стефания. В том же халате и в тех же тапочках, а вокруг бёдер обёрнутая скатертью в красную клетку, которая была у неё на кухонном столе. Её левый глаз начинал заплывать чернотой.

– Сбежала! Вздумал гоняться за мной, дурак. Я его лопатой огрела, так он совсем сдурел от бешенства. Никогда я его таким не видела, что это на него напало?

– Радиация, – сказал я, а Маришка спросила:

– Это он тебе фингал под глазом?..

– Где?! Какой фингал?! – тронула свой левый глаз. – Размахался! Попал, да я не почувствовала поначалу… Ну, это ему не пройдёт, чтобы я ему с фингалом ходила? У тебя солнечные очки есть? Что же это, что он руки стал распускать, раньше этого не было.

– Говорю, радиация, – настаивал я. А Маришка о своём:

– Тебе надо побои снять, если ты развестись хочешь.

– Не хочу! Зачем же мне разводиться, если я от него беременна.

– От дура! А точно знаешь, что от него?

– Не точно. А какая разница, алименты он будет платить.

– А если не поверит он, что его ребёнок?

– Поверит… – Задумалась, и что‐то пришло ей в голову. – Не хотела, но придётся мне вернуться домой. Повинюсь за скандал и лягу с ним… Он считать не умеет, потому я за него каждый раз считала. Дай очки, по улице пройти.

Маришка пошла за очками, а Стефания всё трогала свой левый глаз и бормотала, кося битым глазом в мою сторону.

– Убивать… убивать вас надо… в младенчестве. Или кастрировать для ангельского пения в церковном хоре… чтобы кулаками не махали… Или в горшках выращивать, как китайцы…

– А кого же вы тогда обманывать будете? Друг дружку?

– А тогда и обманывать никого не надо будет.

– Нет, Стефания! Это тогда для вас не жизнь будет. Ад! Обратно мужиков запросите. А даже и с кулаками. А главное – с яйцами.

Похоже, что она в душе согласна со мной, но бес противоречия не унимается…

– А всё же мы умнее вас!..

– Не умнее, Стефания, коварнее… Бог создал вас после человека и всех животных. И птиц, и насекомых… коварных и ядовитых. После всех! Коварных и ядовитых.

Она как‐то вдруг подобрела лицом и улыбнулась.

– Вижу я, Серый Волк, что баба тебе попалась по жизни из последних… а? Коварных и ядовитых.

Тут пришла Маришка, принесла очки, по ходу протирая их от пыли краем своей рубашки.

– Едва нашла. Я их когда покупала? Когда в Одессу ездили… А у нас их не поносишь, парни коситься будут и знаки показывать в спину. Я их тут не ношу. Так ты чего? Домой пойдёшь? А то, оставайся.

Но Стефания ушла, надев на нос очки с золочёными стёклами, скрывшими её скандальный синяк под глазом, и сразу же превратившись в стильную, привлекательную и желанную женщину, и даже её кухонная скатерть с бахромой очень шла к её пышным бёдрам.

А Маришка не пришла ко мне в эту ночь.

* * *

Утром пришёл из своей комнаты Фёдорыч. Он поспал в своё удовольствие воскресным утром и был добр со мной, как дедушка с внуком.

– Опять на небесном своде ни облачка. Как жить будем? Собирались в Комрат на базар ехать за поросёночком. Как? Поедем? А вечером шашлычок с музыкой. Ты как?

– Как это с музыкой? – Я хоть и проснулся уже давно, но лежу, и вставать не хочется. Опять жара, а пропотевшую рубашку забыл вчера простирнуть, за ночь бы высохла. Маришку попросить стесняюсь.

– С музыкой это с музыкой.

– Магнитофон?

– Ага! Патефон! Я про живую музыку. У нас есть музыкальный коллектив, скрипичное трио. Три еврейские скрипки. Ты не еврей? Играют на свадьбах, похоронах… Если их позвать на шашлык и на ведро вина, они придут с инструментом. И споют, и сыграют. А ведро вина я выставлю.

– Поросёнок и ведро вина с музыкой – это хорошо, Фёдорыч, а вот как с моим делом? Новостей нет?

Фёдорыч хмурит густые брови, он не рад моему вопросу.

– До завтрашнего вечера новостей не жди. В воскресенье никто пальцем не пошевелит. Ни у нас, ни в столицах. У них там военное положение. Маленькая война в самом запале. Завтра с утра здоровье поправят, к обеду вспомнят и начнут звонить. До верхов, дай бог, к вечеру дойдёт звонок. Хорошо если кто захочет нам вечером перезвонить, а то на утро оставит. Так что расслабься и отключи мозги.

– Ну, хорошо, – хотя ничего хорошего, – а на чём поедем?

– У Романыча машину возьмём, я вчера договорился. Так что вставай. Маришка вертуты печёт с утра. По запаху чувствую, уже готовы.

Вертуты оказались: солёные – с брынзой и сладкие – с тыквой. И воскресный утренний растворимый кофе. Давно я так вкусно не ел с утра и даже презренный растворимый с сельским густым молоком показался чудесным напитком. Оказалось, что поедем мы на тряском 69‐ом ГАЗике, чтобы было куда кинуть купленного поросёнка, не в Жигуле же его везти.

– Полсотни камэ, за час домчим. Потрясёт малость, зато машина в нашем распоряжении на целый день. Маришка, тебе ничего не надо в Комрате? С нами не хочешь?..

– Не-а. Вам, папаша, зачем там лишние глаза?

– А чего! Нам прятать нечего.

– Ага. И в универмаг заезжать не будете? В обувной отдел.

Фёдорыч, кажется, немного смутился.

– От же ж, ничего от них не скроешь. Ты матери не говори.

– Не скажу, не дура. Была б дурой, давно б сказала… Поезжайте, чего тянете. А мне к Стефании надо. Беспокоюсь, жива она или раненая лежит? Семён Семёныч себя показал вчера, кто он такой.

– Твоя‐то подруга уж больно на самолюбие его давит, вот он и сорвался. Ты бы ей сказала. Ну, мы поехали.

Пока ехали, Фёдорыч предавался размышлениям.

– Вот был у нас в городе… это ещё при Брежневе… учителем в школе Илья Ефимыч, по фамилии Коган. Ты не еврей? Он в старших классах историю преподавал. Умнейший был человек, в нашу газету писал политические статьи.

– Умер?

– Почему умер? В Израиль уехал. Говорят, что теперь в Америке живёт. Так вот он говорил, когда Брежнев умер, что всё, добрая жизнь кончилась, теперь всё покатится. Кто не пожил доброй жизнью, уже и не поживёт. Теперь на долгие годы всё хуже и хуже будет. Пока до всеобщей войны не докатится. Какая война? Что ты такое говоришь, Илья Ефимыч, кто же с нами воевать захочет? Мы ж глыба! А бомба атомная? Мы же, кого хочешь, побьём. Мы ж непобедимые. Кто победит, не знаю, говорил Илья Ефимыч, а весь мир вразнос пойдёт. Брежнев его своей простотой в равновесии держал, а теперь всё! Ну и? Разве не прав оказался Илья Ефимыч? Вон сколько войн вокруг нас разгорелось, а теперь уже и у нас война.

– Глыба упала и развалилась, глиняной оказалась.

– А ведь были уверены, что на тысячу лет. Что такую глыбу с места не сдвинешь.

Нас трясло на плохой дороге и на большой скорости, но Фёдорыч привык так ездить, для меня же мука. Он продолжал размышлять.

– Я так думаю, афганская война подкосила нас. Оттуда пошла первая трещина.

– Может первая, а может уже и не первая… Сам говорил – «хрущеёвщина». Может, оттуда?

– Может. Но я тогда молодой дурак был, и окромя баб вокруг себя ничего не видел. А в афганскую войну я на флоте служил, а потому опять про Афган мало что знал, но всё ж рассуждали мы, флотские, об этой войне, как ума хватало, даже с мичманами тёрки у нас происходили, нужна нам та война или не нужна, и за что нам умирать? За родину? Не, не получается, что за родину. И с ними у нас часто мнения сходились, а вот политрукам нашим не доверяли. И знаешь, особисты эти наши тёрки не пресекали, хотя и знали о них. Видать, тоже сомневались.

– Вот то и есть, что сомневались. Всеобщее сомнение было у народа, потому и косили, как могли. От армии, от войны, от призыва.

– А ты служил, Николаич?

– Не, Фёдорыч. Я откосил. По психушке…

Фёдорыч замолчал на какое‐то время. Видать решал, презирать меня за это, как положено у сельских ребят, – а у девчат такие обычно считаются бракованными, – или оставить это на моей совести.

– И ты чего, буйным прикинулся? – спросил с интересом, решив, что каждый имеет право устраивать свою жизнь, как может. Опять же – дело прошлое.

– Не… Наоборот, тихим.

– Это как?

– Тревожно-мнительным идиотом, психастеником.

Фёдорыч посмеялся, но как‐то не уверенно.

– И как оно, жить тебе не мешает?

– Не-а. Не мешает. Моей работе не мешает, а остальное как придётся. Ты бы сбавил скорость, а то от тряски я себе язык прикусил. Ну и дорога.

Он посмеялся, но скорость немного убавил.

– Раз при советах дорогу не починили, то теперь уже и не починят. Говорят, Европа дала денег на починку дорог по стране, а вот куда они подевались, никто не знает. Из Европы приезжали, сказали, больше не дадим. Ворьё тут у вас. Как это? Слово иностранное?

– Коррупция…

– Точно! Коррупция, я понимаю, помаленьку она везде есть, но так как у нас не стесняются из казны тащить, кажись, нигде такого нету. Утащил, так припрячь, помаленьку расходуй, так нет, сразу начинает особняк строить. Сколько таких недостроенных особняков по всей стране стоит, а хозяев уже нету – кто на зоне парится, кто за границу удрал. А кто и под чёрным камнем лежит.

– Знаю я эти чёрные камни из финского пластика, сам не раз надгробия делал. Кто победнее, у того деревянный крест на могиле, а у богатых, а ещё у бандитов, обратил я внимание – целые мавзолеи из чёрного финского пластика. И дёшево, и душевно.

– Не, это у вас в столицах финский пластик, а у нас цемент с мраморной крошкой, для тех, кто побогаче. В виде чемодана, поставленного на попа. А для душевности, бетонная ваза для цветов. Андрюшка Прутян из моей бригады организовал производство. И не жалеет, что из бригады ушёл в кладбищенский бизнес. Хватает покойников и на хлеб с колбасой, и на коньячок, а с недавних пор ему шотландские виски хорошо пошли. Угощал меня как‐то, добрый напиток. А мой виноградный самогон, ежели годик в дубовом бочонке постоит, не хуже будет. Налью двухлетнего, когда вернёмся.

– А я уж сомневаюсь, что доедем по такой дороге, а ещё больше сомневаюсь, что вернёмся. Так меня утрясло.

– Потерпи, уже скоро. Мы ж на базар едем, а на базаре как? Опоздал, ну так уже ничего путного не купишь. Это кто подешевле хочет, кому не путное нужно, а дешёвое, тот к самому концу подъезжает. Вот тогда всё бросовое, но дешёвое. А нам путное нужно…

Поехал медленней, объезжая рытвины, не стал лихо обгонять тягучие грузовики. Через частые сёла ехал с положенной скоростью, не давя заполошных кур. Примолк, о чём‐то думал.

– Ты мне вот что скажи – бог есть или нету его?

– Ну вот, началось! Простые вопросы пошли – «да или нет?», «быть иль не быть?», «хорошо или плохо?» На такие простые вопросы просто не ответишь, у меня ума не хватит, на простые вопросы отвечать. Давай чего‐нибудь посложнее… физическую формулу спроси. Я по физике хорошо учился.

– Я про бога хочу знать…

– Про бога я вот что скажу: если он тебе нужен, то он есть, а не нужен, то его нету.

– Ничо не понял. Ещё разок попробуй.

– Чего захотел… Умнейшие люди столетиями спорят, есть бог или нету. Если есть, то какой он? Дедушка с бородой или идеальная материя. А может, материальная идея. Бог – это вопрос веры, не требующей доказательства. Веришь, что он есть, значит, для тебя он есть.

Он ещё немного сбавил скорость, чтобы сподручнее ему было задавать вопросы, а мне отвечать.

– Я почему спрашиваю…

Он не спеша объехал яму, на дне которой треснувшей коркой лежала высохшая глина, не забывшая ещё весенних дождей.

– Моя жена просит, что бы я крестился, и чтобы мы обвенчались в церкви по-христиански.

– Ну, Фёдорыч, это дело по-житейски простое и не принципиальное – крестись и венчайся, раз жена просит.

– Вот и я думаю… Я был членом партии при советах, мне говорили, бога нет, я и знал, что его нет. А теперь при новой власти, кто не верил, все теперь в церковь потянулись. Вон, Путин в Москве, на что коммунист, а как кресты на себя кладёт по церковным праздникам.

– Ему положено. Он президент верующих и неверующих россиян, потому он у себя в кабинете неверующий, а на пасху в церкви верующий. И все довольны. Так и ты… просит жена – венчайся.

– Приедет – будет ставить вопрос ребром.

– А успеешь до её приезда решить этот важный вопрос?

Проехали населённый пункт, дорога стала лучше, и он ускорился. И как будто на что‐то решился. Молча и решительно хмурил «брежневские» густые брови. Наконец, сказал:

– У неё сестра в Тирасполе, после операции лежачая, мужа нет, присмотреть некому. Она и поехала присмотреть. А когда приедет непонятно – то ли встанет сестра, то ли помрёт, – тогда и приедет. Так что время ещё есть. Вот что меня держит, не отпускает. Вера‐то она крепка, когда от крепкого сердца, а у меня – она не от сердца, от ума, и не скажу, что крепкого. Захожу в храм, а на себя крест не решаюсь наложить, по неверию, а вдруг, как молния ударит и народ увидит моё притворство?

– Фёдорыч! Сколько таких притворцев в храме стоит, а никого ещё молния не убила. Ты человек и так добрый и честный, и кому это может быть важно, какой ты веры, а хоть и мусульманской. Ты вот спрашивал, не еврей ли я… Не знаю, что тебе ответить. По матери еврей, по отцу русский. А кто по вере? Не знаю и знать не хочу. И без бога можно прожить, что я и делаю. Я, когда родился, моя еврейская мать, комсомолом руководила, а русский отец был членом партии и начальником. А деды, еврейский и русский, сели и стали решать, какой я должен быть веры. Русский дед говорит: если мы его обрежем, то какое скандальное политическое дело выйдет его родителям, и неизвестно ещё с какими последствиями, а если мы тайком его покрестим, то никто не узнает, а крестик мы припрячем до лучших времён. А бог‐то один для всех нас, он каждого видит. Так и сделали. А что я безбожник, так и это угодно богу. Для показательного примера верующим.

– Ну ты наговорил. Подумать надо…

И замолчал на некоторое время, пока не показалась впереди бетонная конструкция из фигуры колхозника с тракторной шестернёй рядом с фигурой колхозницы с виноградом, и буквами КОМРАТ. Сразу за конструкцией упрятана была полицейская машина, а на дороге стоял полицейский и указывал жезлом на обочину. В машине сидел другой.

– С приездом, – сказал Фёдорыч и свернул на обочину. А я, должен признаться, напрягся по другому поводу – из-за тракторной шестерни в руках у бетонного рабочего. Причём покрашена она была мерзкой вульгарной, совершенно свежей бронзянкой, светилась на солнце и была назойлива, как зубная боль. Подошёл сопревший от жары полицейский, козырнул и сказал:

– Хочешь не хочешь, а придётся вас штрафануть. Вот же жара стоит… хоть бы маленький дождик… Кап, кап, кап… Так не капает же.

– Привет, начальник. Ну и воды в тебе, как в огурце, девяносто семь процентов. Тебе бы в тенёчке стоять, а ты на жаре печёшься. А что мы нарушили?

– Пока ничего. Но вы в город сейчас заедете, а там, кто его знает, сколько раз нарушите. Так мы заранее…

– И сколько?..

– А сколько не жалко… От же бабы… Моя сегодня проводила меня на работу… Знаешь, как? Как же мне, говорит, жалко себя, что я за мента замуж вышла…

Фёдорыч порылся в кармане вынул деньги, одну купюру протянул менту.

– Это мне, – сказал мент, спрятав купюру под фуражку. – А вот мой напарник тоже на жену жалуется… что не любит она ментов…

Фёдорыч дал ещё купюру.

– Передавай привет напарнику… А увидишь его жену, так ей особый привет. Ну мы поехали? Впереди ещё менты есть?

Полицейский козырнул, ничего не ответил и повернулся, – сзади наезжала ещё одна легковушка иностранной марки.

– Понимаю я его, – говорил Фёдорыч, въезжая в город. – И жалею. Зарплата с гулькин… нос, а работа тошная и опасная. Месяц назад в Кагуле мент остановил машину за превышение скорости, пока базарил с водилой, сзади подъехала машина, а из неё – бабах… и нет мента. А сколько из него пота вытечет, пока он жене на осенние сапоги наштрафует. Низкая у них производительность труда.

А у меня из головы не идёт бронзовая шестерня, и в животе будто я гнилой рыбы поел. Надо взять себя в руки. Подъехали к базару, запарковались. Воскресный базар большой, как ярмарка, на столах и на земле, ящики, бочонки, мешки, завезённые с ночи, и к вечеру увезены будут нераспроданные остатки. Народ спрашивает цены, торгуется. Мы идём на запах навоза, нам нужен молодой поросёнок на вечерний шашлык и запас мяса для семьи. Мы слышим хрюканье и визги, но пока – крупный рогатый скот, овечьи загоны, большие рога крупного козла с бородой и козочки с выменами рядом с ним. Мне интересно это библейское зрелище и даже древний запах скотного двора кажется естественным и здоровым. Пока я восхищаюсь богатырским козлом, Фёдорыч застрял около коней. Он оглаживает молодого конька золотистой масти, говорит о чём‐то с хозяином, молодым весёлым парнем. Козёл мне разонравился, больно злой и ревнивый, всех ненавидит и подозревает в притязаниях к своему гарему, и я иду к лошадям.

– Так чего ж ты его продаёшь‐то? – говорит, слышу, Фёдорыч парню. – А ещё и задёшево.

– На войну хочу поехать. А папаша ругается, что ему лишний конь не нужен. А я хотел его себе оставить.

– А чего не оставил?

– На войну хочу поехать. Мне деньги нужны жениться.

– На войне тебе что, зарплату будут платить? Автомат в руки и вперёд без всякой зарплаты. А пулю в голову можно бесплатно получить.

– Так говорят, что если Тирасполь отвоюем, на три дня город нам отдадут, там деньги и возьмём у местных людей.

– Так это разбой называется, а не война. И не все с войны возвращаются…

– А я тихо, дядька Михай, вперёд лезть не буду. На свадьбу насобираю и назад.

Вижу, Фёдорыч сердит, но сдерживает злость. Парень знакомец его, потому терпит его неумные речи.

– Дурак ты, Федька, хоть и родня, добро, что дальняя. В папашу ты в своего умом пошёл, а лучше бы в мамашу умом и сердцем.

Он сунул руку в запазуху до самого пояса, вынул тряпицу, ткнул парню в руку.

– Забираю я твоего конька. Как кличут?

– Алтын… – очень удивлён парень, что его дураком обозвали, а так он хорошо придумал, как деньги на свадьбу заработать.

– Тут денег на три сотни больше. Это тебе за то, чтобы ты его на мой двор пригнал. Понял, Федька?

– Понял, дядька Михай. Завтра за день пригоню, а вечерним автобусом обратно.

– Смотри не загони его, головой ответишь за моего Алтына.

Повернулся и пошёл, я за ним. Но в сторону поросячьего визга, слышимого уже совсем рядом за строем каруц и другой колёсной техники, не пошли.

– Вот, Николаич, без поросёнка мы остались, нету больше денег… Но не смог я стерпеть, чтобы такой конёк… А ведь точно, что Алтын… Чтобы такой золотой конёк в злые руки попал. Впрягут же в каруцу и будут на нём тягости волочь, не жалея. Знаю наших… А я такого конька с молочного возраста мечтал иметь. Эх, пойдём-ка мы с тобой в бочарный ряд, по стакану вина выпьем.

В бочарном ряду пахнет струганным деревом и немного вином. Сидит бочар, перед ним, зажатый в простенький верстачок, дубовый брусок, и он строгает его двуручным ножом, рядом уже стопка заготовленных клёпок… Но некогда нам ждать, когда он начнёт собирать из них бочку. Мы видим несколько десятков уже готовых, разного размера, и покупателей, стукающих по ним костяшками пальцев и слушающих их звонкие ответы. Уже пахнет вином, и слышатся весёлые крики и смех. Это за овощным рядом, пока ещё – по весне, – торгующим турецкими тепличными помидорами, огурцами и местной весенней зеленью. Тут стоят каруцы, нагруженные почерневшими бочками, бывалыми тёмными бочонками и большими, и малыми стеклянными оплетёнными бутылями. Тут стоит винный дух веселья, но и пьяного раздора. Двое уже подрались и помирились, у одного на щеке ссадина, у другого на губах кровь. Тут можно опьянеть, не потратив денег, только попробовав из нескольких бочек по четверти пробных стакана. Но Фёдорыч знает, из какой бочки нам пить. Он идёт к небольшой и не слишком шумной компании, где его весело, но солидно, встречают. Он здесь свой. Делает знак, показав два пальца пьяненькому, заросшему седым волосом продавцу, и мнёт руки каждому из этой компании. Меня хлопает по спине:

– Георгий Николаич… Известный скульптор… Не смотрите, что городской – нашу жизнь понимает. Монумент ставим к девятому… Родина-Мать… Или МатьРодина? Правильно я говорю? Георгий Николаич?..

Я убедительно киваю и получаю в руку стакан белого вина. Он захватан пальцами, не мыт, но я буду пить из него, чтобы никого не обидеть. Мы стоим вокруг бочки, купленной сегодня нашим винным продавцом, ещё юной и девственной для её будущего вина. На ней ломаный батон, огурцы и помидоры, и хозяин наш идёт к нам с полустаканом вина, чтобы выпить с друзьями за доброе ясное, хоть и рабочее и жаркое воскресенье. Он доволен этим жарким днём, удачной торговлей, новой бочкой и вообще, жизнью. А жизнь и в самом деле хороша. После третьего стакана… Мы говорим о международном положении, о России, о Румынии и, конечно, о войне, получившей уже название Приднестровской. Я опьянел, и от четвёртого стакана отказываюсь, а Фёдорыч пьёт и четвёртый, и пятый, и только на миг увеличились паузы у него между словами. От шестого отказывается и он, потому что надо ещё ехать домой. Он кладёт карманные деньги на бочку, и мы прощаемся.

– На поросёнка у нас денег нет, Николаич, но на пять килограмм мяса у меня ещё есть, – хлопает себя по карману. – Пошли, я знаю, где мы купим мясо.

Мы идём обратно мимо новых бочек, мимо скотного ряда, на нём уже не видно ни дурака-Федьки, ни конька Алтына, и выходим почти что к самым воротам. Тут на главной улице базара стоит большая деревянная, крашенная синим маслом, мясная лавка. Сбоку пристроен лабаз, в котором тарахтит мотор холодильника, из него выходит крепкий широкий парень в клеёнчатом переднике и с полутушей свиньи на плече. Ногой захлопывает тяжёлую дверь, чтобы сберечь, не выпустить на жару драгоценный холод, и несёт свою ношу в лавку.

– А вот и наша порося. От неё и отхватит нам лучший кусок мой друг и соперник Мирон.

И видя, что я поднял брови, «как это, и друг, и соперник?», прояснил:

– Мы с ним по молодости на районных соревнованиях по гиревой игре были соперниками. Он в гиревой игре всегда первым был, а я вторым.

– А что это за игра такая?

– Жонглирование двумя пудовыми гирями на время и артистичность. А уронил, сразу выбываешь. Вот Мирон по времени меня опережал. А я его по красоте, но всё равно всегда вторым был. Красота – дело условное, а время реально, его посчитать можно. Здорово, Мирон!

– Зашёл, наконец, меня навестить… Сколько раз бывал, а не зашёл ни разу…

Они постукались грудью и животом, похлопались по спинам. От Мирона густо пахло свинячьей кровью и табаком, полутушу он скинул на дубовую колоду. На широкой и высокой стойке лежали куски мяса, печени, и другой требухи, огромный мясницкий топор и пара длинных ножей. Стояли старинные чугунные весы, где две уточки мерялись клювами, а на алюминиевых тарелках стояли и лежали большие и маленькие гирьки. Привычной стеклянной витрины нет и потому лавка похожа на разделочный мясной цех.

– Близняшек не обижаешь, а меня обижаешь… – продолжал он жалобиться.

– Спешка, друг Мирон, всегдашняя спешка. То к министру, то к главному архитектору бумаги подписать, а ещё к близняшкам забежать, а как освободишься, так уже надо домой ехать. Так что ты, друг Мирон, не серчай. Вот, зашёл же? Я смотрю, у тебя чугунина в углу стоит, пудовка. Поигрываешь ещё? Силёнок хватает?

– Силёнок хватает, и сейчас бы я тебя по времени обошёл, как всегда … минут на пять. А только, как я себе палец обрубил, – он показал левую кисть, на которой большого пальца не хватало, – так теперь нечем ухватить гирю. Так и стоит…

– Да как же так, Мирон? Как же это случилось? Чем это ты палец оттяпал?

– Чем… Топором! Вон лежит, смеётся… Он со мной ночью во сне разговаривает… Говорил я тебе, хозяин, не бери меня в руки, когда пьян. Божился, что не возьмёшь! И вправду божился. Я лет десять как, по-пьяни полногтя рубанул. И не брал… У меня топор довоенной немецкой работы, его заточишь, так на полгода хватает говяжьи кости рубить. Раньше часто он ко мне в сон являлся поговорить, а последнее время что‐то перестал… я и забылся. А на Благовещенье Святой Богородицы… когда это? в начале апреля… сели мы с Никифором праздновать…

Я вижу, что Фёдорыч принял близко к сердцу инвалидность Мирона, и невозможность его в связи с этим поиграть с гирей-пудовкой.

– Это который Никифор? Биндюжник? У него двуконная платформа на резине? Что‐то я его не вижу давно.

– И не увидишь. Помер!

– Как это помер?

– Ты слушай, я ж про то рассказываю. Сели мы на Благовещенье праздновать, ещё ломовые подошли. И вышел спор. Кто из нас бутылку водки винтом выпьет не отрываясь. Я ж знаю, что выпью, потому взялся. Дали мне бутылку в руку, я раскрутил её, чтобы водка винтом шла, и… ну сам знаешь, как это…

– Знаю, видел, как ты это делаешь. А Никифор‐то что?

– Что Никифор… Он этот фокус тоже не раз делал. Он выпил, а больше никто не захотел. Кто‐то возьми и скажи, что вторую бутылку ни я, ни он не осилим. Никифор, ты знаешь, заводной был мужик. Я, говорит, осилю. А вот Мирон точно, что не осилит. Слабо ему. Тут и я завёлся. Давай бутылку! Пью и чувствую, нет, бутылку не осилю. Ну и грамм триста не допил, остановился. А Никифор пил, пил, но вижу, трудно пошла у него. И точно, грамм сто не допил. Победил, значит, меня… Глядим, он вскорости голову повесил, мы его положили на его же «плошку», под голову кожух с сиденья сняли… пускай отоспится. Меня, разобрало, но держусь. Тут, ну как специально, клиент подошёл, рубани свиной окорок, у меня вечером гости. А он такой, что ему не откажешь, начальник. Я топором хрясь… и вместе с пальцем свиную ногу отрубил. Поначалу и не понял ничего, а как стал мясо заворачивать, чувствую неудобство, бумагу ухватить не могу. Тут и разглядел, что пальца нету. На полу валяется. Ну, мы всей компанией руку забинтовали, кое‐как кровь остановили. Пошли Никифора будить, а он мёртвый, сгорел.

– Да, Мирон, добренько вы Благовещенье отпраздновали…

– Добренько…

– А палец‐то что? Его надо было льдом обложить и в больницу… Сейчас руки-ноги научились пришивать. Вон недавно, девчонке ноги пришили, ей сенокосилкой срезало.

– Да кто бы мне в нашей больнице палец стал бы пришивать, когда чирий вырезать некому… Опять же, я как Никифора увидел, что он угорел, так сразу же и сам со страху вырубился на сутки. Ломовые меня в тот угол… вон, где гиря стоит… положили и давай ждать, когда я тоже помру, чтобы уже сразу в ментовку идти сдаваться. А я всё живой. Только, говорят, храпел сильно, а иногда дышать останавливался. Ну вот, ломовые, видя, что я помирать не захотел, положили Никифора на его же «плошку», и повезли домой. А там шестеро детишек, малых, один только в школу ходит.

– А не его ли «плошка» с конями сейчас у Иван Василича под кнутом ходит? Я смотрю, вроде кони знакомые, и «плошка» в солдатский цвет покрашена… Как у Никифора.

– Его… Известно, что Иван Василич торговался с Никифором насчёт коней, ну, ломовые и поехали к нему домой, и заодно уговорили «плошку» купить. Так что было на что Никифора схоронить, а ещё и детишкам осталось.

– От то новости, так новости… – Фёдорыч переживает, видно по его хмурым бровям и кривым губам. – Не знал я про Никифора. И про твой палец… ты его что ж, в мусор выбросил?

– Чего это в мусор? То моя плоть… схоронил.

– И правильно! А схоронил, так может у тебя есть чем его помянуть? Налей нам … вот, с товарищем скульптором.

– Нету, Фёдорыч… не держу больше. Перестал… как мне мой топор во сне явился и велел бросить пить, не то, говорит, ты в другой раз головы лишишься. Это, говорит, предупреждение тебе было с пальцем. И я, ты знаешь, поверил ему. От водки воротит один только вид её. А вино из принципа теперь не пью. Так что извиняйте, товарищи. Бочка доброго вина стоит в подвале, а я про то думать не могу. Извиняйте.

– Ну, мы тебя навестили, новости твои послушали, Мирон. Прямо скажу, неожиданные новости… Пора нам, ещё дела есть. Ну, до следующего раза!

Пожались руками и пошли. Я подумал, забыл Фёдорыч про мясо, но оказалось – не забыл.

– А как бы я ему стал про мясо говорить, когда у него такие подробности жизни. Удручающие. Кабы я был посторонний покупатель, то другое дело. Ну ничего, мы ещё мясную лавку найдём. Ну и Никифор! От водки помер! А ведь не пил. При советах он ментом был, капитана должен был получить. А тут на тебе, с завтрашнего дня новая власть и ты теперь полицай. Так он упёрся, ментом был, ментом и останусь, а полицаем быть не хочу. А! Не хочешь быть полицаем, так на тебе пинка под зад. Нам советские менты не нужны! – Фёдорыч, вероятно, был с ним знаком, раз переживает его смерть. – А был он хороший боевой мент. Потерял нить жизни, не за что было ему ухватиться, потому и пил. Работы‐то мало, случалось, неделями никто не нанимал, диван или шкаф отвезти. Да и грузовых фордиков и газелей до чёрта сейчас в городе.

Задумался Фёдорыч, примолк, потом решительно сказал:

– Думаю, недаром он на вторую бутылку подписался… Хотел испытать судьбу. А Мирон‐то, вон как ужаснулся своего топора, начисто перестал пить. А говорят ещё, что на него Лещ наехал, требует за крышу платить, а Мирон упирается. Пока не платит, потому как многие наши гиревики, пошли к Лещу боевиками. А как со своего будешь процент брать? Пока не берут… Но скоро опять наедут. Лещу‐то он не свой пацан, как для его боевиков. Будет платить…

Дошли мы почти до самых ворот, где оставили машину, но увидели ещё мясную лавку, а скорее магазин. Хоть и небольшого размера, но со стеклянной витриной, копчённым мясом и колбасами. Фёдорыч купил у цветущей пышной продавщицы большой кусок свинины на четыре с половиной килограмма, сели мы в машину и поехали, как я подумал, в сторону дома. Но оказалось, что ещё куда‐то надо заехать. Время к полудню, солнце так раскалило машину, что лучше не прикасаться к металлу. Мы сразу потекли потом, и ясно стало, что надо срочно где‐то выпить холодного вина.

– Заедем к близняшкам. Они сегодня дома.

Свернули в одну улицу, в другую, и остановились у старых, немного покосившихся ворот и такой же калитки в тени большой акации. Короткий, выходящий на улицу забор, как часто можно видеть на юге, выложен из дикого камня на глине, без цемента или извести, и только поверху залит цементом, чтобы дожди не размыли глину. Разбитая цементная дорожка, обсаженная высокими отцветшими кустами сирени, привела нас к низкой, покосившейся двери, крашенной синей, выгоревшей до голубизны, масляной краской. Подумалось мне, что в этой маленькой усадебке всё выгоревшее на солнце и покосившееся. И ворота, и фруктовые деревья, мимо которых мы прошли по дорожке, и двери, и окошки, и угол дома. Всё тут было старинное, – антикварное, – и очень милое и доброе. Мне тут понравилось.

– Э-гей, – вскричал Фёдорыч, постучав по загремевшему дверному стеклу, – козлятушки, бравые ребятушки, отопритеся, отворитеся.

Изнутри послышался стариковский голос.

– Чего гремишь, Михаил! Счас стекло вывалится, где я другое найду? Открыто!

Мы вошли в небольшую прихожую, увешанную по стенам гроздьями пальто, плащей, курток, рядами обуви, и тремя свежепокрашенными дверями, из одной торчала голова седого доброглазого старичка.

– Козлятушки… Козлятушки твои в беседке на заднем дворе… Туда идите.

Голова исчезла, прикрыв за собой дверь.

– Ну пошли в беседку.

Обойдя дом, оказались мы в густом прохладном одичавшем саду, куда с трудом проникали иглы солнечного света, так густо он зарос. В густой траве промята тропинка, а в конце её такая же покосившаяся беседка, как и всё остальное. Оттуда мы услышали крики:

– Мишка!

– Каким ветром?!

– Мы тебя не ждали никак!

– Кто это с тобой?!

– Чего стоите?!

– Идите сюда!

Мы двинулись по тропке, я вслед за Фёдорычем.

– Дуся, а кого это Мишка привёл? Смотри, не местный.

– Да, похоже, что городской…

– Я сразу не увидела, думала, что Романыч.

– Нет, Маруся, я сразу увидела.

– Здорово живёшь, козлятушки?! Не кашляет Маруся?

– Не кашляет, выздоровела. А ты чего приехал? Позавчера же были с Романычем.

– И товарищ вот с тобой. Он, видно же, что не наш. Наши так не одеваются.

– Монумент мы с ним будем ставить. Мать-Родина скорбящая по убиенным сыновьям. Он и есть автор монумента.

Пока шёл этот триалог, я разглядывал «близняшек». Никак не по сорок им лет, как мне Маришка сказала. Хорошо если по тридцать, а то и меньше. Лица и руки простых сельских жительниц, и одеты в одинаковые простенькие платья в цветочек на синем фоне. На покосившемся столе между ними какое‐то рукоделие.

– А как же звать нам товарища? – спросила Дуся. Если я правильно понял, кто из них – кто. А Маруся привычно поддакнула:

– Да, имя-отчество у него какое?

Я поспешил ответить за Фёдорыча, пока он не начал живописать мои достоинства.

– Имя-отчество у меня Георгий Николаевич, но я хотел бы попроще – Георгий. Не велика шишка, чтобы по отчеству. А если по отчеству, то ещё проще – Николаич.

– Как‐то неловко без отчества, – сказала Дуся. – Но раз он просит…

А Маруся опять поддакнула:

– Да, пусть будет Георгий. Раз он просит.

Они обе с любопытством разглядывали меня, я улыбался и ожидал привычного вопроса: а сколько же стоит сделать такой монумент? Имея в виду, сколько я на этом заработаю. Но ход мыслей у них оказался другим. Тоже вполне практическим.

– Как вы являетесь автором монумента, так вы и рисовать, наверное, умеете? – спросила Дуся, а Маруся попросила:

– А не могли бы вы нарисовать нам слона и жирафа? Хотя бы схематично.

– Мы тут кухонные салфетки вышиваем на продажу, корову, лошадь и собаку срисовали из журналов, а слона, жирафа и носорога не нашли.

– С большим удовольствием нарисую вам этих животных, только мне нужны карандаш и бумага.

– Вот арифметическая тетрадка и шариковая ручка, вам подойдёт?

– Да. Очень хорошо подойдёт.

– А мы потом по клеткам переведём.

Пока я рисовал чужих, нездешних зверей, эти забавные близняшки рассказывали Фёдорычу печальную историю:

– Мишка! Умоляем тебя, ты только деду не проговорись, мы в секрете от него держим, что у нас денег не осталось ни копейки, а до аванса ещё десять дней. Мы ему внушили, что деньги есть, чтобы он не убивался, не корил себя. Ты же знаешь, у нас все деньги в красном кошельке, он взял его, чтобы все расходы сразу оплатить. Ну там налоги, коммуналку… должок в лавке вернуть, продовольствия купить на несколько дней, а на обратном пути зашёл пива выпить. Вон какая сейчас жара стоит. А у него кошелёк украли. Где украли, непонятно, может, на улице, может, в пивной. А у нас там, в кошельке, как раз наши зарплаты и его пенсия. Он убивается, как же я не сберёг! Повеситься, что ли, с горя! А мы ему: деда! Там и было всего‐то, что твоя пенсия, мелочь, а наши зарплаты мы не успели туда положить, так что не убивайся, до новой зарплаты дотянем. Он поверил вроде, остыл убиваться. А мы вот сидим, салфетки для кухни вышиваем, попробуем у нас в универмаге в сувенирах продать. Вот подумали, что для наших людей коровы да собаки животные привычные, а может дикие африканские звери лучше пойдут. А что вот мы слышали, что у вас метеорит на дом упал, крышу пробил и прямо в газовый баллон попал. А? Правда, что ли? И целая семья от взрыва погибла. Вот то горе! Рядом с ним наше горе мелкой невзгодой покажется. Неправда? Все живы? Ну, слава богу, что все живы и никто не ранен. Радиация? А чего это, радиация? Откуда взялась? Из космоса? Откуда в космосе радиация? Она же от атомной бомбы берётся. И с чего вы взяли, что там радиация, её же не видно?

– Не знаю я, кто первый про эту радиацию сказал, к чертям её. Я думаю, как вашему горю помочь. Эх, козлятушки вы мои. У меня и денег‐то не осталось, чтобы вам дать на прожитие. Я коня купил. Всё выгреб из карманов, а у Георгия, знаю, нету. Может, есть, Георгий, пошарь по карманам.

Я, отложив шариковую ручку, полез в карманы, насобирал мелочи – на бутылку пива не хватит. Дома‐то у меня отложено на автобус до Кишинёва…

– Ну, ничего, Мишка, как‐нибудь дотянем до аванса. У соседей одолжим. Завтра на работе у кого‐нибудь перехватим… Ой, какие хорошие рисунки! Вы нас выручили, Георгий, ой-ой-ой, как мы вам благодарны. Вот тут хвостик ещё дорисуйте. Чем бы вас угостить? Совершенно ничего нету в доме. Чай с вареньем? Нет? Водички из колодца? Холодная! А радиация, это разве не опасно для окружающих?

– Конечно, опасно! – Улыбался, будто разговаривая с малыми детьми, Фёдорыч. – Некоторые, которые ближе всех оказались, а которые и потрогать решились, так те начали красными пятнами покрываться. А у некоторых это в виде буйства или какого другого изменения характера проявилось. А хозяйка дома, так она то в буйство впадает, а то вдруг в смирение, чего никак не было раньше в её характере. А у кого‐то депрессия наступает. Так что, конечно, радиация опасна для людей.

– Но ты же, Миша, не трогал там ничего? Ты же не заразный? Или вот… Григорий.

Я как раз дорисовал хвостик бегемоту, не стал поправлять, что я Георгий, поэтому сказал:

– К счастью, я успел Михал Фёдорыча предостеречь от неразумного поступка, он не стал лезть в дырку рукой, как некоторые, чтобы достать шестерню на поверхность, иначе бы сейчас излучал радиацию.

– Какую шестерню? – насторожилась Дуся.

– Что за шестерня? – взволновалась Маруся. – Это разве не камень?

– Метеориты бывают и железными, – проинформировал я, – не только каменные. А вот если в форме шестерёнки, то это какой‐то артефакт, деталь космического корабля, возможно даже инопланетного. Надо бы пригласить учёных экспертов, но хозяйка дома отказывается кого‐то подпускать к артефакту, а если и подпускать, то за деньги. Мне показалось, что у неё произошла болезненная деградация личности, в связи с тем, что она больше и дольше всех была под воздействием радиации. У неё кровать стоит рядом с дыркой. Буквально рядом, так что тапки даже испарились.

Дуся схватилась за щёки:

– Какой ужас! Я бы умерла на месте от страха.

Маруся распахнула глаза:

– Какая отчаянная женщина! И она ещё хочет брать за это деньги!

Дуся:

– И правильно! Так им всем и надо! Теперь эта штука принадлежит ей, раз она чуть её не убила!

– Она не может, принадлежать ей! – возмутился я, (но не сильно). – Она должна принадлежать всему человечеству! А вдруг она межпланетная!

– А межпланетная, так пусть заплатят и забирают. И по международным ценам? – Это Дуся. Похоже, что она старше Маруси на несколько минут.

– Почему по международным?! По межпланетным! – сказала младшая Маруся. – Ой, как же хорошо, что на нас эта штука не упала. Дуся ты начинай слона, а я жирафа. Увеличим по клеточкам в два раза, а потом вырежем шаблон и перенесём на ткань…

– Ну вот, козлятушки, бравые ребятушки, навестили мы вас, пора нам… Подумаю, как вашей беде помочь.

– Ах, Маруся, как же не хорошо. Ничем мы наших друзей не угостили. Даже по стаканчику вина не предложили.

– Дуся! Так я сейчас деда позову, он в погреб спустится…

– Нет, нет, близняшки, не надо деда тревожить. – Фёдорыч встал решительно с шаткой скамьи, я тоже… – нам ещё ехать больше часа, домой пора.

– Маруся! Совести у нас нет! Не поинтересовались даже, как жена, как Маришка. Про Георгия мы не знаем, какое его семейное положение…

Я сказал, что у меня всё нормально, а Фёдорыч уже с тропинки обернулся.

– Да чего там, нормально. Жена ещё не приехала, всё сестру свою опекает. А Маришка? Так это вы у Георгия спросите, он лучше знает…

Но ответ мой как‐то повис в воздухе, как говорится. Ни близняшки не стали спрашивать, поняв, что за этими словами Фёдорыча стоит, ни я… не знал, что сказать. Махнул им рукой и пошёл по тропе за Фёдорычем. В машине он, положив руки на руль, помолчал и сказал.

– Ну вот, Николаич, значит не судьба нам поесть первомайских шашлыков. Даром ехали…

Он взял с заднего сидения куль с мясом и отнёс в дом. Вернулся скоро, и мы поехали. На выезде из Комрата тот же самый мент, но ещё более мокрый от солёного пота, махнул нам остановиться. Фёдорыч тихонечко прижался к обочине, а когда мент козырнул, не дал ему сказать. Сам сказал:

– Вполне может быть, сержант, что мы в городе какие‐то ваши правила и нарушили, но штраф мы уже тебе заплатили, так что прощай, дорогой.

И уехали. Сержант долго ещё смотрел нам вслед, постукивая жезлом по форменной штанине.

1 мая, понедельник

Вчера мы, конечно, спать голодными не легли, Маришка нас покормила, и вина гараф принесла из погреба, и посидела с нами, и осталась на ночь со мной. Ушла под утро. Так что Первомайский праздник Весны и Труда я встретил в добром настроении, и хорошо выспавшись. Где‐то поблизости звонили церковные колокола, но не они подняли меня на ноги. Стук в окно. И голос Фёдорыча.

– Николаич! Для тебя новость есть, ждём тебя в беседке.

Так, немытый, заспанный, сытый сном и взмокший от жары и Маришки, явился в беседку. Там вместе с Фёдорычем сидел Романыч, председатель, готовый праздновать с народом трудовой праздник, в коричневом костюме в светлую тонкую полосочку, в галстуке в желто-коричневую диагональ, и надо сказать, выглядел вполне по-городскому. Короткая седая стрижечка с чубчиком только и делала его сельским жителем.

– Вот какая новость, значит так, вчера пришла мне по телефону, Георгий Николаевич, – сказал он, поручкавшись, и был, кажется, чем‐то доволен. – Дело наше сдвинулось.

Он подождал моей остро заинтересованной реакции, но я кивнул и стал ожидать продолжения, что Романыча немного разочаровало.

– Так вот, вчера вечером мне позвонили из одного, значит так, столичного кабинета и сказали, что идея объединить всех погибших наших сельчан наверху понравилась. Так что завтра… значит так…

– Василий Романыч! Не успеем до девятого, надо сегодня начинать, сейчас…

– Ну, Георгий Николаевич, ты разогнался. У нас народ сегодня празднует, никого не соберёшь. Так что ты вздохни глубже, значит так, и не паникуй. Празднуй с нами и всё будет хорошо. – Он отвернулся от меня, обозначив конец разговора. – Так вы вчера, значит так, были в Комрате?

– Ну да, Романыч, были. Хотел я свинку на майский шашлычок купить, а купил коня.

– А конь тебе зачем? Ты что же, каруцу хочешь завести. Цемент возить? Так в твоём распоряжении весь наш автопарк.

– Та не, Романыч, какая каруца? Мечта у меня всегда была. С детства. Своего конька иметь. Снилось, как я на коне по холмам скачу, и на самом высоком холме, где у нас когда‐то мельницы крыльями махали, стали мы с коньком и на восход солнца смотрим. А как узнал, что он Алтын, так сразу понял, вот он, мой конёк. У моего деда конь был – Алтын. Золотой масти, как и этот конёк. Может внук того коня, подумал я и сразу деньги отдал. Федька его пригонит сегодня. А не пригонит, так я с него шкуру спущу. С Федьки! – Вдруг рассердился Фёдорыч. – На войну он собрался.

– Кто собрался на войну? Федька?

– Дурень на войну собрался… и знаешь для чего? Денег подсобрать на свадьбу.

– Так он что же думает, что на войне зарплату платят?

– Он думает, Романыч, что пока война, он сховается и вперёд лезть не будет, а как победят, так он вперёд высунется и с местных жителей денег насобирает, а как насобирает, так сразу домой повернётся.

– Так то не война, то бандитизм.

– И я ему так же сказал, да он, кажется, не понял.

– Я брату позвоню, чтобы он своему дураку мозги вправил. А к Дусе с Марусей заехал?

– Заехали… с Георгием Николачем. Так они на него и насели сразу, как узнали, что он художник, чтобы он им диких африканских зверей нарисовал. Слона, а особо жирафа с бегемотом.

– И зачем это им?

– Вот в том и вопрос. Ты ж помнишь, они из красного кошеля деньги доставали? Дуся говорила: это наш неисчерпаемый кошелёк. Они после зарплаты туда свои деньги кинули, а ещё и дедову пенсию. Как всегда и делали. А дед поутру встал, взял кошель, чтобы разом все платежи, а также и долги, накопившиеся оплатить, зашёл по жаре пива выпить, и кошель у него покрали. Так Дуся с Марусей, чтобы дед не убивался, уговорили его, что они свои зарплаты не успели туда положить. Он и поверил, что одну только пенсию его покрали, и утешился. Вот они и сидят в беседке, подальше от деда, вышивают салфетки с дикими зверями на продажу.

– Много на салфетке заработаешь… – проворчал Романыч себе в грудь, задумавшись. – Ты бы оставил им денег, а я бы тебе вернул.

– А то бы я сам им не оставил! Так я ж коня купил, а на въезде полицаи барыш собирают, своим бабам на сапоги, или на что они там ещё собирают. А на выезде мяса я купил, хоть и немного, а всё же на шашлычок первомайский. Так все денежки мои и разошлись по чужим карманам, а на своих вот и не хватило. И у Николаича мелочь одна по карманам нашлась. Так я им мяса оставил на первое время, дня на три-четыре хватит.

– Да, беда с дедом, – сокрушается Романыч, откинувшись спиной на решётку беседки. – Восемьдесят лет. А всё ж он как‐то хозяйство ведёт мужской рукой. Он‐то им не прямая родня, а они его за родного деда почитают, и он их за родных внучек держит.

– А кем же он им приходится, Романыч. В твоей многочисленной родне разве разберёшься?

– Так и я, думаешь, в своей родне шибко разбираюсь? Ты вон тоже родня, пятое колесо в телеге и моей лошади палка от кнута. У моей жены надо спросить, она про родню всё знает. Как‐то раскинула, говорит, Дуся и Маруся мне двоюродные племянницы. Короче, одного племени…

Я, слушая их разговор, пребывал в недоумении. Как же так повернулась народная молва, что чистые родственные отношения двух пожилых мужчин и двух молодых женщин, дошли до меня в виде грязного слуха, порочной сплетни. Можно было бы поверить этой сплетне, если бы я не видел их вчера, и ещё вчера сомнение и беспокойство не тревожили бы меня и вечером и ночью, когда Маришка поинтересовалась, побывали мы у них или нет, и как они мне показались? Ничего я ей не смог ответить из-за этих самых сомнений. Промолчал. И только сейчас, услышав разговор Фёдорыча с Романычем, мои сомнения исчезли. Сейчас я знал бы, что ответить Маришке.

Сегодня, я понимал, уже никак не собрать стройбригаду, к полудню народ уже давно пьянствует, но завтра я буду настойчиво требовать начала работ. За семь дней вполне можно залить бетоном новую опалубку, а дня через три на свежий, но уже схватившийся бетон, можно ставить первый нижний кусок монумента. На следующий день ещё два куска. А вот что касается распоряжения из столицы объединить два списка погибших в один, то этим пусть занимаются местные товарищи.

– Михай, – говорит Василий Романыч, вставая. – У меня в холодильнике кусок мяса лежит, но некогда мне будет шашлыками заниматься, – в пять заседание горсовета, а в шесть митинг на площади. Поезжай, забери мясо, а я, как освобожусь, заеду. Оставьте шампур и стакан вина для меня. Смотри, тебе в шесть тоже надо быть на митинге, ты у меня в партактиве… Может кто из Кишинёва приедет… Так я его к тебе приведу.

– А у нас сейчас какая партия главная?

– Блок коммунистов и социалистов, пора тебе выучить это наизусть. И смотри мне, если кто чужой приедет… не дури, и чтобы никаких шуток! Блок коммунистов и социалистов!

– Понял, понял. Поехали, мясо заберу.

Они оба ушли, и скоро я услышал, как взревел мотор нашего вчерашнего транспортного средства. И ничего мне не оставалось, как ещё полдня бездельничать и маяться, ожидая вечера. Успел даже коротко вздремнуть, пока не проголодался. Маришки нет, она, наверное, опять у Стефании. Я дороги туда не помню, потому и не надумал туда идти, а и просто не хочется участвовать в этом фарсе с метеоритом. Пошёл на хозяйскую половину дома, надеясь найти какую‐нибудь еду. Нашёл в холодильнике глиняную миску, накрытую тарелкой. Под тарелкой большой кусок варёного мяса, возможно, что‐то ещё было в тарелках и кастрюльках, но мне достаточно было отрезать кусок этого мяса и хлеба, лежащего на столе под салфеткой. На простом, крестьянской работы, буфете стоял знакомый гараф, в котором наполовину ещё плеснулось вино, когда я взял его в руки, а за стеклянной дверкой стояли вверх донышками гранёные стаканы. Не спеша, по глотку, стоя, выпил я стакан вина, закусив его куском белого хлеба, на котором, как на кровати, возлежал толстый и ленивый кусок мяса с белой застывшей прослойкой сала. Кусок этот был густо присыпан сверху солью, которой в жару сильно не хватает организму.

Вкуснее редко когда поешь в городе. Одного стакана вина и одного куска хлеба с мясом хватило, чтобы насытиться и обрести философское состояние духа. Оставалось только пойти в беседку и предаться сельскому покою и ленивым размышлениям о суетливом течении жизни.

Такое препровождение времени повелось ещё с Древней Греции, а как бы и не раньше, и способствовало зарождению философии. Похожий климат, те же камень, глина и жара. А еда разве не похожа? Мясо жертвенных животных, лепёшка, огородная зелень и вино. Разве не такое же сегодня вечером затевается праздничное жертвоприношение? А местные древние сорта винограда, дикие, не знающие болезней, равнодушные к неблагоприятным изменениям погоды, родящие мелкую, крепкую и очень сладкую ягоду, не из Древней ли Греции пришли к нам?

А наши дома? Сделанные из смеси глины с соломой на каменном фундаменте под черепичной крышей. Это же древнегреческий дом?! А козы, которые съели древнюю Грецию. А ослики, влекущие по глиняным дорогам двухколёсные тележки? Ну да, сегодня их заменили грузовики, а глиняные дорожки залили асфальтом. Но когда попадётся тебе двухколёсная тележка, запряжённая редким осликом, то сердце трогается древнегреческим довольством и умилением. А разве не так же мы расходимся после обильной весёлой пьянки по тёмным ухабистым улицам, высвечивая себе путь тусклыми электрическими фонариками, как древние греки при колеблющемся свете смоляных факелов в руках рабов. Времена меняются, ширятся познания о природе, мире, вселенной, а человек остаётся всё тем же суетливым похотливым драчливым животным, что и в древние времена. Я уже слышал призывные тревожные удары ксифосов об асписы (мечей о щиты), стук бронзовых наконечников дори (копий), сам уже был покрыт панцирем, голову уже тяжелил бронзовый шлем, и я уже пробовал на остроту свой ксифос… Но тут меня разбудила Маришка.

– Георгий! С кем ты там воюешь во сне? Может, поможешь мясо нарезать, а я лук почищу и маринад приготовлю. Папаша мясо принёс и побежал по каким‐то срочным делам. А я не поспеваю салат нарезать и лепёшек напечь. Сегодня гости у нас будут… Мясо это дело мужское…

– Конечно… конечно, Маришка. Хорошо, что разбудила, а то я на войну чуть не попал…

– Ещё не поздно… можешь успеть. Я слышала, из наших трое на войну собираются. Кишинёвским автобусом завтра с утра. Можешь быть четвёртым.

– Ну нет, я в армии не служил, автомат в руках не держал. Лучше я с мясом повоюю. Острый нож есть? А кто в гости к нам?.. Знаю, что Романыч… со столичным гостем.

– Что Романыч! Он часто к нам гостей водит… Не-ет, в этот раз гость поважней будет. Семён Семёныч с женой!

– Семён Семёныч?! Так его жена вроде Стефания?

– Вот он с ней и будет… Нож поточи!

– А где? Оселок есть?

– На пороге камень лежит. Ещё моя бабушка на нём ножи точила. Лучшего точила я не знаю.

Мясо мы резали и чистили лук в летней кухне, чтобы не коптить и не чадить в доме. Во дворе, позади большого дома, стоит отдельный домик с газовой плитой и газовым баллоном, тут же кастрюли со сковородами и большой разделочный стол. За низким порогом снаружи лежит камень, почерневший и порыжевший от точки ножей и видно мне, что до меня им пользовалось несколько поколений жителей этого дома. Я неумело пошаркал по нему обеими сторонами большого мясного ножа, и он чудесным образом заострился, да так, что насухо сбрил рощицу волос на моём запястье. А мясо он стал резать легко и мягко, что вдоль, что поперёк. Я странным образом получал от этого процесса холодное удовольствие – мне нравилось резать острым ножом мясо, чего никогда раньше не случалось. Острая сталь всегда будила во мне дрожь страха, ужас пореза плоти и брызнувшей крови. Не потому ли во сне я с острой радостью пробовал на остроту лезвие моего ксифоса, что у меня открылось какое‐то расстройство психики, как‐то связанное с именами Стефании, Семён Семёныча и радиацией небесной шестерёнки. Я осторожно спросил:

– А что там у них с небесной железякой?

– А что? Ничего, лежит себе на дне, светится. Стефания рассказывает, что ночью из дырки лупил луч голубого света, а Сёмён Семёныч вдруг поимел такую етическую силу, что всю ночь ворочал её со спины на брюхо и с брюха на спину и утихомирился только к утру, когда свет из дырки погас. Сейчас спит беспробудным сном. Но к вечеру придут…

– Ты думаешь, не опасно это? Не заразно? А? Маришка?

– А хрен его знает. У меня вот краснота прошла. И на тебя радиация пока никак не действует.

Что она имела в виду сказать этой фразой? Но я как‐то об этом не хочу думать. Меня больше тревожит, что у неё вроде как прошла краснота на ладони, но… – может быть, мне кажется, что у неё странным образом потемнела кожа, и на пару градусов поднялась температура тела, – мне было непривычно горячо с ней сегодня ночью. Я стараюсь незаметно приглядываться к ней, но вижу, что на лице у неё обычный загар горячего местного солнца и… тут она наклонилась выбросить в ведро луковую шелуху, и я заглянул глубоко в разрез её городского платья, и увидел, что её грудь, не признающая лифчика, скрытая от солнца, тоже покрыта тёмным загаром. Впрочем, мне могло показаться… из-за моей предвзятости относительно всего, что касается до небесной шестерёнки. Должен сказать, что мне приятно стоять рядом с ней и заниматься общим делом. Порезав мясо, я помогал ей резать помидоры, срезать колючую жёсткую шкурку огурцов, крошить укроп и петрушку, ронять всё это в эмалированный таз и вести спокойную беседу ни о чём. Она, уверившись, что я со своей задачей справляюсь, стала замешивать тесто. Доставала из-под стола пузатую тыкву, резала пополам и опять пополам, вырезала оранжевую мякоть. После этой ночи я чувствовал к ней интимную привязанность, мне забавно было ночью с ней разговаривать, и я не стеснялся, как обычно со мной такое бывает в интимные минуты, обсуждать с ней и её тело, и её страсть, и мои желания. Она была отзывчива сегодня ночью. Пока мариновалось мясо и пеклись в духовке тыквенные вертуты, она жарила на сковороде лепёшки с брынзой и часто улыбалась мне.

В седьмом часу пришёл Фёдорыч, похвалил народный митинг, и шумную поддержку гражданами блока коммунистов и социалистов, осуждение националистов, унионистов и Приднестровской войны. Выпил стакан вина и стал разжигать мангал на цементной полянке перед беседкой, а Маришка низать мясо на шампуры. Опять задул вечерний ветерок, но он не принёс прохлады, зато хорошо раздул уголь в мангале, прибавив нам с Фёдорычем жара, жажды и аппетита. Скрипнула и запела калитка, и в неё вплыла Стефания Абрамовна в широком голубом сарафане с подолом до самых босоножек, но почти голая чуть повыше сосков, только две тоненькие лямочки прикрывали сверху её пышное белое тело, следом за ней в калитку просунулся зелёный китайский зонтик, а уж за зонтиком вошёл и Семён Сёмёныч. Был он сегодня немного помят после ночи и дневного долгого сна, немного улыбчив то счастливой, а то тут же и глупой улыбкой. Зонтик он закрыть не догадался и потому вертел его в руках, не зная, куда пристроить. Стефания сразу прошла в беседку к Маришке и стала ей что‐то шептать на ухо, Семён же Семёныч присоединился к нам, мужской половине коллектива. Осталось нам, особо не разгоняясь с выпивкой, дождаться Романыча со столичным гостем. Налили Семён Семёнычу стакан, отобрали у него зонтик и посадили на ступеньку беседки – ноги не держали его большое тело. Он был поначалу молчалив и задумчив, смотрел широко открытыми глазами вглубь себя, но то, что он там видел, тревожило его и требовало успокоения.

– Товарищи! – тревожно сказал он. И замолчал.

– Что, Семён, невмоготу тебе стала твоя любовь? Или какая другая причина тебя мучает. Не молчал бы – легче стало бы.

– Знал бы, что сказать, сказал бы… Не могу слов найти… Мысли большой глубины жмутся в моей голове, а произнести не могу, Михаил, слов таких нет…

– Ну-у! Высоко ты залетел в полёте своей гордости. Слов таких нету, так и думать об них не надо. Думай словами, которые есть.

Попробовал Семён расшевелить мысли, но, видно, не вышло.

– Всегда мне, товарищи, слов хватало, и мысли мои простые были, обывательские. Что сегодня ночью очнулось во мне – не знаю. Лёг с женой, она отвернулась привычно, не вздумай, говорит, прикасаться ко мне, пустила, потому как ты на автобус опоздал. Вдруг вижу, над кроватью голубой свет едва шевелится. Меня страх охватил – откуда свет? Уж не из дырки ли? И точно! Глянул, а там свет разгорается. Смотри, говорю, дура, ты собачишься, злобой исходишь, а свет и добро тебя стороной обходит. Я вот смотрю на этот свет, и у меня на сердце добро и любовь просыпаются. Ты мне жена и я по любви на тебе женился, и кабы ты не собачилась, мы бы с тобой в любви жили. Вижу, она меня не слушает, на свет, что совсем разгорелся и столбом стоит, смотрит, глаза у ней блестят, и похоже, что слезами. Я затаился, молчу, а она шепчет: злые мы… злые… сердца злобой полнятся… растим её, как тыкву на огороде, поливаем, удобряем, и напоказ выставляем, как на выставке достижений сельского хозяйства, во какую вырастили, у кого больше?! Я ей руку на плечо положил, она как не почувствовала. Я обнял, она прижалась ко мне. Ну тут уж раз так, сами понимаете…

– Ну так всё ж, как надо… радуйся! Мир да любовь! И слова у тебя нашлись…

– На это дело у меня слов хватает… Лежу я, свет уже тускнеть начал, а в дырке на потолке разгораться, а мне такое нежданно-негаданно привиделось, чего в нашем земном мире нет, а по всему небу, во всю его ширь и звёздную глубину голубым светом светится. И такое оно… такое… Вот и слова не могу найти… Ёмкое, что ли? Что до каждой твари, что на земле, что на небе ему дело есть… Радостно мне стало, а объяснить себе причину, чему радуюсь, не могу. Слов таких нету.

Мы с Фёдорычем переглянулись. Не хорошо что‐то с Семён Семёнычем, сдвинулся…

– Чего ж тебе не понятно, Сёмён? С женой помирился, вот тебе и радостно… На тебе, стакан вина выпей, расслабься.

– Я вот тоже подумал, как и вы сейчас, что так вот и съезжают с разума, когда из дырки в земле небесный свет начинает мерещится. А ещё оно и говорит с тобой…

– Ну! И со мной такое бывает, Семён Семёныч, так я не убиваюсь. Вон, на днях сильная жара стояла, аж в глазах темно, оно мне и говорит… Посмотри, Фёдорыч, в чертёж ещё разок, может и прав пацан, что ты что‐то не так делаешь. Я было отмахнулся, а оно опять… Посмотри, Михал Фёдорыч, в чертёж, это тебе через пацана знак подан, так что посмотри… А мне за чертежом домой надо возвращаться. Я-то вроде как уверен был, что всё у меня правильно… Уже и опалубка готова, и бетон начинают замешивать, что же мне всё взять и остановить? Вот оно и вышло, что я его!.. про-игнори-ровал. Во! На каждую беду своё слово есть… И на твою оно есть… подумать надо.

– Шизуха! – вдруг услышали мы из беседки голос Стефании. – Сёмочка! Не морочь людям голову своими фантазиями. У тебя была тяжёлая ночь, цыпочка моя, сейчас покушаешь, выпьешь пару стаканчиков и всё пройдёт.

– Не пройдёт, Сёмён Семёныч. – Примирительно и благодушно произнесла Маришка, стоя за спиной, сидящего на пороге Семёна. – А и не надо, чтобы проходило. Тебя озарение посетило, а ты всё не можешь слов подобрать. А слова эти простые – Бог, Вера, Храм. Забудь ты своё безбожное прошлое, в храм иди, пришла твоя пора… Вместе пойдём…

– Чего это вместе?! – ревниво всполошилась Стефания. – А я?! Я с вами пойду! Втроём пойдём. Я тоже хочу голубой свет увидеть! И Федорыч с нами пойдёт. А? Фёдорыч? И Серый Волк…

Стефания уже прониклась Маришкиной идеей веры и храма, как всегда с малых школьных лет умела Маришка увлечь подружку своими детскими идеями. У Стефании хоть и склочный был всегда характер, но Маришка имела на неё влияние, она могла быть убедительной. То же произошло и сейчас. Но Фёдорыча просто на проймёшь:

– Куда мне в церкву? Я старый материалист, упёртый. Может, что‐то такое и есть в мире, чего мы знать не можем, так то пока у нашей науки ума мало, а как поумнеет, так поймёт. Так что пока это в виде дедушки с бородой изображают, в это трудно поверить, а особо в Христа в виде бога. Христос из тех людей, что людям правильную дорогу показывает… как Магомет… или, например, Ленин… А ты, Сёмён Семёныч, меня особо не слушай. Ежели на тебя озарение нашло, так ты иди в церкву, туда тебе прямая дорога для облегчения жизни и душевной муки… А вот и Романыч с товарищем… И вовремя. У нас и жар готов, и мясо нанизано. Давай его, Маришка, сюда, а я, пока с мясом распоряжусь, ты людям стаканы налей. Пора праздник праздновать, раз все праздничные дела закончены.

Романыч всем представил товарища из столицы:

– Серафим Константинович, начальник отдела… какого отдела, Серафим Константинович?

– Романыч! – жизнерадостно улыбался нам всем Серафим Константинович. – Кончай официоз разводить! Я же в гости пришёл, а не на совещание моего отдела. И не надо моего неудобопроизносимого отчества – просто Серафим. – Он весело расхохотался, оглядев всех и остановив «особый» взгляд на верхней части Стефании. – Мама меня Фимой звала, но я противился по понятной причине, не хотел, чтобы меня на улице Фимчиком дразнили. Скандалил даже с мамой. А сейчас успокоился, зовите, как хотите, хоть горшком, только под кровать не ставьте.

Все мы заулыбались приветливо, Стефания даже хихикнула, но посмотрев на грустного Семён Семёныча, вздохнула печально, и даже показалось мне, что у неё сверкнула слезинка в левом глазу. Я подумал, что у меня тоже левый глаз слаб на печальную слезу. А правый на сенную лихорадку и душевную обиду. Серафим обошёл всех, начав с Фёдорыча, но они были знакомы раньше, потому коротко пожались руками. Сёмён Семёныч, тоже грустно взялся за начальственную руку и покивал головой, тоже видно, что знались раньше. Подошёл и ко мне, сопровождаемый Романычем.

– А это, Серафим Константинович, наш скульптор, автор монумента Мать-Родина, о котором мы с вами говорили. Вы хотели с ним пообщаться… Он у нас Георгий Николаевич.

– Просто Георгий… – сказал я, пожав руку, довольно крепкую, для начальственной. – Мама звала меня – Жора, но я был против…

– Мы с вами найдём минутку, чтобы поговорить, Георгий Николаевич. Ещё весь вечер впереди… Пойду поздороваюсь.

Он не хочет задерживаться со мной, чтобы не испортить, не скомкать церемонию знакомства, ведь в конце ещё две дамочки, особенно вон та, пышная. Он подходит к Маришке, которая отдала уже Фёдорычу букет шампуров и стоит, вытирая руки полотенцем, и любопытствует, кого же это привёл Романыч, чем он интересен и каковы перспективы. Она видит, как он, подходя к ней, косит глазом в сторону Стефании, оставив Стефанию на конец процедуры, и понимает, что у неё самой шансы остаточные.

– Как зовут добрую нашу хозяюшку? – Спрашивает Серафим, уважительно склоняя голову перед Маришкой. Он уже разглядел её, и понял, что хочет другую. Худа, умна, независима… много хлопот… И пахнет от её рук луком и уксусом. А от той, другой, тянет в его сторону дивный дух арабских ароматов. Она стоит в дверной арке беседки, опершись пышным плечом о деревянный брус, трогая другой рукой гроздь цветов над головой, и косо посматривает на него. Открывшаяся сдобная розовая подмышка этой женщины так вдруг взволновала его сексуальность, что он уже не слышит, что отвечает ему добрая хозяюшка.

– Я-то Мария…

– Машенька? Можно так?

– Я Мария, и мне нравится это имя… А для своих я Маришка. Но тебя, Фима, я же вижу, интересует имя вон той красавицы. – В её голосе я услышал ноту ревности, и как просто она перешла с ним на ты! Что меня удивило. Мне казалось, что она не может ревновать свою глупую подругу. – Её зовут Стефания. Как тебе это имя?

– Как имя прекрасного цветка! Сте-фания… – Он уже повернулся и шагнул к Стефании, но оказался на две ступеньки ниже её. Она смотрела на него сверху, и на лице её была мучительная двойственность. Она могла бы и хотела бы доверительно и обнадёживающе улыбнуться ему, вчера она без всякого сомнения так бы и сделала. Но сегодня…

– Котик! – капризно окликнула она мужа. Он стоял рядом с Фёдорычем у жаркого мангала, грустно смотрел, как Фёдорыч ворочает шампуры, как мясо покрывается тёмной корочкой, выпивал по глотку красное вино из гранённого стакана и покрывался потом. – Сёмочка! Иди сюда, сядь рядом с мной… Мне так плохо.

И ей в самом деле стало плохо. Она опиралась уже плечом, чтобы не упасть, двумя руками держась за деревянный брус, лицо её обвисло и побледнело, резко обозначились на нём мраморные голубые прожилки. Семён Семёныч уже резво поспешал ей на помощь, подхватывал её тяжёлое тело, и чтобы не уронить, усаживал на широкую скамью в беседке. Примчалась и Маришка, обмахала полотенцем, подала белого холодного вина в стакане, которых с десяток стояли на столе.

– Сёмочка… – почти плакала Стефания, – я нечаянно подумала о нехорошем, и мне стало плохо.

Но плохо вдруг стало и Серафиму, он тоже побледнел, забились на висках тёмные жилки и выступил мелкими жемчужными каплями холодный пот. Он не удержался на ногах, обрушился на нижнюю ступеньку беседки и болезненно застонал. Такая быстрая и странная реакция Стефании напугала его и удивила, а ещё больше удивила реакция его самого. Никогда он не знал за собой ничего такого, ни обмороков, ни тошноты, ни рвоты, ни даже лёгкой головной боли. И мораль его никогда не мучилась совестью, мог он нашептать чужой жене скользкий комплимент при муже, а то и предложить тайное свидание. Никогда чужие жёны не скандалили и не призывали мужей для защиты от негодяя, и никогда мужья не били ему морду. «И я, кажется, подумал о нехорошем…», промчалась мысль в его голове, но ни за что не зацепилась там, потому что вдруг подступила тошнота и рвотный позыв. И жгучий стыд, никогда прежде не посещавший его, – и в детстве после мелких пакостей в семье, и в юности среди школьных товарищей, а тем более сейчас, в его чиновничьей зрелости. Если по-умному, то можно всё…

Неважно себя чувствует сегодня и Сёмён Семёныч. Ему кажется, что всё вокруг него ненастоящее, притворное, мелкое, как ватная ёлочная игрушка, присыпанная битым стеклом. Его ночной счастливый мираж возникал и сиял в его измученной памяти, и мерк каждый раз, когда кто‐то обращался к нему с вопросом или предложением. Или если кто‐то протягивал ему стакан вина или тыквенную вертуту. Сейчас, когда он, склонясь над женой, держал ледяную её руку в своей руке, а другой рукой прижимал к груди заплаканную её голову, мираж померк совсем и, может быть, навсегда. Обыденная жизнь и привычный быт оборотились к нему лицом, и он опечалился. Как случается опечалиться иногда, когда прекрасный сон, который обязательно надо сохранить в памяти, начисто забывается поутру.

– Маришка! – удивился Фёдорыч. – Что это с ними? Может, от жары? А у меня как раз шашлыки готовы.

– Не знаю, папаша… кажись отравились чем‐то… – растерянно отвечала Маришка.

– А чем же? Ничего же ещё не ели. А вином моим не отравишься, я три стакана выпил, жаром палимый, и ничего со мной…

– И мне ничего… Я тоже у печи стояла полдня… И вино пила… Это что‐то другое…

Я как бы немного со стороны наблюдал всю эту ситуацию, и мне она была ясна более, чем другим.

– Радиация… – сказал я довольно громко, но, кажется, меня никто не услышал. Я здесь человек чужой, «чужеродное тело», и мои слова, что бы я ни сказал важного или неважного, воспринимаются «ими», не более чем шелестом листвы или скрипом калитки. Ясно же, что Стефания сколько дней и ночей уже провела рядом со «светящейся шестернёй», и облучена уже ею больше всех остальных, вот и причина её обморока. А что же случилось с этим… гостем из столицы? Не могу предположить… он ведь со Стефанией не был знаком, и потому не мог заразиться от неё. Он только сделал шаг к ней, чтобы познакомиться, и тут же им обоим стало плохо, а также и Семён Семёныч, поспешивший ей на помощь, тоже как‐то вдруг позеленел лицом и, по-моему, у него тряслись руки и стучали зубы. И это у такого крепкого и здорового мужчины. Но правда, что он провёл ночь рядом со своей женой и со светящейся шестернёй. А как же Маришка? Она постоянно бегала к подруге то помочь по хозяйству, то отнести ей еду и питьё, то они с Коляном затевали крышу чинить. Она там провела довольно много времени, но я, вроде, никаких изменений в ней не заметил. Кроме, разве что, небольшого потемнения кожи из-за чего она больше стала похожа на цыганку Раду из фильма. И ещё мне показалось странным, что она искренне собралась с Семён Семёнычем в церковь, и её чистые слова о боге и вере. Хотя ещё позапрошлой ночью говорила мне, что бога нет, а потому грех не грех и бояться нечего… не помню уж по какому поводу она это говорила. Прямо цитата из Достоевского из школьной программы. А интересно мне, что у нас с ещё одним персонажем – Коляном, он ведь тоже провёл ночь рядом с небесной шестерёнкой. А также интересно, как поживает его папаша Николай Николаевич, побитый Семён Семёнычем в ревнивом раже. Впрочем, кажется что‐то происходит… Да, Семён Семёныч бережно ведёт под руку, пришедшую в себя Стефанию. Они собрались домой, потому что оба себя плохо чувствуют.

– Да как же так, товарищи? Куда это вы? Вот, шашлычки поспели… А как пахнут! Как мёд!! А вы нас покидаете. А вино моё лучшее? Бастардо… под мясо. Только бочку открыл, вы такого не пивали.

– Не трави душу, Фёдорыч! Видишь, плохо нам? А Стефанушка, еле на ногах стоит. Хорошо, не далеко идти, а то бы не дошла.

Стефания тоже отозвалась.

– Михал Фёдорыч, не уговаривай, я сегодня на мясо смотреть не могу, воротит. В другой раз… Я бы Сёмочку вам оставила, но боюсь, одна не дойду. Пошли, котик.

И они потянулись на слабых ногах в сторону ворот, мы смотрели в молчаливом ожидании, как они идут в обнимку, с усилием переставляя ноги, и выходят, наконец, на улицу, не закрыв за собой калитку. Сил не хватило. Маришка, поправлявшая тарелки на столе, выглянула из беседки и намеревалась пойти, закрыть калитку, но в неё, оглядываясь назад, вошёл Колян.

– Чё это с ними, Михал Фёдорыч? – спросил он, непроизвольно втягивая носом волшебный запах печёного мяса.

– А бог знает, поплохело что‐то. Проходи, заместо них будешь.

– Да мне неловко, Михал Фёдорыч… Меня папаша прислал.

– А чего он сам не пришёл?

– Стеснительный он… всё же начальник. У него нос аки помятый чернослив и под глазом фингал. За ворота не выходит. А мамке сказал, что в цеху на солидоле поскользнулся… и на кучу кирпича брякнулся… А мне велел мамке не говорить, что это у Стефании Абрамовны сделалось…

Он вдруг помрачнел и задумался. Фёдорыч подождал, чем его задумчивость кончится, а не дождавшись, переспросил:

– Так чего тебя папаша ко мне прислал?

Колян ещё подумал, глядя в цемент под ногами, ещё помолчал и, наконец, сказал:

– Не помню…

– От тебе и номер, – удивился Фёдорыч. – Небось, об тяжёлый на подъём камень по дороге спотыкнулся? – А раз Колян на его вопрос не отозвался, то Фёдорыч сунул ему в руку горячий шампур и показал Маришке знак «налей ему». – Кушай пока, пацан, а как вспомнишь, так сразу дай знать. Вдруг, да что важное.

Романыч в то же самое время, что Фёдорыч с Маришкой огорчались за Семёна со Стефанией, сокрушался над сидящим на нижней ступеньке беседки Серафимом, свесившем голову между колен.

– Ах, беда прямо с вами, Серафим Константинович, что же это за хвороба такая на вас напала? Вы, когда с утра выезжали в командировочку, у вас температурки не было? Может, вы ещё дома прихворнули? А может, чего покушали несвеженького?

Романыч всё не терял надежды, всё себя уговаривал, что приезжий начальничек привёз свою хворобу с собой. Но начальник только потряхивал поникшей головой и молчал. А когда явился Колян, он голову поднял, чтобы посмотреть на нового человека, и Романыч увидел его сухие красные глаза и в них беспомощную пустоту. А хвороба‐то твоя умственная, подумал он, разум твой, начальник, вывернут наизнанку, и не кишка и не печёнка у тебя болят. Как же мне тебя возвращать по месту службы и жительства, чтобы шею мне не намылили? Как же мне тебя до завтра в штатное состояние вернуть? По прежним временам можно было тебе комсомолочку предложить, а по нынешним… Так теперь у нас комсомолочек нету, а есть всякие незамужние дамочки и молоденькие вдовушки, знающие свой курс стоимости… Надо подумать. Эх, кабы не Семён Семёныч… от же ж не ко времени он к Стефании полюбовно вернулся, от то был бы вариант… А Маришка? Так она, по всему видать, к нашему скульптору пристроилась, к нему жмётся. Куда ж начальничка в нашем поселении на ночь пристроить? Так… есть вариант… надо будет прозвонить.

– Романыч! – рассердился Фёдорыч. – Мы сегодня праздновать будем или что? Напрасно я у мангала пёкся? Бочку новую открыл. Бастардо! Ты моё бастардо знаешь, а в этом году оно лучше прошлогоднего. Так что давай, распорядись. Поднимай товарища начальника, сажай за стол. Маришка, вон, глянь, всю сервировку стола по-городскому устроила, как в ресторане…

Услышав про «товарища начальника», Серафим попытался подняться на ноги, и смог это сделать с помощью Романыча. Он был слаб и голос его потерял прежние начальственные ноты.

– Друзья мои… вы меня простите… я совсем не понимаю, что со мной происходит. Поверьте, никогда такого со мной не случалось. Я в растерянности. Ещё раз простите… но… не хочу портить вам праздник. Василий Романыч, как бы мне Ваню своего найти и домой уехать?

– Серафим Константинович! Да как же мы теперь его найдём, когда он машину поставил и к дружку своему зашёл. Мы ж не знали, что с вами болезнь приключится. А дружок его армейский сейчас празднует победу, и Ваню вашего уже напоил и ни за что не отпустит. Так что… как быть, не знаю.

– Мне бы хоть как, Василий Романыч, а только бы прилечь. На ногах не стою, и праздновать совсем нет сил, не сердитесь.

– Ко мне отвезу, в гостевой комнате отдохнёте, отоспитесь. А к утру и Ваня ваш проспится.

Поскольку вопрос с ночёвкой разрешился, Серафим Константиныч повернулся ко мне. Что‐то в нём резко изменилось в эти полчаса, с той минуты, как плохо почувствовала Стефания, а вслед за ней и сам Серафим. Сомнений у меня нет, что это связанно как‐то с шестернёй и радиацией, но радиация эта показалась мне больно уж разумной, имеющей свою, пока непонятную нам программу. И действует она выборочно, индивидуально и нелинейно.

– Георгий Николаевич… – обратился он ко мне. – Хотелось мне с вами пообщаться, но… простите… выбит из колеи… внезапное недомогание… Но должен вас поставить в известность, что некоторые товарищи в нашем правительстве сомневаются в целесообразности установки вашего памятника в нынешней ситуации. Не ко времени… идёт война, неясна ситуация с её окончанием и… будут ещё погибшие. Тогда, по их мнению, и надо будет решать этот вопрос. Есть и такие, которые настаивают на яркой национальной идентификации Родины-Матери и хотели увидеть достоверное изображение монумента, другими словами – фотографии. Вот такая на сегодня ситуация… но, впрочем, решение ещё не принято. А сейчас простите… вынужден попрощаться. Василий Романович, я готов…

Серьёзно озабоченный Романыч под ручку повёл своего начальника к воротам, и они тоже не стали закрывать за собой калитку. Она осталась открытой, но никто из нас оставшихся – рассерженных или равнодушных, как я, не пошёл её закрывать. Рассерженным был Фёдорыч. Все его усилия организовать праздник, порадовать гостей мастерски приготовленным шашлычком и лучшим своим вином не осуществились. Он сидел на нижней ступеньке беседки, где только что сидел Серафим, шашлыки на мангале стали обугливаться без присмотра, и в вечереющем жарком воздухе стал разливаться душок горелого мяса. Но Фёдорыч не торопился его спасать – пропади оно всё пропадом! И вдруг он поднял голову и прислушался. Мы услышали за воротами конское ржание. В калитку, низко наклонившись под перекладиной, въехал на Алтыне Федька.

– Оба-на! Вовремя ж явился я, дядька Михай. Не всё ещё скушали?

Федька подъехал на коне прямо к мангалу, протянул руку, наклонившись, и взял горячий шампур.

– Дядька! У тебя мясо горит! Ты чего сидишь? Снимай шашлык?

Но Фёдорыч не спешил снимать горелые шампуры, он видел только коня Алтына, и сердитое лицо его добрело и улыбалось, радостью полнились глаза. А Федька всполошился, соскочил с коня и к первому своему шампуру прибавил ещё три.

– У них мясо горит, а они… как сонные мухи. Колян, бля! Снимай остальное, сгорит же! Я с рассвета в пути, а у них мясо горит! У меня за весь день одна лепёшка и пепся… во рту была! А у них мясо горит!

У Коляна свои переживания, он силится вспомнить, что наказал ему отец сказать Фёдорычу, но обыкновенно бойкий ум его почему‐то сегодня застопорился. Он услышал внятный приказ и неосознанно подчинился ему. Снял оставшиеся шесть шампуров с жаркого мангала и стоял, не зная, что с ними делать. Маришка появилась на ступенях беседки с тарелкой в руках и удивлённо смотрела на молодого, золотой масти, утомлённого и повесившего голову, конька, взявшегося посреди двора. Немая сцена имела ещё одного участника – меня, угнетённого сообщением Серафима. Я не понимал, что мне делать дальше и склонялся к мысли всё бросить, плюнуть и уехать домой.

– Федька! Ты моего коня загнал! Гляди, дурень, он голову повесил, и ноги у него дрожат. Я тебе шею сверну, если что!

– Чего вы, дядька Михай, ругаетесь на меня, не разобравшись, – говорил Федька, жадно отрывая куски мяса с шампура. – Всё дурень да дурень! А я его, как своего, берёг. Четыре раза мы с ним привал делали, я в тенёк, а он на травку, и не гнал его, а всё больше шагом. Само собой, устал конёк, дорога‐то дальняя.

Но Фёдорыч уже не слушает Федьку, он ведёт конька в сарай, где ему с раннего утра расчищено место и устроены кормушка и поилка. А Федька уже нам с Коляном, и присоединившейся Маришкой, рассказывает, доев один шампур и взявшись за второй. Мы уже сидим в беседке, за сервированным столом, пусты наши тарелки и стаканы, и нам уже не хочется праздновать.

– Зина мне говорит: на кого же, Феденька, ты меня оставляешь, ты бы сначала женился, а потом на войну бы шёл. И давай слёзы лить. А если тебя убьют, кто меня замуж возьмёт? Все же знают, что я от тебя не целая. А кабы ты женился, я бы вдовой сделалась, а тогда уж, честь по чести, ко мне опять свататься можно. Дура, говорю, не собираюсь я, чтобы меня убивали. Я хорониться буду, а как победим, тогда уже не опасно. А ты меня раньше времени хоронишь. Деньжат соберу и приеду. А как приеду, тогда уже, честь по чести, при деньгах, и повенчаемся и свадьбу сыграем.

Я эту трактовку войны уже раз слышал от него, поэтому мне не интересно его слушать, а тем более в чём‐то убеждать, а вот Маришка рассердилась.

– Права твоя Зина на этот раз, хотя, зная её, имею право сказать, что она такая же дура, как и ты.

– И ты меня дурнем выставляешь, а что я не по уму делаю. Я имею желание жениться при деньгах, чтобы нищету не разводить. Будут деньги, тогда уж можно и детей заводить, и хозяйство справное…

– Тут ты, Федька, не дурак, чужие слова правильно понимаешь. А дурак ты, когда думаешь, что на войну идут, чтобы денег скосить. У кого ты их косить собираешься?

– Как у кого? У побеждённого противника. Проиграл, значит можно у тебя деньги отобрать. Имею право победителя. Пускай дурак, так я с умными людьми поговорил.

– Это какие же умные люди тебя надоумили, что на войне можно население грабить? Население! Потому как у убитого тобой солдата денег не бывает.

Я не удержался, чтобы не сказать:

– Это, Федя, мародёрством называется. За это расстреливают. Свои же. Иначе армия в банду воров и убийств превратится.

– Чего это, расстреливают?! Не может такого быть! К нам в бригаду умный человек приходил, партийный их столицы, так он говорил, что если мы Тирасполь возьмём, то нам его на три дня отдадут. Потому я завтра еду, чтобы не опоздать. А сейчас мне надо у Фёдорыча седло своё забрать и уздечку, да на последний автобус успеть. Так что прощайте, а как с войны приеду, на свадьбу позову.

Он положил пустой шампур на чистый не объеденный стол и направился к сараю, где теперь будет жить Алтын, и через несколько минут вышел недовольный, без седла и уздечки, вышагал в открытую калитку и её за собой не закрыл. Так и стояла она до самого тёмного вечера, пока Колян, так и не вспомнивший, зачем приходил, не собрался домой, и он уже калитку и закрыл.

2 мая, вторник

В это утро я не стал залёживаться, встал, как только услышал ржание Алтына. Фёдорыч вывел его и сарая…

впрочем, впредь я буду называть сарай конюшней. Фёдорыч вывел Алтына из конюшни, и провёл его по двору за уздечку, чтобы посмотреть, всё ли с ним в порядке после вчерашнего дальнего перехода. Конь отдохнул, пожевал сена, овса, попил воды и выглядел бодрым и весёлым. Его жизнерадостное утреннее ржание разбудило меня и поставило на ноги.

Я тоже, несмотря на раннее утро, был возбуждён и озабочен организацией работ. Возле беседки, где Маришка собирала завтрак на вчерашних неиспользованных приборах, стоял остывший мангал, на нём ещё торчали в разные стороны шампуры с кусками обгорелого мяса и без него. Вчерашний праздник надо признать несостоявшимся. Хотелось бы, чтобы сегодня мне удалось организовать продуктивную работу. Зная, что за едой Фёдорыч не любит говорить о делах, дождался, когда Маришка нальёт ему большую кружку крепкого растворимого кофе и он сделает первый глоток.

– Михал Фёдорыч! – строго и немного торжественно сказал я. – Ты же понимаешь, что если мы сегодня не начнём, то до девятого не успеем.

– Вот сейчас прямо и поедем к Романычу. Узнаем, как там наше столичное начальство. Всё ему разъясним и добьёмся… Ну, в общем, чего‐нибудь добьёмся. Допивай и поехали.

Поехали к нему домой, для офиса слишком рано.

Романыч в растерянности, с утра всё пошло не так. Ваня, шофёр Серафима Константиновича, так же как его армейский друг, в семь утра всё ещё в невменяемом состоянии, поставить их на ноги невозможно. Связи с Комратом, где начальство ждут с утра, чтобы отправить с ним в правительство важные государственные бумаги, нет и невозможно её наладить, чтобы сообщить о болезни тов. Гайдаржи. А что же с тов. Гайдаржи? Т. е. с Серафимом Константиновичем? Это же он тов. Гайдаржи? И тут Романыч перешёл на громкий шёпот:

– Плохо… не знаю, что делать. Всю ночь тов. Гайдаржи в сортире просидел. Под утро поспал немного, а сейчас опять там. Вызвать скорую из Комрата? Так связи нет. Послал за нашей врачихой, Саррой Соломоновной. Ждём с минуты на минуту. Так что вы тут под ногами не путайтесь, позову, когда можно будет. А ты, Фёдорыч, если сможешь собрать бригаду, заканчивайте гостиницу, начальство недовольно, что у нас люкса нет для ночёвки. Серафим много раз спрашивал с намёком, когда же он сможет приехать со своей секретаршей, чтобы было где её поселить. Она женщина капризная, её в сельском доме не поселишь. Так что, гостиница!..

Я пытался объяснить Романычу… Но он не стал меня слушать.

– Не до вас сейчас, Георгий Николаевич, сами видите… Сидите дома, ну, то есть, в беседке у Фёдорыча, и ждите, я пришлю за вами. Надеюсь, что не помрёт Серафим… А вот и Сарра Соломоновна.

Он помчался встречать докторшу, а мы ушли, Фёдорыч – собирать бригаду, а я – сидеть в беседке и ждать. Надежды мои сильно покосились и почти что рухнули, но всегда есть затаённая спасительная мысль, что текущий ход событий обо что‐то споткнётся или во что‐то упрётся и, как ручей, потечёт в сторону или даже обратно. В беседке уже всё прибрано, мангал уже не торчит во все стороны шампурами, и прогоревший и остывший уголь дочиста выбран и под мангалом подметён. Я сел в беседке, спрятавшись от начавшего во всю припекать солнца, и повесил голову… Всё шло так хорошо, правильно, почти по графику. В назначенный час из села пришла машина, по моему заказу приехал кран, загрузил три бетонных куска Матери-Родины, и машина уехала домой. На следующий день за Матерью-Родиной поехал и я. Всё как всегда! Но в эту ночь, между погрузкой на машину и моим отъездом, на дом Стефании рухнул метеорит. И всё пошло наперекосяк. Какая тут может быть связь, убеждал я самого себя, и себе же отвечал, – не знаю, мой друг, не знаю, но есть факт! Между погрузкой и отъездом на крышу Стефании упал метеорит.

Ну, пусть не метеорит, пусть железная шестерёнка, но которая, как оказалось, светится по ночам и при этом как‐то влияет на людей. Похоже, она усиливает и множит тайные желания, устремления людей. Стефания, бойкая циничная бабёнка, поворачивающая всё, что только можно, в свою пользу, собиравшаяся превратить катастрофу в прибыльное дело. Её муж, Семён Семёныч, женившийся на ней по страстной любви и доказавший ей свою страсть в ночь, когда остался ночевать с ней…

Рядом с шестерёнкой! А тогда уже и у Стефании вдруг очнулась жаркая любовь к мужу, или к его неуёмной страсти. Юный Колян, напуганный сексуальным натиском взрослой женщины, забыл всё, что психологически давило на него. Естественная реакция психики. А его отец Николай Николаич, тайный и осторожный ловелас, вдруг проявивший чрезмерный натиск по отношению к Стефании, за что и схлопотал по носу и в глаз от влюблённого и взревновавшего мужа. Кто ещё? Маришка!

Как на неё воздействовала радиоактивная шестерёнка?

Чтобы вы поняли, придётся мне кое-что рассказать.

Вчера вечером, когда праздничный день так неудачно подошёл к концу, и все рассерженные, больные и безучастные успокоились и разошлись по своим кроватям, я стал ждать Маришку. Она мне нравилась всё больше, я признавался себе, что всерьёз увлечён ею и при этом себя ругал и на себя негодовал, осознавая, что никакой перспективы у наших отношений нет. Так укоряя себя, я всё же надеялся, то она придёт, как вчера… Но она не шла. Не дождавшись и воспламенившись, я встал и тихонько, чтобы не услышал Фёдорыч, пошёл к её комнате. Дверь едва слышно скрипнула, но она услышала и прошептала из темноты: зачем вы пришли, папаша? я же вам говорила… Но что‐то остановило её, она что‐то услышала или почувствовала… Это ты, Георгий? – строго спросила. Мне, по правде, хотелось тихо повернуться и уйти, но я остался… возможно, из простого любопытства. – Да, это я. – Она помолчала и спросила сердито: а ты какого чёрта пришёл? Что вы… хотите от меня. Я замужем, – сказала она в голос. – Я замужем! Включи свет! – Я пошарил слева, потом справа, нащупал выключатель. Загорелась под потолком экономная шестидесятиваттка, я увидел открытое окно в сад, затянутое сеткой от комаров, рядом с окном железную кровать, лежащую на ней Маришку, едва прикрытую лёгкой простынёй, в одном углу большой сундук, и кинутое на него цветастое платье, в котором она сегодня принимала гостей, в другом углу одинокая икона и под ней негорящая красная лампадка. Была ещё какая‐то мелкая мебель… какие‐то мелкие вещицы.

– И зачем ты пришёл? Если бы я хотела, я бы пришла к тебе…

– Маришка, я ждал тебя, ждал, а ты не приходила…

– Значит, я не хотела…

– Но почему?

Какой ещё более глупый вопрос я мог ей задать? Почему не хотела? Потому что не хотела, могла бы она ответить и закончить тему, но она молчала. Лежала, прикрыв голую грудь, но обнажив голые ноги – коротка кольчужка, и смотрела на меня с укоризной, – а сам не понимаешь? Я, по правде, не понимал, почему именно сегодня, если вчера… и третьего дня… она хотела. Что сделалось сегодня такого, чего не было вчера и третьего дня? Неудавшийся праздник? Болезнь подруги? Или расстройство пищеварения тов. начальника Гайдаржи С. К.? Она сказала, что она замужем. Но это не мешало ей вчера и третьего дня. Или что‐то по женской линии? Ну так сказала бы, я бы не ждал.

– Я не хочу быть твоей фронтовой подругой, – вдруг сказала она.

– Что ты говоришь, Маришка! – попытался возмутиться я, но мне самому моё возмущение показалось жалким. – Ты мне нравишься и мне с тобой хорошо… Честное слово… И… прекрасно же, Маришка, что это нас ни к чему не обязывает, мы свободны и делаем что хотим… Тебе разве плохо?

Она попыталась спрятать голые ноги под короткой простынёй, но они стыдливо выглядывали.

– Да, мне плохо… меня это унижает.

– Но разве я тебя чем‐то унизил?

– Георгий! Ты пойми! Я упрекаю не тебя, я упрекаю себя. Я упрекаю себя за распущенность, за неверность… за… бог ты мой!.. за лёгкое отношение к жизни. Я ужаснулась сегодня! Я ужаснулась сегодня, когда услышала от Стефании. Ты слышал? Она сказала, что ей стало ужасно плохо, когда она подумала о нехорошем. А я знаю, о чём она подумала. Она не упустила бы раньше такого случая, но в этот раз рядом с ней был её любящий муж. У меня тоже есть любящий муж, и мне тоже стало плохо, когда я собралась пойти к тебе. И я не пошла. И я решила, что завтра пойду к батюшке, отмаливать свои грехи.

Я не нашёл, что ей сказать, кроме одного:

– Ну и где он, этот твой муж?

– Сидит. Ему сидеть ещё два года.

Я не захотел спрашивать, за что и почему сидит её муж, мне тоже вдруг стало нехорошо, стало подташнивать, и чтобы не опозориться перед ней, махнул рукой и ушёл в свою комнату, где и отдышался постепенно.

Это было вчера, а сегодня я нахожусь в полной уверенности, что это всё радиация, и Маришка тоже получила свою долю облучения. А также, с большой вероятностью, и я. Если же иметь в виду столичного чиновника Серафима Константиновича Гайдаржи, который никак не мог впрямую контактировать с радиоактивной шестерёнкой, но имевший некоторый незначительный контакт с нами, облучёнными, и при этом поимел внезапный приступ неожиданной и непонятной болезни, то можно сделать вывод, что радиация заразна, и возможно, что не только на физическом, но и на ментальном уровне, и может от локальной группы распространиться и превратиться в эпидемию. А ведь он сегодня, если Сарра Соломоновна его поставит на ноги, поедет в Кишинёв и будет там общаться с членами правительства… Пришла из дома Маришка, села напротив меня, с усмешкой спросила:

– Ты чего надулся, как индюк на индюшку.

– Я не знаю, что я здесь делаю. Дело моё стоит, к девятому мы уже не успеваем, а тогда зачем это всё? Надо уезжать домой, заняться более важными делами. У тебя я получил отставку… что мне здесь делать?

– Сегодня тебе здесь делать нечего… Только что позвонил Романыч. Сарра Соломоновна положила Серафима в больницу на обследование. До завтра. Несколько анализов, и понаблюдать… Она никакой болезни не видит, что её очень беспокоит, потому она его ехать домой не отпустила. Так что ты свободен на сегодня. Я обещала отвести тебя на Утиный Ставок, собирайся, сегодня и пойдём.

– Что‐то мне не хочется, Маришка. Вдруг Романыч позвонит и скажет, что можно начинать…

– Не позвонит и не скажет. Он уехал в Комрат с важными бумагами. Обязательно к близняшкам заедет. Так что надолго. Фёдорыч бригаду собрать не может, все похмельные. А Утиный ставок у нас волшебное место, там колдунья живёт, но её не видно, когда она не хочет. Тебе, может, и повезёт. Только не забудь кепку надеть от солнца. А я кошёлочку соберу, и через десять минут выходим.

Ушла в дом. А я не знаю, хочется мне идти на какой‐то ставок, местную культурно-историческую достопримечательность. Кепка на мне, за ней никуда идти не надо, я на ней сидел. Тут, в чудесной беседке, пока ещё относительно прохладно, и надо ли выходить отсюда на прокалённый солнцем воздух. Маришка вышла в хрущёвской шляпе, в руке у неё кошёлка, из неё торчит горлышко пластиковой бутылки, и пошла она прямо к воротам, махнув мне рукой. Делать нечего, я неохотно встал и пошёл за ней. Шли мы не так, чтобы очень долго, но всё же с полчаса. Двумя-тремя сельскими улицами, засаженными могучими шелковицами и акациями, потому шли мы, не спеша и не по голому солнцу, а по тенистой стороне улиц, пока не вышли к небольшому обрыву, где перед нами открылась широкая голая долина, по дну её петляла мелкая и узкая речка, заросшая высокой травой, кустами и кривыми деревьями, не сумевшими, на жарком солнце, вырасти высокими и стройными. Мы спустились, перешли мостик и, по едва заметной тропке, петляющей вместе с речкой, пошли по её медлительному ленивому течению. Сельские усадьбы на высоком левом берегу скоро кончились и начались голые холмы. Впереди я видел зелёный остров зарослей камыша и высоких деревьев, а ещё дальше на правом пологом берегу что‐то похожее на лесистые холмы. Оказалось, что нам нужны как раз эти заросли камыша, в которых спряталась наша речка. Камыш стоял высокой плотной стеной, вдоль которой мы пошли, и через полсотни шагов Маришка привела меня к едва заметному просвету в стене, куда свернула наша тропинка. Тут было сыро, а местами мокро, и в этих мокрых местах кто‐то положил камни, чтобы не мочить ноги.

– Эти камни были здесь, когда Фёдорыч был ещё младшим школьником. А ему рассказывал отец, что они всегда здесь лежали. Этому ставку больше сотни лет, а, может быть, и ещё больше, – говорила Маришка, переступая с камня на камень. – Только весной или в сильный ливень их заливает водой… Но тогда здесь делать нечего, тут стоит высокая вода.

Ещё через полсотни шагов тропа кончилась, раздвинулся камыш, и мы вышли на небольшую поляну на берегу озера, со всех сторон окружённого стеной камыша и кривых деревьев с висячими ветками. «Ивы… или, может быть, это вербы», подумалось мне. Я городской, и потому не большой знаток природы. Но мне нравилось интимная замкнутость тенистой полянки на берегу небольшого, с болейбольную площадку озера, застывшего без движения перед земляной невысокой плотиной, где только в одном месте, журчал небольшой водопадик, и речка после него лениво продолжала своё течение, до впадения где‐то в большую реку.

– Это и есть Утиный ставок, – сказала Маришка.

– А почему он Утиный?

– Если тихо посидеть на берегу, не шуметь и не разговаривать, то из камышей выплывут серые дикие уточки, следом выплывет черноголовый селезень и будет их сторожить. Иногда сюда по реке заплывают сельские крикливые и скандальные утки, меченные краской или чернилами, и тогда дикие уточки тихо уплывают в камыши.

Посреди поляны, заросшей сочной травой, высится лысый сухой бугорок. Плоская вершинка его удобна для привала. Туда мы поднялись.

– Здесь прохладно в самую жару. Вот эти два дерева всегда дают тень на это место.

Она достала из кошёлки туго свёрнутый кусок брезента и постелила, выбрав место поровнее, вынула большую пластиковую бутылку белого вина, и несколько свёртков, а также один гранёный стакан.

– Налей себе вина, Георгий, – протянула мне стакан. – А потом и мне нальёшь, с дороги пить хочется.

Я знаю эту сельскую экономную привычку пить из одного стакана и подчиняюсь этим правилам. Налил и протянул Маришке. Она благодарно улыбнулась, одобрив мои городские манеры. Местные мужчины, налив первый стакан, выпивают его сами, чтобы показать, что вино верное и его можно пить. Вернув мне стакан, легла на бочок и подпёрла щеку ладонью.

– В юности мы бегали сюда вместо школы… и купались до изнурения. Вода здесь жёлтая от глины, а нам было всё равно. Но после того, как я побывала в Ялте, больше меня не тянуло купаться здесь.

– Ты бывала в Ялте?

– Муж возил меня туда после свадьбы. А через месяц его посадили.

– Ты всего месяц пожила с ним?

– Мы с ним жили до свадьбы два года. Он был главным инженером на нашем заводе, а я у него секретаршей после школы.

– А что же он такого сделал, что его посадили. И, как видно, надолго, раз он до сих пор сидит. Убил кого‐нибудь?

– Восемь лет… Продавал дефицитные материалы на сторону, чтобы радовать меня разными жизненными удовольствиями. А мне ничего этого не надо было, я готова была жить с ним хоть на съёмной квартире, и носить одно и то же платье каждый день.

Какая банальная история! Средних лет начальник, обременённый семьёй, и его молоденькая секретарша. И всё, что следует потом.

– Он, конечно, был женат. И у него, конечно, были дети, – сказал я.

– Конечно. Да, банальная скучная история. Каких много. Но это моя история. Я тебе рассказала её, чтобы ты хотя бы на мизинец лучше узнал меня и стал хоть чуточку ближе. Я приходила к тебе, ты делал своё дело и думал только о том, чтобы я поскорее ушла, чтобы ты мог уснуть. Поэтому я и сказала, что это унижает меня. Не ты унижаешь меня, ещё раз тебе говорю, а я себя унижаю. Не думай, что я хоть как‐то пытаюсь привязать тебя к себе. Нет, я замужем и жду своего мужа из заключения. И езжу раз в году к нему на свидания. Я молода и имею право на полноценную жизнь, и если я изменяю, – а иногда, когда я этого хочу, я всё же делаю это, – но не желаю при этом чувствовать себя опущенной, как говорят на зоне.

Мне хотелось ей сказать, что она мне нравится, и мне хочется быть с ней, и не только ночью, но и вот так, как сейчас, лежать рядышком на этом бугорке, пить вино из одного стакана по очереди, и разговаривать о важном для нас обоих, но понимая, что это скоро кончится, расставание неизбежно… и что мне совсем не хочется, чтобы она считала, что… но мне помешали.

– Ах ты моя курочка, – услышал я за своей спиной скрипучий старческий голос, – давно ты старуху не навещала. Верно думала, померла я… Многие так думают, потому как давно меня и моих травок на базаре не видят.

– А! Бабушка! Здравствуй, бабка Маня. Пришла, как смогла. А мне бы сердце стукнуло, если бы ты померла.

– Жива вот… А сердечко твоё ожесточено было… не до меня ему… как твоего петушка золотого в клетку заковали. Налей-ка и мне винца.

Маришка отобрала пустой стакан у меня, который я вертел в руке, не зная, куда его поставить, сама налила в него и протянула старухе, стоящей уже перед нами. На спине её висел школьный рюкзачок, в руке лыжная палка без нижнего кольца. Старушка никак не была похожа на лесную ведьму, скорее на городскую убогую. На ней была городская кофта, местами даже с остатками люрекса, и юбка её, хоть и мела траву, но была синяя в красный цветочек.

– Сейчас, бабушка, я тебе закусить дам, ты же копчёное мясо любишь.

– Ну дай. Знаю, вредно мне мясное на старости, но очень же хочется.

Взяла от Маришки, уронив палку, кусок хлеба с мясом из свёртка, аппетитно и желанно пахнущего перед самым моим носом, оглядела, будто решая, с какого края начать, и куснула крепкими белыми зубами.

– Может, сядешь, бабушка, – предложила Маришка, готовая встать, освободить место.

– Нет, курочка. Земля меня уж давно тянет к себе, да я не соглашаюсь пока. Вот и стою. А как же петушок твой, скоро ли освободится? Сколько я травок да грибочков на него перевела, да мои травки против власти бессильны.

– Да… Но пока он на воле был, твои травки действовали.

– Это уж известно, что я большой специалист по любовной ворожбе. Скольких приворожила… у-у… памяти не хватит. Помню, при царе ещё, на что гусары не поддающиеся к любовной ворожбе были, ничем их не прошибёшь… хоть лунь-травой… А всё ж я одного заезжего гусара, к одной наше барыньке так приворожила, что он при живом муже перед ней на колени становился. Он вот на этом бугорке, где ты сейчас, раненый при смерти лежал, потому как у Белого Камня её обиженный муж в него стрелял. Так я гусара на его же коне сюда спрятала и в три дня на ноги поставила. Всё ж моя вина была… А твой случай для меня лёгкий был.

– Ещё вина налить, бабушка?

– Хватит. Сердце уж не то, чтобы вину да мясу радоваться.

Старуха говорила с Маришкой, не обратив на меня ни одного взгляда, будто меня и не было здесь. Должно быть, потому, что я не был представлен ей. Такая сельская вежливость – раз не представлен, значит, как бы и нет никого… Но я решился у неё спросить:

– Это при каком же царе было, бабушка?

Маришка представила меня:

– Георгий Николаевич. Он к нам из самой столицы… Монумент будет нам устанавливать.

Старуха на меня хитро посмотрела.

– Он хоть и Серый Волк, а для тебя, курочка моя, не опасный. Приручила ты его, вижу я. А было это, Георгий Николаевич, при царе Николае Втором Александровиче, в первый год его правления, когда много народу от него подавлено и побито было, потому я его Несчастным называю. В тот год у нас за Белым Камнем в полях гусарский лагерь поставили, и к нашим дамочкам гусары повадились скакать. Вот одна дамочка мне такого гусара и заказала. А как я вызнала по своей линии, что её муж замыслил, так наперёд его у Белого Камня упряталась, и всё видела… А вот упредить гусара не успела.

– Что это у вас за Белый Камень такой, что я про него слышу не в первый раз?

– Это у нас тут невдалеке кость земли обнажилась и торчит в небо. А за Белым Камнем овраг глубокий да широкий, весь заросший диким лесом, и по дну его кислый ручей течёт. И место то волшебное, там лунь-трава растёт и время перепутано.

Старуха примолкла и нахмурилась, недовольная.

– Разговорилась я. Не надо было мне вино пить. Слаба на язык стала.

Маришка посмеялась над её страхом болтливости.

– Ничего, бабушка. Ты не опасайся, что про твою лунь-траву кто узнает. Я никому не скажу, а Георгий Николаевич, может быть, что завтра же и уедет, и про нас с тобой не вспомнит больше никогда.

– Нет, курочка. Завтра он ещё не уедет. И после завтра… – она пошептала и подогнула по очереди пальцы на правой ладони. – И на третий, и на четвёртый день не уедет. Пока наша война не кончится. Она его здесь задержит…

Я рассердился:

– Нет уж. Завтра же и уеду. И война здесь при чём, меня эта война не касается.

– Уедешь, Георгий Николаевич, когда большая белая птица войну остановит…

Я не стал возражать, чего спорить с глупой старухой. Что там у неё за белая птица в голове. Небось то же, что и царь Николай Второй. А завтра с утра, если вопрос не решится, хоть пешком уйду на шоссе, и на попутке доеду.

– Не уедет, значит, завтра? – сказала, смеясь, Маришка, будто желая, подразнить мою решительность. Я тоже в тот же миг, как проявил на словах решительность, тут же и засомневался, что захочу завтра уехать, потому как всё же ещё сохранял некоторую надежду, что получится довести дело до конца.

– Я, курочка моя, в травках, грибах да ягодках ежели немножко и понимаю, то в небесной круговерти понятий у меня нету. Лоб подниму в небо в тёмную ночь, круговерть вижу, а какие ремни что куда тянут, не понимаю. В моём деле главное, что мне понимать надо, так это ход нашего ночного светила и как им дневное светило управляет. Оттого и знаю, в какую ночь какую травку собирать. И в какой день какую ягодку или грибочек. И какими словами лес или луговину ублажить. В моём деле что важно?.. Ох, заболталась я… Но ничего, я рукой махну, вы и забудете. Так вот, что в моём деле важно? Чтобы в какой‐то день меж земли и неба равновесие вышло. Тогда и бери у природы, что тебе надо. А только сейчас неспокойно мне. Недоброе что‐то пролилось на землю, а что?.. Не знаю… Не по моему полёту пожива, я‐то низенько летаю. Потому и думаю, что людишкам в их делах остановиться надо, как я остановилась, и подождать… Моя котомка уж пятый день пуста, ни травинки, ни веточки не сорвала… потому как без пользы.

– И что ж такое пролились на землю, доброе или злое? – спросила Маришка, а я подумал, что не может же старуха иметь в виду заразную шестерёнку в под кроватью у Стефании.

– Не знаю пока, курочка, а чуется мне, что не доброе и не злое, а мало не покажется, и добра и зла прибавится. А чего сколько, так это в зависимости от того, чего в народе больше – добра или зла, то и пересилит. Потому и говорю – подождать надо…

Тёмная старуха и мысли у неё тёмные, волшебные, для тёмного народа: страхи, заговоры, ворожба, заклинания. И добро, и зло у неё с маленькой буквы – мелкое, житейское. Обывательское.

– Это что же? – продолжала Маришка. – Кто злой, тот ещё злее станет?

Я добавил, но чтобы не сильно иронически прозвучало, чтобы не обидеть Маришку.

– Ну так зато же, кто добрый, так тот ещё добрее станет, так на так и получится. И никому не обидно.

Но она поняла иронию.

– Не слушай его, бабушка. Он городской, учёный, ни в бога, ни в чёрта не верит, и своей правдой живёт.

– А чего же мне, не послушать его, и к моей правде его правду не приложить. А ещё и твоей… Вот богатства мне и прибавится.

– Моя правда малая и простая, в Бога верить и заповеди его исполнять.

– А больше ничего тебе и не надо, курочка моя. А кому‐то больше надо, чем в Бога верить, ему не вера нужна для жизни, а точное, проверенное знание об жизни. А для кого‐то церковь, что райком партии, а бог, что его генеральный секретарь. Люди сильно разные, и это понимать и терпеть надо.

– И зло терпеть надо? – удивилась Маришка.

– Не было бы зла, кто бы знал, что такое добро, – сказала старуха, подбирая с земли свою лыжную палку. – А я за Белый Камень к Кислому Ручью пойду, может, там какую новость узнаю.

Мне стало забавно и интересно.

– Баба Маня! А кто же там, на Кислом Ручье вам новости сообщит? Что за место такое?

– Я, парень, не баба Маня, у меня внучат нет, а бабка Маня, травница. А на Кислом Ручье и вправду место есть, хитрая тропа идёт от старого дуба до молодого вяза, а на тропе тихий колоколец вдруг звякает и человек появляется как из тумана, бывает, что и на коне, а через сотню шагов, у самого вяза так же со звоном исчезает. Как в туман уходит. А прошлой осенью я за дубом редкую траву сторожила, которая только там и растёт, и колоколец услышала. Выглянула, вижу человек в серебряной одежде на тропе стоит, а в спине у него стрела торчит. Он ту стрелу хочет вынуть, а никак не достанет. Ну я и решилась из-за старого дуба выйти и стрелу вынуть. Дай, говорю, к ране травку приложу, в три дня рана затянется. У меня, говорит, средство есть, что рана за три часа затянется, и шарик из кармана достал и в рот кинул. А сам говорит: сколько я по этой тропе хожу, а сегодня этого места не узнаю, дикая неприбранная природа, тропка узкая да глиняная, а всегда смальтовая была. Вроде как в старые времена попал. И в руках стрелу крутит, разглядывает. И кто же это в мне в спину древнюю стрелу запустил. Так у нас, говорю, только что двадцатый век кончился, мы к двадцать первому привыкаем. А на этой тропе иногда дикие люди с туголуками появляются. Удивляется серебряный – начало двадцать первого! Сто лет! Как же мне теперь домой вернуться в начало двадцать второго? А вон у того вяза звоночек услышите, значит вы уже дома. Раз так, то не буду спешить, с вами, добрая старушка, пообщаюсь. С той поры мы уже четыре раза с ним общались.

Маришка слушает старуху с интересом и, кажется мне, что она верит ей. Я не удержался, чтобы сказать старухе:

– Я, вы знаете, бабушка, никак не могу поверить в эти ваши истории про раненого гусара, про белого лебедя, а тем более, про серебряного человека со стрелой в спине. Зачем вы это рассказываете? Сами знаете, что такого не может быть. Сказки бабки Мани.

Я же не мог, при Маришке, из простой деликатности сказать этой бабке, что она пустая, свихнувшаяся старуха с глупыми фантазиями.

– Ты, парень, слушай, что я говорю, а верить или не верить моим сказкам, ты потом решишь. Вот курочке моей доброй интересно послушать, я ей и рассказываю.

– Да, бабушка, очень мне интересно! Рассказывай, а мы с Георгием Николаевичем послушаем, – сказала Маришка с нажимом в голосе, что бы я не обижал, не останавливал старуху.

– А в тот, первый раз, не могла же я главный вопрос ему не задать. Вот мы с тобой по-русски говорим, так может, нашей маленькой страны уже и на свете нет? И языка нашего нет, и нации такой нет. Не боись, бабушка, говорит он мне. Все языки и нации сохранились на этой земле, и каждый на своём языке говорит, а русский все знают для удобства, чтобы друг друга понимать. Это в нашей четверти земли, а в другой четверти – по-английски, а в третьей – по-китайски… А войны, спрашиваю, у вас бывают? Случаются, говорит. Человек за сто лет не сильно свою дурь на разум поменял. Всё, говорит, как в вашем двадцатом веке – и войны, и болячки, и дурь, и глупость. Но также и добро, и любовь, и военное геройство. Ну вот, бабушка, боль в спине у меня прошла, значит, рана начала затягиваться. Пилюлька моя действует. Медицина и наука у нас всё же далеко пошли, на Марс и Венеру уже летаем. Ну мне пора, добрая старушка, мне надобно о нашей с тобой удивительной встрече, кому надо донести, чтобы к этой тропе по-научному присмотреться. Так что, может, ещё и встретимся. А пока, вот тебе, добрая бабушка, пара вещиц на память, только ты пока своим их не показывай, рано им ещё.

– Ой, бабушка, – вскричала Маришка, – и что это за вещицы? Как бы нам их увидеть, и руками потрогать?!

– Вещицы эти полезные и весьма любезные, но поглядеть на них нельзя, мне доверено, а вам не велено. Назвать их можно, но осторожно: хатка заплечная вечная, печечка неугасимая самопечная да скатёрка самобранная бесконечная. Ну вот, много чего наговорила, чего не было, а что, может, и было. Это вам наше, за угощение ваше. А теперь я рукой махну, и слово шепну, что вам это всё во сне привиделось. Ну, прощайте… не провожайте…

* * *

Мы поели мяса с лепёшкой, допили вино, и как‐то расслабились, прилегли на брезент и примолкли в дрёме, так нам было покойно, в меру жарко, сытно и пьяно. Старушка как‐то незаметно и неслышно исчезла, наговорив разных смешных и невнятных историй, не запомнившихся мне, как ни старался я их воспроизвести для Маришки. Ей они тоже не упомнились. Да и сама старушка как‐то случайно возникла в нашем разговоре, когда мы очнулись от нашего благостного сна. Солнце уже скатилось к самым верхушкам деревьев, благодатная тень, в которой мы сладко выспались, отодвинулась от нас, что нас и пробудило. Было у меня некоторое, как мне припомнилось, поползновение относительно Маришки перед самым тем, как уснуть, но как‐то оно само собой нечаянно кончилось, и ни я, ни Маришка не стали эту тему тревожить. Близость моя с ней после пробуждения обозначилась только тем, что я её приобнял и потёр ей плечи и спину, потому как от сна на земле нас пробрал лёгкий озноб. Ещё мне помыслилось, что наши отношения после сегодняшнего чудного лёгкого дня как‐то по-хорошему опростились, как бывает между давними супругами или друзьями. Всё стало просто и ясно, и нет необходимости задавать друг другу сложные вопросы. Маришка собрала остатки, я свернул брезент, и мы оглядели поляну, прощаясь с нею. Я-то уж точно на ней больше не побываю. На тропе в камышах, по которой мы пришли сюда, стояла молодая женщина и улыбалась, и улыбка её мне показалась злобной. Она стояла поперёк тропы, зная, что мы её не обойдём, и ожидала нас. Маришка удивилась:

– Зина! А ты что здесь делаешь?

– Что делаю? Сторожу тебя. Теперь я знаю, что сказать Петру, когда он освободится.

Маришка ещё больше удивилась.

– Что с тобой, Зинаида?! Зачем это тебе? Мы же с тобой давно обо всём поговорили. Зачем всё с самого начала?

– Мне казалось, что я обо всём забыла, что перестала об этом думать ночами, но на днях мне приснилось, что я снова с ним, и всё вернулось. Я увидела тебя из окна магазина и сразу поняла, куда ты направляешься. С кошёлочкой, из которой торчала бутылка с вином и с этим… не нашим господином. Мне сделалось муторно, когда я увидела тебя. Мне стало плохо, и становилось всё хуже. Степановна отпустила меня на пару часов раньше, сама стала за прилавок. И я пришла сюда.

– Но зачем тебе это? Ничего же уже изменить нельзя.

– Ты так думаешь?! А я думаю, что всё ещё можно изменить. Если он узнает правду!

– Какую правду? Мы пришли сюда, чтобы спрятаться от жары в нерабочий день и… с нами была бабка Маня. Какую правду ты можешь знать?

Женщина расхохоталась, но мне показалось, что ей больше хочется рыдать, чем смеяться.

– Когда я пришла сюда, то увидела, как бабка Маня выходит из камышей… И меня осенило! Я поняла, что без неё тут не обошлось. Что шесть лет назад она приложила к этому руку. Она это умела и не раз это доказывала? Все это знают! Проклятая колдунья! Сколько ты заплатила ей?!

– Да, я отдала ей свою первую зарплату. Но Пётр полюбил меня… Он любил меня до того, как я пошла к ней. Она сама мне сказала, что можно и обойтись, но для верности… Тебе он ни разу не сказал, что разведётся и женится… А мне говорил… И так оно и случилось. Пора тебе смириться с этим.

– Нет! Что‐то проснулось у меня внутри, что‐то шевелится и скребётся… и не даёт мне спать. Я пыталась это удавить, но не смогла. И я не смирюсь! Он освободится, и ты будешь жить счастливо. А я?! Поэтому я и говорю тебе, не дам… не дам тебе жить счастливо. Мне счастья нет, и тебе не будет.

Маришка, я вижу, в сильном расстройстве и силится не плакать, чтобы не дать порадоваться сопернице, потому пора мне вмешаться.

– Дамочка! Дайте-ка нам пройти.

– Я ещё не всё сказала! Я сообщу и ему, и всему городу, что ты шлялась, пока он сидел.

– Хорошо, дамочка, ваше дело, но освободите нам тропу, пока я не сделал это силой и с большой радостью. Я никогда не мог ударить женщину, но такую… я побью с особым удовольствием.

Она смотрела на меня с ненавистью, я тоже стал её врагом. Но поверила, услышав ярость в моём голосе и представила, как завтра пойдёт на работу, – а я понял так, что она работает продавщицей в магазине, – с битой физиономией.

– До тебя я тоже доберусь, – озлилась она, но сделала шаг на поляну, освободив узкую сухую тропу в густой стене камыша. Я пропустил вперёд Маришку, заслонив собой от озлобленной женщины, готовой вцепиться в соперницу. Мы ушли вперёд, но не услышали за собой хруста сухих камышинок под её ногами. А через минуту услышали крик и, заглушённое густой растительностью, тоскливое завывание несчастной женщины.

– Нет, Георгий, я не могу сейчас идти туда… домой… идти по улицам. Мне кажется, все будут смотреть на меня с подозрением и упрёком. Иди сам, если тебе надо…

– Ничего мне не надо… Что мне может быть надо? Не хочу тебя оставить одну… я с тобой.

– Я дойду до Белого Камня… Туда никто не ходит, там дико и опасно… Но мне всегда там становилось спокойно.

Мы вышли из камышовых зарослей на речную долину между пологими холмами, редко поросшими хилыми деревьями и кустами, но там, куда мы свернули, виден был впереди высокий холм, густо заросший лесом. Мы опять шли вдоль речки, далеко позади остались крайние домики села, а впереди на самом краю тёмного леса торчал в небо огромный белый камень, скатившийся когда‐то с каменистой вершины холма. Он торчал, как обломок кости из тела земли, а сразу за ним начинался, а правильнее сказать, заканчивался, разрезавший холм глубокий и широкий, густо заросший, овраг, образовавшийся как будто от могучего удара огромного меча. Из оврага вытекал ручей, впадавший в нашу речку, а вода в нём была красновато-коричневая и пахла не то железом, не то кровью. Здесь, несмотря на дикость этого места, всё‐таки иногда кто‐то ходит, – малозаметная тропа петляет рядом с ручьём, в месте впадения поднимается на старинный полуразрушенный каменный мостик, по трём гнилым брёвнышкам перебегает на другой берег нашей жёлтой речки, и теряется среди холмов, на которых при советах лежали широкие колхозные поля. Там наверху, должно быть, проходит шоссе, и расположено какое‐то село, куда и ведёт эта тропинка. А вот что находится на другом её конце, я предположить не могу. Мы подходим к камню, входим в его тень, навстречу нам выходит бабка Маня, мне становится тревожно. Я себе удивляюсь, – чувство тревоги никогда раньше не доставало меня, как теперь, со дня моего приезда сюда и по сей день. Когда я приехал, здесь уже два дня, как на дом Стефании упал метеорит, и мне кажется теперь, после всех здешних событий, что моя тревога как‐то с этим связана. Так моя психо-соматика реагирует на радиацию.

– Ну вот, курочка моя, ты меня услышала, – сказала старуха. – Сама пришла. И Серый Волк тебя не бросил, добрый зверь.

– Люблю я сюда приходить, бабушка, когда мне совсем плохо становится. Тут мрачно, глухо и сердце моё отдыхает.

– Знаю, знаю, что плохо тебе сейчас… Я, когда от вас ушла, учуяла недоброго человека поблизости, огляделась и увидела, что Зинаида-продавщица крадётся и за кустами прячется.

– Знаете вы её, бабушка?

– Как же мне её не знать, курочка, когда она не раз ко мне приходила по твою душеньку. Косыночку твою приносила…

– Красную? Мне её Петя подарил, а я потеряла.

– Не потеряла. Зина увела… мне занесла: наговори на неё, чтобы добра ей не было. А я против своих наговоров, как комарик против ветра. И не пытаюсь. Когда твоего арестовали, она ко мне пришла, большую мзду принесла, твоя, говорит, работа. Нет, не моя, отвечаю, против власти у меня волшебных слов нету. А давай, Зинаида, я тебе наговорю, чтобы твоё сердце успокоилось, и денег не возьму. Согласилась. Покойная от меня ушла. А теперь вот годы прошли, и опять ожесточилось у неё сердце. Может, кто зло наслал на неё, а может планиды так сошлись, что на земле бедные да злостные годы встают. Чуется мне, что скорее, планиды… сошлись. Звон стоит в темечке и глаза в небо вглядываются и днём, и ночью.

– А мне что делать, бабушка? Я, каюсь, сходила пару раз от мужа, когда мне совсем невмоготу было, а всё же жду его из заключения. А если Зинкина молва разойдётся по селу, как я перед мужем оправдаюсь?

– Не разойдётся, курочка. Я постараюсь. Сегодня в ночь особую травку посторожу, она на сходе луны как раз за тем дубом растёт, где волшебная тропа начинается. Сегодня не пропустить надо, в следующий раз только через месяц… Так что вы, голуби, идите, а мне сторожить пора, скоро луна взойдёт.

– Одна надежда, бабушка, на тебя…

– Человек хоть и гол, да в руках у него кол, потому есть надежда, что будет и одежда. Живи как жила, курочка, а страшиться будешь, когда страх за тобой явится.

Повернулась и пошла в чащу, ударяя впереди себя лыжной палкой, а на спине болтался школьный рюкзачок, позвякивая то ли стеклом об металл, то ли металлом об стекло.

* * *

Когда мы пришли домой, выяснилось, что правительство прислало из Кишинёва машину скорой помощи с личным врачом президента и его помощником с военной выправкой. Только что состоялся консилиум, решивший, что недомогание, тошнота, рвота и понос вызваны пищевым отравлением, причиной которого явился пирожок с мясом, обнаруженный больным в бардачке его машины, и съеденный им, несмотря на заявление водителя, что он не знает, откуда этот пирожок взялся. Тов. Гайдаржи сумел рассказать, что жена не захотела приготовить ему завтрак из-за ревнивой ссоры, произошедшей накануне, и потому он выехал в командировку голодный… Товарищ с военной выправкой, высказал мнение, что тухлый пирожок подложила рассерженная жена тов. Гайдаржи в отместку за подозрение в измене мужа, и что они все такие. Особое мнение высказала местная врачиха Сарра Соломоновна Пивовоз. Она заявила, что никакое это на хрен не пищевое отравление, а синдром сильного сотрясения мозга и внутричерепной гематомы, хотя и не удалось обнаружить места ушиба. Решено рано утром вывезти тов. Гайдаржи в Кишинёв на детальное медицинское обследование. Короче говоря, у него что‐то с мозгом не в порядке. Романыч, заинтересованный в разрешении застрявшего вопроса с памятным монументом, в последний момент перед посадкой тов. Гайдаржи в машину скорой помощи решился всё‐таки спросить: с монументом что нам делать? На что тов. Гайдаржи ответил, что данный вопрос должен иметь политико-этический ответ. Родина-Мать в нынешней национально-патриотической ситуации в республике не может иметь универсальную внешность, как в лице, так и в одежде, а должна иметь явные национальные признаки.

Продолжить чтение