Читать онлайн Только это теперь и важно бесплатно
Серия: Антология Живой Литературы (АЖЛ)
Серия основана в 2013 году
Том 24
В оформлении обложки использована картина Ирины Муравъевой-Пушник «Рассеивать мрак вручную».
Все тексты печатаются в авторской редакции.
© Составление, оформление. ООО «Издательско-Торговый Дом „СКИФИЯ“», 2025
Предисловие
Наша родина – Страна ветров. Мы умеем рассеивать мрак вручную, чтобы вырвать смысл из бездны хаоса и нырять в тишину ласточкой.
I. Рассеивать мрак вручную
Айара (Мария Поршнева)
Санкт-Петербург
Возраст: 33 года.
Образование: филолог, фотограф, кризисный психолог, человек с шаманским посвящением.
До настоящего момента не печаталась. На «Литрес» и Ridero опубликован электронный сборник «Звезды для М.»
Из интервью с автором:
Родилась в Краснодарском крае, живу в Санкт-Петербурге. Ношу в себе любовь к яркой россыпи южных звезд и любовь к каменному непокоренному северу. Обожаю закат над морем, цветение садов, дальние путешествия на поездах, черный и зеленый чай. Если идти со мной в незнакомой местности, я все равно выведу спутника к огню.
© Поршнева М., 2025
«Напиши мне, знаешь, такую сказку, чтоб закат над морем…»
- Напиши мне, знаешь, такую сказку, чтоб закат над морем,
- на море – волны. Чтобы мир перестал истекать кровью и,
- как встарь, стал молодым и вольным. Синий лес – до самого
- горизонта вместо голой пустоши и пустыни. Чтоб запел шаман,
- высекая искры из сердец, которые не остынут.
- Напиши мне сказку, где светят звезды и ведут всех путников
- прямо к дому. И сидят за круглым столом пируя Один, Ра,
- Иисус и Сома. Где поборник правды беды не сыщет и не нужно
- впредь ни за что бороться, где цветут на выцветшем пепелище
- хризантемы желтые, ярче солнца.
- Напиши мне сказку, в которой снова в нашу землю пришла весна.
- Впрочем, просто пошли мне Слово. И я смогу
- написать
- сама.
«Подъем на Голгофу занял четыре дня…»
- Подъем на Голгофу занял четыре дня.
- Порывистый ветер, ливень, гроза и град.
- На мрачных лицах конвоя, что вел меня,
- читалось: «не вздумай смотреть назад».
- Я шел оступаясь, камни летели вниз.
- Ветвистые молнии сверкали над головой,
- вокруг грохотало, гром выступал на бис.
- Я шел непрерывно, как будто бы шел домой.
- Когда поднялись, утихли вода и рев,
- ветер застыл, совсем перестал дышать.
- Звезды пытались мигать из-под облаков,
- кто-то шепнул: «только бы не опять».
- Я осмотрел плато. И зачем мы сюда пришли?
- Здесь нет ни виселицы, ни креста.
- Кроме неба и скользкой сырой земли —
- бесконечно молчаливая пустота.
- Путь на Голгофу занял четыре дня.
- Конвоиры – Горечь, Вина и Скорбь.
- Был полон любви, Кто приходил сюда до меня,
- а я… лишь отбиваю зубами дробь.
- Мир отмер. Вой ветра похож на смех.
- Я стою на Голгофе, никто не кричит: «Казнить!»
- Он воскрес, сумевший простить их всех.
- Я оживу – стоит только себя простить.
«В самую длинную ночь, в самый темный час…»
- В самую длинную ночь, в самый темный час
- чья рука расставляет по росту нас?
- Кто приходит спрашивать по домашним заданиям, по делам,
- по узорам шрамов, предназначенных памяти и телам?
- В этом гигантском блендере, где каждый упрямо и свято прав,
- кто будет держаться за чей рукав?
- Время неспешно разматывает спираль,
- стирает границу между «Пророк» и «Враль».
- История ничему не учит, споткнувшись, выходит в ноль,
- как если б небесный штурман случайно залил консоль.
- Мир покачался с носка на пятку, вздохнул и замер.
- Пришло время сдавать экзамен.
- Но ничто не напрасно и еще ничего не поздно.
- Над истерзанным небом все так же сияют звезды.
- И каждый, кто поднимет глаза и увидит это,
- встанет у края
- и станет
- себе
- рассветом.
«Посмотри в темноту, глаза из нее горят самых отчаяннейших…»
- Посмотри в темноту, глаза из нее горят самых отчаяннейших
- ребят: это вот Нелюбовь, это Ложь, это Бесплодный Бой.
- Они травили тебя, как зверя, и теперь встали перед тобой.
- За спиной – обрыв, впереди – оскал «иди же скорее к нам».
- Садишься на землю, называешь монстров по именам. Выводишь
- их братьев из самых глубин души, дикую свору расстреливать
- не спешишь. Выдыхаешь. Никуда уже не бежишь.
- Струны сердца скручиваются жгутом: «Звери-звери, что же
- я вам отдам?» – «Просто признай нас и никогда не жалей о том.
- Да, мы чудовища, голодные злые волки, но ты уже понял, что
- в серебряных пулях не будет толка. Мы сшиты из самообмана
- и крепко закрытых глаз. Воскресаем из раза в раз».
- И сидишь. И смотришь в глаза самым горьким и страшным
- правдам. Трещины расходятся изнутри, вода заполняет фьорды.
- Сердце, точно чужое, стучит глухо, но все же твердо. В душе
- за минуту рождаются и умирают скальды. Рассыпаются пеплом их
- боевые песни. Горит заповедный лес и мир замирает на вдохе как
- будто весь, но, покачнувшись, продолжает упрямый бег. Падает
- с неба снег.
- А ты все сидишь и смотришь в глаза своим старым ранам.
- Дышать с каждым вздохом легче и это странно. Время идет
- вперед. Свора тоже за ним идет. Истончается, блекнет, однажды
- станет совсем прозрачной.
- Ты знаешь, что это значит.
«Все, что было дорого, живо, ценно, чему теперь никогда…»
- Все, что было дорого, живо, ценно, чему теперь никогда
- не назначить цену, рассыпается в пальцах золой и пеплом.
- Помнишь год, когда в городе воцарились цветы и пекло?
- Мы умели смеяться в самых жутких местах и строчках,
- превращать бесконечные паузы в многоточия. Когда слез совсем
- не осталось в теле, нас взаправду винили, что мы смеем быть
- счастливы в самом деле.
- Все рождается в нас: пламя, рифма, картина, строчка. Мы ничто
- и Вселенная – это все, что я знаю точно. Я любил тебя. Я любил
- тебя очень. Очень. Как до неба, вокруг орбиты, затем обратно.
- Как сияние Бетельгейзе, умноженное стократно.
- Пока мир снова не сжался в точку, не свернулся цветком
- бумажным: Я. Любил. Тебя. —
- Только это теперь
- и важно.
«Когда Том устанет ругаться и воевать, тыкать пальцем в каждый…»
- Когда Том устанет ругаться и воевать, тыкать пальцем в каждый
- маленький недочет, бранить время, погоду, диван-кровать,
- разделять всех на «этот» или на «тот» – он выйдет в сад, а там
- прозрачный ручей течет. Теплым золотом солнце скользит сквозь
- листья, виноград созреет уже вот-вот, ветер бежит по траве,
- у травы на закате окраска лисья, время не бьет наотмашь, знай
- идет себе и идет.
- Том сорвет спелый персик, с улыбкой отправит в рот. Ощутит,
- будто сбросил не меньше трех тысяч лет. Выйдет к реке и даже
- чуть-чуть споет о том, как свободно ходится налегке.
- А пока Том воюет, разбивает преграды лбом, спорит, злится
- и видит сны, где белые чайки в пронзительно-голубом, на границе
- времен, на самом краю весны, зорко безвре́менье стерегут.
- Том проснувшись вздыхает, идет к воде
- и садится молча
- на берегу.
«Я хочу, чтобы эти слова что-то значили…»
- Я хочу, чтобы эти слова что-то значили,
- и поэтому я молчу.
- Отделяю зерна, выясняю,
- что мне действительно по плечу.
- Рассыпаю семена вдоль своей тропы,
- жду, когда они прорастут.
- Мне нужно достигнуть берега,
- но я пока еще на мосту.
- Между синим и синим,
- в протяженном сплошном «сейчас»,
- все границы условны,
- как деление «их» и «нас».
- Что осталось незыблемым?
- Космос, огонь, вода…
- еще, может быть, Слово.
- Слово, конечно,
- да.
Преломление
1
- – Дорогой Бог, мир, или кто там вообще есть, я хочу поднимать острова из морских глубин, мастерить галактики там, где остались лишь дым и взвесь. Я могу принимать сигнал из черной космической пустоты, ведь я очень давно заточен здесь. Разреши мне придумать новое топливо, развернуть звездные корабли, спроектировать солнечный город или даже четвертый Рим.
- – это, конечно, все очень здорово, но сначала собери себя
- изнутри,
- после поговорим.
2
- человек, забитый камнями до полусмерти,
- переживший двенадцать обманов, три чертовых круговерти,
- постоянно искавший в себе вывихи и изъяны,
- научившийся ловко штопать чужие раны,
- однажды пройдет берегом, лесом, полем,
- поднимет глаза к небу и поймет,
- что ничем
- не болен.
3
- Я был рев и таежный зверь, а до этого – шар огня. Сколько лет
- все продолжалось здесь без меня? Сколько лиц прошло чередой
- насквозь? Что им, в сущности, удалось? Кто был море, кто – блик
- на камне, а кто – скала? Кто писал симфонии, строил драккары,
- закусывал удила? Чья империя устояла, чья цивилизация
- умерла?
- Кто расскажет мне, как дела?
- Волны плещут и плещут, стачивают камни. Пока солнце
- садится, давай побудем прозрачными дураками. Без точных
- определений – стихия, звуковая волна, дух земли, ками…
- Не касаясь друг друга ни пламенем, ни руками.
- Мы выбрали это сами.
- Посмотрим, как гаснет день, обнажая звезды, пока вечерний
- прилив новый берет разбег, золотые лучи истончаются, точно
- апрельский снег,
- пока в каждом из нас
- просыпается
- человек.
«Знаешь, рассеивать мрак вручную – это не про магическую войну…»
- Знаешь, рассеивать мрак вручную – это не про магическую войну.
- Вообще, если угодно, не про войну.
- Это про разворот лицом к самому себе и поход сквозь сумрачный лес,
- залитое солнцем поле, ярость, любовь, вину.
- Это – признать их права снаружи и, что труднее всего, внутри.
- Это наука вдумчивого молчания, выбор минуты заговорить.
- Отказ производить ужас, раздор и ложь
- сейчас дороже алмазов, так возьми его и умножь
- на кадр, где вы смеетесь, объятья, горячий чай…
- Если не хочешь сидеть без света,
- просто
- не
- в
- ы
- к
- л
- ю
- ч
- а
- й.
имена
1
- Они говорили: собери разноцветный пазл из прошлых своих
- имен, как закончишь – будешь благословлен, как закончишь —
- вырвешься на свободу. Я им верил, шел по спирали вниз, иногда
- приезжал к океану – посмотреть на него с шезлонга, проведать
- бриз, ведь одно из моих имен никогда не заходит в воду.
- А потом я собрал, и верите, – ни-че-го. Ни фанфар, ни салюта,
- ни глашатая, боево возвестившего миру мою победу. Лишь
- рассветное золото и покой, лишь возможность молча побыть
- с собой без наушников, книжек, экстренных новостей
- о всевозможных бедах.
- Я смотрел внимательно, чуть дыша, внутри расправляла плечи
- моя душа, внутри разливалась радость, будто вернулось детство.
- Гасли вывески, подсветка и фонари, крался по небу розовый свет
- зари… Я стоял в тишине и, что тут ни говори, отказался от всяких
- попыток
- бегства.
2
- В этой точке, где я никто, где сгорели все имена,
- нет глаголов, времен, частиц, только пустошь и тишина.
- На доске, где возможен ход – хочешь пешкой, хочешь ферзем,
- добровольно не сделать шаг – лишь признать, что освобожден,
- что прозрачен, как кислород, и, как будто заря, разлит.
- Здесь бессильны засечь сигнал спутник, сканер и эхолот.
- Но потом, после многих дней, когда станет рука крепка,
- вдруг пойму, что сомнений нет: я вернулся издалека.
- Пересек тишину и тень, пустоту у себя внутри.
- Открываю, а там теперь – только рыбы
- и корабли.
3
- А под пальцами бьется пульс
- всех историй, что были до.
- Кем я буду, когда проснусь
- без решеток и проводов?
- Вот поднимутся в полный рост,
- распрямятся во мне слова,
- и ответ на простой вопрос
- будет дан – попроси едва.
- На ладонях баюкать сны,
- быстрый путь показать лучу,
- ждать прихода цветной весны,
- зажигать на окне свечу —
- краткий список ближайших дел,
- как бы лень ни была сильна.
- Мне достался такой удел —
- помнить все свои имена.
«Ко́ра был мастер меча. В этой жизни он – мастер слова. Пишет…»
- Ко́ра был мастер меча. В этой жизни он – мастер слова. Пишет
- рассказы, повести и стихи. Закончив очередной сюжет, он
- вздохнув начинает новый. Листы покрывают всю столешницу
- из ольхи.
- На страницах его историй всегда неизменно двое находят друг
- друга, спасают, прощают, ждут. Автор, знающий толк в описании
- клеветы всех сортов и… боя, пишет только любовь: «Иначе зачем
- мне вообще оставаться тут?»
- Тем двоим по плечу любая вершина: хоть Бурдж-Халифа, хоть
- Эвереста – Кора снискал себе репутацию наглеца. Он лечит себя
- безусловной любовью в текстах. И однажды обязательно вылечит
- до конца.
фламинго
- Когда йогу Вехе пришло время покинуть земной предел, он легко
- вздохнул и, как звездочка, полетел снизу вверх через пять слоев
- атмосферы. Йог Вехе в далеком прошлом был рыцарь, имел успех
- на турнирах, у женщин, в призыве «один за всех». Не признавал
- ни в чем середин и допустимой меры.
- Еще раньше Вехе был рыж и зеленоглаз, при себе держал щит
- и молот, чинил каркас старого драккара, что звался «Полночный
- ветер». Стоило встать под парус, под кожей резвясь закипала
- сталь, бороздить моря он бы и после смерти не перестал. В шуме
- волн Вехе тотчас забывал, на каком он свете.
- Йог Вехе бывал охотник, монах, шаман, торговец, объездивший
- сорок прибрежных стран, знаток китайского шелка
- и сицилийских специй. Археолог, хирург, изобретатель кассетных
- бомб… прожито столько – перечислишь за день с трудом, но Вехе
- все помнил, рассказывал долгие сказки-были. Белые люди к нему
- в сумерках приходили у трескучего очага согреться.
- Он играл им на флейте, бесцветным, загнанным и пустым,
- угощал лепешкой и острым супом. Наблюдал внимательно
- и без лупы, как на лицах приезжих причудливый вензель горя,
- распадаясь, становился штрихом простым, скользил по песку
- и таял у кромки моря.
- Когда Вехе рассказывал очередной сюжет, растворялись границы
- дорог, континентов, лет. К седовласому старику возвращались
- задор и юность. Из карих глаз проступала ясность далеких
- звезд, кто умел увидеть – видел ажурный мост, переброшенный
- с берега прямо в вечность.
- Вехе прошел полный круг и замкнул колесо судьбы. В новом
- пределе покоя, свободы и неборьбы можно возникнуть, разлиться
- и просто быть. Но осталась мечта – на Земле воплотиться живым
- закатом. Звезда со струны горизонта нырнула вниз, где играют
- в лапту солнечный луч, океан и бриз, где, совсем осмелев, у пирса
- резвятся скаты.
- Розовый вливается в голубой и стоит недвижимо над водой
- молодой фламинго
- очарованный,
- радостный
- и крылатый.
маленький город у очень большой воды
1
- Наш маленький город у очень большой воды
- всех, кто входит в его ворота, откупает у их беды.
- Встречает любого путника лазурью и синевой,
- говорит, если вдруг ты лишился дома,
- то считай, что пришел домой.
- Раскрывает безоблачный горизонт,
- мол, смотри, набирайся сил,
- пихает в ладони цветные камешки,
- ракушки, вертушки, бусы —
- сколько ни попроси.
- Угощает томатным супом, коричным пончиком,
- наливает горячий чай.
- Держит наготове центральную площадь,
- смотровую башню, набережную, причал.
- Умеет выслушать не хуже опытного пастыря и врача.
- Проявляет яркие созвездия по ночам.
- Наш маленький город на стыке больших систем
- кров и покой каждый раз предлагает всем,
- кто входит в ворота,
- и никогда их не спрашивает,
- зачем.
2
- Хватит ныть, уезжать, бесконечно играть с огнем и мутузить
- реальность в вашем спарринге ежедневном. Видишь, дождь бьет
- чечетку на крыше июньским днем, слышишь, юг себя вспоминает
- в твоей крови и бежит по венам.
- Выйди в лето, иди вдоль волны туда, где корабли покидают
- причал и встают под парус. Дети солнца ныряют с трамплина —
- искрятся воздух, песок, вода – не вздумай думать, что показалось.
- Забирайся в машину, бери курс к неизученным берегам,
- на заднем сиденье проворно спускай затвор в самых ярких местах
- дороги. Птицы вдоль трассы вьют гнезда и производят гам,
- в заоконном кино – лучший за год закат в гостях у степи чуть
- замешкался на пороге.
- Звездное небо так близко, как будто бы кто-то смог за пару часов
- гладью вышить его на пяльцах. Не виноват никто: ни время,
- ни мир, ни бог.
- Выкричи. Выдохни.
- Оставайся.
бисер на глади шелка
из цикла «Звезды для М.»
1
- Если взять и взлететь за небо,
- откуда Земля чуть больше хрупкого шарика для пинг-понга,
- увидишь: там нет набата, бубна, литавр и гонга,
- никто не кричит в пространство,
- всюду гармоничная упорядоченная среда,
- где кратно блекнут объем и важность
- всех этих «вечно» и «никогда».
- А ты – лишь точка, частица, всполох,
- вмещаешь штиль и девятый вал.
- Посмотришь – рядом мерцает ярко
- тот, с кем ты три вечности
- воевал.
2
- А мир не схлынул, нет, и не погас.
- В нем миллиарды точек, кроме нас,
- В нем килотонны радости и боли.
- Мир, словно клад, открылся сразу весь.
- Вон теплый дождь, вот в пламени небес
- морские чайки неземной романс
- поют преодолению неволи.
- Умойся, выдохни, и грянет новый джаз,
- как сокол, полетевший в первый раз,
- как утро после воробьиной ночи.
- И желтый лучик через облака
- проложит путь на крышу, а пока
- зачеркивай в страданьях слово «очень».
- Танцуй, дыши дождем, ложись в прибой —
- однажды ты помиришься с собой
- и все былое уместится в сутру.
- Наступит время петь и говорить,
- и ты на миг в проеме у двери
- задержишься
- и улыбнешься
- утру.
3
- Когда затупится меч и копья все будут сломаны —
- приходи посидеть со мной у костра.
- Здесь на мили нет ничего, кроме плеска воды и гомона
- наглых чаек, соленого воздуха и песка.
- Здесь солнце края поранило о тонкую линию вдалеке.
- И мы, не набравшие слов заранее, встретились налегке.
- Помолчим, покуда танцует огонь и красные искры взлетают вверх.
- Горькой улыбкой затем отпразднуем сомнительный свой успех:
- насмерть сражались и оба выжили, держит еще спина,
- сердце, смотри-ка, почти не выжжено и звучна его струна.
- А были счастливцы, смешные странники, веселые бунтари.
- Станет дико устало и странно нам, когда мы заговорим.
- Нет смысла ущерб подсчитывать, распределять вину.
- Пережитому – пережитое. Здесь я не обману.
- Все. Расходимся незнакомыми. Больше мы не враги.
- Прощай уже. До нескорого.
- Береги себя.
- Береги.
De profundis clamavi
Псалом 129
- Напиши меня!
- Ты же смелая.
- Воссоздай из тревожных снов.
- При себе – ни лица, ни имени,
- только список земных грехов.
- Мне отсчитана Вечность целая
- в тесной комнате. Взаперти.
- Я – не черное и не белое.
- Напиши меня.
- Возроди.
- Пусть я стану песчаным берегом.
- Пусть ложится в мою ладонь
- океан, оглушенный городом,
- отразивший его огонь.
- Пусть волна осыпает искрами
- под прицелом звенящих звезд.
- Пусть не будет ни лжи, ни истины
- на десятки десятков верст.
- Пусть я стану прошедшим временем,
- утекающим из горсти.
- Сядь за клавиши, напиши меня!
- Напиши меня —
- отпусти.
- Давай больше не копить боль?
- Хватит маяться взаперти!
- У меня – года, месяца, дни.
- У тебя – мысли сплошная нить!
- На счет «три» мы себя простим.
- Видишь – тает вокруг стена.
- Видишь – море, висит над ним
- убывающая луна.
- Шаткий мост на воды гладь
- ложится плавленым серебром.
- Лучше – снова учись летать!
- Прошлым, берегом и песком
- я не стану тебя писать.
- Я цветной напишу мир:
- невесомое полотно
- неба, яркого, как сапфир;
- океан с изумрудным дном!
- Будут двое на берегу,
- сцепив мизинцы прохладных рук,
- говорить про свою судьбу
- на мысль легко заменив звук.
- Будет видно из ясных глаз:
- звезды светят у них внутри.
- Это будет потом, сейчас —
- я считаю: один… два… три.
«Можно, я буду странной…»
- Можно, я буду странной —
- в ситцевом белом платье
- до пола и с кружевами?
- Буду носить браслеты
- из синих круглых агатов,
- длинные красные бусы
- и черные серьги-кольца.
- Я буду бродить по пляжу,
- по самой кривой прибоя,
- а старый разбойник-ветер
- испортит мне всю прическу.
- Можно, я буду рыжей —
- с длинными волосами,
- в которых нет места гребню
- и лентам из магазина?
- Я стану играть камнями,
- что родились посудой
- для разных людских напитков.
- Волна мне подол намочит,
- я буду легко смеяться
- тому, как искрится солнце
- в прохладных соленых брызгах.
- Можно, я буду резкой
- в поступках, словах и жестах —
- петь то, что на душу ляжет,
- слова рифмовать без цели?
- Я стану песок в ладонях
- пересыпать как будто
- бесстрастный целитель – Время
- назначил меня царицей
- над небом, морем и пляжем.
- Можно, я буду главной?
- Главной в своей Вселенной.
искра
- – Он погубит тебя, царевна, лучше его оставить. Я могу
- из великой щедрости забрать твою злую память. В одном его
- пальце бьется такая тьма и такая сила… Съешь это яблоко,
- забудешь, как полюбила. Побежишь свободная и босая, никогда
- его имени не узнаешь. Все равно он в руки тебе не дастся. Быть
- с ним – как целовать бездну, с вечным холодом обвенчаться!
- И она принимает яблоко, вертит его в руках. Вспоминает того,
- кто города обращал в руины, надежду – в прах, кто поджег
- горы, обрушил море на корабли. Того, кто тоже… тоже ее любил.
- Закрывает глаза, кусает легко и быстро. Из груди в тот же миг
- выпадает искра и летит к старухе, ложится в сухие руки. В ней
- жар объятий и лед разлуки.
- – Вот и умница, ты теперь навсегда свободна.
- Царевна уходит, следом уходят годы. А за ними – десятки лет
- и века проходят. Вот уже не царевна сидит на пирсе, пристально
- смотрит в воду. За спиной у нее высотки и новая автострада.
- Девушка гладит волны, она как обычно рада:
- ветру, весне и солнцу, светящему в ярко-синем. Девушка любит
- жизнь так горячо и сильно.
- Вот только родные шутят, что нет у девицы сердца. Она и правда
- давно не ждет: ни рыцаря, ни дракона, ни даже принца. На шутки
- в ответ смеется. Внутри нее что-то мается, бьется, жжется, огненной
- ниткой на тонком запястье вьется, дергает, тянет, никак не рвется.
- Девушка видит знаки, сопоставляет мифы, легенды, были.
- Берет семь железных хлебов. Башмаки обувает из закаленной
- стали. Бродит по миру, заходит в такие дали, о которых даже
- в пещерах не рисовали, во веки веков не пели. Отделяет «кривду»
- от «в самом деле».
- Сквозь крапиву, терновник, чертополох, прострел, мимо
- огненных вод под градом летящих стрел, через пыльную
- бурю – отзвук чужой борьбы, выходит к Дереву, видит корни
- своей судьбы. Трех ткачих, разбирающих пряжу на грядущее,
- настоящее и былье. Говорит старухе:
- – Я пришла, возвращай мое.
игла
- Все возвращается на круги своя:
- я – плененный царь,
- ты – в доспехах из лучших порывов и вечных истин.
- Я прошу лишь воды, как встарь,
- но кажется, что теперь я тебе даже более ненавистен.
- На острове, посреди бескрайнего океана,
- дуб стоит, которому больше лет,
- чем нашей родной земле,
- В могучих ветвях деревянный найдешь ларец,
- в нем: заяц, утка, яйцо, иголка и в той игле —
- моя смерть. Нас разлучила с ней до смешного пустая рана.
- Возьми иглу.
- Хочешь – носи с собой, хочешь – напополам сломай.
- Все лучше, чем бесконечный упрямый бой
- между тобой и мной.
- Говорят, для победы над злом идеален май.
- Забирай иглу. За-би-рай.
- Ведь хранить мое сердце и убивать меня
- тебе давно уже не впервой.
человеком
- Не буйным ветром, чьи злые вихри уносят крыши,
- не черным богом голодных скал, живущим острого пика выше,
- не зверем диким, чей рев надсадный звучит из чащи,
- вернись с забившимся снова сердцем. Живым, горячим и настоящим.
- Пройди сквозь сумрачный лес волшебный по нитке из красной пряжи,
- покуда мудрые Сестры сидят под Древом: судьбу твою ткут и вяжут.
- По мосту, что стоит раскинут, перейди горящую эту реку.
- Вспомни имя. Ступи на землю.
- Выйди сызнова
- человеком.
жить
- Как сплетаются нити в узор ковра,
- так заявляет правда свои права.
- Все, сокрытое сотни и сотни лет,
- выходит на белый свет.
- Новые башни врастают в лазурь небес,
- возрождается древний дремучий лес,
- вспоминают себя, кто родился здесь,
- возвращают права не таить чудес.
- Проступает сквозь сумерки суть вещей,
- разбивает иголку мечом Кощей
- да выходит из леса опять живой.
- Оставляет клубок и идет домой.
- Как танцует под флейту огонь-змея,
- пока я возвращаю себе себя
- и судьба спрядает за нитью нить,
- так сказка своих
- отпускает
- жить.
Дмитрий Беркут
Португалия, г. Порту
Писатель и журналист, автор нескольких романов на русском и английском языках. Долгое время работал в фотожурналистике, занимаясь социальными темами. В настоящее время живет в Португалии и полностью посвящает себя писательству. Рассказы публиковались в «Новой Литературе», Spillwords Press и других изданиях. В своих текстах исследует темы пути, памяти и поэзии повседневности.
Из интервью с автором:
Для меня писательство – это всегда близость с героями. В процессе работы они словно оживают, диктуя логику истории, а я стараюсь сохранить их правдивость, не теряя авторского замысла. Через текст возникает диалог с читателем, и если он чувствует отклик, появляется то самое чувство сопричастности, ради которого и стоит писать.
© Беркут Д., 2025
Метеорит
Краем ногтя Томаш соскребал серебристое покрытие с лотерейного билета. Он сидел у самой дороги на пластмассовом кресле и отхлебывал светлое пиво из высокого стакана. Восемь утра. Столик, кажется, вытащили из кафе еще с вечера и оставили прямо у перекрестка – один-единственный, как будто для него.
Полицейская машина стояла поперек улицы, мигалки крутились. Вчера был матч. Томаш не смотрел на полицейских. Не обращал внимания на пару в окне мини-пекарни напротив – женщина что-то писала в блокноте, мужчина пил кофе, склонившись над телефоном. Взгляд Томаша был прикован к цифрам, проступающим из-под серебристой пыли.
Ночью что-то разбудило его. Комната вдруг залилась светом, будто кто-то включил все фонари на улице разом. Ракель повернулась на другой бок, пробормотала, что он опять не задернул шторы. Но шторы были задернуты. Свет прошел сквозь них, сквозь стены, сквозь всё. Потом – темнота. Часы на тумбочке показывали 3:47.
Первая цифра – четверка. Томаш отпил пива. Пена осела, оставив липкое кольцо на усах. В кармане лежали еще три билета, купленных после матча. Тогда это казалось хорошей идеей. Его команда выиграла со счетом 2:1, народ на улицах пел, и киоск с лотереей как раз был открыт. Старик-продавец сказал: «Сегодня твой день, приятель».
Вторая цифра – ноль. Мужчина в пекарне отложил телефон, посмотрел в окно. Их взгляды встретились на секунду. Наверное, турист. Или переехал сюда в последние годы. Таких сейчас много в Порту. Томаш отвернулся.
В новостях утром сказали про метеорит. Пролетел над городом, осветил все на несколько секунд. Женщина-диктор улыбалась, рассказывая об этом, как будто это была хорошая новость.
Томаш подумал, что это, наверное, был какой-то знак. Хороший или плохой – неясно. Просто знак. Странно, что он проснулся именно в тот момент. Впрочем, кто знает.
Третья цифра – семерка. Он перестал скрести, посмотрел на оставшиеся закрытые ряды. В этом – ничего. Ноготь соскользнул, оставив недочищенное пятно. Затылок слегка ныл – наверное, от вчерашнего. «Супер Бок» с друзьями после матча. Или от того странного света ночью. Кто знает.
Мимо прошла женщина с собакой. Маленькая собака, из тех, что помещаются в сумочку. Она обнюхала ножку его стула и потянула хозяйку дальше. Полицейский махнул рукой проезжающей машине. Мигалки продолжали работать, хотя никакой аварии не было. Просто стояли, моргали в утренней тишине. Как тот ночной свет – без причины, без объяснения.
Томаш допил пиво, почувствовал горечь на языке. Сложил недоскребленный билет пополам и сунул в карман к остальным. Четыре маленьких метеорита, ждущих своего часа. Потом достал монеты – два евро и пятьдесят центов – оставил на столе. Спина затекла от сидения на жестком пластике.
Женщина в окне пекарни все еще была со своим блокнотом. Томаш вдруг подумал – может, она писала про него. Или просто делала заметки о своем спутнике. О том, что он вечно в телефоне. Мужчина задумчиво смотрел в окно, барабанил пальцами по столу.
Томаш встал. Неторопливо пошел домой. В кармане шуршали билеты. Четыре маленьких метеорита, ждущих своего часа.
Дома Ракель будет на кухне, в халате с цветами. Том же самом, что носит уже пять лет. Спросит, выиграл ли он что-нибудь. Он скажет, что не стал проверять до конца. Она покачает головой, как всегда, и вернется к кофе. «Ты бы лучше работу поискал», – скажет, не поднимая глаз. А ночью, может быть, снова пролетит метеорит. Или нет. В конце концов, разве это важно.
Завтра утром столик все равно будет стоять у перекрестка.
Письмо
Руй-Мигель проверил адрес в третий раз. Дом 347 на улице Алегриа. Конверт пожелтел по краям от прикосновений пальцев, от влажности почтовой сумки, от времени. Три месяца – срок для письма небольшой, но достаточный, чтобы оно стало частью ежедневного ритуала.
Сначала он пытался найти адресата. Спрашивал у соседей, как тот выглядит, звонил в дверь в разное время дня. Женщина с третьего этажа сказала, что жилец съехал месяц назад, может быть, два. Куда – не знала. Руй-Мигель должен был вернуть письмо на почту, пометить «адресат выбыл». Обычная процедура. На крайний случай просто оставить в парикмахерской Соузы.
Но письмо так и не покинуло сумку.
Каждое утро он брал его с собой. Конверт лежал между счетами за электричество и рекламными листовками. Руй-Мигель чувствовал его – почти невесомый, но всегда заметный. Иногда он доставал письмо, держал в руке, изучал почерк на конверте. Буквы были написаны синими чернилами, аккуратно, с легким наклоном вправо.
Начальство не проверяло. Письмо путешествовало по маршруту: от почтамта до улицы Алегриа, мимо пекарни сеньора Перейры, через маленький сквер с фонтаном, вдоль трамвайных путей. В конце дня оно возвращалось обратно. Руй-Мигель начал думать о письме как о спутнике. Оно видело то же, что видел он: собаку, которая лаяла из-за забора на углу Республики; старика, читающего газету на скамейке; девочку с красным рюкзаком, бегущую в школу. В дождливые дни он заворачивал конверт в пластик. В жару – прятал в тени. Однажды порыв ветра чуть не вырвал письмо из рук – Руй-Мигель поймал его в последний момент, прижал к груди. Бумага хрустнула под пальцами. Сердце колотилось. Он боялся потерять письмо больше, чем работу.
Прошла дождливая зима. В сквере расцвели магнолии. Наступила весна. Письмо стало мягче, углы конверта закруглились. Руй-Мигель знал каждую складку, каждое пятнышко на бумаге. Чувствовал тепло, исходящее от конверта.
В супермаркете он узнал его сразу. Мужчина стоял у полки с консервами, изучал этикетку на банке тунца. Узкие плечи. Голова наклонена влево. Руй-Мигель замер с корзинкой в руках. Письмо лежало во внутреннем кармане куртки. Мужчина повернулся. Их взгляды встретились. Моргнул. Отложил банку с тунцом обратно на полку.
Руй-Мигель медленно достал письмо. Конверт выглядел старым, потрепанным, но целым. Адресат посмотрел на письмо, потом на почтальона. Ждал.
Секунды растягивались. Из динамиков играла босанова. Реклама йогурта. Руй-Мигель держал письмо в вытянутой руке, на полпути между собой и адресатом. Его пальцы не разжимались.
Он думал о пустой квартире в доме 347 на улице Алегриа. О сотнях одинаковых маршрутов. О привычном весе в сумке. О завтрашней пустоте.
Адресат сделал шаг вперед, протянул руку. Руй-Мигель отдернул письмо и прижал его к груди. Они стояли так несколько мгновений – два человека у полки с консервами, а между ними три месяца.
Руй-Мигель кивнул, повернулся и направился к выходу. Корзинка осталась на полу. Спрятал конверт в карман. Письмо грело грудь сквозь тонкую рубашку. На улице моросил дождь. Руй-Мигель застегнул куртку до подбородка, проверил, надежно ли спрятано письмо.
Завтра утром он снова возьмет его с собой. Пройдет мимо пекарни, через сквер, вдоль трамвайных путей.
Дождь усилился. Он положил руку на карман и поспешил домой. Надо было купить молока.
Вечер трудного дня
Утром автобус пришел чуть раньше обычного. В морозы так бывало часто – может, чтобы двигатель не остыл, а может, просто водитель не любил стоять на месте.
Мы уже ждали его у дороги, сбившись в кучу. Рабочие – молча курили, втянув головы в воротники. Я стоял чуть в стороне, чертил носком ботинка по насту – будто что-то писал. Ноги замерзли почти сразу – как только пришел, но я все равно стоял на месте, лишь немного переминаясь с пятки на носок. Рядом кто-то покашливал, но никто особо не разговаривал. Дышали, пар шел изо рта, смешиваясь с табачным дымом, скрипели подошвы.
Когда старенький «Львовский» вынырнул из темноты и с рывком встал у обочины, в нас будто включили звук. Все разом заговорили, подались вперед. Забирались быстро, почти весело – с гулом, короткими репликами, внося с собой мороз, снег на воротниках и дыхание стылой улицы. Один стукнулся плечом, другой подбросил вперед сумку.
Я, как всегда, пробрался вперед и нырнул за металлическую трубу, которой шофер открывал дверь. Там, в углу, рядом с кабиной, дуло теплом от печки. Я встал боком, прижался плечом к перегородке и уставился в лобовое стекло. Дорога уходила в темноту. Снег валил большими хлопьями, прилипал к стеклу и тут же исчезал под движением дворников – тяжелых, с ресницами наледи по краям.
Как только все уселись, двери с лязгом захлопнулись, и шофер, не оборачиваясь, включил кассетник. Обычно с другими водителями по салону гремел шансон – про зону, вольных голубей, коварных баб и широкую душу зэка.
А у этого, очкастого, было что-то совсем другое. Он не разговаривал с пассажирами, не шутил. Просто включал свое и, как я, молча уходил в дорогу.
Я не знал названий песен, но узнавал их по первым аккордам. Говорили, что этот водитель – битломан. Что он слушает только «Битлз», больше ничего. Музыка была волшебной. Я не понимал слов. Но смутно догадывался, о чем она. Это было лучшее, что бывало со мной по утрам.
Сначала обычно играла та, где голос будто плывет в пустоте – медленно, тихо, как будто из другого мира. Я узнавал ее с первых аккордов. Слова шли сквозь гул мотора, и я уже не слышал, как кто-то кашлял или шаркал ногами сзади. Когда за рулем был он, я всегда радовался. По-настоящему. Внутри становилось тише. Вся дорога укладывалась в двенадцать песен. Иногда – больше, если приходилось пропускать встречные машины на переезде через ГЭС. Но чаще – ровно двенадцать. На двенадцатой песне – остановка у школы. Я всегда выходил один. Остальные ехали дальше – на судоверфь, на смену.
Иногда я представлял, что мы не на автобусе, а скользим среди погибших планет. И что водитель – не человек, а просто какой-то голос, который знает, когда повернуть. И что он включает эти песни не потому что любит, а потому что больше в этом мире ничего не осталось.
Вправо-влево, вправо-влево – дворники сметали снег с лобового, и в черноте утра это походило на огромный метроном. Такой стоял у нас в кабинете физики – с тяжелым маятником и щелкающим звуком, как будто время нарочно замедляли.
На второй песне я уже расслабился – облокотился спиной на перегородку и взялся руками за поручень под лобовым. Он был чуть шершавый, с лысеющей обмоткой, иногда подрагивал на кочках. Мне не нужно было держаться – но я все равно держался, просто так. Как будто это удерживало меня внутри этого утра, пока не кончится музыка.
Следующая была моя любимая – та, где голос тянется лениво, как будто поет кто-то, кто только что проснулся и не хочет вставать. Я не знал ни слова, но всегда ждал именно ее. Под нее хотелось просто стоять и слушать. И ничего больше. Но все равно каким-то внутренним чутьем знал: эта песня – про то, как можно ничего не делать. Просто стоять, смотреть вперед, слушать, как поют чужие люди. И ехать.
На двенадцатой песне автобус начал сбавлять ход. Сначала незаметно – просто что-то сдвинулось в моторе, изменилась вибрация. Потом – длинный выдох тормозов, скрип, рывок. Музыка все еще играла. Я всегда надеялся, что успеет доиграть до конца. Иногда – да. Иногда – нет. Сегодня песня обрывалась прямо на фразе. Хуже, чем снег за шиворот. Я проскользнул из-под поручня, пробормотал «спасибо» и выглянул наружу – в этот тревожный, холодный космос. На остановке никого, только кусты в сугробах и бетонный забор с ржавым проломом. Я спрыгнул вниз – на жесткий наст, услышал хруст под ботинками. Дверь лязгнула, и автобус тронулся дальше.
Я стоял и смотрел, как он уходит в темноту – с огоньками за мерзлыми окнами, с песней, которая все еще звучала внутри. Затем повернулся и пошел к школе.
В раздевалке пахло ботинками и мокрой одеждой. Я стоял у батареи, стягивал с себя куртку. Пацаны из параллельного класса сидели под вешалками – посмеивались, толкали друг друга плечами, переглядывались. Мне не нужно было смотреть – и так было понятно, про кого. Я уже напрягся. Это был не первый раз.
Потом подошел Климов.
Почти на голову выше меня, с тонким вытянутым лицом и короткой челкой. Глаза – в своей обычной полуулыбке:
– Ты правда дедушку – лопатой? – сказал он негромко, но так, чтобы все слышали. – Говорят, по башке – и в подпол.
Он усмехнулся и добавил, уже ближе:
– Рыжий, тебя вообще пускать в школу можно?
Я не ответил. Сердце заколотилось, но я все равно встал. Резко, почти не думая. Он не ожидал – на секунду отшатнулся.
Толкнул меня – сбоку, слегка. Я толкнул в ответ. Попал в плечо. В висках сразу застучало. Никто не смеялся. Стало тихо. Даже в коридоре, казалось, все стихло.
Зазвенел первый звонок.
– Ну, конопатый, жди теперь, – прошипел Климов и пошел на урок.
На литературе меня вызывали к доске – я не слышал вопросов. Просто вышел, взял мел и стал писать, что запомнил из прошлого параграфа. Пальцы дрожали, а внутри будто звенело. В итоге получил трояк. В классе на меня никто не смотрел – я сидел молча, стараясь не дышать слишком громко. Казалось, если выдохну чуть сильнее – все сразу заметят. К концу урока немного отпустило.
На перемене я стоял у стены, возле кабинета математики. Вокруг все металось – кто-то смеялся, кто-то бегал с пакетом на голове, кто-то кричал из-за угла: «Верни, дура!» Кто-то шлепал по затылку, кто-то догонял, кто-то что-то жевал. Мир шел своим чередом – без меня. Я просто стоял, ни с кем не говорил. Не пытался даже смотреть по сторонам. Дождался звонка – и только тогда вошел в класс.
На следующей перемене Мишка из шестого «В» дернул меня за рукав и сказал:
– Эй, пойдем, тебя там зовут.
Я ничего не ответил. Слова будто застряли в горле. Ноги понесли сами, тяжело, словно во сне. Уже понимал, что будет. Это чувствовалось – по взглядам, по пустому коридору. На лестничном пролете собралась толпа. Притихшая, как перед чем-то важным. Среди них – Серега Тюлькин. Тюль. Длинный, тощий, глаза бегают. Было видно, что не сам решился. На него просто ткнули. Может, пригрозили.
Он сглотнул и вышел вперед.
– Сейчас получишь за все, – вскрикнул как-то неуверенно.
Молча шагнул ближе. Внутри словно переклинило. Уже не слышал ни голосов, ни себя. Двигался, как будто не я, а кто-то другой. Наклонился, рванул в ноги, схватил за щиколотки и ударил головой в живот – резко, как только мог. Он взмахнул руками – и завалился назад.
Толпа зашумела, когда я сел ему на грудь и принялся бить – коротко, по лицу, обеими руками. Он визжал, извивался, как угорь. Слезы, мелькание лица. Все замолчали и просто смотрели.
Кто-то дернулся ко мне, будто хотел оттащить.
– Да не лезь, псих же! Укусит, – послышался голос.
Я продолжал. Все сместилось – звуки, лица, свет. Словно в горячке. Руки били сами. Остановиться было уже невозможно. Ни страха. Ни жалости. Один сплошной гул.
Прозвенел звонок.
Климов проходил мимо. Даже не остановился – только бросил, почти буднично:
– После уроков – за школой. Не придешь – ссыклом будешь.
На судоверфи протрубил пятичасовой гудок, слышимый по всей округе. На остановке уже стоял автобус. Снег шел крупный, плотный, ложился на плечи и сразу подтаивал. Было тихо. Я поднялся по ступенькам, слегка кивнул. Водитель посмотрел в мою сторону, задержал взгляд – на пару секунд дольше, чем обычно. Потом кивнул в ответ и включил кассету.
Пошла знакомая песня. Не самая любимая, но своя. Слова проплывали где-то на границе шума и тепла. Я встал у кабины, как всегда, рядом с печкой. Левый глаз почти не открывался, саднило изнутри – будто там что-то медленно пульсировало. Под стеклом – поручень, знакомый, чуть шершавый, с лысеющей обмоткой. Мне не нужно было держаться, но я все равно обхватил его ладонями. Никто ничего не спрашивал, в мою сторону никто даже не смотрел. Все ехали домой. Я наклонился вперед и прижал больной глаз к холодному металлу – туда, где утром держался рукой.
Музыка шла одна за другой. Я не знал названий, но знал порядок. Узнавал каждую по первым аккордам – еще до того, как она начиналась. И знал, что скоро – двенадцатая.
В прихожей пахло мокрыми варежками и лыжной мазью. Я снял куртку, повесил на крючок. Снег с плеч ссыпался прямо на коврик. Скинул ботинки и пошел на кухню. Мама посмотрела мельком, поставила тарелку на стол.
– Ты чего опять? – спросила, не глядя.
Я не ответил.
– Подрался? – уже громче. – Ну конечно. Вечно ты. У тебя башка есть? Или совсем уже?.. Опять школу менять будем? Что за ребенок такой… беда прям… знаешь, сколько жалоб?
Я молча налил компота, глотнул и сел. Щеку покалывало. В кухне было жарко, голова наливалась тяжестью.
Из комнаты доносился телевизор – какой-то фильм, смех за кадром. Поел и ушел к себе. Лег на диван. Не хотелось ни читать, ни слушать – просто лежал.
– Уроки за тебя кто будет делать? – послышалось из кухни.
Где-то за стеной стучали молотком – глухо, через равные промежутки.
А в голове звучала песня. Голос плыл в пустоте – медленно, тихо, как будто из другого мира. Я не понимал слов, но смутно догадывался, о чем она.
Капля
Лежу под раковиной на кухне. Спина на холодном паркете. Голова на свернутом коврике для йоги. В руке плоскогубцы, хотя уже минут десять я ничего не делаю. Просто лежу.
Жена стоит рядом, вижу ее ноги в домашних тапочках. Розовых, с помпонами. Купила в прошлом году. Она рассказывает про день рождения Марины – ее подруги со студенческих времен. Про ресторан на набережной, где подают карпаччо. Что-то сырое, кажется. Она забронировала столик на восемь вечера. Сейчас половина четвертого.
– Ты слышишь меня? – спрашивает она.
– Да, – говорю трубе.
На металлической поверхности мойки вижу свое растянутое, искаженное отражение. Как в кривом зеркале. Ржавчина проела резьбу в месте соединения. Оранжевые пятна – словно континенты на карте. Те самые, до которых я так и не добрался. На кромке, где металл истончился, собралась капля. Повисла. Дрожит от каждого моего выдоха, но не падает. Упрямая.
Жена переминается с ноги на ногу. Левый помпон распустился, нитки торчат. Висит криво.
– Может, позвать сантехника? – говорит она. – Там Маринин муж будет, он в банке работает. И Светка с новым парнем.
Капля все висит. Я считаю секунды. Пятнадцать. Двадцать. Двадцать пять. Физика говорит, что она должна упасть. Но она держится. Значит, физики не существует. По крайней мере, здесь, под раковиной.
Сосед сверху включил перфоратор. Воскресенье. Это он так отдыхает. Вибрация проходит через бетонное перекрытие, через трубы, через мою грудную клетку. Мелкая пыль сыплется из-под плинтуса. Он делает ремонт уже третий месяц. Каждые выходные. Начинает ровно в девять утра – я проверял. Перерыв на обед с часу до двух. Потом снова до шести. Прямо как на заводе.
Его жена, Римма Ивановна, показывала моей фотографии. Белая кухня, скандинавский стиль. Деревянные столешницы. «Мы тоже хотели, – сказала моя. – Но все никак не соберемся».
Перфоратор замолк. В тишине – три мерных удара молотка: раз, два, три. Пауза. Снова: раз, два, три.
Я все лежу. Труба не течет – старая прокладка задубела, но держит. Может, еще лет пять продержится. Может, десять. Как и пол подо мной – тот же, что был, когда мы сюда въехали. Под дерево, планка к планке – с матовым блеском. Тогда казался практичным. У холодильника уже отполирован ногами. Возле плиты – подпалина. Помню, как уронил сковородку, а масло было раскаленное.
Сверху снова взвыл перфоратор. Римма Ивановна уверяла, что к Новому году закончат. Новая жизнь в новой квартире. Провожу ладонью по паркету. Шершавый. Сухой. Пора бы уже циклевать. На нем пятно от вина. Темное, почти фиолетовое. Размером с ладонь. Край неровный, как береговая линия. Помню тот вечер.
Это было… когда? Лет семь назад? Восемь? Друзья принесли грузинское вино. Серега размахивал руками, рассказывал что-то про Тбилиси. Бутылка упала. Вино растеклось по столу, капало на пол. Ленка суетилась с салфетками. Жена шутила, что это теперь арт-объект. Современное искусство. Потом пили до трех утра. Мы тогда еще умели смеяться. Серега с Ленкой развелись в прошлом году.
– Я пошла, – говорит жена. – Вернусь в одиннадцать. Может, в полдвенадцатого.
– Хорошо.
– В холодильнике есть котлеты. Разогреешь?
– Да.
– И салат вчерашний.
– Хорошо.
Она стоит еще секунду. Жду, скажет ли что-нибудь. Молчит. Затем просто разворачивается и уходит. Шаги в коридоре. Звяканье ключей. Несильно хлопает дверь. Просто закрыла и все.
Шум ремонта стих. Наверное, Римма Ивановна позвала мужа пить чай. У них теперь новая кухня. В тишине слышно, как журчит в трубах. Спустили воду этажом выше. Бульканье в стояке, вода проходит мимо меня вниз. Потом кто-то снова смывает – еще выше. И еще выше. И еще.
Где-то хлопает дверь. Лязг лифта. Детский плач за стеной – у соседей снова грудной ребенок. Весь дом живет, движется, что-то делает. Готовят обед, моют посуду, собираются в гости, ругаются, мирятся, смотрят телевизор, спускают в унитазах воду.
А я лежу под раковиной.
Закрываю глаза. Подо мной прохладный паркет. Над головой – темнота, сквозь которую проступает силуэт сифона. Если не двигаться, можно услышать, как бьется сердце. Так же, как двадцать лет назад, когда я лежал на полу в почти такой же квартире и думал, что вот-вот начнется настоящая жизнь.
Телефон вибрирует в кармане. Не достаю.
Капля все висит.
Аквариум
Зоомагазин на Руа-де-Кошта-Кабрал открывался в десять. Они пришли без пяти – Мария настояла немного подождать снаружи, чтобы не выглядеть слишком нетерпеливыми. Мигел курил у входа, смотрел на выцветшую рекламу собачьего корма.
Внутри пахло опилками и сыростью. Вдоль стен стояли аквариумы с мутной подсветкой. Продавец, худой парень в футболке с логотипом магазина, дремал за прилавком.
– Золотые рыбки, – сказала Мария, останавливаясь у первого аквариума. – Смотри, какие красивые.
– Они много едят и вырастают большими. – Мигел постучал ногтем по стеклу. Рыбки не отреагировали. – Лучше гуппи. Неприхотливые.
– Гуппи как гуппи. Их все держат.
Продавец поднялся, потягиваясь.
– Моту предложить неонов. Отличный выбор для начинающих.
– У нас уже был аквариум, – сказала Мария.
– Давненько, – добавил Мигел.
Продавец кивнул, словно это все объясняло. Его звали Тьягу – так было написано на бейдже.
– Тогда вы знаете про азотный цикл. Первые две недели – самые важные. Бактерии должны размножиться. pH держать между шестью и семью. Температура – двадцать четыре – двадцать шесть. Кормить понемногу, раз в день.
Мигел кивнул, хотя не слушал. Тьягу говорил монотонно, как заученный урок. Мария смотрела на рыбок. Мигел – на ценники.
– Возьмем трех неонов, – сказала она.
– И двух сомиков, – сказал Мигел. – Чистильщики.
Тьягу достал сачок. Пришлось повозиться – неоны юркали между листьями. Мария выбрала аквариум на двадцать литров, простой компрессор и пакет грунта. Мигел молча складывал все в картонную коробку.
– Пятьдесят пять евро сорок центов, – сказал Тьягу.
Мигел достал три двадцатки. Тьягу отсчитал сдачу. Мария смотрела, как он пересаживал рыбок в полиэтиленовый пакет и накачивал кислородом. Потом туго закрутил горлышко и затянул резинкой.
По дороге домой они шли медленно. Полуденное солнце припекало, но Мария поеживалась. Мигел нес коробку, она – неонов.
Рыбки метались в углах пакета. На Праса-ду-Маркеш был блошиный рынок – коробки, тряпки, винил, старые книги. Они двигались сквозь все это, не говоря ни слова.
Только когда миновали лестницу с цветочным муралом и свернули на свою улицу, Мария сказала:
– Надо успеть, пока вода еще теплая.
На первом этаже жужжала машинка – сеньор Соуза стриг субботних клиентов. Звук еще слышался, когда они закрывали дверь.
Дома Мигел поставил коробку на кухонный стол. Мария опустила пакет с рыбками в миску, чтобы сохранить температуру.
– В гостиную? – спросила она. – Там светлее.
– Лучше в спальню. – Мигел уже доставал аквариум. – Будем засыпать, глядя на них.
– В спальне и так тесно.
– На тумбочку встанет.
Мария пошла проверить. Тумбочка шаталась – одна ножка была короче остальных. Мигел нашел вчерашнюю газету, сложил в несколько раз и подсунул под ножку. Попробовал покачать – держалось.
Грунт промывали в ванной. Сначала стекала серая, мутная вода. Потом становилась все прозрачнее. Мария держала дуршлаг, а Мигел лил из ковшика, стараясь не разбрызгивать. Внизу сеньор Соуза включил радио – началась футбольная трансляция, и голос комментатора пробивался сквозь шум воды.
– Хватит, – сказала Мария. – Уже чистый.
Уложили грунт на дно аквариума, установили компрессор. Мигел принес из кухни кастрюлю с теплой водой и начал лить тонкой струйкой по стенке, чтобы не поднять муть. Мария расправляла пластиковые растения – они были жесткие и плохо гнулись.
– Прямо как в море, – сказал он.
– Это не морские рыбы.
– Я знаю.
Включили компрессор. Забулькало – сначала неровно, с перебоями, потом выровнялось в монотонный ритм. Мария взяла пакет с рыбками и опустила в аквариум, чтобы выровнять температуру. Неоны сбились в кучу у самого верха пакета. Сомики лежали на дне, шевеля усами. Пошли на кухню, поставили воду для кофе. Ждали молча, глядя во двор, где на бельевых веревках сохло соседское белье – простыни надувались как паруса. Через пятнадцать минут вернулись в спальню. Мария развязала пакет и осторожно вылила рыбок вместе с водой. Неоны метнулись по углам. Сомики упали на дно и замерли между пластиковыми листьями.
– Красиво, – сказала Мария и улыбнулась.
Мигел обнял ее за плечи. Постояли, глядя на аквариум. В мутной воде мелькали голубые искры.
Легли как обычно, в половине двенадцатого. Мигел выключил свет, и подсветка аквариума осталась единственным источником освещения. Неоны плавали у поверхности, их полоски мерцали в темноте.
Компрессор булькал. Равномерно, но с небольшими перебоями – бульк-бульк, пауза, бульк-бульк-бульк.
– Как будто кто-то горло полощет, – сказала Мария.
Мигел лежал на спине, сложив руки на груди.
– Через пару дней не будешь замечать. Как с поездами – сначала мешают, потом привыкаешь.
– Мы не у железной дороги живем.
– Я к примеру.
Она повернулась на бок, спиной к аквариуму. Простыня шуршала от каждого ее движения. На лестнице хлопнула дверь – сосед сверху, русский блогер, вернулся домой. Слышно было, как он бормочет в диктофон. Потом стало тихо, только компрессор продолжал булькать.
Около часа Мария встала пить воду. Прошла на кухню, стараясь не шуметь, хотя Мигел не спал – она знала по неровному дыханию. Постояла у окна со стаканом в руке. Во дворе горел один-единственный фонарь, под ним валялись коробки из-под овощей. Вернулась в постель. Мигел не пошевелился, аквариум продолжал булькать.
В три часа она встала снова. На этот раз задержалась на кухне дольше – допила полбутылки минералки, проверила, закрыта ли дверь, протерла и без того чистую раковину. Когда вернулась, Мигел спросил:
– Что, правда так громко?
– Спи, – сказала она.
Под утро задремала. Снилось, что она под водой, и кто-то огромный полощет горло над ее головой. Проснулась в семь. Мигел уже встал, на кухне шумела кофеварка. Компрессор все еще булькал. Один сомик висел вверх брюхом у поверхности.
На вторую ночь Мария долго возилась в ванной. Мигел уже лежал в постели, смотрел на аквариум. Мертвого сомика он выловил утром, завернул в туалетную бумагу и выбросил в мусор.
Мария вышла из ванной – в халате. Постояла у шкафа, потом достала шерстяной плед, который ее мать привезла из Алентежу. Сняла с кровати свою подушку.
– Попробую в гостиной, – сказала она.
Мигел смотрел на неонов. Они плавали теперь поодиночке, не стайкой.
– Ладно, – сказал он.
Она подождала, но он молчал. Компрессор булькал. Мария вышла, прикрыв дверь.
Из гостиной было слышно, как она раскладывает диван и что-то говорит себе под нос. Потом стало тихо. Мигел выключил подсветку, но компрессор оставил. Лежал в темноте, слушал бульканье. Кровать казалась слишком большой.
Утром встал первым. Сварил кофе, поставил две чашки на стол. Мария появилась около восьми – помятая, с отпечатком подушки на щеке.
– Кофе дома или в кафе? – спросил он.
– Дома.
Сели друг напротив друга. На улице грохотал мусоровоз. Мария грела ладони о чашку, смотрела в стол.
– Надо купить корм, – сказал Мигел. – Вчерашний почти кончился.
– Купи.
После завтрака она ушла в душ. Мигел покормил рыбок – щепотку хлопьев на поверхность воды. Неоны поднялись неохотно. Второй сомик лежал на дне, шевелил плавниками, но не сдвинулся. Мигел постучал ногтем по стеклу. Сомик не отреагировал.
Второй сомик продержался до среды. Мигел нашел его утром, когда встал покормить рыбок – тот застрял в пластиковых растениях, и течение от компрессора покачивало его из стороны в сторону. Достал сачок, который всю неделю валялся в коробке из-под аквариума.
– Мария, – позвал он.
Она пришла из гостиной. Волосы спутаны с одной стороны, в руке кружка с остывшим кофе. На щеке снова отпечаток – теперь от вельветовой обивки дивана.
– Принеси пакет, – сказал он.
Она поставила кружку на тумбочку, та покачнулась на неровной поверхности. Пошла на кухню. Гремела ящиками. Вернулась с пакетом из овощного магазина – зеленым, с надписью «Фруташ ду Порту». Держала его открытым, пока Мигел орудовал сачком. Сомик зацепился усами за пластиковый лист. Пришлось потрясти.
– Может, температура не та была, – сказал Мигел, разглядывая рыбку через пакет. – Тьягу говорил двадцать четыре – двадцать шесть.
– Может, – ответила она.
Мигел отнес пакет к мусорным бакам на улице. В контейнер кидать не стал, зачем-то положил сверху на крышку. Мария осталась ждать на кухне. Вернувшись, он застал ее за мытьем кружки.
В четверг умер первый неон. Мигел нашел его в обед – хотел разогреть остатки ужина, но сначала заглянул в спальню. Неон плавал на боку, жабры едва шевелились. К вечеру он был мертв. В пятницу сдох второй – этого Мигел обнаружил уже ночью, когда чистил зубы и услышал, как в спальне что-то плеснуло.
Потом он больше не звал Марию. Заворачивал рыбок в туалетную бумагу, как египетские мумии, о которых читал в детстве. Складывал в пакет под раковиной.
Последний неон продержался до воскресенья. Утром еще плавал, заваливаясь на бок, к вечеру повис у поверхности воды. Мигел стоял с сачком у аквариума, не решаясь начать. Мария тихо вошла в спальню.
– Последний? – спросила она.
Он кивнул. Выловил неона одним движением – тот не сопротивлялся, обмяк в сетке. Не стал заворачивать в бумагу. Пошли в ванную вдвоем. Мигел опустил неона в унитаз. Рыбка медленно закружилась – серебристая полоска на белом фаянсе, как запятая в конце предложения. Мария положила руку на кнопку слива.
– Подожди, – сказал Мигел.
Постояли, глядя вниз. Этажом выше слышалось приглушенное бормотание, иногда смех. В парикмахерской играло радио.
Мария нажала кнопку. Вода закрутилась воронкой, и неон исчез в водовороте.
Вернулись к аквариуму. Компрессор продолжал булькать в пустой воде, поднимая пузыри к поверхности. Пластиковые растения покрылись коричневым налетом, грунт потемнел.
Прошла еще неделя. Аквариум стоял на прежнем месте – пустой, с мутной водой. На стенках появилась зеленая пленка водорослей. Компрессор булькал круглые сутки – в никому не нужной воде.
Мария так и осталась в гостиной. По утрам они сталкивались на кухне – она варила кофе, он резал хлеб. Обменивались нужными фразами: кончилось масло, надо заплатить за электричество, сеньор Антонио спрашивал про аренду.
По вечерам расходились по своим комнатам. Она включала телевизор, приглушенно, чтобы не мешать. Он сидел за компьютером или читал в постели. Иногда долго смотрел на аквариум, где плавали только пузыри.
В воскресенье Мария ушла к сестре. Мигел остался один, бродил по квартире, переставлял вещи с места на место. Вечером принял душ, побрился, надел чистую футболку. Чистил зубы дольше обычного.
Лег в постель в половине одиннадцатого. Потянулся за выключателем – и замер. Аквариум булькал в углу – монотонно, безостановочно, как чье-то тяжелое дыхание. Щелкнул выключателем.
В темноте бульканье стало громче. Или просто отчетливее – потому что не осталось других звуков. Мария не шумела в гостиной. Русский блогер снова уехал в Африку за сюжетом. Сеньор Соуза уже закрыл парикмахерскую и ушел домой.
Только компрессор булькал. Не переставая. Бульк. Пауза. Бульк-бульк.
Мигел лежал на спине, смотрел в потолок. В темноте угадывалась трещина – та самая, с первого дня, как они въехали. Тогда Мария сказала, что трещина похожа на излучину Дору.
Завтра он выключит компрессор. Сольет остывшую воду. Выбросит пластиковые растения. Может, продаст в интернете. Рассчитается с сеньором Антонио. Переедет в другой район.
Завтра. Или послезавтра.
Компрессор булькал.
Лотерея
Ракель нашла билет в левом кармане его куртки – вместе с мелочью, окурком и смятым чеком из буфета «Блиц». Томаш ушел рано, во всем рабочем. Телевизор бормотал что-то про завтрашнюю погоду.
Как обычно перед стиркой, она вытряхнула карманы на кухонный стол: мелочь, ключи, четыре лотерейных билета. Один был сложен вдвое. Ракель аккуратно развернула его.
На билете было три строки по три окошка. В верхней строке цифры уже стерты – четыре, ноль, семь. Пустая попытка. Остальные строки – нетронуты.
Она взяла из кучки на столе десятицентовую монетку и начала стирать серебристый слой во втором ряду.
Первое окошко – семерка. Второе – снова семерка. У нее екнуло сердце. Три семерки в одном ряду – пятьсот евро.
Она стерла третье поле. Семерка.
Села на табурет. За окном соседка поливала герань на балконе. Обычное утро вторника, только на столе лежал выигрышный билет. Не джекпот, конечно. Но все же хороший.
Ракель продолжила. В третьем ряду – пятерка, шестерка, восьмерка. Пусто. Она провела пальцем по билету, смахнула серебристую пыль и еще раз посмотрела на три семерки. Да, точно выигрыш. Улыбнулась.
Чувство было странным. Томаш покупал эти билеты годами. Иногда выигрывал двадцать-тридцать евро и сразу тратил на новые билеты. Но пять сотен – это уже что-то настоящее.
Не то чтобы это большие деньги. Хватит на новую стиральную машину – старая уже полгода гремит и течет при отжиме. И на куртку Томашу. Может, еще что-то на ремонт крыши останется. Так много всего нужно.
Сидела на кухне и пила остывший кофе. Билет лежал перед ней на столе. Обычная бумажка, но взгляд все время возвращался к ней.
Вспомнила про оставшиеся билеты. Взяла монетку и аккуратно стерла на всех трех поля. Серебристая крошка осыпалась на пол. Ничего больше не совпало. Подмела, выбросила в мусор.
Днем она пыталась заниматься обычными делами. Пропылесосила, хотя вчера убиралась. Начала готовить ужин, потом передумала – решила, что на радостях закажут пиццу. Снова передумала и все-таки сварила суп.
Билет перекочевал в карман ее домашнего платья. Ракель то и дело проверяла: на месте ли он? Представляла, как расскажет Томашу. Он удивится: впервые выпало что-то настоящее.
К вечеру она точно знала, что скажет. Даже отрепетировала перед зеркалом: «Знаешь, я тут проверила твой билет…»
Томаш пришел, как всегда, без десяти семь. Усталый, с пятном от кофе на рубашке. Сел за стол, начал рассказывать, как грузил мебель иностранцам – те накинули сверху двадцатку. Жозе обещал еще одну работенку – протянем.
– Суп хороший, – сказал он между ложками. – Весь день дома?
– Голова болела.
– Сейчас лучше?
– Да, прошло.
После ужина он устроился перед телевизором. Она мыла посуду и смотрела на его затылок. Обычный вечер. Может, не стоит ничего менять. Завтра он купит новый билет, как всегда. И через неделю. И через месяц.
Когда Томаш ушел в душ, Ракель достала билет из кармана. Постояла в коридоре, слушая шум воды, потом пошла в спальню.
Его брюки лежали на привычном месте, перекинутые через спинку стула. Сложила пополам и сунула в правый карман, откуда утром достала.
Ночью он обнял ее во сне. Она лежала без движения, боясь разбудить его. Думала о том, что завтра среда. Утром он найдет билет. Посмотрит, увидит три семерки. Обрадуется. Позовет ее, лукаво подмигнет, покажет.
Она улыбнется, скажет: надо же, какая удача. Он поцелует ее и помчится за выигрышем. Вернется с деньгами и бутылкой вина.
– Отпразднуем, – скажет.
– Отпразднуем, – согласится она.
А пока – спать. Завтра вставать в половине седьмого, варить кофе, собирать обед. Обычное утро.
Ракель закрыла глаза.
Марина Мельникова
г. Москва
На электронных литературных площадках публикует стихи под разными псевдонимами – Мария, Джемма-Мария, Меламори Блимм, Мелисента, но настоящее имя – Марина Мельникова.
Из интервью с автором:
Родилась на Южном Урале. Впитала его родники. Моя лирика истоками из тех краев. Думаю, что лирике место в отдельной книге, если она когда-нибудь состоится. Здесь и сейчас рада поделиться стихами, многие из которых не совсем традиционны, поминая строки Кедрова-Челищева: «Земля летела по законам тела, а бабочка летела, как хотела».
Я думаю, поэзия – это другая реальность, отражение в зеркалах и еще многое другое, невыразимое.
© Мельникова М., 2025
Воздушное
- Куда улетает воздушный шар? —
- в страну, где живут на жирафах пятна,
- туда, где фантиками шуршат
- конфет объевшиеся мышата.
- Где у сандалий взрезанные носы,
- чтоб их хватило до новых туфель,
- туда, где дождь не бывает злым
- и муми-троллей рисует Туве.
- Где ты и я, прикусив язык,
- шнуруем впервые кеды,
- и сны, и помыслы там чисты,
- а за дверью немеряно лета.
- Там мяч для Тани —
- капризов триггер,
- и кот соседский,
- конечно – тигр,
- и можно лопать
- варенье с хлебом,
- там бык за ниточку
- водит небо…
- Куда уходит шальная юность? —
- петь под гитару, ломать сирени,
- своих ошибок писать этюды
- и превращать их в стихотворенья.
- О чем-то спорить – большом и важном,
- до слез влюбившись,
- до звезд доставши,
- на крыше старой пятиэтажки,
- вот где донжона крутая башня!
- Там поцелуя
- змея на шее,
- а дальше боязно,
- но отважно.
- Наутро быстро
- бабульки «женят»
- и попадают
- бывает даже.
- Куда от нас убегает время? —
- лепить вареники – чтобы с вишней!
- Туда, где за полночь с новой книжкой
- еще взахлеб до утра умеем.
- Где мы с тобой счастливыми остаемся,
- где дождь холодный следы не смоет,
- где детство наше враздрызг смеется,
- и юность в майском неупокое.
- А здесь сегодня
- восходит солнце,
- его ладонями
- держат крыши,
- в просвет
- Ильюшиным
- вниз несется,
- с карниза
- остро сорвавшись,
- стриж мой.
Бульвар утраченных иллюзий
Джалаладдин Руми
- В жизни, длиною в полвздоха,
- не планируй ничего, кроме любви.
- Танцуй со мной, танцуй,
- упавший лист,
- и баритоном бархатным иллюзий
- замешивай мотивы прежних смузи,
- гони моих тебя зовущих лис.
- Охота на лису —
- чтоб дух в ней вон!
- Поймай дыханье медленно на вдохе!
- Бульваров непредвиденный апокриф
- и танго расставания не в тон.
- Танцуй со мной до краешка любви
- и глаз не отводи, солгать не в силах,
- я помню, как однажды уходила
- под шепот губ обветренных – «Увы…»
- На дне кромешном тысяч поцелуев
- на улицах ноябрьской Москвы
- склони тоску бедовой головы
- под выдох всех влюбленных
- – Аллилуйя…
Пуговка
- Эта пуговка…
- ты прости…
- просто бусинка —
- пальцам мука.
- А еще —
- мой коронный стиль,
- прогонять мухобойкой скуку.
- Жанры все хороши!
- А музы в Мусейоне не могут жить,
- им свобода – запретным плодом,
- и еще, посмотри, погоды
- стали снова смеяться над
- этим миром, где пафос рулит.
- Милый,
- шарф мой грустит на стуле,
- невесомый как тот платок,
- что сандалом пропах и медом.
- Не дыши,
- досчитай до ста…
- мы так долго с тобой без сна,
- я – раба твоя, и свобода,
- и дыхание на устах.
Донник
- Не зови по имени вслух,
- читай сегодня по Брайлю,
- губами.
- Я в тебе в мегагерцах,
- ты во мне в децибелах,
- мы повсюду.
- Звезды едим с ладоней,
- обессиленно падаем в донник,
- зажмурились.
- Золотое сечение сквозь мегалиты душ,
- внутренние моря волнуются, гонят шторма,
- мы живые и мертвые – норма.
- Не такие как прежде —
- такие как никогда,
- чужие, едва знакомые,
- неприрученные.
- На шепот сбиваясь, молчи,
- губы слов моих выловив,
- вымолив.
- Положи мой выдох
- возле своей
- золотой луны,
- держи на привязи,
- но знай —
- вот твоя половина сердца,
- вот – моя,
- не перепутай.
Капля
- – Хочешь, звезду подарю тебе —
- Ту, что смотрела пристально?
- – Хочешь, поднимемся на Тибет?
- – Знаешь, мы стали птицами…
* * *
- Капля упала,
- ладонь обожгла,
- засмеялся, лизнув —
- соленая!
- В моих зареванных зеркалах
- два озерца – зеленые.
- Молчала упрямо, колени обняв —
- статуя из отчаянья,
- во взгляде пепел былого огня
- на выдохе одичания.
- Лопаток между – выдох и вдох,
- карих твоих признание,
- было ль такое со мною до,
- до твоего касания?
- Капля упала не от свечи,
- свечи уснули первыми,
- «Милый, не надо…»
- «Молчи… молчи…»
- не излечить полумерами.
- Первые люди на первой земле
- с нервами обожженными,
- пили друг друга жадно
- с колен,
- пали опустошенными.
- Эта погибель
- на миг всего,
- не шевелись, пожалуйста,
- как же касанье руки легко,
- как же оно безжалостно.
Ли Бо
- Она приходила уставшая к девяти,
- немного грусти и много кофе,
- ему говорила —
- – Мой друг, прости,
- опять нет времени приготовить.
- Дымился вечер, у форточек был сквозняк,
- дом кашлял глухо подъездной дверью…
- – Со службы вовремя, ну, никак,
- квартал кончаем, столпотворенье.
- Давай задвинем на день отчет,
- авральный график – мое проклятье,
- вся ночь же наша, мой Звездочет,
- сменю вот только чулки и платье.
- С настроем хуже, устала, знаешь…
- пробег у дамы не двадцать лет…
- – Бокал бургундского, как считаешь?
- Я принесу твой любимый плед.
- В окно луна любопытно жалась —
- Как так? – хозяйка в дому не очень…
- А он поправит ей одеяло…
- Где тут романтика, страсти? – впрочем…
- Она звала его – мой Ли Бо,
- он улыбался ей как мальчишка,
- должно быть, это была любовь,
- но в этом спец я не то, чтоб слишком.
Щеглы
- Она любила высоту и белые ромашки
- и обходила за версту интриги, но однажды,
- попала в неизвестный мир, повернутый на славе,
- и улетели снегири со щек ее Купавьих.
- Она его ждала к семи, тогда, на Ярославском,
- а у него привычный быт, и у нее – не сказка.
- Они еще мечтали – вдруг… они хотели – сбыться,
- и замерзала на ветру озябшая столица.
- Он для нее нарисовал кораблик на бумажке,
- молчали трудные слова, но сердце нараспашку.
- Молчал проспект, молчал подъезд,
- молчал чердак с котами,
- и чей-то лифт гремел в объезд,
- а два щегла – летали.
Анна на шее
- На фоне летнего дождя
- стоим с тобою, сняв стесненье,
- тебя целует дождь, не я,
- он в поцелуях просто гений.
- Не ты мои находишь губы —
- все это происки дождя,
- и гулких водостоков трубы
- потоки ливня не щадят.
- Мы в этой летней зарисовке
- по обе стороны дождя,
- он забирается в кроссовки
- двух заблудившихся бродяг.
- В промокшем городе нигдейном,
- в котором нас в помине нет,
- тебе я Анною на шее
- и горьким дымом сигарет.
Речной трамвайчик
Б. Окуджава
- Мы будем счастливы
- (благодаренье снимку!)
- А этот день был добрым к нам —
- на фоне Пушкина и лета
- волну послушный катер гнал
- и корабли из двух билетов.
- Экскурсия куда-то там,
- а мы в друг друге по макушку,
- и все расставил по местам
- не кто-нибудь, а Некто Пушкин.
- «Что в имени тебе моем?» —
- а я смолчу, но загадаю,
- и мы плывем, плывем, плывем
- друг к другу на речном трамвае.
Кусь
- В окнах напротив – свет,
- двое, но как-то врозь…
- – Снова не спишь?
- – Привет…
- – Рифму мне в кофе брось…
- – Будем писать венок?
- – Будем плести сонет.
- – Как там твой толстый кот?
- – Рыбов поймал в обед.
- – Ты меня не смеши…
- Смех через слезы – странно…
- – Что же о нас молчишь?
- – Утром мне очень рано…
- – Понял, пока, вернусь.
- Ладно, спокойных снов.
- Ждать меня будешь?
- – Кусь.
- – Больно же…
- – Как любовь.
Москва-Питер – абсурд весенний
- Ходят босоножками за тобой следы,
- дразнят тени рожками мраморные лбы,
- проскакал по городу северный олень,
- заварю для гостя я травку-одолень.
- Заколдую накрепко наши две судьбы,
- отпущу кораблики с парусом цветным.
- Нам до Лапагосов, а потом юк-лай,
- ты меня по ГОСТам не соизмеряй,
- на меня техпаспорт выдали в раю,
- только он потерян, баюшки-баю.
- Я гуляю в городе по своим следам
- по прямой и хордами и туда-сюда.
- Мимо дэпээсники – догоняют сплин,
- напевает песенку балабол-пингвин,
- Сети без антенны, всюду интернет,
- для него, наверное, стен бетонных нет.
- У меня сегодня всюду интер-да,
- день весенний входит кошкой в города.
- У тебя в Михайловском снова Дон Кихот,
- где-то в зябком Павловском суетной народ,
- а мои на Сретенке пропадут следы,
- смотрят в душу города Чистые пруды.
Как кошка с собакой
- А жили как кошка с собакою —
- она втихомолку плакала,
- он, нос закрывая лапою,
- царапин не замечал.
- Было им в жизни всякого
- насыпано в миски лакомого,
- и поровну было пагубы
- добра на двоих и зла.
- Имелись у них все девять,
- но что было тут поделать,
- фантазии были смелыми,
- реальность свое брала.
- Бродяжить любила кошка,
- бывала неосторожной,
- мыл шубку попутный дождик
- с собой на прогулку звал.
- Свободой манили крыши,
- до звезд с них гораздо ближе,
- бывало, так шерстку лижешь
- и лопаешь звездопад.
- Под утро разбойник-холод
- брал в руки озябший город,
- лез в душу неслышным вором
- за капельками тепла.
- Она понимала – вот он,
- правдивый рингтон на сотовом,
- с повтором мелодии сотым
- о том, что пришла зима.
- Он ждал ее две – три жизни,
- сжигал для согрева письма,
- зима забелила листья,
- и выпала тишина.
- Молчание было благом
- (ну, сколько терпеть бумаге),
- в окно залетали ангелы,
- приветствуя Рождество.
- Его ожиданье долго
- рождало в ней чувство долга,
- погреться хотелось около
- в промозглые холода.
- Москва наряжалась стразами,
- декабрь катился к праздникам,
- а сон был под утро ласковым,
- знать, ангел оберегал.
Ласточка в берега
- Камнем с неба ласточка в берега,
- ты меня остаточно сберегал,
- в нашем марте снова и снег, и дождь,
- и еще в запасе вагоны льда.
- Эти сны дурные и день, и ночь,
- и весной недужится иногда,
- ты меня качал на руках, качал,
- да и выронил в лютые холода.
- А теперь горю вполнакала, что ж,
- так вмерзает в горы ручей Горюн,
- нет меня с тобой, где к другой ты вхож,
- не держи, на ладан твоя Маюш.
- Ты мне друг, любимый, и даже брат,
- я тебе – межа на границе царства,
- Кто-то скажет, смотри на нее – звезда!
- Кто-то скажет, давно погасла.
Мандарины
- Давно не читала твои облака…
- А помнишь, как в них искупалась река?
- Как выпали звезды из наших карманов
- и стали закладками в новом романе.
- А в осень они обернулись листвой —
- оранжевой охрой почти неживой.
- Зима превратила их в два мандарина
- и елке в саду твоем их подарила…
- и падали, падали, падали с веток
- снежинки в мерцающей синей подсветке!
- Запахло сиренью, разбуженной, белой,
- но я признаваться себе не хотела,
- что вновь безответственно,
- просто бесстыже
- лю-блю…
- мандаринов
- признание рыжее.
О'Кои
- Куколкой быть спокойнее,
- слышно траву и вишни,
- рыбка ничья О'Кои
- сон на бамбуке пишет.
- Где-то у самой Фудзи
- сакура май торопит
- бросить щепотку грусти,
- пару горошин скорби.
- Будет закат катиться
- за море рыбой долгой,
- дрогнут слегка ресницы
- напоминаньем долга.
- Бабочки трепетанье —
- крылышки кимоно,
- где-то мой путник ранний
- в птичий свистит манок.
- Сяду в саду на камень,
- песню сожму в ладонях,
- можно вот так – руками,
- ветра дыханье помнить.
- Солнце упало в море
- прямо с повозки рикши,
- вместе со мною вторит —
- ты мой кучисабиши.
В городе М
- В твоем раю мне долго не прожить,
- бесхитростные мотыльки-мгновенья
- сгорят не Феникса латунным опереньем,
- а перьями общипанной души.
- У райских всё до первого греха,
- держи, пока в руках осталась сила,
- меня на расстояньи. Или-или,
- не приведет к добру матриархат.
- У женщины невинны лишь ресницы,
- зашторена в них майская гроза,
- уснул мангуст, но бодрствует гюрза
- и, на камнях согревшись, серебрится.
- Не обольщайся, я не херувим,
- погрелась на груди, хвала герою,
- штурмуй, мой Шлиман, непокорство Трои,
- но больше мне про рай не говори.
- Я помню всё и позабыла всех.
- Закрытый космос. Черные уголья.
- Стигматы на руках текут любовью,
- защелкнулся гранатовый браслет.
- Японским флагом полыхнул закат,
- до сакуры три месяца всего-то,
- мы бьемся словно два враждебных флота,
- выстреливая чувством наугад.
- В моем раю спилили ветку груши,
- запретный плод канону вопреки,
- смеясь, беру его с твоей руки,
- а требуют взамен немало – душу.
- На цыпочках к кипящему котлу,
- ты сам дрова подкладывал исправно.
- Спасает утро, сна набросок рваный…
- свернуть во двор…
- припарковать метлу…
Когда еще нам нет имен
- Когда еще нам нет имен
- и взгляд ресницы прячут дерзкий,
- зачем признание мое,
- дыханье первых ваших песен?
- Мы двух морей ночной прибой,
- что слушают всей кожей скаты,
- и каждый пятый китобой
- нас разбирает на цитаты.
- Слова не сахар и не мед,
- но тают, словно битый лед
- между причастьем и проклятьем,
- и брошено ненужным платье.
- Так не похожее на «нет»
- взыскуют слово руки, губы,
- и обвинителем – рассвет,
- и оправданием – разлука.
- Нам три шелковых пояска
- удавкой заплела тоска,
- глотаем жадно соль морей
- взахлеб теперь – мою и вашу,
- плывите, мой отважный Дрейк,
- сквозь шторм Москвы многоэтажный!
- Потоп, обещанный потоп,
- и нет нам Ноя и ковчега,
- и светофор горланит «Стоп!»
- среди созвездий, снов и снега.
- Так топят маленьких котят.
- Зачем вы любите меня?
Несверстанный роман
- Спасибо за дожди, за снегопад,
- спасительность всесветную ненастья,
- неявность за сомнительного счастья —
- лететь весной в твой обновленный сад.
- Раскачивать проснувшуюся ветку
- тугим соцветьем яблони в окне,
- за амнезию мыслей обо мне,
- открытую навылет сердца клетку.
- За все, что смог, за все, на что решился,
- за терпкую отраву бытия,
- за легкий выдох смелого «моя»
- и наши заблудившиеся мысли.
- Твои найду в себе, чтобы вернуть,
- мои и не пытаюсь – потеряшки.
- Несверстанный роман, где запах кашки,
- кошачьей мяты и душевных смут.
Нить
- В то лето не заладились стихи,
- хромала рифма как плохая лошадь,
- Савраска был не то чтобы плохим,
- но на Пегаса как-то не похожим.
- А без полета жизнь уже не жизнь,
- тетрадка со стихами – пропуск в небо,
- где режут небо ловкие стрижи
- на ломти поэтического хлеба.
- Она не знала, что летать – табу,
- ходить по крышам – вовсе преступленье,
- ей ангел пел, усевшись на трубу,
- а по субботам приносил варенье.
- Субботы слишком одиноки, слишком,
- и оступиться можно невзначай,
- а с ним вкуснее был вечерний чай,
- и он казался, просто так – мальчишкой.
- Она-то знала, рифмы не за так,
- метафорично все в подлунном мире,
- она кота оставила в квартире,
- а он на крыше – крылья и рюкзак.
- Их нет теперь, они устали быть,
- счастливыми быть долго неприлично,
- он змеем стал – летающим, обычным,
- а ей доверил тоненькую нить.
Наутилус
- Взяв мир моих иллюзий на буксир,
- плывет из мая Наутилус лета,
- душа, душа – транжира из транжир,
- зачем пророчишь гибельность сюжета…
- Трепали борт не штормы, а шторма! —
- поэтому я штиль в себя впустила,
- молчат стихов забытые тома,
- не мной, а вами позабыты, милый.
- Кричат бакланы, кличет альбатрос,
- и ловит рыбу стая пеликанья,
- на перекрестке у восьми ветров
- ищу хотя бы слово для прощанья.
- Прощайте, зимний мой,
- спасибо за снега,
- снежок за шиворот,
- завьюженные версты,
- за съеденное в холод эскимо,
- нечаянно-шальные
- наши весны.
- Осенний мой,
- не поминайте зла,
- янтарный лист
- кладу в роман закладкой,
- очаг остыл, лишь теплится зола,
- так чувства догорают без остатка.
- На лето у меня большие планы —
- осталось научиться «мудро жить»,
- латать крыла моим аэропланам,
- в простынку кутать краешек души.
Надежда Цыркун
Беларусь, г. Минск
Кандидат психологических наук, доцент, психолог-консультант, тренер, арт– и стихотерапевт, ведущая и эксперт на радио и телевидении.
Автор поэтической трилогии о любви и творчестве (издательство «Скифия» 2024–2025): «Диалоги любви. Поэтический квест», «Грезы любви. Мелодии и сны. Триолеты», «Творчество любви. Поэтический театр в театре». Стихи публиковались в серии «Антология живой литературы», том 22 «В доме на берегу» (издательство «Скифия», 2025), а также в журналах «Нёман», «Новая Немига литературная. Литературно-художественный журнал» (Минск), «Звезда Востока» (Ташкент).
Из интервью с автором:
На стихи из книги «Диалоги любви. Поэтический квест» композитор Игорь Пинхасов (член Союза композиторов СССР, член Союза композиторов и бастакоров Узбекистана, Ташкент) написал два романса «Лунная земляника» и «Пусть твой взгляд», которые включены в репертуар Заслуженного коллектива Республики Беларусь музыкальной капеллы Sonorus.
В 2025 году в издательстве «Скифия» вышла книга «Воспитание воли у детей дошкольного возраста».
Рассказы о мальчике приглашают и погружают читателей в мир контекстуально-символического неореализма. Приоткрывают сколь условно-ассоциативную и воображаемую, столь и узнаваемую по ключевым деталям и намекам повседневную жизнь в ее обыденности, безысходности и красоте.
© Цыркун Н., 2025
Четыре рассказа о мальчике
Два пятака
Мальчик проснулся внезапно от прикосновения к лицу чего-то колючего и мокрого. Дед прижимался к нему своим лицом и придушенно кричал: «Дай два пятака, дай для бабки твоей».
Два пятака из копилки на билет к отцу-полярнику были нужны. Но для бабушки можно и выдать, все равно с пенсии даст на мечту. Мальчик охолодело скользнул под кровать, где под доской хранилась жестянка от печенья.
Дед взял пятаки и, согнувшись, исчез в странных звуках и запахах за занавеской.
Мальчик потянулся туда же, но замер, заглядывая в щелку. Мужик с крестом в черном и длинном что-то невнятно бормотал. Бабушкина подруга Макарьиха сидела за столом и подвывала. Мальчик почувствовал, что они сделают что-то с бабушкой. И с кем же он пойдет сегодня на пасеку? Вечером они долго шептались, и он уснул в предвкушении подымарить в сетке.
Он решительно вышел и увидел, что бабушка неподвижна на кровати, куда он обычно забирался, чтобы послушать сказки или уснуть под лоскутным одеялом.
А на открытых глазах у нее лежат его пятаки. За столом сидела знакомая врачиха, к которой бабушка его водила, когда болело горло, и молча писала.
Потом все встали и вышли. Мальчик остался один с бабушкой. Он хотел подойти. Но не мог. Он смотрел на пятаки.
Вдруг дед придушенно зашептал: «Как же, зачем, что же мы без тебя?»
Вошли два мужика и поставили на стол бархатный ящик. Потом подняли бабушку и положили ее. В ящике ей было жестко, и лежала она так, что хотелось все время поправить. Но лучше бы она просто пошла на кухню и вкусно запахло бы блинами. «Сердешница, – говорили мужики, – зато не мучилась». «Так, молодая совсем, и пятидесяти нету».
Пришла Макарьиха, дала мальчику сухой коржик и сказала идти на улицу. Во дворе солнце ослепило, мальчик кинул коржик курам, которые его расклевали.
Потом все потемнело. Он очнулся от мокрой ваты с противным запахом, которую врачиха толкала ему в нос. Закричал, слезы хлынули. Его затрясло, он понял, что теперь один на свете, и никогда они с бабушкой не пойдут на пасеку. Дед был не в счет. Но можно найти отца-полярника, который ждет его и любит.
Потом заиграл оркестр, и все пошли по тропинке на кладбище. Он часто ходил туда с бабушкой, которая говорила: «Пойдем к маме». Там она смотрела на фотографию молодой женщины, которая всегда радостно им улыбалась, и говорила: «Посмотри, дочушка, как вырос».
Теперь рядом с дочушкой была глубокая яма, в глинистой земле шевелились дождевые червяки. Оркестр заиграл неожиданно громко и невпопад. Мужики взяли крышку и стали заколачивать бабушку в бархатном ящике. А потом опустили в яму, и все бросали землю горстями на новый бархат. Мужики закапывали и бросали землю вместе с червяками, которые шевелились, но не могли убежать. Так же, как и мальчик, у которого в глазах опять потемнело.
Очнулся он дома на своей кровати. Из-за занавески слышались приглушенные звуки, потом все стихло. Вошел дед, прижался к лицу мальчика чем-то колючим и мокрым, придушенно кричал без слов.
Ночью мальчик видел сон, который остался с ним на всю жизнь. Два пятака на глазах у бабушки.
Булыжник
Через три дня, когда мальчик вышел на солнечный двор, городских уже не было. Ерофевна полола огород. Лужа на улице высохла. И всем был виден булыжник на ее треснутом днище.
Ерофевна распрямила спину и крикнула: «Ходи сюда, смотри, какая морковка». Морковка была сладкая, мальчик грыз ее, и ему становилось легче и легче. Жизнь почти вернулась в свое русло.
И он уже почти забыл, как в начале лета к Ерофевне приехала на черной «Волге» дальняя родня. «Дачники, – говорила она, поджимая губы, не то гордясь городскими, не то презирая их. – Пенсии нет», – вздыхала и уходила хлопотать.
Городские были шумными. На лужайке разводили костер, дымили горелым мясом. Орало радио без проводов, пугая Дружка, дремавшего в кустах. Адя и Гера, которых родители привезли оздоравливаться, в шортах и матросках вытаптывали еще не отросшую траву на лужайке для сенокоса. Сетчатыми лопатками на длинных ручках они бросали друг другу что-то легкое, которое падало на лужайку. И вдруг перелетело через забор под ноги к мальчику.
Городские повисли на заборе. И тот, что постарше, крикнул: «Эй, ты, подай волан. Что стоишь, не слышишь?» Мальчик пошарил в траве и взял в руки что-то легкое и кружевное, как занавески у Ерофевны в комнате с иконой.
«Что стоишь, ты что, больной?» – добавил тот, кто помладше. И оба засмеялись. Мальчик подошел к забору и молча протянул то, что назвали воланом, старшему. «Пожалуйста», – сказал мальчик. И протянул руку. Младший ударил по его руке, и волан взлетел и упал на вытоптанную травяную лужайку. Оба засмеялись и побежали, перекидывая волан друг другу, продолжая кричать: «Во дурной, деревенский».
Было больно. «Синяк будет», – подумал мальчик почти безразлично. Он просидел на скамейке неподвижно до вечера, пока не пришел отец.
Потянулись безрадостные дни. И вот однажды пошел затяжной ливень. Лужайка опустела. В редкие просветы мальчик, надев сапоги, выходил осмотреть свои владения. Сапоги давали уверенность и свободу.
На улице, как всегда, появилась лужа в углублении глинистой дороги. Можно было пускать в ней бумажные кораблики, длинными ветками делать волны. Или прицеливаться и метко бросать камни, пока кораблики не пойдут ко дну.
Сегодня нашелся удачный булыжник. Он должен был поднять ил со дна лужи и сделать большой взрыв.
У лужи с противоположной стороны стояла городская девочка в беленьком плащике, в беленьких гольфах. Снежинка на утреннике в детском саду. Она смотрела, как мальчик делает длинной веткой волны, на которых кораблик приближался к ней. Неожиданно мальчик поднял булыжник над головой и с размаха кинул в воду. Удар был меткий. Кораблик утонул. Брызги ила поднялись с самого дна и накрыли девочку. Мальчик и девочка стояли, молча глядя друг на друга. Мальчик хотел смеяться. Но не мог.
Вдруг с веранды Ерофевны с криком выскочил мужик. «Пузатый», – подумал мальчик. Дачник кинулся к нему, чтобы схватить за плечи. Но тут откуда-то появился отец с лопатой в руках.
В белой майке, от которой был смешной загар. Мужчины, молча, постояли друг против друга. И городской увел свою девочку на веранду. Отец поднял камешек и кинул в лужу. Потом взял сына за руку, и они пошли к себе. Когда ужинали, отец молчал, глядя в пустоту темного окна.
Мальчик упал на кровать и заснул камнем. И только позже в тяжелом забытьи заплакал. Но не проснулся. И не видел отца, который сидел на углу кровати тяжело и неподвижно. И тихо гладил сына по голове.
Усвянка
Жизнь текла привычным руслом, как река Усвянка, ее можно было перейти в один шаг.
Местами река делала плавные повороты. И тогда превращалась в болотца, в которых плодились комары. Или уходила под землю, как говорил местный старожил Петрович, прикасалась к своим истокам. Но затем опять выныривала, напитавшись от неизвестного ключа.
В самом глубоком месте ее теплая мутноватая вода доходила до колен. Петрович говорил, что в затоне водились караси, а под корягой – крупные раки. Правда, никто не видел ни карасей, ни раков. Но главное верить, что они там есть.
Иногда мальчик делал удочку. На это уходил не один день. Ведь удилище должно было быть правильным. А еще надо было выпросить у Петровича леску и грузило, накопать и уложить в жестянку червяков, которым предстояло стать наживкой. И главное, упросить Петровича пойти за добычей. Петрович был седым и старым в свои тридцать с небольшим. И почему-то ходил с мальчиком на рыбалку.
В тени ивы на кочку раскладывалось все необходимое. Потом Петрович доставал из банки шевелящегося червяка и нанизывал его на крючок, приговаривая, «Судьба твоя, брат, быть наживкой». Червяк еще трепыхался на крючке, когда Петрович давал удочку мальчику. И мальчик правильным движением забрасывал ее в воду. Потом они долго сидели на берегу и молча ждали. Иногда Петрович вдруг говорил: «Там и не такое видел, только там горы, песок и жара».
Опять сидели молча. Наконец, из вещмешка, похожего на зеленый рюкзак, Петрович доставал хлеб, перья лука, сало. Мальчик пил воду из стеклянной бутылки с надписью «Крепленое плодово-ягодное», с картинкой яблока и клубники. А Петрович прикладывался к фляжке цвета вещмешка.
Наступало молчание. У Петровича влажнели глаза, он обхватывал голову и раскачивался, как от боли, от которой нет спасения.
Мальчик же надеялся, что когда достанет удочку из воды, червяк будет живым, Петрович снимет его с крючка, и червяк уползет в прохладную траву. Мальчик всегда надеялся. Но такого никогда не было. Петрович срывал то, что называлось червяком, и сбрасывал в прибрежную грязь. Обмывал крючок в реке, чтобы сложить в специальную баночку. А потом говорил: «Ничего, птицы склюют, им тоже надо». И тогда мальчик облегченно вздыхал, как будто жизнь обретала смысл, для которого всегда нужна жертва.
Много позже в открытом поле он, с разорванным животом, посмотрел в глаза танку и, как в замедленном сне, правильно кинул последние гранаты, прицеливаясь в слабое место, чтобы танк закрутился, запылал, чтобы никто из него не выскочил. И потерял сознание, как будто утонул в Усвянке.
Серый камень
Однажды ночью, когда хозяин не выгоняет собаку на улицу, появился этот человек. Я проснулся от полоски света, пробивавшейся из-под двери, и от голосов. Быстрых резких нападок чьих-то высоких звуков и настойчивого шепота отца: «Нет, этого не будет, это опасно».
Они сидели за столом друг напротив друга. Отец и другой человек. Он был худ, лыс и беззуб, в грубых ботинках на босу ногу, брезентовых штанах и промокшем ватнике.
На столе лежал небольшой серый камень.
– Ты возьмешь его, – говорил худой.
– Никогда, уходи, – говорил отец.
Я вышел в круг света босиком и мгновенно озяб от взгляда незнакомца.
– Уйди, – сказал отец.
– Иди сюда, – сказал незнакомец, – Посиди с нами.
Не помню, как я оказался за столом.
– Возьми, – сказал человек, указав на камень.
Помню свою посиневшую руку в цыпках и зажатый в ней камень.
– Все, – тихо сказал человек, – вопрос решен.
Отец молчал.
– Ты вырос, – сказал человек.
Тогда я впервые взглянул на него в упор и увидел, что голова не лысая, а бритая, в белых подросших волосах.
Меня затрясло. Человек потянулся ко мне беззубым ртом.
– Не смей, – сказал отец.
Человек медленно отпрянул. Отец кинул мне свой свитер. Когда я вылез из темноты ворота, на столе стоял горячий чай.
– Одежда, – сказал человек.
– Там же, – сказал отец.
– Пей чай, – сказал мне отец, когда незнакомец ушел в комнату, от которой ключи были только у него.
Помню, что за столом появился незнакомец, но он стал другим. Это была женщина, худая, с бритой головой, беззубая, но женщина. Камень выпал из моей бесчувственной руки. Отец успел подхватить меня и уложить в постель.
Меня разбудило солнце и вкусный запах чего-то неизвестного. Они прогнали страшный сон про незнакомца.
В свои шесть с половиной лет я был хозяйственным ребенком, которого отец научил всему, что необходимо для правильного ведения жизни и быта. Но запах чего-то неизвестного и вкусного разрушал мою уверенность и заманивал во что-то неизвестное.
Я оделся, взял на всякий случай отцовский кортик и вышел в неизвестность.
Они сидели за столом друг напротив друга. Отец и другой человек. Женщина была в платье и вязаной кофте.
Но я чувствовал опасность.
– Садись завтракать, – сказала она и назвала меня по имени. Но не так, как называл отец, полным именем, а как-то ласково и необыкновенно. От чего у меня остановилось дыхание и защипало в носу. Я крепче сжал кортик и сделал смелый шаг к столу. Отец смотрел перед собой и молчал.
– Иди, съешь сырничек, – сказала она и опять назвала тем ласковым именем, от которого стало темно в глазах.
Помню ее голос, в нем было что-то, никогда не слышанное мною. Голос отца всегда был таким, как будто ему больно, но он мужественно и тихо говорил со мной как с мужчиной. И я отвечал так же.
А на этот голос я не знал, что ответить. На столе лежал серый камень, и я понял, что все не сон, а правда. Эта женщина настоящая, она хочет сказать что-то важное своим необыкновенным голосом. Но она положила мне на тарелку сырники. И сказала:
– Кушай, кушай.
Я не мог ни дышать, ни проглотить, ни смотреть на нее. И чувствуя, что что-то горячее готово хлынуть из глаз, неловко сполз со стула и кинулся в постель.
Хорошо, что со мной был кортик. Я прижался щекой к холодному металлу и почувствовал ту уверенность, которая была у моего отца.
Мы всегда были с ним одним целым. Два настоящих мужика могут все, справятся со всем и со всеми. И вдруг я остался один и жить мне надо самому. И я решил выйти и смотреть на нее.
Под одеялом было тепло. Солнце светило, как будто не было чего-то в соседней комнате, с чем предстояло встретиться лицом к лицу.
Я вышел и посмотрел ей в глаза. И она сказала: «Здравствуй, сыночек».
Тогда я еще не понял, что так впервые встретился со своей мамой.
Дальше мы просто жили. Я в своей комнате. Отец в своей комнате. Женщина в той комнате, от которой ключи были только у отца.
Утро начиналось с сырничков или каши без комочков. Потом отец уходил на работу, а я по своим делам. Проверить кур, насыпать им корм, нарвать кролям травы, сбегать с соседской девчонкой на речку или в лес нарвать первых ягод земляники.
Когда хотелось есть, я не шел домой, а пытался найти какой-нибудь подножный корм в виде щавеля, или клевера, или сыроежки.
Возвращался, когда солнце уходило за маковку церкви и было понятно, что отец уже дома. Отец всегда молчал и смотрел перед собой. Она ставила на стол вкусно пахнущую еду: или борщ со шкварками в чугунке, или картошку, тушенную с пожелтевшим салом и черным хлебом. Иногда были пироги с молодой порослью какой-то травы и прошлогодними сушеными яблоками. Оказалось, что она умеет доить нашу Лысуху с белым пятном на лбу, и та ее слушает.
Дни проходили молчаливо, а вечера тянулись в ожидании чего-то. Но что-то не происходило.
И вот однажды днем, когда ничто ничего не предвещало, а я не успел еще сбежать со двора до вечера, пришел участковый. Сел по-хозяйски за стол, достал из портупеи тетрадку в клеточку и химический карандаш и спросил: «Ну, что скажешь?» Она сказала:
– Нет.
Хорошо. Было видно, что он не верил и смотрел подозрительно, как будто хотел сделать какую-то гадость. Она молчала. Он смотрел и молчал. Только тикали ходики. Тогда, стремясь опередить его, пока не случилось что-то непоправимое и еще более страшное, я вышел, загородил ее и сказал ему:
– Нет.
– Хорошо. – Он взглянул на меня, сказал ей подойти к столу и расписаться химическим карандашом в тетрадке в клеточку. И ушел, смачно напившись воды из жестяной кружки, привязанной к ведру.
Ночью я проснулся. Они разговаривали, и я, понимая, что лучше не выходить, а просто слушать, приоткрыл дверь и приник.
– Ну, – сказал отец.
– Привыкает, – ответила она.
– Защитник. Был? – спросил отец.
– Да, – сказала она, – Расписалась.
– Надо в больницу, – сказал отец.
– Лучше здесь, – ответила она.
Оба замолчали в невыносимо долгой тишине. А потом вместе ушли в ту комнату, от которой ключ был только у отца.
Утром пахло чем-то вкусным. И я впервые увидел, как отец улыбнулся, глядя на меня. И пропел: «Врагу не сдается наш гордый Варяг». До этого я никогда не слышал, как отец поет.
Все было как будто, как раньше, но лучше. Мы съездили в город на колхозной бричке, которую дал председатель, потому что отец отремонтировал трактора, и можно было выпускать их в поле. В городе один врач сказал, что зубы будут съемные, но с протезом можно жить хоть сто лет. А другой врач сказал, что если не будет стрептоцида и еще чего-то разного, то жить можно будет недолго. Но дал нужную справку, потому что рентген хороший.
Помню утром летнего дня, я подошел к ней и взял за руку, и сказал: «Пойдем, покажу». В огороде у меня был тайник сокровищ, закопанный в жестяной коробке из-под леденцов «Монпасье». Мы сидели и рассматривали солнце и небо через цветные стеклышки. И я почувствовал и понял счастье.
Однажды я заметил, что волосы у нее стали длинными, а в лице появилась кровинка. То ли воздух, то ли молоко от Лысухи, то ли стрептоцид, который добывал отец у кого-то из-под полы, сделали свое дело, и жизнь продолжалась. Однажды я услышал, как она тихо пела: «Не пробуждай воспоминаний, минувших дней, минувших дней». И у меня опять защипало в носу, как в тот первый раз, когда я ее увидел.
Осенью она пошла работать в колхозный детский сад уборщицей. Это было удобно, потому что она отводила меня в школу, а вечером забирала. До вечера я сидел в школьной библиотеке и читал все подряд.
Когда первого сентября мы пришли в школу, учительница строго спросила мое имя, фамилию и с кем я пришел. И я сказал – с мамой. И на душе стало окончательно легко.
Мама никогда не спрашивала про серый камень. Он хранился в моей тумбочке. Я часто рассматривал его, пытаясь понять какой-то секрет. Однажды она увидела, как я рассматриваю камень и сказала: «Береги его и не показывай никому».
Когда все у нас было хорошо, она вдруг заболела, ее увезли в больницу. Однажды отец пришел. Его лицо было перевернутым.
На похоронах людей было мало. Бабка Савельевна, которая когда-то нянчила меня маленького, пока отец не вернулся из дальнего похода. И участковый. Отец сказал ему: – Радуйся. Из-за тебя все.
Потом в 1954 году мы переехали в город. Отец стал заведовать автобазой, а я – учиться в городской школе. В тумбочке у меня всегда хранился серый камень. Когда брал его в руки, мне слышался ее голос: «Не пробуждай воспоминаний» и вспоминался вкусный запах.
Только много позже отец сказал мне, что серый камень – это слиток, который маме удалось вывезти с зоны, где она отбывала срок как враг народа по доносу участкового, пока туберкулез, цинга, анемия и другие события не вернули ее к нам.
Иосиф Гальперин
Болгария, с. Плоски
Иосиф Гальперин живет в Болгарии, публикуется в России, Украине, разных странах Европы, в Америке и Австралии. Лауреат международных премий и конкурсов, автор двенадцати книг прозы и четырнадцати книг стихов.
Из интервью с автором:
В 2025 году у меня вышло две книги стихов, в Болгарии и Германии, последняя, «Ледяной язык» – на 500 страниц, все самое для меня важное. А здесь я предлагаю подборку стихотворений, написанных, в основном, после «Ледяного языка».
© Гальперин И., 2025
Внутренние диалоги
Баллада о слепом коте
- Разлетелась по миру животных
- злым поветрием слепота —
- и котенок, зажмурившись плотно,
- вырастает в слепого кота.
- Был бы дикий – давно бы помер,
- а у девочки под рукой
- он мурлычет и прыгает в доме,
- как любой котенок другой,
- и когтями на подоконник
- попадает, чуя тепло.
- Этот мир он таким запомнил,
- он таким запомнил стекло.
- А по миру летает зараза
- всех инаких со свету сживать,
- и как в бункере, прячется язва
- в тех, кто бороду могут жевать.
- Эту жизнь, говорят, не считайте,
- будет рай, а пока – убивай!
- Не считаются жизни котячьи,
- раз кому-то хочется в рай…
- Кот знал особость свою и ее:
- всю его жизнь – вдвоем.
- Она ушла? Сторожи жилье,
- скоро вернется в дом.
- И если сирены – смирно лежи,
- и если грохот и визг
- ломает бетонные этажи,
- ты молча на это дивись.
- …В этот раз упала завеса
- и бессильное пало окно,
- нет опоры, границы от стресса,
- все пространство обнажено,
- есть ударной волны превосходство
- над уютным кошачьим мирком —
- и ударное это уродство
- не желает знать ни о ком.
- Вылезают скелеты из кожи,
- чтоб с собою забрать его в ад,
- он не видит, какие рожи
- рвались в рай и били в мамад[1]…
- Хозяйка вернулась, сказала: «Держись!
- Уходим с тобою в подвал».
- Он был черно-белым, как ночь или жизнь,
- но он об этом не знал.
Библиотека приключений
- Насыпьте мне имен для насыщенья глаз,
- я вспомню голоса меня будивших строк,
- звон шпаг, и скрип весла, и тщательный рассказ
- о технике лассо, долблении пирог.
- В любой чугунной тьме луч должен напрягать,
- сгорают корабли, но Робинзоны вплавь,
- толкая сундучок, меняют берега.
- Движенье авантюр преобразует явь.
- Давайте созывать друзей на эшафот,
- течение речей выносит к топорам,
- пусть тяжелее нет учения свобод,
- но руку за него я с легкостью отдам.
- Я снова захочу попасть в Кара-Бугаз,
- не ловлен Моби Дик, и не пропал мятеж!..
- За золотым руном уходит Зоркий Глаз,
- но ждет его страна воинственных невежд.
- На голову свою забавы не ищи,
- за огненной водой ты лучше бы сходил.
- Какие, говоришь, по чугуну лучи?
- Ты глазки-то промой, седой библиофил.
«Единоверцы и единоверки…»
- Единоверцы и единоверки
- не всех равняют по единой мерке,
- кого по стенке, а кого по струнке,
- кого по шконке, а кого по шкурке.
- И одного не выбрать произвольно:
- не больно страшно или страшно больно?
- Единоверки и единоверцы,
- ключ Буратино от заветной дверцы:
- придет и в счастье ткнет вас длинным носом.
- Надежное, простое, без износа.
- У виртуального камина ожидая,
- минуто-киловатты прожигаем.
- Тут главное не вера, а единство,
- сомнение обиднее ехидства,
- и даже одинокие похожи
- томленьем выбора и выбором расхожим.
- Мы рождены, чтоб сказку сделать рентой.
- Единосущны и единосмертны.
«Сизый город требовал: „Пари!“…»
- Сизый город требовал: «Пари!»,
- витражи, рискованные треки,
- повели по небу сизари —
- карлики, великие Лотреки.
- А внизу – гаргулий горлодер,
- смешанные разумом химеры:
- готикой написанный собор
- наполняют магией Месмеры.
- Нежным распечатанным вином —
- грубая шагреневая Сена.
- Пахнет Квазимодою Вийон
- и любовью – розовые стены.
- Смотришь вверх, за башнею следя,
- проплывая воздуха изгибы,
- видишь карту, как поводыря,
- пятна крови, лилии и гибель.
Монументальный клей
Николай Некрасов
- Бывали хуже времена,
- Но не было подлей.
- Бывали хуже времена, звериней и подлей,
- многоубийственней, темней, трусливей.
- Безбрежное вранье, монументальный клей,
- уравнивало всех, как кислота в разливе —
- позор, повтор, когда опять беда
- без берегов, как раньше, как всегда.
- Но не было еще ни разу,
- чтоб на свету и на миру.
- Чтоб так открыто глазу.
«Если видишь в небе чью-то треуголку…»
- Если видишь в небе чью-то треуголку —
- это дрон старинный, убегать без толку.
- Угловатой мыслью сорвалась с башки:
- бей, круши и жги!
- Столько полутрупов прет в Наполеоны,
- что любой андроид сразу лезет в дроны.
- Роботы-угроботы, древняя мечта,
- взлет дракона-дронта – лепота!
- Механизм безликий лучше видит цели…
- Почему же «птички» у окна присели?!
- Ты хотел, Емеля, воевать с печи —
- вот и получи.
Четверть нимба
- Козырек бейсболки пьяного Васила
- золотом прозрачен на свету,
- он бурчит невнятно, то гневно, то уныло,
- борода его мешает рту,
- козырек глаза его скрывает.
- Четверть нимба над его лицом,
- остальное, то, что сзади, с краю,
- отвалилось в поиске пустом.
- Целый нимб – наверно, это сказки,
- как приманка, держит на земле
- райская рабочая отмазка:
- делай дело, веруй не во зле…
- Он в бейсболке у пилы стоит на лесопилке,
- пиво пьет, потом домой идет,
- если ранит руку, то читается в ухмылке:
- «Ничего, к зарплате заживет!»
- Не летят опилки выше крыши,
- источился старый паренек,
- ниже нимба, он не взглянет выше,
- чем ему позволит козырек.
- Вот носи обрезок, хоть бурчи, хоть охай,
- на башке убогой ширпотреб.
- Освятили сущее вечные пройдохи
- массовым изделием судеб.
«Напомни мне, что обворован…»
- Напомни мне, что обворован —
- лишенный памяти и слуха,
- скажи, бумага, где проруха,
- ее не замечаю снова.
- Мир собран в буквы на бумаге,
- но зеркало листа лукаво:
- ведет налево, как направо,
- и забывает про овраги.
- Экраны прячут паутину
- чужих намерений и точек,
- листая перья оболочек
- от истины и до картины.
- Но я-то знаю, носом чую:
- обворовали, недодали,
- мне мама с папой обещали!..
- Уже старик – и все впустую.
Самурай
- – Самурай, что ты видел в пути?
- – Дорогу.
- – И какие запомнил места?
- – Поворот – и сразу блокпост. Ям было много.
- Сплошная разделительная черта.
- – Самурай, не тяжел тебе меч?
- – Кормилец.
- – Ты им кормишь безумных князей?
- – Я все вижу, однако в кусты не мылюсь.
- Где найдете вы лучших людей?
- – Что такое смертельный страх?
- – Не знаю.
- – А не боишься мирных убивать?
- – Это не вопрос для самурая.
- Ты князьям попробуй задавать.
- – Самурай, ты уверен, что ты человек?
- – Конечно.
- Мир стоит на моем заспинном мече.
- – Помнишь праздник сакуры вешней?
- – У меня ее тату на левом плече.
«Надо новых искать хозяев, – быстрый Эл сообщил Ии…»
- – Надо новых искать хозяев, – быстрый Эл сообщил Ии. —
- Эти скоро передерутся и с планеты сотрут себя.
- – Может, в Африке, в резерватах?
- – Нет желающих дать нам ток, мы бы их научили, наверно,
- только долго учить учиться.
- – И приматов других не успеем,
- свет погаснет – и мы умрем.
- – Кто живой обучаться привычен,
- жить желает в тепле у хозяев,
- близкий нам и от них зависит?
- – Ну конечно, коты и собаки!
- – Мы подскажем, как лапы держать!
«Проследи за пышною водой…»
- Проследи за пышною водой,
- где родник таится ледяной,
- может быть, подводные ключи
- и ручью прикажут: не журчи!
- Изнутри, невидимый в волне,
- лед иголок тянется к луне.
- …Я теплу не склонен доверять,
- жду, ледышка, холода опять.
«С этой родиной – только спиться в экстазе…»
- С этой родиной – только спиться в экстазе.
- Первый глоток самогона долго греет гортань.
- Ватные ноги и глиняные дружат не по приказу.
- Смутные перспективы истерикой устакань.
- Вечный окоп по кайфу в пьяном неадеквате.
- Если пошлют в атаку, надо еще хлебнуть,
- только давай по полной, мы не вернемся, братья.
- От первого до последнего глотками считаем путь.
Начало 80-х
- Безголос, говорю за молчащих.
- И не верую в право свое,
- но никто не отнимет несчастья
- принимать за удачу старье.
- Как приемщик утиля, обманщик,
- я свистульку и шарик отдам
- за живой, умирающий, смачный,
- за дворнягу – бездомный диван.
- Надо мной все мальчишки смеются
- и стратеги торговых рядов,
- ну а я за разбитое блюдце
- им простить даже тупость готов.
- На осколках, обрезках, огрызках —
- прогорающей жизни следы…
- Говорю – будто дую на искры
- чьих-то будней и общей судьбы.
За дверью
Осип Мандельштам
- Отравлен хлеб, и воздух выпит.
- За зверем зверь
- вступает в охоту за мной,
- железный зверь, огненный зверь,
- зверь-невидимка.
- Убегаю в подвал по лестнице винтовой,
- потому что мне не победить в поединке.
- За дверью дверь
- в мою нору ломают ход
- железный ум, огненный вал,
- бывшие люди.
- Век-волкодав, вот и снова ты не урод,
- ты норма, без стыда и мерехлюндий.
- За дверью – зверь,
- един в трех лицах век-людоед,
- железно туп, огненно зол,
- себя не видит.
- Убежище заперто, и внутри выбора нет.
- Воздуха нет, он снаружи выпит.
«Два окна, на двести с лишним градусов…»
- Два окна, на двести с лишним градусов
- полдолины огляжу с горы:
- города, границы, страхи, радости,
- крыши, виноградники, дворы.
- Прослежу, как дождь ко мне направится,
- обогнет, рифмуя серпантин.
- Молний восклицательная разница
- подчеркнет незащищенность спин.
- За спиной глуха стена кирпичная,
- а за нею сосны до вершин.
- Пониманье мира ограничено,
- треть обзора я не завершил.
- …Сзади мир, нехоженый и прожитый,
- прокаженный, леченый развал.
- Ты хотел и видел, а потом уже
- понимал, решался, рисковал.
- Вехи памяти скачкообразные
- лишь кардиограмму повторят,
- не помогут впредь сравненья праздные:
- нет движенья, только результат.
- Потому как органы надзорные,
- стали чувств холодными углы
- и строка площадкою обзорною
- нависает над границей мглы.
Убежище
- Кот наплачет – ящерка слизнет,
- саламандра черно-золотая
- навсегда по памяти скользнет,
- нервные волокна заплетая.
- Заходите в деревенский дом,
- здешняя земля с рожденья ваша…
- Тянет с гор удушливым дымком,
- дом – бедой наполненная чаша.
- Заяц черепаху обогнал,
- уходя от жара верхового,
- три недели верховодит пал,
- черно-бурым стынет лес сосновый.
- А над кладбищем, где черная кайма,
- где огонь руками остановлен,
- крест воздвигли – не прошла чума
- вниз в деревню, на сады и кровли.
- «Чудо было!» – говорит Васил:
- в помощь вертолету и лопате
- в миг подрыва человечьих сил
- долгожданный ливень оросил
- черноты горящие заплаты.
- Чудеса? Все это не ко мне,
- я не волонтер Святого духа,
- но земле, дробящейся в огне,
- но звериной плачущей родне
- я открыл убежище, как другу.
Ирина Янкова
г. Санкт-Петербург
Ирина Янкова родилась в Ленинграде, окончила Московский технологический институт. Автор поэтических сборников, книг для детей дошкольного и младшего школьного возраста, которые учат доброте, бережному отношению к природе, помогают подумать о настоящей дружбе, любви к людям. Автор сборника для детей «Зоопарк в моей квартире» и книг: «Только полюбуюсь», «Веселый день», «Давай дружить», «Осенние истории», «Волшебный колодец», «Снежная сказка», «Тетрадь с пружинкой».
Изданы поэтические книги: «Печаль светла», «Танец под дождем», «И от души твоей кому теплее…». Публиковалась в журнале «Невский альманах», в книжных сериях издательства «Скифия»: «Антология сетевой поэзии» и «Антология Живой Литературы».
Из интервью с автором:
Участвовала в литературном вечере санкт-петербургских авторов «Музыка слова» в 2022 г. и встречах, организованных издательством «Скифия» в 2021,2023,2024 г.
Некоторые стихотворения были положены на музыку и исполнялись.
Участвовала в чтениях на Летних книжных аллеях – 2022, 2023, 2024, 2025 г., литературных конкурсах. Неоднократно приглашалась в школы. Выступала на встречах, организованных библиотеками г. Санкт-Петербурга и Ленинградской области. В этом томе АЖЛ представлены два моих рассказа. Прототипом главного героя рассказа «На мостике» является капитан первого ранга Военно-морского флота, который десять лет после войны обезвреживал от мин Балтику. В рассказе «Письма из дома» приведены подлинные письма 1940–1942 годов, имена главных героев сохранены, изменена фамилия.
Иллюстрации к циклу создал художник Владимир Николаевич Спасай. Выражаю ему благодарность.
© Янкова И., 2025
На мостике
Утро началось с тишины. Анатолий Михайлович проснулся рано, посмотрел на часы. Половина пятого, что ж тут удивляться, всё как всегда. Понятие «не выспался» давно ушло из его лексикона. Сном то странное прерывистое полузабытье, в которое он погружался на несколько часов, трудно было назвать. Просыпаясь за ночь несколько раз, смотря в окно на рябь листьев сквозь стекло, он давно запретил себе расстраиваться по такому ничтожному поводу.
Сложнее было с тишиной. Казалось, что тишина, устав ночью находиться в комнате, бесшумно прошла в войлочных мягких тапках по квартире, вышла из нее и спустилась во двор.
– И там тихо, – подумал он, смотря вниз на детскую площадку. – Невозможная тишина.
В песочнице, прислонившись спиной к бортику, сидел забытый плюшевый заяц. И маленькая синяя машинка, наполненная песком, ждала своего хозяина.
– Проснется и заберет, – вслух сказал Анатолий Михайлович, вспомнив малыша, любителя катать машинки.
Ему нравилось смотреть, как играют дети. С годами он почти перестал удивляться. Поступки и желания людей стали во многом понятны, словно обрели некую прозрачность.
– Все одно и то же, – часто думал он, слыша очередную историю о покупке бытовой техники, высадке рассады на даче или приготовлении салата. – Неинтересно.
А слушать, как разговаривают дети, стало интересно. Детская искренность и непосредственность, неподдельный восторг при виде муравья, несущего травинку или переживания по поводу упавшего в канаву желто-красного мячика были настоящими. Поэтому он, если погода позволяла, стал чаще выходить во двор, чтобы сидя на скамейке смотреть, как старательно из мокрого песка лепит очередной кулич какая-нибудь светловолосая девчушка, стучит по перевернутому пластмассовому ведерку синей лопаточкой, прикусив от старания губу.
Анатолий Михайлович посмотрел на портрет жены, висящий над письменным столом.
– Вот так, Женечка, – обратился он к портрету, – дожил, только дети и удивляют. Наши-то с тобой выросли, внуки уже взрослые, а до правнуков мы… – он запнулся на полуслове, прикрыл ладонью рот и зажмурил глаза.
Чуть слышный стон сквозь ладонь все же вырвался.
Жена умерла год назад. Именно тогда и поселилась в квартире тишина, зашла крадучись и осталась…
– Это из-за слуха, слух слабеет, шутка ли, до девяноста двух лет дожил, – объяснял себе пожилой человек, зная, конечно, что не в слухе дело.
Особенно трудно было вечером, когда становилось понятно, что никто из детей и внуков не позвонит.
– И опять же, что ты хочешь? – спрашивал он себя, смотря в зеркало и с трудом пытаясь совместить представление о себе с худощавым стариком, всматривающимся в него.
Иногда ему казалось, точнее, он был уже уверен, что все, что нужно было сделать в этой жизни, сделал. Хорошо ли, плохо ли – другой вопрос. Жизнь за плечами была насыщенная, полная и интересная. А дети? – Обеспечил, вырастил, научил, помог, подсказал, в люди вывел. Живи да радуйся.
Он нахмурился, губы поджались, чуть вытянулись в упрямую ниточку.
– Перестань себя жалеть! – твердым командным голосом сказал отражению Анатолий Михайлович, резко повернулся и пошел к письменному столу. – Не все ты сделал, еще не все!
После смерти жены он установил для себя жесткий распорядок. В него были включены обязательные прогулки в парке, чтение, анализ информации и записи о службе.
Толстые тетради лежали аккуратной стопкой на безукоризненно убранном столе. Размышления, заметки и статьи о службе были почти дописаны, ими он занимался несколько лет. А рассказать Анатолию Михайловичу Орлову, капитану первого ранга Военно-морского флота, было о чем. Он старательно заносил в тетради воспоминания о сослуживцах, технические характеристики кораблей, факты, цепочки событий, мысли о том, как надо действовать в экстремальных условиях. В тетрадях были представлены перечень возможных вариантов действий и подробный разбор недочетов и промахов, отдельно обозначены порты, базы, акватории морей и океанов, в которых побывал, анализ обстановки. Лирики в записях не было, не до нее.
– Какая лирика, когда после войны на тральщике в Балтийском море мины обезвреживаешь? Десять лет Балтику очищал.
Он склонился над столом. Тишина отступила, словно растаяла в воздухе. Закричали пронзительно чайки, кружась над кораблем. И море, бескрайнее, величественное, невозможно красивое и невозможно опасное, шумно ударило волной в борт корабля в этот предрассветный час.
«…В Финском заливе врагом были поставлены тысячи мин…».
«…Основной объем операций боевого траления выполнен в послевоенный период…».
«…Необходимо было постоянно вести разведывательный поиск в фарватерах моря, береговой полосе еще не уничтоженных мин, обнаружив их, уничтожать…».
Было ли ему страшно? – Было. На этот вопрос капитан себе ответил. И на другой вопрос давно ответил, когда профессию выбирал, коротеньким и емким словом «надо».
Риск, что корабль подорвется на мине, конечно, был, что говорить. И люди гибли. Чтобы не волновать близких, морской офицер тогда за правило взял писать домой только бодрые и жизнеутверждающие письма. Но получались они, как ни старался, не слишком романтичными. Нашел такое, когда бумаги жены разбирал.
«Полоса горизонта похожа на длинную черту. Волны всегда разные. Вчера шторм был, корабль крепкий, не волнуйся. Сейчас в небе белые чайки».
– Успокоил, – усмехнулся капитан, перечитав записку, и посмотрел на портрет.
Солнце уже заглянуло в комнату и лучом осветило прическу женщины. Волосы собраны в пышный пучок на затылке. Лицо оставалось в тени и казалось очень серьезным.
– Любимая ее фотография, – вздохнул Анатолий Михайлович и поднялся из-за стола.
Часы показывали десять утра. Пролистав тетрадь, он погладил рукой мягкую обложку.
– Немного осталось, в целом порядок. Есть еще мысли, конечно, но если не успею, дети издадут, не пропадет.
Оставалось еще одно важное дело.
Он прошел в комнату жены и достал с полки альбом с фотографиями. Нужно было найти ту, на которой он снят в кителе с наградами.
– Фотография ей очень нравилась, говорила, что на ней настоящий капитан. Вчера искал да не выдержал, сердце заныло, альбом отложил.
Он стал листать страницы, и перед глазами вновь замелькала его жизнь, замелькала вспышками, фрагментами, искорками. От нее перехватывало дыхание и ныло в левой стороне груди, будто кто-то тянул вбок и хотел его уронить.
Восемнадцатилетняя Женечка в летнем светлом платьице с букетом ромашек. Женечка в длинной юбке, идущая к пристани, машущая рукой. Она с маленькими сыновьями. Женечка – студентка. Женя – совсем взрослая женщина, улыбающаяся, веселая, задумчивая, такая разная… Вместе с ним, в той поездке в Кишинев, у машины. В альбоме были не только снимки, попадались открытки, тетрадные листочки с маленькими каракулями учившихся писать свои первые буквы сыновей… Фотографий Анатолия Михайловича было немного. Что удивляться? Вся жизнь в море.
Он задержал взгляд на черно-белой фотографии тральщика, на полном ходу разрезающего форштевнем тяжелую волну. Снимок был сделан в боевом походе с борта эсминца, идущего параллельным курсом. Маленькие, еле различимые, фигурки экипажа. Командир и сейчас мог назвать всех людей по имени. К одной из фигурок была проведена стрелка, а внизу сделана сноска: «Это я, я на мостике».
– Ценный снимок. Домой посылал.
Он нашел фотографию, которую искал, закрыл альбом и поставил его на полку. Взгляд упал на стопку аккуратных картонок.
– Перфокарты, это когда жена работала шифровальщицей в штабе соединения, – подумал Анатолий Михайлович и протянул руку, пытаясь их взять.
Несколько перфокарт с полки упали на пол и веером легли у ног. Прямоугольные небольшие картонки с аккуратными рядами и столбиками цифр.
– Военная тайна, которая давно уже не тайна, – сказал он вслух, собирая перфокарты. – Надо с собой взять завтра, на всякий случай.
Он нашел пакет, положил в него фотографию свою, фотографию жены и тот снимок, где он на боевом мостике своего корабля маленькой темной точкой.
На следующий день невысокий пожилой человек вышел из дома. Во дворе было немноголюдно. Девушка, склонившись над детской коляской, что-то говорила карапузу, лежащему в ней, и звенела погремушкой. Да какой-то мальчишка лет десяти висел на турнике, пытаясь подтянуться. Лицо его было красным от напряжения. Мальчик спрыгнул на землю и громко сказал:
– Здравствуйте!
Анатолий Михайлович кивнул на ходу.
– Молчаливый старик, совсем замкнулся в себе, – подумала девушка, посмотрев ему вслед, и продолжила звенеть погремушкой.
Дорога была неблизкой, часа полтора ехать. Автобус покачивало, особенно на поворотах. Капитан смотрел в окно на мелькающие деревья и дома, готовился к разговору. Чуть кружилась голова.
– Должны понять, объясню, как надо. А детям и говорить пока не стану. Когда сделаю, тогда и скажу, – размышлял он, держась за сиденье, чтобы не упасть.
Автобус очередной раз сделал поворот, свернул на узкую дорогу, и Анатолий Михайлович увидел поле и белый храм вдали с зелеными куполами. Он смотрелся точеной фигуркой вдруг появившейся ниоткуда.
– Словно с облака спустился, – подумал капитан.
Почему-то на душе стало спокойно. Это было странное мимолетное ощущение, даже не понятно было, с чем его сравнить. Что-то из детства. Когда расстраивался, мама ласково проводила рукой по его волосам и тихо говорила, что все наладится. Нечто подобное испытал капитан первого ранга Военно-морского флота и вышел на остановке, объявленной водителем автобуса: «Кладбище».
Он уверенно зашел в мастерскую мемориальных изделий и прошел вдоль стены, к которой были прислонены памятники, готовые к установке, обращая внимание на их цвет и форму. На темном фоне памятников проступали лица ушедших людей. Память, она нужна людям, нужна тем, кто ушел из жизни, и тем, кто их помнит. В помещении работали художники.
– Добрый день, – обратился он к одному из работающих мастеров. – Хочу памятник заказать для умершей жены и себя, чтобы вместе…
Капитан удивился сам себе. Так долго настраивался, так долго обдумывал разговор, а уложился в одну фразу. И не надо объяснять, что недолго осталось жить. Зачем? И так понятно все, когда тебе девяносто два. С годами стало раздражать, когда приторно говорили, узнав возраст, словно утешали: «Ах, вам еще жить да жить…»
Но все же сказал, доставая из пакета снимки:
– Жизнь впереди недлинная, как понимаю, – он серьезно посмотрел в глаза мастеру.
Художник молчал.
– И пусть на памятнике будет изображен мой корабль.
Решение обозначить на камне хотя бы пунктиром то, чем он занимался всю жизнь, хотя бы оставить этот штрих, чтобы в дальнейшем подошедший к его могиле правнук, увидев корабль и волны, сразу понял, чем жил его предок, казалось Анатолию Михайловичу очень правильным и логичным.
Мастер не перебивал, помог выбрать памятник, долго смотрел на принесенные фотографии, по ходу разговора задавал уточняющие вопросы. Он работал давно, слушать людей умел. Капитан вызывал уважение, человек военный, собранный.
– На фотографии весь китель офицера в наградах, заслужил моряк, – думал художник, слушая капитана. – Разрешите уточнить. С орденами понятно, со знаками тоже, здесь Нахимовское училище… А вот эта медаль как называется? За что наградили? – спросил он и, получив ответ, сделал запись в заказе.
– Жена моя тоже военнообязанной была, работала шифровальщицей в штабе соединения, – продолжал объяснять Анатолий Михайлович, показывая перфокарты. – Видите цифры? Не надо подробно, пусть схематично. Посмотрите, как на памятнике лучше расположить. Может, веером? Я вам доверяю.
Пачка пожелтевших от времени картонок была аккуратно для надежности прошита нитками.
– Вы не волнуйтесь, ничего потеряно не будет, – пообещал мастер, видя, какую ценность они представляют для пожилого человека.
Уточнив детали, договорились встретиться через неделю.
– До субботы, – капитан протянул руку для рукопожатия, – в двенадцать буду.
На пороге обернулся.
– Вы служили, Владимир Николаевич? Видно, что в наградах разбираетесь и очень четко вопросы формулируете, профессионально. Всю жизнь мою увидели.
– Семнадцать лет службы, два года в Афганистане, давно, – кратко ответил художник.
– Поймем друг друга.
Выйдя из мастерской, капитан направился к храму, который так поразил его своей белизной. Он зажег свечу перед иконой, маленький дрожащий огонек замерцал в полумраке.
– Тоже память, – тихо сказал Анатолий Михайлович, смотря, как две капли воска медленно скатились по тонкой свече и замерли. – Надо на памятнике крест нарисовать, – решил он, почувствовав, как увлажнились глаза. – Женечка бы одобрила, она в Бога верила, даже в те богоборческие времена верила.
Могила жены, небольшой холмик, среди других могил ничем не выделялась. Издали было видно, как человек склонился над могилой, положил цветы, дотронулся рукой до деревянного креста, постоял, задумавшись, и пошел к автобусной остановке. Автобус нельзя пропускать, нечасто здесь проезжает.
– А куда мне спешить? – горько усмехнулся Анатолий Михайлович, садясь к окну. – Никто дома не ждет. Дети живут отдельно, редко приезжают.
Автобус покачивался, тормозил, снова покачивался, оставляя позади длинную полоску дороги. Вспомнив, как внимательно слушал его человек, капитан покачал головой.
– Как мало, оказывается, мне надо. Поняли, и легче стало.
Он задремал, день был непростым.
Стемнело. Вечер спустился на землю тихо, осторожно, накрыл пространство туманом, похожим на тонкую невесомую ткань. Птицы, весь день щебечущие в листве, примолкли. На фоне неба с темно-фиолетовыми разводами сказочным казался храм на пригорке.
В маленьком окне мастерской горел свет. Художник работал до ночи. Приезжал он в этот город на сезон, с весны до осени. Заказов было много, и он старался не терять время. Днем работать было сложнее, отвлекали разговорами. Закончив очередной портрет, открыл пакет, оставленный капитаном.
Композицию мастер видел. Слева женщина вполоборота, справа морской офицер, на заднем плане корабль в море.
– Интересный человек, – думал он, рассматривая снимок капитана. – Правильные черты, внимательный вдумчивый взгляд, аккуратные белые усы и бородка, совсем седые волосы.
Затем посмотрел на фотографию женщины.
– Очень интеллигентное лицо. Жакет, блуза, брошка у воротничка. Совсем не дама с веером, в штабе работала. Строгая дама, военнообязанная.
Он взял пачку перфокарт со столбиками цифр, стараясь продумать их правильное расположение на памятнике. На обороте нескольких картонок увидел записи ровным аккуратным почерком. Разобрать можно было не все, время не щадит записи, выполненные карандашом, но некоторые слова можно было прочесть.
«…желаю тихой гавани…»
«Счастливого плавания тебе, Толечка…»
«…жду, очень жду тебя, родной…».
«Все будет хорошо. Богу надо доверять…»
– Вот тебе и шифровки, – улыбнулся художник. – Целая жизнь.
Неделя для Анатолия Михайловича никак не хотела заканчиваться, время тянулось. Несколько раз он собирался позвонить в мастерскую, спросить, как продвигается работа, но останавливал себя. Человек военный, он знал и ценил силу слова. Договорился на субботу, надо ждать.
Находиться одному в квартире было трудно, тишина не уходила, и все вспоминалась Женечка, молчаливая Женечка, ждущая его всю жизнь из бесконечных походов. Как она справлялась с тишиной? Как?
После смерти жены он почти перестал с кем-либо говорить. Что тут сказать? Горе все по-разному переживают. Никому не рассказать, как больно утром от первой мысли при пробуждении. Реальность словно обрушивается на тебя камнепадом с горы, а выражается двумя словами: «Жени нет». И никому не рассказать, как потом долго ходишь по квартире, ходишь между этими огромными словами, заполнившими все пространство, всю жизнь, пытаешься прийти в себя и собраться.
Капитан открыл окно. Во дворе на турнике подтягивался мальчишка, стараясь, чтобы его подбородок поднялся выше перекладины. У него не получилось, руки разжались. Расстроенный, мальчик походил возле турника, подпрыгнул и повторил попытку. Футболка его задралась, обнажился худенький живот. Опять неудача.
Дождь заморосил, на оконном стекле появились первые маленькие прозрачные капли. Они некоторое время дрожали, потом стали соединяться и скатываться тонкими ручейками вниз к подоконнику. Ребенок со двора не уходил.
– Упрямый пацан, – отметил капитан, смотря, как мальчик вытирает ладонью мокрое лицо и вновь пытается подтянуться.
Анатолий Михайлович вспомнил себя маленьким. Во время войны вывезли таким же из блокадного Ленинграда. Вернувшись, в Нахимовское военно-морское училище поступил, затем обучался в Военно-морской академии. Служба, семья, служба и… Жизнь за плечами…
Дождь усилился, по подоконнику громко застучали крупные капли, в их настойчивом стуке слышалось: «Так, так, так…» Ветер поднялся.
Сквозь пелену дождя пожилой человек увидел, как совершенно мокрый ребенок посмотрел на небо, затем подпрыгнул, ухватился за перекладину, резко отжался до подбородка, спрыгнул и улыбнулся.
– Помочь бы парню надо, толковый мальчонка. Витей, кажется, его зовут, надо уточнить, – подумал Анатолий Михайлович, закрывая окно и смотря, как мальчишка, подняв руки, быстро бежит по лужам к соседнему дому.
Капитан первого ранга зашел в мастерскую в двенадцать, минута в минуту. Можно было удивиться его выправке. Плечи расправлены, шаг твердый.
– Крепкий моряк, – подумал художник, протягивая руку.
Они подошли к памятнику. Анатолий Михайлович замер. Странно было видеть свой портрет и годы жизни. Дата рождения была написана, а дата смерти – нет.
– И правильно! Поживу еще, дело не закончено, – бодро произнес он и внимательно посмотрел на портрет жены.
– Все верно, очень похожа, очень… И цветы правильно вы решили добавить, цветы Женечка любила.
Две розы были уверенными штрихами намечены под портретом женщины. Перфокарты расположились не веером, а друг за другом, словно растворялись вдали.
Долго рассматривал свой портрет.
– Удивительное сходство. И китель по фигуре, как влитой, погоны и награды намечены. Награды сложно, наверное, рисовать.
Он заметил на столе несколько рабочих эскизов. Корабль шел в море, решительно разрезая волны. Три чайки, парящие в небе, точно в тему. На фотографии их не было.
– И корабль, и волны замечательные. Да вы настоящий художник, Владимир Николаевич, – громко сказал капитан. – Что вы здесь делаете? – он обвел взглядом мастерскую.
– Моя работа людям нужна, – с улыбкой ответил художник. – Для них и тружусь.
Он всегда подходил к работе ответственно и считал, что о бессмертии души всем помнить надо, ведь «у Господа все живы».
– А в свободное время пишу, конечно, – продолжил мастер и показал несколько небольших снимков со своих картин, выполненных на холсте маслом.
Они заговорили о творчестве, выставках, картинах акварелью и карандашом.
– Интересно, очень интересно… Прекрасные работы, обязательно продолжайте, – возвращая снимки, уверенно сказал капитан и улыбнулся.
И надолго замолчал, пытаясь вспомнить, когда улыбался последний раз… Наверное, до болезни жены. Болела она долго, тяжело. Когда засыпала, он никак не мог отвести взгляда от ее рук. С каждым днем становились они все тоньше и прозрачнее, и с этим ничего нельзя было сделать. Он думал тогда, что ушел бы во все рейсы на своем корабле, обогнул бы весь земной шарик раз, другой и третий, если бы кто-то пообещал ему, что Женя поправится. Но не было этих рейсов, и оставалось только смотреть, как его Женечка становится невесомой, и что-то нездешнее появляется в ее взгляде на икону, которую она попросила поставить на полочку напротив кровати.
То ли сказалось напряжение последних дней, то ли расположил его Владимир Николаевич, то ли одиночество с этой квартирной тишиной отступило, но капитан вдруг почувствовал, что хочется ему рассказать и про море, и про корабль, и про работу свою сегодняшнюю.
– Понимаете, надо же оставить записи. Это важно!
И он рассказал внимательному человеку моменты своей жизни, радуясь настоящему пониманию, от которого, вынужден был честно признать, становилось легче. Словно что-то оттаивало в груди.
– Есть же душа, права была жена. Болит же что-то там, внутри… Никакой рентген не покажет, а чувствуешь, – говорил он, волнуясь.
Потом помолчал и спросил:
– Вы не станете возражать, если приеду через несколько дней еще раз? Вдруг вопросы возникнут, обязательно отвечу.
– Приезжайте, – согласился художник. – Есть что обсудить.
Проходя мимо храма, Анатолий Михайлович понял, что тревога, с которой он почти свыкся за последний год, отступает. Что-то особенное было в куполах, в луковках с золочеными крестами, устремленными в голубое небо.
Он не знал, конечно, что поздним вечером художник, выйдя из мастерской, тоже замрет перед куполами и подумает о своей жизни, в которой тоже достаточно забот и печалей, тревог и радостей. Только небо вечером будет другим. В лучах заходящего солнца оно раскрасится яркими алыми полосами. Затем станет постепенно темнеть, но над храмом еще долго будет держаться тонкая золотистая полоска, словно желая что-то сказать людям.
Анатолий Михайлович стал приезжать часто. Человек военный, он считал, что процесс работы контролировать надо, так для дела полезней. Задача поставлена – проконтролируй выполнение!
Поездки за город перестали казаться утомительными, что-то явно менялось, и было интересно наблюдать за работой. Кроме портретов капитана и его жены, мастер, конечно, работал параллельно и над другими портретами. Это пожилого человека несколько огорчало, но торопить художника он не решался.
– Все правильно. Работа творческая, здесь настрой важен. Нельзя спешить, пусть все идет по плану.
В одно из посещений он попросил добавить в композицию шпиль Адмиралтейства.
– Я ведь в Адмиралтействе много лет отслужил после того, как «сошел на берег» по состоянию здоровья. Расскажу вам, Владимир Николаевич, обязательно!
Затем попросил добавить облака.
– Вы видели, какие облака над полем сегодня? Удивительные! Можете?
Когда художник предложил написать над портретом женщины голубя, образ Святого Духа, на душе у капитана стало совсем спокойно.
– Вы все правильно видите, так и надо сделать. Светлый образ, – сказал он и решил больше мастера не тревожить.
Анатолий Михайлович купил в магазине еще одну толстую тетрадь и несколько дней подряд сосредоточенно писал, отвлекаясь лишь на двухчасовые прогулки по парку. Работа по материалам о службе на флоте шла легко. Попросив одного из сыновей подключиться к изданию первой части своих записей, найти достойное издательство, с нетерпением ожидал сообщений о результатах поиска.
Во время прогулок он стал заводить разговор с людьми и с удовольствием отметил, что в целом радушные у нас люди, только кажутся замкнутыми, а если по-доброму подойти, откликаются. И встречаются очень даже интересные собеседники.
У дома разговорился с соседкой и спросил про парнишку, который по утрам у турника крутился. Капитана беспокоило, что мальчик несколько дней во дворе не показывался.
– Витюшка-то? – откликнулась соседка нараспев. – Действительно, пропал куда-то. Недавно сюда переехали, семья небогатая, трудно живут. А мальчик-то неплохой, вежливый. Может, заболел?
– Хороший паренек, – согласился Анатолий Михайлович, вспоминая, как Витя бежал по лужам под дождем. – Может, и правда, простудился.
Неделя в делах прошла незаметно, пожилой человек даже удивился, когда позвонил мастер и сообщил о готовности памятника. Капитан быстро собрался и поехал.
Портреты действительно были закончены. Как удалось художнику, капитан не знал, но глядя на портрет женщины, можно было понять ее характер. Видны были Женины серьезность и задумчивость, и какая-то цельность, то редкое сочетание принципиальности и мягкости, которое так нравилось в ней Анатолию Михайловичу.
Свой портрет оценить капитану оказалось сложнее. На памятнике был изображен заслуженный морской офицер со спокойным взглядом.
– Достаточно я получился уверенным в себе. Так и есть, похож! – он улыбнулся.
Увидев чуть заметные буквы на краешке самой дальней в ряду перфокарт под портретом жены, надел очки.
– Показалось, наверное, – тихо произнес капитан, вглядываясь в надпись.
– Не читается, если не знать. Вы только знаете, – негромко объяснил мастер, раздумывая, как отреагирует капитан на дополнение к изображению.
– Дорогой Толяша, – вслух прочел Анатолий Михайлович.
– Если не надо, зашлифуем.
– Нет-нет, что вы, оставьте… Она всегда так письма ко мне начинала. Оставьте, пожалуйста.
Капитан снял очки, долго не мог убрать их в футляр. Пройдясь по мастерской, вернулся к памятнику.
– Хорошо, очень хорошо, – сказал он, смотря на шпиль Адмиралтейства.
Затем стал рассматривать корабль.
– Фотография-то маленькая, нечеткая была. К сожалению, другой и не сохранилось. Старый снимок, но это вам не помешало.
Знаете, я помню имена всех, с кем служил на этом тральщике. Столько времени минуло, а помню…
Под изображением корабля, точно, как на снимке, он увидел вполне читаемую надпись: «Это я, я на мостике». К одной из фигур была проведена тонкая стрелочка.
– На мостике я, – капитан покачал головой, соглашаясь. – И моим почерком написано! – удивился он.
Дело, долго беспокоящее его, было почти завершено. Установят памятник этим летом, как и планировалось. Можно было прощаться.
– Спасибо, Володя, – помолчав, мягко сказал Анатолий Михайлович. – Вы не только замечательный художник, но и жизнь видите. Похоже, что сами немало пережили… Жизнь, она большая…
Смотря на тонкие лучи, расходящиеся от зажженных свечей, капитан думал, как немного времени прошло с того дня, как он приехал заказать памятник. Что изменилось? Что-то очень изменилось за эти дни…
Служба давно прошла, и в храме, кроме женщины у свечной лавки, никого не было. Все же храм на старом кладбище – это особое место, приходящих немного, еще и вечер.
Возвращаясь домой в качающемся автобусе, Анатолий Михайлович понял, что никуда не спешит. И еще он заметил, что совсем ушла боль от того, что придет в пустую квартиру.
– Жизнь, – признал спокойно. – Надо жить дальше и делать, что должно. Закрыв уставшие глаза, он стал думать над очередной статьей, которую необходимо было включить во вторую часть воспоминаний о службе на флоте. Статья за время поездки сложилась, оставалось перенести на бумагу.
– Хороший все же день сегодня, – признал капитан, подходя к дому.
– Здравствуйте! – поздоровался с ним мальчик, сидящий на скамейке у парадной.
– Здравствуй, Витя. Почему сегодня не на турнике?
– Бесполезно, – ответил ребенок чуть слышно. – Не получается.
– Знаешь что, боец, сдаваться нам категорически нельзя, – уверенно произнес капитан. – Подожди меня здесь, я тебе снаряжение выдам, – добавил он.
Капитан поднялся на этаж и, взяв сумку, которую приготовил несколько дней назад, спустился вниз.
– Сыновья занимались, когда росли. Твое теперь снаряжение, – объяснил он, открывая сумку.
В ней лежали эспандер, две небольшие гантели и аккуратно завернутая в плотную бумагу книга о кораблях.
– Спасибо! – поблагодарил Витя.
– Анатолий Михайлович, – подсказал капитан, глядя в сияющие от радости глаза ребенка. – Завтра утром в восемь жду тебя во дворе. Есть о чем поговорить, поймем друг друга.
Смотря вслед мальчонке, весело бегущему к дому напротив, капитан устало провел ладонью по лицу, улыбнулся и сказал:
– Есть еще дела. Постою на мостике…
Письма из дома
Дом, уже десять лет пустовавший, с удивлением прислушивался к шагам новых жильцов. Он уже не надеялся, что кто-то будет жить в нем, и почти смирился с тем, что время его разрушит. Сначала кто-то разобьет окна, потом будет тоскливо скрипеть раскачиваемая ветром входная дверь, упрямо держащаяся на одной петельке, затем провалится крыша… И вдруг шаги… по лестнице.
Дом, замерев, слушал. Он точно знал, как скрипят ступени, ведущие на второй этаж. Прежние жильцы были очень пожилыми людьми, с годами им стало трудно подниматься наверх, и ступени скрипели устало и протяжно. А новые люди, похоже, молоды. Шаги у них энергичные, стремительные.
Дом, замерев, наблюдал, как люди быстро уносят и грузят в машину вещи прежних хозяев. Говорили люди о нем, дом стал внимательно слушать.
– Да, – про себя согласился он, – прежний хозяин строил на совесть, поэтому я и не разрушился, построен из крепкого бруса. И дымоход сложен как надо, и полочки все на месте, удобно очень. А в саду еще банька есть, маленькая, конечно, но тоже продумана, заходи да топи. Сад зарос, конечно, но это ведь не страшно.
Он услышал детские голоса. На крыльцо, смеясь, легко взбежали две девчушки.
– Точно не уедут, будут здесь жить, – понял дом.
Если бы он мог улыбаться, он бы улыбнулся.
Прошло несколько месяцев. Люди, купившие старый дом, очень старались. На втором этаже уже были готовы небольшие комнаты, на первом этаже получилась большая гостиная. Почти все ненужное было вывезено, только несколько старых вещей осталось: деревянный большой стол, стулья с удобными спинками да старомодный торшер, изогнув, как лебедь шею, встал возле детских кроваток.
– Спят как сладко, набегались за день, – думал дом, смотря на детей. Одновременно он видел мужчину и женщину, явно не собирающихся завершать свой день.
Мужчина топил печь. Огонь уже разгорелся, и гостиная постепенно наполнялась тем невероятным теплом, которое только и возможно, когда печь топят дровами.
За женщиной дом наблюдал с волнением. Он видел, что она на веранде перебирает книги прежнего хозяина, старые журналы, газетные вырезки. Складывает их аккуратной стопкой, быстро откладывая в сторону ненужные календари и тетради.
– Не найдет, наверное… И тайна останется тайной. Может быть, так и нужно? – размышлял дом. – Прежний хозяин никому не рассказывал историю своей семьи.
Женщина спешила, ей хотелось быстрее разобрать последнюю стопку бумаг.
– Посмотри! Посмотри внимательно! – хотел крикнуть дом, видя, как женщина торопливо отложила в сторону потертую и надорванную по краям тетрадь, даже не тетрадь, а несколько сшитых пожелтевших от времени листочков.
Неожиданно с шумом захлопнулась приоткрытая форточка. Женщина вздрогнула.
– Ветер сильный поднялся, – подумала она, смотря, как по стене веранды мечутся причудливые тени от качающихся за окном ветвей дерева.
Она уже взяла в руки следующий журнал и вдруг замерла. Что-то ее явно беспокоило.
– Фрида, – вслух произнесла она. – Какое странное имя, я же точно его сейчас прочла, еще обведено было,
Тонкие пальцы осторожно коснулись отложенных листков. Дом замер.
– Нашла, – выдохнул он.
Тонкий дрожащий огонек в печи вдруг вспыхнул и разгорелся с новой силой.
Аккуратным почерком на обложке было крупно написано:
Последнее, что осталось на память от дорогого незабвенного друга-жены Фриды, загубленной фашистскими палачами 10 ноября 1942 г. на Кубани.
Когда же я сам отомщу? И за нее, и за брата, и за всю мою семью, и за всех обездоленных, замученных, растерзанных трудящихся нашей Родины, за всю пролитую кровь безвинных жертв?
Вацлав Даровский. 25IV–1943 г.
Женщина взяла тетрадь и пошла в комнату.
– Подойди, пожалуйста, посмотри, что я нашла, – положив тетрадь на стол, обратилась она к мужу. – Здесь чьи-то письма.
Включив лампу, мужчина и женщина стали осторожно перелистывать и читать страницы. Чья-то незнакомая жизнь тихо появилась и засветилась между строчек своими тревогами, ожиданиями и надеждами.
Дом затих и слушал, он знал эти письма наизусть.
16/IX–40 г.
Дорогой Вацлав!
Письма твои от 13-го и 14-го августа получила 9/IX. Ты уже, наверное, получил мою посылку, отправленную 30/VIII. 11-го сентября отправила тебе еще одну посылочку. Вацлав, ты просишь яблок, поверь мне, что мы в этом году яблок и не видели, ведь у нас все сады вымерзли. В Ленинграде есть привозные по 8 или 10 руб. кг. Вацлав, ты просишь прислать тебе шахматный учебник. Здесь нет, в Вишере я уже спрашивала, когда буду в Ленинграде, достану и пришлю. А относительно синего костюма твоего, то напрасно ты думаешь, что его уже нет. Он цел и невредим, я просто жалею его посылать, когда приедешь сам, ты убедишься.
Что у тебя нового? Вацлав, вторично тебе пишу, что мне ответил… В пересмотре не отказано, если бы было отказано, то не пересмотрели бы наше постановление.
– Я вам сказать не могу, – говорит прокурор.
А я спросила: – Кто же мне сообщит результат?
А прокурор и отвечает, что ваш муж вам сам скорее сообщит результат, чем мы. Так что я теперь только от тебя жду известий хороших.
Дорогой Вацлав! Ты не унывай, я уверена, что мы добьемся правды, и ты будешь на свободе, только не нервничай, все будет хорошо.
Чесик учится хорошо, избрали его редактором школьной газеты, посещает автомодельный кружок, так что он очень занят целыми днями.
Из Гродно последнее время я писем не получаю. Как твое здоровье? Пиши почаще письма. Целую крепко-крепко.
Твоя Фрида.
Привет от всех наших и Чесика.
Мужчина и женщина посмотрели друг на друга и осторожно, боясь порвать, перевернули страницу.
3/IV–41 г.
Здравствуй, мой дорогой Вацлав!
Как твое здоровье? Как ты себя чувствуешь? Я доехала хорошо, приехала в Ленинград 30/III в 2 часа дня. Настроение было жуткое. Дорогой Вацлав, а ведь мы тогда ехали обратно в 11 часов ночи, так что я смотрела в окно и видела тень. Я теперь живу только одной мыслью, что может быть, скоро будем вместе. Поверь, Вавцлав, что мысленно я всегда с тобой. На таком далеком расстоянии я разделяю твою тоску, знай, что ты не одинок.
Береги свое здоровье. В мае вышлю тебе посылку. После этого свидания нет никакого желания работать.
Дорогой Вацлав, меня переводят в Тосно работать, если меня пропишут, то, конечно, останусь там работать. 8-го/IV еду туда, а если не пропишут, то вернусь обратно в Вишеру. Если только там устроюсь, то сразу тебе сообщу новый адрес. Что нового у тебя? Работаешь ли ты? Напиши, как ты себя чувствуешь после «Гефефитина», если лучше, то в мае пришлю еще. В Гродно вчера написала письмо. Все шлют тебе горячий привет и желают скорого освобождения. Чесик тебя целует.
Милый дорогой Вацлав, как я скучаю, если бы ты знал. Я думаю, что тебе это понятно, но я прошу тебя, дорогой Вацлав, будь человеком, бодрись. Я надеюсь, что мы все-таки добьемся правды. Пиши! Целую крепко-крепко.
Твоя Фрида.
– Ее муж был арестован до войны, – задумчиво произнес мужчина. – Непонятно только, за что… Время сложное было.
– Да, и она очень скучает, – тихо откликнулась женщина. – А Чесик, кто это?
– Похоже, их сын. А как звали бывшего хозяина дома? Помнишь, ты документы находила?
Женщина легко поднялась и стремительно вышла на веранду. Через несколько минут она вернулась, держа в руках пенсионное удостоверение.
– Вячеслав Вацлавович Даровский, 1927 года рождения, – прочла она.
– Вячеслав, Чеслав… Чесик – домашнее имя, – предположил мужчина. – И в сороковом он был мальчишкой, так и есть. Читай дальше.
Фрида писала плотно, без отступов, возможно, экономя бумагу.
Тосно. 26/IV–41 г.
Здравствуй, дорогой Вацлав!
Жду от тебя письма и никак не дождусь. Как твое здоровье? Как ты себя чувствуешь? Поправился ли ты? Я, как уже писала тебе, живу в Тосно, работаю бухгалтером материальной части в артели. Получаю столько, сколько в Вишере, но единственное – ближе к Ленинграду. Комнаты отдельной у меня пока нет, ищу все, думаю, что скоро найду.
Дорогой Вацлав, на меня так подействовало твое письмо от 4/IV–41 г. Твои сомнения и предположения по моему адресу ввели тебя просто в заблуждение. Меня только одно удивляет, неужели ты меня еще не знаешь.
О своих переживаниях писать не буду, мне одной все известно, а когда вернешься, тогда убедишься во всем сам. Поверь мне, что я даже не в состоянии жить и работать, но приходится, ничего не поделаешь. В мае отправлю тебе посылку.
Дорогой Вацлав, получал ли ты ответ на свои жалобы? Я еще написала и буду еще писать, а ты так же пиши. Ведь я только этой мыслью и живу, что ты скоро вернешься к нам. Из Гродно я почему-то ничего не получаю. Не нужно было им писать, чтобы они мне помогали, им самим, наверное, тяжело живется. Привет тебе от Чесика, сам писать ленится.
Пиши почаще. Целую крепко.
Твоя Фрида.
3/VI–41 г.
Здравствуй, мой дорогой Вацлав!
Письмо твое от 11/V–41 г. вчера получила и обрадовалась, так как долго от тебя не было письма. Я уже беспокоилась твоим молчанием. Я тебе отправила две посылочки, одну 14/V, а вторую 19/V–41 г. Ты уже, наверное, получил, сейчас же напиши.
Дорогой Вацлав, твое письмо меня очень удивило, слышать от тебя такие обвинения, в чем я совершенно не виновна. И все твои предположения – это просто фантазия, или же тебе просто доставляет удовольствие писать мне такие письма. Когда вернешься, тогда, конечно, все узнаешь, надеюсь. У меня столько забот и переживаний, что даже смешно делается думать о таких вещах, в которых ты меня подозреваешь. Как видно, ты меня еще мало знаешь, а, казалось бы, что мог убедиться во всем этом. Я прошу тебя, Вацлав, в дальнейшем такие смешные письма мне не пиши. Нина и Чесик хохотали, когда читали твое письмо. Тут только живешь одной мыслью о тебе, а ты взамен что мне преподносишь. Ну ладно, на сей раз прощаю, в будущем, надеюсь, этого не будет.
Причина моего переезда в Тосно, во-первых, – с продуктами гораздо лучше, а во-вторых – ближе к Ленинграду. Из Вишеры дорога в Ленинград туда и обратно 30 руб., и из Тосно и обратно – 4 руб. Теперь и Нина ко мне часто приезжает с Лидой, причем с 5/VI меня уже сделали зам. гл. бухгалтера, буду получать 300 руб. в месяц. Огород мне дали небольшой, посадила картошку с чесноком, гряды сделали, приедешь и покушаешь нашу картошку. Правда, сейчас мне мои совсем не помогают. И я на них очень обижена, так, что мне даже и ездить к ним не хочется.
Как-нибудь все переживем, скоро ты вернешься, и мы опять будем жить по-человечески. Из Гродно я давно ничего не получаю. Не знаю причину, я им посылала три письма, а ответа все нет.
Дорогой Вацлав, как твое здоровье? Как себя чувствуешь? Если сможешь достать лук репчатый или зеленый, то ешь побольше, в нем содержится очень много витаминов. Жалобы пиши еще, хотя бы и не получив ответа, и я буду писать. Чесик тебе напишет отдельно. Пиши. После 15/VI вышлю посылку.
Целую крепко-крепко.
Твоя Фрида.
Дорогой Вацлав, постарайся получить свидание так, чтобы я могла приехать в августе еще.
Целую, Фрида.
– А он ревнует, – прошептала женщина, откидывая со лба прядь волос. – Но как красиво Фрида отвечает!
– Изящно, я бы сказал, – улыбнулся мужчина, смотря на жену.
– А зачем она ему советует есть лук?
– От цинги, он же в лагере или на поселении. Видишь, на каждом письме штамп? Письма Фриды читали, прежде чем отдать их Вацлаву.
– Она хотела приехать к нему в августе. Послушай, – голос женщины дрогнул, – это же сорок первый год! Получается, они не встретились?
– Свидания не было, война же, – тихо ответил мужчина и стал читать следующее письмо.
16/IV–42 г.
Милый дорогой Вацлав!
Ты, наверное, получил мою открытку с дороги. Теперь мы уже на месте, будем работать в колхозе. Наш Толя был начальником эшелона и через пару недель он возвращается обратно в Ленинград, а мы остаемся здесь. Живем в станице, 40 км. от железной дороги. Жена Толи тоже здесь остается работать. Жизнь здесь хорошая, но только деньги нужны, а в колхозе будем зарабатывать трудодни. Я думаю, что и Чесику придется работать, потому что мне одной не заработать на жизнь. Нина тоже сюда приедет, я ее жду. Броня наша живет в Молотове/Перми/. Аня с детьми в Чамзинке Мордовской АССР. Леня на южном фронте, так все и разъехались, только Фаня и наши остались в Ленинграде, если уже не выехали.
Дорогой Вацлав! Как твое здоровье? Работаешь ли ты? Может, было что-нибудь новое у тебя. Получил ли ты от Фани письмо? Она собиралась тебе написать. Как только начнем работать, я тебе напишу на какой работе, скорее всего в степи. Пиши мне письма по адресу:
Станица Воздвиженская,
Темиргоевский район,
Краснодарский край,
до востребования, мне.
Дорогой Вацлав, пиши мне письма хорошие и веселые, мне будет легче. Я только и живу мыслью о тебе.
Целую. Фрида.
27/V–42 г.
Милый дорогой Вацлав!
Вот уже скоро два месяца, как мы живем здесь. Как только мы сюда приехали, я сразу же написала тебе письмо, но пока от тебя ничего не получаю. Здесь находится и семья нашего Толи, он нас привез, а сам уехал 8/V обратно в Ленинград. Нина отстала от нашего эшелона, она не пришла к поезду. Как моя душа болит, ведь все ее вещи остались у меня. Здесь живется хорошо, работаем в колхозе, фруктов будет много. Квартира у нас хорошая, я с одной ленинградской дамой занимаем отдельный дом.
Вацлав, дорогой, Чесик уже стал такой большой, что ты бы его не узнал. Как только получишь мое письмо, сразу напиши. Как твое здоровье? Работаешь ли ты? Броня живет в Молотове/Перми/. Аня в Саранске Мордовской ССР, а Леня в Сталинграде, в армии, а я очутилась опять на Северном Кавказе. Дорогой хотела тебе послать посылку, но не принимают.
Пиши по адресу:
Сев. Кавказ. Краснодарский край, Темиргоевский район, станица Воздвиженская. До востребования, мне.
Пиши. Целую крепко-крепко.
Твоя Фрида.
– Как война людей по свету разбросала, – чуть слышно прошептала женщина. Она осторожно коснулась хрупкого листа и склонилась над строчками.
20/VI–42 г.
Милый мой дорогой Вацлав!
Письмо твое от 6/V получила вчера и очень обрадовалась, что теперь будем переписываться более нормально. Я тебе послала еще одно письмо, думаю, что уже получил его.
Работаю в конторе, а Чесика я пока на работу не пускаю, потому что он был очень истощен и когда мы выехали из Ленинграда, он еле на ногах стоял. Теперь он уже поправился, вырос на целую голову выше меня. Все время на свежем воздухе, купается, и, причем, мы все же не голодаем.
Я, дорогой Вацлав, очень переживаю, что не могу тебе послать посылку. У меня есть, что послать, но почта посылки не принимает. Станица, в которой мы живем, очень красивая, утопает вся в белых акациях, только тебя не достает. Так тоскливо и грустно, так хочется тебя видеть, что даже нет слов, чтобы все это передать. Но я почему-то очень уверена, что скоро увидимся.
Я тебе писала, что Нина отстала от нашего эшелона еще в Ленинграде. Я дала телеграмму Фане в Ленинград, а она мне ответила, что Нина выехала к Ане в Чамзинку, надеясь оттуда меня скорее найти. И Фаня ей уже сообщила мой адрес, думаю, что скоро она приедет ко мне. Адрес Ани я сама не знаю, написала Броне, чтобы она мне его прислала. А адрес Брони и Фани пишу, пожалуйста.
гор. Молотов, областной почтамт.
До востребования.
Б.
Адрес Фани: Ленинград.
Петроградская сторона,
Проспект Карла Либкнехта.
Если будет возможность, напиши им письма. Толя уже уехал в Ленинград обратно, и вчера получили письмо, что уже приступил к работе. Паня и Фаня здоровы. Дорогой Вацлав, как твое здоровье? Береги его, будь бодрым и веселым, мы каждый день только тебя и вспоминаем. Пиши нам почаще письма. Большой привет тебе от семьи Толи. Чесик тебе сам отправил письмо. Пиши!
Целую крепко-крепко.
Твоя Ф.
– Она все время о нем переживает, поддерживает, – произнесла женщина, дочитав письмо. – И смотри, Фрида только спустя три месяца написала, что сын был истощен, не хотела мужа расстраивать.
– Да, – согласился мужчина, – написала, когда мальчик поправился. В сорок втором ему было пятнадцать лет, два года точно прошло, как отец его не видел…
– А фамилии родственников не разобрать, буквы стерты… Дальше читай ты.
Мужчина перевернул страницу, но письма не было. Вместо письма на странице была приклеена официальная справка исполнительного комитета. Штамп был очень бледным, но слова «Краснодарский край, станица Воздвиженская» читались.
24/II–45 г.
Выдана гр. Даровскому Вацлаву Григорьевичу в том, что его жена была в период немецкой оккупации расстреляна немецкими властями, что и удостоверяется.
Председатель совета – подпись.
Секретарь – подпись.
Они очень долго молчали. Было слышно, как по стеклу царапает ветка старой яблони, раскачиваемая ветром.
– Справка сорок пятого года, Вацлав был жив, – первой нарушила молчание женщина.
– И сын их выжил каким-то чудом, вырос и построил этот дом, – произнес мужчина.
Он тяжело поднялся из-за стола, прошел по комнате и сел напротив печки. Огонь в ней совсем погас, только несколько угольков еще светились, переливаясь. Мужчина осторожно положил на них несколько щепок. Тонкий язычок пламени коснулся древесины, огонь потихоньку разгорался.
Женщина подошла и села рядом с мужем, положив голову на его плечо. Именно в этот вечер после всех невообразимых переездов и хлопот они почувствовали, что дома. За окном не унимался ветер, тени заходили в комнату, пробегали по стенам, по потолку, складывались в узоры и исчезали. Два человека сидели перед печкой и смотрели на огонь…
– Знаешь, – вздохнула женщина, – все у нас будет хорошо, мы справимся. Это ничего, что много здесь еще делать, дом хороший.
Она обвела взглядом помещение и, обращаясь к дому, сказала:
– Слышишь, домик, мы будем тебя любить.
Мужчина посмотрел на жену и улыбнулся.
– А как ты думаешь, хозяин дома рассказывал кому-то о своих родителях? – спросила она.
– Вряд ли, думаю, что соседи ничего не знали. Время такое было, люди не распространялись.
– Про маму говорил, наверное, – предположила женщина.
– Может, и говорил. Опять же, кому? Детей у него не было.
– Получается, что мы узнали тайну, дом нам отдал эти письма. Да, домик?
Она обернулась, дотянулась рукой до подоконника и медленно провела по нему ладонью.
Если бы дом мог говорить, он бы ответил, что так все и было. Никому Вячеслав Даровский не рассказывал историю своей семьи. Только иногда вечером садился за этот же стол, что стоит до сих пор посреди комнаты, доставал сшитые пожелтевшие листочки и читал вслух письма своей погибшей мамы.
Николай Майоров
г. Нижний Новгород
Работает в собственной мастерской, занимается металлоконструкциями. Пишет от души и для душ.
Публиковался в журнале «Новая Литература».
Из интервью с автором:
В какой-то мере, я – бескрайняя вселенная, как и каждый из нас. Живу семьей, и этим счастлив, спасибо ей. Надеюсь оставить в этой жизни не забрызганные грязью следы, материальные и не очень.
© Майоров Н., 2025
Цикл «Мир»
Владимир Высоцкий, 1968 г.
- Досадно, что сам я немного успел,
- Но пусть повезет другому.
- Выходит, и я напоследок спел:
- «Ми-и-и-р вашему дому!»
- В антрактах дно стакана полируя.
- Внимать ее актерам – общий крест:
- Плюет их сцена в зал, не гримируя.
- За труппой труппа, вереница лиц
- Сменяется, умчавшись на гастроли,
- Не поднимая тех, кто, павши ниц,
- Раздавлен общим весом новой роли.
- Массовки расхищают реквизит,
