Читать онлайн Сын молодой луны бесплатно

Сын молодой луны

Пролог

  • С небес, покинув шар стеклянный,
  • сошла красавиц луна, столь теплая,
  • родная для меня — источник
  • нежности и красоты, как женщина
  • земная. И столько жадности в
  • сиянии бездонных глаз, и столько
  • щедрости в родных объятьях, и
  • столько счастья, и столько чистоты
  • — рожденная для жизни, для любви,
  • для красоты. Но вдруг в обличье
  • добра в глухую чащу увлек ее
  • густой туман — она доверчиво
  • пошла, ступая по сырой земле
  • босая. Но всё, что обещалось, был
  • обман — теперь она в плену,
  • простилась с юностью, безвинно
  • угасая. И через много лет, смотря
  • в ее потухшие глаза, хочу понять,
  • куда неслась её мечта, где
  • опустилась первая слеза. Столь
  • одинокая, родная для меня,
  • исчезла, умирая, и больше нет её,
  • и пустота, и обливаются слезами
  • небеса.

В самом расцвете жизни, когда мой корабль пошел ко дну — я погружался в бездны отчаяния и бессилия, достигая той самой нижней точки, ниже которой, казалось, уже ничего нет, и сердце, и разум наполнялись невыносимой пустотой, отравляющей каждый мой день и толкающей к самому краю, на грань чистого сумасшествия, — я оглядываюсь назад, пытаясь разглядеть сквозь время тот роковой момент, когда пропустил тихую гавань, что обещала обычное человеческое счастье.

И перед внутренним взором рассеивается туман и открывается бесконечность моря и неба, проплывают безликие тени, что шепчут на языке тёмных глубин, — словно поднимаясь со дна морского, оживают в памяти образы, собираясь в единый живой узор из битых осколков тяжёлых воспоминаний, разбросанных по дну, как самоцветы, высыпавшиеся из взломанного сундука, — набирая разрушительную, пугающую живость, драматическую силу, хлестко раня душу, затягивая в холодный, гипнотический блеск туда, где не существует более временных пределов, и прошлое становится мучительно и обманчиво близким — как никогда прежде, а боль натягивается на колесо дней, пока не переходит в исповедь.

Я так долго старался всё забыть, прилагал дьявольские усилия, чтобы выбросить всё из головы, и какое-то время мне даже казалось, что это только дурной сон. Теперь же, в свете сегодняшнего дня, я сам с трудом верю, что всё было реальностью, и от многого хочется отказаться, возразить, забыть — слишком честна эта достигнутая глубина, так ясно отражающая мою собственную трагедию.

Я почувствовал, как сильно забилось сердце, и вспыхнули более ярким, чем когда-либо, светом мысли, озарив прошлый тёмный мир чувств. Я приблизился к тем далёким берегам и печально задумался: как вышло, что я так и не смог избавиться от событий, оставивших глубокий шрам, разлом в основании? И всё, что строилось поверх, при быстром взгляде назад выдаёт своим рельефом уродство, что кроется внутри и в неистовстве стремится вырваться на поверхность из пределов собственного безумия — вздохнуть свободно и что есть мочи крикнуть, желая быть услышанным этим бездушным, высохшим, точно сердце мертвеца, миром.

****

Декабрь — точного числа я не помню, тогда я не следил за календарём. Это было не важно. В детстве жизнь — беззаботная штука: свежая и хрустящая, как наливные садовые яблоки, легкая, как перо птицы, тёплая, как материнские объятия, длинная — точно до горизонта. Какое время может быть лучше, когда душа полна веры в главные смыслы жизни — беззаботную радость и безмерную жажду любви?

Эти ощущения были настоящими, исполненными чистого, неподдельного переживания. Они рождали нерушимую веру в светлое счастье — и тогда казалось, что никто и никогда не смог бы убедить меня в обратном. Но эта хрупкая, чистая наивность вдруг рассыпалась, ударившись об иную, скрытую от детского взора реальность жизни, — и всё вдруг исчезло. (все испарилось за одну ночь).

Полночь. Метель. Зима со свистом вонзалась колючим, прицельным дыханием ветра — точно острая игла — через все щели, сшивая дом холодом. Сквозь сон я чувствовал чье-то живое касание. Казалось, кто-то невидимый был рядом, там, в темноте, крепкой рукой сильно тряс меня, испуганно шептал что-то невнятное, обдавая ледяным, тревожным дыханием. Я не слышал слов, но интуитивно понимал их смысл: мне нужно спешить. Я был вырван этим призывным криком из глубины крепкого сна — от этого невольно замирала душа, и всё тело волнами покрывалось мелкой дрожью до самых кончиков пальцев. От этого мучительного ощущения я не мог более лежать — сел на постели, всматриваясь в мутное окно, вслушиваясь в неясное звучание, — словно где-то жалобно гудели туго натянутые струны, поднимая незнакомое до этого дня грустное волнение души.

Не было видно ни неба, ни земли — всё смешалось в этой белой музыке, и только серебристый блеск печальной луны в желтоватой припудренности фонарного света разгонял обрывки сна. Хлопья снега нервно кружили в мутном свечении. Окна, скованные белым холодом, дребезжали под пристальным вниманием рассерженного ветра в необъяснимом желании разорвать дом на части. Точно вся природа, вся жизнь вышла из равновесия — мечется под напором душевного негодования, расходится неистовым воем, требуя моего сиюминутного внимания.

Я нырнул под тяжёлое одеяло, весь дрожа от холода и растущего страха, в надежде укрыться от этой упрямой непогоды и вскоре провалиться в беззаботный теплый сон. Крепко закрыл глаза, притворился спящим, ожидая, что будет дальше. На мгновение, будто потеряв меня из виду, всё замерло. И в этой нависшей тишине, встревоженный разыгравшейся фантазией, я воображал, как луна холодным, внимательным взором — по велению ночного гостя, что притаился где-то поблизости — наблюдает за мной. Слышался трепет сердца — точно испуганная птица бьется в тугой клетке, где не было более свободной жизни у беззаботной души.

«Зачем она тревожит меня?» — всё думалось мне. Она будто не замечала, что я испуган и не желаю с ней говорить.

Не в силах больше оставаться одному, я торопливо сдернул одеяло, встал с постели. Под скрип промерзших половиц бросился из комнаты с одной лишь пульсирующей мыслью: укрыться, утонуть и беззаботно забыться в нежных материнских объятиях.

Как сжималось мое сердце, когда я крался к ней на цыпочках. Я ощущал что-то особенное — какое-то неясное, сладкое ожидание, что отдавалось в душе чутким, радостным эхом, поднимая волну теплой, нежной любви. Верилось, что она непременно укроет меня от всех волнений этой бессонной веренной ночи.

Из приоткрытой двери выбивалась мерцающая лента света, тающая слабым теплом у моих ног. В мыслях мелькнул её нежный образ, ласковый взгляд — и моё сердце радостно дрогнуло. Казалось, ещё несколько шагов — и я услышу особенный сердцу голос, такой сладкий, приветливый, почувствую ровное дыхание, увижу лицо той, которую люблю больше всего на свете.

Я сделал шаг вперёд, и острая стрелка света подхватила меня — словно часовой механизм дал толчок всему дальнейшему движению. Я ощущал странное кружение в ожидании чего-то неведомого до этого дня, чего-то таинственного, полного едва уловимых шёпотов, стуков, шорохов, вздохов и сдавленных стонов в доме. Вот-вот безмятежность отсчитает последние секунды и уснёт на много лет, скованная тоскливым чувством одиночества и мучительным, постыдным страхом. Я чувствовал, как невольно сжималось моё тело при малейшем шорохе, что долетал до моего чуткого слуха в тревожном движении ночи, — и голова пригибается, будто уклоняясь от невидимых прикосновений надвигающихся мрачных теней, делая меня еще меньше.

Эти звуки в тот момент особенно тревожили мое воображение — я опасливо вздрагивал от каждого внезапного оживления, боязливо проводя глазами вокруг себя. Мой детский разум всегда занимал вопрос об этих неизвестных ночных движениях, которые на чистый лист моего внутреннего взора наносили неясную темную мазню, рождая образ, не похожий на человеческий, — какого-то мифического зверя, разъяренного чудища, безобразного в своем телесном облике, притаившегося в темноте. Его мохнатое огромное тело — горбатое, неповоротливое, под которым бьется неуемное звериное сердце, — притаилось в поисках очередной безвинной жертвы. Но более всего пугало меня то, что я будто знал его и невольно пытался понять: кто он на самом деле? Вот и этой ночью я неизменно ощущал его присутствие. Слышал скрип половиц под его тяжелыми неторопливыми шагами.

Тревожное ожидание наполнило воздух, что, царапаясь, медленно вползал в узкое горло, сворачиваясь тугим, тяжёлым узлом, — и казалось, спустя лишь застывшую вечность, с трудом, запинаясь о резкие удары сердца, выравнивался чередой коротких, дрожащих выдохов.

Всё вдруг страшно вздрогнуло, и зазвенели оконные стёкла. В её комнате послышался неясный шум — обрывки рваных, едва уловимых фраз — и раздалось нечеловечески грубое, глухое ворчание и что-то больше похожее на исполненный ярости звериный рык. Весь мир точно треснул по швам и стремительно начал движение в какое-то иное, искаженное измерение. Я почувствовал острое головокружение, и тошнота подступила к горлу. Леденящими гроздьями выступил пот на лице, на шее, по всему телу. Я не спускал глаз с узкой ленты света, в которой торопливо задвигались размытые тени.

Я вдруг остро почувствовал, как хрупкая наивная беспечность безвозвратно подходит к концу. Ритм детского, беззаботного скольжения навсегда прервется в эту минуту — я впервые увижу истинное лицо новой жизни, стянутой грубой, тугой петлёй по воле роковой, необъяснимой, непостижимой детским разумом злой судьбы.

Из глубины комнаты послышался тихий плач, переходящий в жалобный стон — будто опять кричал ветер, только в этот раз не от ярости, а словно раненый, протяжно молил о спасении, прерываемый тяжёлыми шагами и хриплым рычанием своего мучителя, от которого всё внутри сжалось и задрожало. В моей голове, точно на экране, переливаются и бурлят тысячи диких мыслей — они, как волны, уносят меня далеко от берега, так далеко, что я не чувствую более дна под ногами, и острые брызги и пена в лицо не дают повернуть назад, затягивая в водоворот надвигающейся темноты. Я испытывал настолько сильное беспокойство, беспомощность, ощущение какой-то неправильности и даже отчаяние, что мне сложно выразить словами. И казалось, если я не найду способа с этим совладать с собой, это состояние может полностью меня поглотить.

Я замер, преисполненный мрачных предчувствий. Я закрыл глаза и зажал уши ладонями, не желая признавать происходящее частью собственной жизни. Тело будто сковало параличом, едва билось перепуганное сердце — короткими, слабыми ударами. И в этой напряженной, гнетущей тишине родился звук — точно острая стрела пронзила воздух и резкой болью остановила это робкое ритмичное движение.

Раньше мне казалось, что самое страшное, что мне приходилось слышать и видеть, — когда, однажды, ездил вместе с мамой гостить в деревню и собственными глазами видел, как острым топором отрубают головы домашней птице. В последние минуты они кричали, хлопали крыльями, прыгали, оглушительно кудахтали. Один глухой удар — и кровь густо текла из обезглавленного изуродованного тела. Их последние движения причиняли мне собственную боль, вызывая тошноту и безмерную жалость к этим маленьким, невинным созданиям — чувство, которое навсегда вошло в меня после этого кровавого зрелища. После, я часто видел во сне, как бегу и ловлю их, чтобы спасти, защитить, — но всё было напрасно. Я просыпался от глухого удара — под собственный крик — и долго не мог остановить слезы. И всё смотрел в ночное небо и думал: жизнь дана каждому живому существу, чтобы быть счастливым, — за что же кому-то такие страдания?

Но этот звук — от которого, казалось, затрясся весь дом, подобный короткому удару хлыста, смешанному со страшным, пронзительным криком, парализующим воплем, что с болью вырвался из ее груди, — был исполнен такого невообразимого ужаса, что разум мой понесся, скинув с наезженной колеи, сменив все указатели моего прежнего существования. И проживи я хоть тысячу жизней — мне его не забыть. Этот кошмар неотвязно будет преследовать меня: приходить по ночам, вонзаться острыми клыками в сны, жестоко будить, разрывая душу, терзать меня. Я буду носить эту невыносимую боль, точно проклятие, всю оставшуюся жизнь.

Моё тело, потрясённое чудовищностью происходящего — словно разрядами молнии, — содрогается от удара и от следующего за ним крика. И тут же снова звериный удар, и снова, и снова этот невыносимый крик. Кажется, время безжалостно прокручивало один и тот же уродливый момент в этом забытом богом, скованном холодом доме, где не было более ярких, теплых бликов счастья и некому было остановить это падение. Помню, как солёные слёзы покатились по лицу и тяжелое, мучительное чувство — полное жалости и одновременно ужаса — поглотило меня. И самое тяжёлое в этом было — осознание страданий того, кого любишь, оно оказалось в тысячу раз невыносимее собственной боли.

Захотелось увидеть её. Преодолев невольное чувство страха, я тихо приоткрыл дверь и на цыпочках вошел на порог комнаты. В прямоугольнике жёлтого света я увидел, как её тело с силой ударилось о стену и упало на пол. Она судорожно перебирала ногами, вжималась в угол, притягивая дрожащие колени к груди, закрывая лицо руками, защищаясь от следующего удара. Она умоляла перестать, но её захлебывающиеся слезами мольбы разбивались о пустую непроницаемость её обидчика и разлетались в глухой тишине ночи, наполняя холодный воздух, навечно вплетаясь уродливым рисунком в мою память.

Лицо у неё багровое. Она вытирала тыльной стороной руки слёзы, размазывая кровь, что густо текла из разбитого носа. Искривленные, разбитые губы дрожали, огромные, еще совсем недавно красивые глаза затекли и перепуганно блуждали, всё время возвращаясь в ту часть комнаты, что скрывалась от меня за большой дверью. Она плачет и говорит что-то невнятное, как в горячечном бреду, — и в её спутанной речи понятны мне только слова: «Остановись…»

Глядя на её жалкое, скрюченное тело и слушая болезненные, утопающие в слезах слова, я вспоминаю многочисленные ссадины и синяки, уродовавшие её лицо на несколько недель, швы, менявшие её внешность навсегда, и сломанные рёбра, которые она умело прячет в своих ложных историях в материнском желании меня уберечь. Когда я думал о тех страданиях, что ей выпало пережить, о терзаниях, далеко превосходящих всё, что я мог только себе вообразить, я начинал понимать: её реальность, спрятанная за глухой дверью, больше напоминала затяжной кровавый ад. И от этой мысли одновременно приходит понимание, что это — целая жизнь, что до этого дня так долго двигалась мимо меня, оберегая беззаботное детство.

Не в силах больше смотреть, я закричал. Я хотел позвать людей на помощь. Я открыл рот — но звука не было, мой собственный голос свернулся где-то тугим узлом — только немое шарканье давило и жгло сухое горло. Я выпятил грудь, делая неимоверное усилие, заглатывая холодный воздух, — точно готовый взорваться оглушительным, чудовищным воплем, который, хотелось наивно верить, сумеет вернуть меня к реальности с этого темного страшного дна.

— Мама!! — вдруг тощий крик рванул точно в безумии и пронесся под следующим ударом, заставив всё остановиться.

Она повернула голову. Меня поразило ее воспаленное и в то же время бледное лицо. Огромные глаза с опухшими от слез веками, потерявшими привычное теплое сияние, наполнились слезами и блестели каким-то холодным, томительным ужасом. Она пыталась что-то сказать, но только дрожащие губы — точно у рыбы, выброшенной из воды, — заглатывали воздух, беззвучно произнося моё имя. Палец медленно прижимался к разбитым губам, давая понять, что нужно молчать. Она дрожала — и эта дрожь передавалась мне, мешая сердцу биться и, подкатывая к горлу судорогой, затрудняя дыхание. Всё мутилось в моём сознании — я словно в кошмарном сне подхватываю её невыразимый ужас.

Меня охватила острая жалость к ней, захотелось обнять, укрыть своим телом, сказать слова, от которых делается тепло на душе, — но в панике понимал, что не могу двинуться, ноги тяжёлые, скованы кандалами происходящего, предательски врастали в пол.

В глубине комнаты послышались тяжёлые шаги. Дверь зловеще скрипнула и медленно поплыла. Моё тело затягивала нарастающая тревога, которой я никогда прежде в себе не знал — она гудела омерзительным ощущением, пульсировала под кожей, и что-то незнакомое, темное, липкое медленно растекалось по душе. В растущем прямоугольнике яркого света я заметил краем глаза тёмное живое движение, физически ощутил на себе тяжелый, неподвижный взгляд, явственно услышал, как закипает звериное бешенство в пустой груди. И в это мгновение я с ужасом понял: вот он, мой демон — мой огромный чёрный зверь.

Я замер, стараясь не думать, даже не дышать, боясь задеть в груди туго натянутые чувствительные струны, что вот-вот оборвутся и резким звоном окончательно сведут мой разум с ума. Я чувствовал, как ко мне прилипла злорадная торжествующая насмешка, обнажившая стиснутый ряд мелких зубов и поднимающая острые хищные скулы.

Отбрасывая дрожащую серую тень, он стремительно начал расти в мою сторону, переполняя пониманием неотвратимой беды. Всё ближе и ближе шаги — и каждый, точно удар, вбивает меня всё глубже; ещё немного — и он неминуемо дойдет до сердцевины, и впереди меня ждёт глубокий душевный надлом.

И вдруг длинная серая тень обрела человеческое лицо. Теперь передо мной совсем близко стоял живой человек — но именно в этом человеке я увидел что-то до боли родное. Я видел в нём то, что и раньше видел каждый день, но только в тот момент начинал замечать какое-то иное, некрасивое выражение — необъяснимое злорадное наслаждение от происходящего. Безумие жестоко исказило знакомое строгое, всегда умное его выражение злобными, страшными штрихами, делая его уродливым, чужим и опасным. Ещё, кажется, шаг — и он уже не остановится, просто схлопнет меня своей темнотой, беспощадной, нелепой жестокостью, и от меня, изуродованного страхом, ничего не останется. Я беспомощно съежился, замер, закрыл глаза в ожидании казавшегося неизбежным удара.

— Прошу тебя, он ещё совсем ребёнок, — из-за массивной широкой спины вдруг выступило слабое, дрожащее звучание маминого голоса.

Тяжёлое дыхание резко остановилось в двух шагах от меня.

Часовая стрелка, будто сопротивляясь неотвратимым грядущим событиям, мучительно растягивала время — словно давая мне возможность выскользнуть из происходящего во временную щель, исчезнуть, укрыться в темноте от этих огненных глаз, что выбирали, куда направить свой гнев, вонзить острые хищные зубы, — чьё мучительное страдание принесет ему большее удовольствие. Я слышал, как моё сердце лихорадочно пульсировало, отсчитывая время, царапаясь немыми словами, что нужно бежать, спасаться. Но меня точно парализовало — отчаянное сопротивление происходящему, моё глупое детское безрассудство хотело защитить её, забрать его внимание, его слепую ярость и вместе с тем ее боль.

— Скорей бы утро, — пронеслось в моей голове. — Это только сон. Это только сон.

Я закрыл глаза и быстро шептал себе под нос эти слова — точно наматывая их на собственный разум в надежде сохранить его, в надежде обмануть мысли и увести их куда-то далеко, где безопасно, где этого никогда не существовало, — спрятаться, обмануть самого себя, вырваться из этого ужаса. И вдруг, точно сжалившись надо мной, так же быстро, как и появилось, обратной волной исчезло все за скрипом двери.

Я начал медленно погружаться, как в зыбучие пески, в искаженное измерение — очертания мира потеряли свою чёткость, всё было вязко и медленно в притворном равнодушии темного варева ночи. Голова у меня сильно кружилась, и сердце дрожало.

Кончено. Всё кончено, — звенело в моей голове, и от этой мысли пришло невольное облегчение. Дыхание вернулось, и тотчас же с болью раскрылось сердце — широко, еще шире, настежь. Чувство жгучей боли подступило к горлу, я упал и заплакал. Плач становился всё сильнее, судорожные рыдания сотрясали тело, и нещадная ясность заставляла принять мысль: это только начало. На пороге уже стоял новый мир — точно бред сумасшедшего, мир непостижимо ужасный, полный страдания и тоски.

В полном безмолвии, в темноте закрытых глаз, на холодном полу, зажав уши руками, чтобы только не слышать вибрацию зла по ту сторону, — дрожь пробивала мое худое тело, стучало перепуганное сердце, ужас непонимания и беспомощности окутывал тугой паутиной, сжимая беззаботное детство. В сердцевине ночи, накрываемый волнами ужаса, каждый раз вздрагивая от едва уловимых звуков, рождающих мрачные образы, — я познал нестерпимую боль, что будто вспарывала меня изнутри. Я смотрел в пустой экран, огромный поглотивший мрак, — вся жизнь сгустилась в этом моменте. И слезы срывались огромными перезревшими каплями. Я испуган, парализован, отравлен этой проклятой ночью — навсегда.

Вдруг всё стихло. Дом замер, погрузился в молчание, и только затихающий вздох ветра и последняя упавшая капля слез — точно последняя нота — слегка царапали тишину ночи, едва шевеля холодный воздух.

Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я очнулся и осмелился пошевелиться. Резко ударило сердце. Я слегка разомкнул ресницы и увидел, как темно вокруг. И тут же пронеслась мысль: нужно вырваться из темноты — в ней невозможно дышать.

Глядя в пол, в тонкую яркую щель под дверью, спиной осторожно шаркаю в глубину коридора. Весь мир сжался до его размера — он кажется таким бесконечно длинным, узким; ещё несколько шагов — и, казалось, может схлопнуться вместе со мной под бешеный ритм закупоренного в ужасе сердца. С этого дня, когда узнаешь, что твой отец — зверь с тугими кровавыми кулаками, всё в мире становится опасным.

Отныне я — иллюзия целостности человека. Я — человек, познавший боль, человек, в чей неокрепший разум пробрался страх, человек, который, сколько бы лет ни прошло, стоит в темноте пустого коридора — как заключённый в клетку со зверем, в клетку парализующего ужаса и постыдного безмолвия.

Не помню, как добрался до своей комнаты, нырнул под тяжёлое одеяло — точно в засыпавший за ночь снег. Поскорей бы в сон и закончить этот кошмар. Завтра будет утро. Больше нет страшного дыхания — и с ужасом понимал: нет никого в мире, кому бы я мог передать хоть частичку своих чувств. От этих мыслей сильнее билось сердце, глаза горели и заплывали слезами. В одно и то же время хотелось умереть, не не пробуждаться к новому обличью действительности — и тут же все мое существо жаждало жизни.

Эта бессонная, ободравшая ужасом до самых костей ночь, чувство одиночества, холодный свет луны, чернеющая глубина за окном, шёпот ветра и рядом дыхание зверя: всё представилось каким-то длинным, мучительным сновидением. Я закрываю глаза, а этот самый сон начинает своё движение — долгими мучительными днями — перед моими широко открытыми глазами.

*****

Когда я проснулся, разбуженный сиянием бледного утра, я уже был другим — окутан болезненными воспоминаниями, как тяжёлым одеялом, под которым так трудно дышать и видеть беззаботную жизнь.

Я встал. Прохладная тишина пробиралась робким дыханием по телу, но мои физические ощущения не имели более значения. Подошёл к окну — снег перестал, выбился из сил, уснул. Улица мирно дышала под пушистым бриллиантовым покровом: ни деревца, ни щепотки земли. Ясное небо, воздух прозрачен, всё так беззаботно тихо, как на рождественском снимке. Зима спокойна — она добилась своего, открыла мне горькую истину, за которой долгое время в полном одиночестве подглядывала в расшторенные окна нашего дома. Не люблю более зиму — она раскрыла мне глаза, задушив моё детство.

Вся эта ночь с её страшными событиями видится мне до сих пор как безобразный, кошмарный сон, забравший радостный блеск самого лёгкого периода жизни. Там, где раньше было это глупое детская радость, теперь была отчаянная пустота. Я стал определённо несчастлив, жалок, убог и подавлен — и с этим нужно было как-то учиться жить. От этой мысли я готов был взорваться тупым искренним непониманием, кричать на каждом углу, требовать объяснений у любого, кого встречал на пути. Но жизни, похоже, просто было наплевать — всё понеслось своим чередом.

Я столкнулся с его гневом, познал страх — как зерно, посеянное в темноте, разрасталось в тугой кокон. Я зажат и не смогу перерасти это, забыть. Воспоминания, как уродливые, глубокие шрамы, никогда не затянутся — напротив, чем дальше, тем тревожнее и мучительнее они будут жить в моём сердце, кричать и кровоточить в темноте уже самого себя.

На том месте, где должны были взойти цветы любви и нежности, у меня взошли ростки мучительной тревоги — и эта немая тревога была ещё тяжелее реальной угрозы. Я больше не чувствовал себя в безопасности. У меня появилось беспокойное внимание ко всем людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякому страху и боли — своей и чужой.

Интуитивно я понимал, что с этого дня всё переменится. Теперь он знал, что я знаю, — и больше ему не нужно было скрывать свою суть, потакая мольбам за закрытой дверью. Он выпустил своих демонов, и вскоре я познал их крутой, неукротимый нрав. Жизнь стала омерзительно неясной, ожесточенной, молчаливой, опустошенной и скорбной — точно лабиринт ужаса, где в любую минуту, за любым поворотом, я слышал тяжелые шаги.

В доме повисла гнетущая атмосфера, стал остро чувствоваться смешанный липкий запах его ядовитой злости и нашего с мамой беспрерывного страха. Он, как дикий зверь во время охоты, чувствуя этот шлейф, загонял нас как добычу. Только мы не были добычей, мы были семьей, но, кажется, его безудержный агрессивный характер, стер в нем все человеческое, лишил чувств и воспоминаний — все некогда близкое и родное потеряло подлинное звучание.

Мир больше не будет таким, каким я его себе рисовал. Я сломлен, и душа моя как будто разделилась — утратила свою живость, стала мёртвой и ненужной. У меня, кажется, ещё есть тёплые воспоминания — но они точно изъеденные временем мумии, застрявшие в сыпучих песках того момента, когда жизнь круто изменила свой ход.

После той ночи его родительская властность была пропитана холодом. Застывшая немая маска, изредка искажающаяся уже знакомой ухмылкой — кривой складкой в уголке губ, скорее напоминающей оскал, — была первой формой наказания. Я чувствовал его недовольство, не понимая, в чём моя вина. Его голос — тихий, спокойный, будто голос человека за дверью. Он делал длинные паузы, и время останавливалось. Нарастающая тревога крепла во мне от непонимания: какие чувства он испытывает и что может сделать в следующую минуту.

Он напоминал зажатый, побелевший от злости кулак — в котором держал ее, а теперь и меня — и никогда нельзя было сказать, в какой момент слепая ярость, дикого обезумевшего зверя, пустит его в ход. Болезненно трусливое ощущение я испытывал каждый раз, когда проходил мимо, закрывая глаза, трепеща каждой жилкой в теле. Злость и горечь — я видел их в пелене его мутных глаз, а затем взрыв, высвобождение ядовитой тьмы, как отдача тугой пружины, обрушивались незаслуженным наказанием. Я ужасно боялся, что однажды он не остановится и убьет нас.

Меня охватывала паника, когда он заострял внимание на малейшей провинности и повышал голос — как предвестник еще одного метода воспитания: физической боли. Это случалось часто.

Он словно каждый раз искал лучшие, в его понимании, способы наказания. Он играл нами, подчиняя безумию своей уродливой личности. Я боялся сделать что-то не так, а как — я не знал, потому что это не имело ровным счетом никакого значения. Его блестящий, выискивающий взгляд блуждал, искал уязвимость, за что бы вцепиться в нас мертвой хваткой жестокого безумца — это не составляло, как правило, никакого труда. Малейшая провинность годилась. Он просто раскручивал злость со скоростью урагана до разрушительных масштабов, в звериной агрессии бросался на нас — и никто, никто не мог нас защитить. Быть бессильным против зла, зла, которое живёт с тобой в одном доме, зла, которым является твой отец, — немыслимо.

Он установил господство безумца, используя все возможные инструменты подчинения. Физические наказания чудовищны, унизительны, пугающи — но тело, медленно превращаясь в окаменелый панцирь, стерпит всё. Синяки заживают, шероховатые шрамы, напоминающие о былом, со временем сгладятся и станут почти незаметными — чего нельзя сказать о душевных травмах. Они скрыты в фундаменте личности, они определяют поступки, формируют отношение к миру и почти никогда, никогда не забываются.

Со временем суровый взгляд отца, уничижительный тон в разговорах, сомнения в невинности поступков, неизбежность наказания сделали меня уязвимым, послушным, слабым — совершенным неврастеником. Мой страх был таким сильным, что упрямо тянул к земле, заставляя то и дело преклоняться, — казалось, ещё немного, и я сломал бы себе спину (хребет). Я оглядывался даже там, где этого не требовалось, пресмыкался перед любым, у кого была хоть какая-то капля власти надо мной.

Мама повиновалась каждому его слову. Она закостенела от страха, красота ее меркла, взгляд стал пустым, безжизненным. Даже своё присутствие она сделала почти незаметным, не раздражающим отца. Её тело двигалось бесшумно, точно по самому краю — она всегда боялась задеть что-то и привлечь его взгляд: бесплотная тень самой себя.

— Ему лучше не перечить, — тихо говорила она.

Те, кого мы любим, — наша чувствительность, наша мука в такой жизни. Чего стоит одно это вечное — видеть ее боль. Глаза, полные слёз, — она словно переливалась через край своим страданием. Я чувствовал тяжесть моей неизмеримой любви к ней — к той, которая дала мне жизнь, а затем поразила мою душу страданием. Сколько слёз видел я в её глазах.

Я разрывался между желанием защитить маму и желанием самому укрыться, избежать наказания. Я тонул в этом вязком, раздирающем внутреннем противоречии, сохраняя постыдное молчание, свернувшееся сухим узлом в горле, — защищая свою трусость мыслью, что вмешательство может причинить ей еще больший вред. Лишь ночью, в темноте пустой комнаты, моя ненависть обретала обезумевшую, лихорадочную форму слов, и я в лютой ярости проклинал его. Он на долгие годы превратился в объект моей ненависти.

Иногда, разглядывая собственное отражение, я видел, как вспыхивала та же злость, что часто мелькала в его мрачных глазах. В ней читалось какое-то нестерпимое слепое желание подкрасться к нему из-за угла и уничтожить — но одновременно с тем я ясно понимал, что именно это чувство исказило его нормальное развитие личности. Я не хотел стать похожим на отца. В душе я не признавал и не уважал его. Он воплощал в себе всё самое худшее, что может существовать в человеке.

Он требовал слепого почтения, но чем больше он требовал, тем меньше во мне могло возникнуть хоть что-то похожее даже на понимание его странного нрава. Я часто представлял, что, когда вырасту, всё изменится, страх покинет меня, я буду смотреть ему в глаза и сделаю с ним всё, что пожелаю. Но одновременно с тем мне было противно думать, что я могу причинить кому-то вред. И есть только одно самое сильное оружие — стать тем, кем у него не получилось: стать человеком, способным любить и видеть красоту этого мира.

С возрастом я понял, есть жестокие, но довольно притягательные люди, которым другие готовы простить даже самые отвратительные свойства их натуры, — но этого нельзя было сказать о моем отце. В нём не было никакой достойной силы — довольно заурядный, бесцветный, пустой звук в общей мировой симфонии. Единственное, что у него получалось с его собственным омерзительным оттенком, — это уничтожение беззащитной, слабой души. На людях он старался вести себя благородно, переполненный лживым достоинством, — был добр и обходителен, порой жалко услужлив, заискивающе улыбчив. Обнимал маму за талию, ерошил волосы на моей голове, проявляя фальшивую нежность. Его жилистая рука, холодная, как объятия клетки, заставляла ускользать от него в крайнем напряжении при первой возможности. Его черты, его манеры в те моменты не соответствовали его личности — он с лёгкостью обманывал людей

Это вызывало во мне особое детское непонимание и злость. Нас с мамой он ни во что не ставил, не упускал возможности унизить, сбросить привычное раздражение, причиняя боль, — а в окружении малознакомых людей, имен которых даже не всегда знал, старался сохранять фасад благовоспитанного семейного человека. Истина пряталась за плотной ширмой, за которую даже солнце старалось не заглядывать, — вечный, дышащий смрадом сумрак. Люди, как правило, закрывают глаза на такое. Только я и мама знали, как всё обстоит на самом деле. Это вызвало мое искреннее, детское презрение. Добрые дела должны начинаться дома.

Мы не были похожи на счастливые семьи, что жили на нашей улице, — семьи моих друзей, где люди под одной крышей любили друг друга, в доме звучал смех, их не бил отец и матери не замазывали синяки. Я смотрел на другую обложку жизни и задавался мучительными вопросами: из-за чего в нашей семье произошла такая ошибка, зачем так много боли и почему мама не прекратит это. Жизнь дана каждому живому существу, чтобы быть счастливым, — за что же кому-то такие страдания?

Однажды я спросил — она ничего не ответила, не смогла: поднесла ладони к глазам, стараясь скрыть слёзы. Я слышал её неровное тихое дыхание, ощутил её боль, увидел угасание — угасание самого близкого и родного человека. Неописуемая горечь сковала молчанием моё желание понять.

Не знаю, что укрылось у неё под этим необъяснимым смиренным спокойствием, не знаю её мыслей и не угадываю ее чувств. Она как пустая кукла — живёт или притворяется живой. Казалось, мир вокруг рушился, крича болью и непониманием, — она же будто застыла в другом моменте жизни, с печалью на лице, где её шлюпка могла мирно дрейфовать, не имея желания куда-то приплыть, не имея направления — одинокая, подавленная, покорившаяся всем стихиям, смиренная в своей увядающей красоте.

****

Они познакомились, когда она была натурщицей в художественной мастерской, куда он временами заглядывал, растягивая краски в ее нежный пленительный образ. Она думала, что он художник, и ему удавалось провести тогда многих.

У нее была особая способность чувствовать музыку. Жизнь вдохнула в нее этот дар. Мелодия под ее длинными белыми пальцами оживала, погружая в иную реальность, в особое чувствительное состояние души — это производило неизгладимое впечатление на всех, кто слышал ее. Она была чиста и добродушна, хрупка и возвышенна, любила живопись, поэзию, легкое игривое звучание жизни, улыбалась самой красивой улыбкой, которую когда-либо видел мир. Она сохранила ее на всю жизнь. Казалось, она спустилось с неба для красоты, для восхищения — она была рождена стать музой, и он почувствовал эту магию, необходимую настоящему художнику.

Они были окутаны, как им обоим ошибочно казалось, самыми высокими вибрациями творческой жизни. Эмоции захлестнули, они, потеряв всякий разум, провалились в яркий пылкий роман и, едва дождавшись ее совершеннолетия, поженились.

Их разделяли почти пятнадцать лет. Она — прекрасная юная дева с густыми рыжими локонами и распахнутыми небесными глазами, он — статный, высокий, красивый, точно рыцарь, явившийся осветить наскучившую пустоту ее будничных дней. Ее очаровали его манеры — он рассказывал о красивом будущем, читал наполненные любовью чувственные стихи, писал картины в маленькой квартирке на чердаке, заваленном множеством пестрых бездушных полотен, говорил об искусстве и литературе так упоительно и нежно, что казалось все настоящим.

Она, по своей наивности, девической простоте, запуталась в лживых красивых обещаниях, сладостных мечтах — и, не разглядев самого главного, сокрытого и неясного, что пряталось под человеческой личиной, впустила его в свой мир. Он же, полухудожник, рядом с ней нарушил норму равновесия — посмел надеяться, что над его убогой жизнью зажглась звезда, которая, словно огромная творческая сила природы, осветит путь к признанию его таланта.

Он просил писать ее портрет. Он упивался мыслями о собственной гениальности, и не было большего доказательства, чем ее распахнутый восхищенный взгляд.

Трещина в отношениях появилась, когда жизнь в один момент смахнула его за ненужностью — после многих месяцев непрерывного труда. Проделав долгий путь между художественными салонами, он в конце концов был совершенно растоптан под обжигающий вердикт «посредственный» — и в тот момент всё переменилось. Он был уязвлен отказом и нежеланием оценить его.

Она дала ему право верить в свою особенность, в возможность быть избранным. Он гневался от разрушительной мысли, что если бы не она, он так и продолжал бы тихо упиваться надеждами, продолжая размазывать краску в маленькой мастерской, пока его бесцветная жизнь медленно плелась в тени великих, бросавших ему крохи своего внимания.

Он никогда бы сам не решился выйти на свет, где был заживо сожжен художественным сообществом. Он постепенно утратил всякий слух к искусству и превратился в озлобленного незнакомца. Его душа высохла до бесплодной земли, не способной вырастить ни единой мечты, — увяла, свернувшись в свой темный уродливый мирок.

Она не видела в нём неудачника — скорее человека непонятого, непризнанного. Сострадание к слабому мужчине — чувство, которому так легко покоряется душа любящей доброй женщины. Она старалась утешать, продолжала верить, уговаривала не сдаваться — но ее веры и восхищения, которых она не утрачивала после каждого его поражения, не хватило, чтобы стать ему хоть кем-то в этой жизни.

Он принял выбор судьбы и перестал писать. Униженный, растоптанный, озлобленный — пустой звук в творческой мелодии жизни. Началось кружение по бесчисленным барам, где на дне каждого стакана в собственном смятом отражении он ясно видел унизительный плевок. Его внутреннее злонравие, потребовавшее отмщения за свою безликость, за унижение, за обиду, выпустило острые когти в ее молодое сердце.

В нём проснулось какое-то ненасытное, бесконечное желание вымещать на ней свою злость — будто в намерении восстановить таким образом собственные нарушенные права, свое достоинство, которое он видел униженным и оскорбленным.

Это отравило его душу, породило в нём злобу — и дело было не только в непризнании обществом. Теперь она знала, что он никто, — и это отражалось, как ему чудилось, в её глазах. Он осознал душившую его посредственность, ограниченность и стал остро чувствовать ту непреодолимую пропасть, что всегда была между ними. Она чиста, умна, талантлива — и каждый день он старался убить в ней это, преодолеть расстояние. Он не молод, без таланта, и, рухнув с высоты своих раздутых иллюзий, он боялся насовсем померкнуть в её глазах, чувствовал свою бессмысленность, ущербность, пустоту — но больше всего боялся потерять её. Он был рядом с женщиной, чье положение было выше своего, и со всей энергией обезумевшей натуры устремился к тому, чтобы одному ему понятной одержимостью поднять своё достоинство, ощутить вкус безумной, только ему понятной победы. Ему нужно было постоянное, непрерывное подтверждение прав победителя над своею жертвою. Сколько он ни обижал её, сколько ни унижал, сколько ни издевался над нею — всё ему казалось мало: он неуемно доказывал и восстанавливал перед нею свое попранное достоинство.

Думаю, он просто не был хорошим человеком — а этого иногда достаточно для целой жизни. Он всегда был ненормальным, безликим, способным на жестокость, но рядом с ней посмевшим надеяться, что может преобразиться. И теперь, глядя правде в глаза, на почве растоптанных иллюзий, после удара о действительность, через трещину в самолюбии в мир стал проникать его истинный дух. Человек может вдруг лешиться разума и сделаться самым страшным монстром.

Ярость созревала в нем неделями, затягиваясь в тугой канат, который он набросил кольцом удавки на её хрупкое нежное существование. Обижая её, он мстил всему прекрасному, недостижимому, что она собой олицетворяла. Его жажда искусства превратилась в уродливый гнев, ненависть и обиду за свое непризнание миром. В его душе разрасталась тьма, поглотившая всё то немногое, что когда-то привлекло её наивную простоту.

Неуравновешенность и гнев с каждым днём обретали всё большую власть. Он возрождался, утаптывая ее. Чувствуя её слабость, набрасывался дикой злобой, причиняя боль, ввергая в страх и унижение. Он оскорбил её природу, забрал свободу, превратил в безликое и ничтожное. Она была хрупкой, как стекло, беззащитной — и он зажал её в своём тугом кулаке, уродовал, методично перемалывая все кости.

Она страдала всей полнотой прекрасной души, сделавшись в итоге воплощенной печалью. Сломленная, одинокая, погруженная в немое страдание, беспомощно увядавшая с каждым днём. Она продолжала быть с ним — с человеком, не имевшим с ней ни одной общей мысли, ни одного общего чувства. Она стала презирать всё, что он делал, думал, говорил. Покорно и молча приняв своё бессилие, признав его права над собой, она ушла в собственный мрак — и оттуда смотрела равнодушно своими большими потемневшими, неподвижными глазами.

Она стала прозрачно бледной, худой, волосы потеряли былую густоту и золотистый блеск, глаза запали и погасли — размылась тенью былой красоты. Тоска и страх заполнили её, и за этой немыслимой переменой последовали отвращение и отчужденность. Она была задушена своим горем, на грани депрессии — с попыткой самоубийства. Это был опасный сигнал, и он нашёл выход. Через девять месяцев родился я. Она подчинилась судьбе.

Думается, некоторые женщины сохраняют непростую жизнь, словно внутренне принося себя на алтарь, — и тем самым, становясь в роли мученицы, бессознательно оправдывают любое зло, что, как чёрные вороны, кружит над их жизнью, отрезая от красоты и чистоты свободы. Они верят в слепое смирение, закрываясь от правды, и засыпают, пожертвовав собственным счастьем.

В материнстве она нашла утешение, источник душевных сил. Она оживляла своё сердце, становясь вновь любящей и преданной. Он же, видя её новый образ, верил, что она теперь земная, из плоти и крови, — не чувствуя более духовного разрыва с ней, и с отвратительным упоением понимал её зависимость.

Когда он говорил чуть выше тоном, чем требовало обычное человеческое общение, — поднимая голос на ту высоту, которая обещала ей боль и унижение, — она замирала, пугалась, теряя всякую решимость. И то, что она теперь полностью в его власти, сломленная, покорившаяся ему — тирану-победителю, — немного ослабило его дурной нрав, что позволило первым годам моей жизни пребывать в беззаботном неведении.

***

Всё хорошее, что во мне есть, я взял от мамы. Когда его не было дома, она садилась за пианино, что пряталось в темном углу гостиной, — и в эти редкие минуты она оживала. В такие мгновения она говорила как-то особенно нежно, точно растягивая слова в мелодию, — они остались в воспоминаниях, похожие на пение вольной птицы. Я был влюблён в звучание этих слов, в их волшебство, в их колдовскую власть надо мной. Глаза её сияли безоблачной синевой под длинными густыми ресницами, зрачки невероятно расширялись, впуская в необъятные глубины её особенного, нетронутого мира, — улыбка насмешливо, даже как-то по-детски, обнажала белые ровные зубы, морщинки разглаживались на лице, она распускалась былой красотой и молодостью.

Как зачарованный, я смотрел, как взмахивали её гибкие тонкие пальцы на черно-белых клавишах, подчиняя инструмент своему таланту, рождая необыкновенную красоту. А затем начиналось настоящее чудо: с нежностью на лице, взмахом ладони она манила меня к себе, брала обеими руками мою голову, целовала в лоб, улыбаясь своей очаровательной улыбкой, усаживала на колени, тепло обнимала и учила играть.

Мы прекрасно понимали друг друга без слов. Музыка окутывала нас защитным коконом, куда не пробивался ужас реальности. Мы кружились вокруг мечты — лучшее время моей жизни. Затем мы шли на кухню, где ждала спелая сладкая вишня. И сочный вкус ягод, и румяные губы, и легкое звучание нежных слов — и начинало казаться, что всё, что было до этого момента, было всего лишь дурным сном, безобразным кошмаром. Я чувствовал себя перенесенным в прежний, прочный мир, но сияющий теперь каким-то особым светом счастья, и эти редкие радостные мгновения весили больше, чем все отравленные годы, проведенные рядом с отцом.

От его внимания не ускользнул мой интерес к музыке. Он считал это бесполезной тратой времени. Неприятной шуткой, ядовитым словом, ехидной подколкой, глупым замечанием безжалостной жестокостью высмеивал мои неумелые старания. Это задевало, заставляло сомневаться, рождало желание бросить. Мама же верила в меня, наедине уверяя, что останавливаться нельзя. Однажды она сказала — и это навсегда осталось в моей памяти:

— Если у тебя есть талант, используй его, иначе будешь жалеть всю жизнь. И её разбитый взгляд был тому живым подтверждением.

Я поверил — представлял, как настанет день и музыка станет моей жизнью, я стану тем, кто никогда не будет похож на своего отца — неудачника, не способного к любви и красоте.

Но там, где есть уродство, разрастающееся до чудовищных размеров, точно нарост на коже — по которым мир больше напоминает бесплодную засохшую пустоту, — так сложно удержаться красоте.

Он, делая тяжёлый шаг с трудом удерживая равновесие, пьяный в стельку, медленно раскачиваясь из стороны в сторону — точно шлюпка во время шторма — выплыл из глубины дома и направился ко мне. В пьяном виде он был особенно опасен. Оперевшись одной рукой о стену, некоторое время молча стоял, разглядывая клавиши, облизывая сухие треснутые губы.

— Прошу тебя, не нужно, — она бросилась к нему, пытаясь закрыть меня своим хрупким телом.

Он отшвырнул её одним лёгким ударом и подошёл близко, очень близко, обдав отвратительным кислым дыханием.

— Сыграй что-нибудь. — Слова коверкались пьяным сухим шёпотом, ползли ко мне, подобно ядовитой змее.

Я обездвижен — мой разум бежал, спасаясь, уносил к тем робким светлым моментам, что обволакивали в защитный кокон из множества бессвязных пестрых мыслей. Туманно глядел в никуда, улыбаясь как безумец, потерявший реальные очертания мира, — думал о музыке, о вишне, о том, как красива её белоснежная улыбка, как вчера сияло солнце, как завтра обещали дождь.

Он поднял руки и с силой ударил по клавишам, вернув мое внимание — потом тут же снова, казалось, изо всех сил, и опять, и опять. Плечи у него содрогались. Он в каком-то безумии упрямо бил по беззвинному инструменту, что с пронзительным криком терял своё красивое звучание, — казалось, он не остановится, пока не вместит всё зло и не разобьёт его на мелкие куски. Моя душа кричала под финальную мелодию сошедшего с рельсов дурного звучания. Через несколько минут, выбившись из сил, он затих, тяжело дыша — гроздья пота собрались на морщинистом лице, кулаки были разбиты в кровь.

— Я не желаю! — он запнулся, слова давались ему с большим трудом. — Я не желаю этого больше! Этой фразой он уверенно обозначил, что не потерпит больше музыки в доме.

Не знаю, что это было — не физическое, не моральное наказание, это было даже не наказание: это было издевательство, удовлетворение низменных омерзительных порывов слабого, уродливого ничтожества, полного желчи человечишки.

Кривая, полная ядовитого самодовольства улыбка застыла на багровом лице. Я слышал, как мама плачет за моей спиной, и мне очень хотелось, чтобы она перестала. Втянув голову в плечи, глядя в его отвратительную улыбку, сжимая дрожащие кулаки, я стоял неподвижно. Отвращение, брезгливость, обида — густая смесь, дурманили голову. Я смотрел и думал: жизнь дана каждому живому существу, чтобы быть счастливым, — почему же такие страдания?

И вдруг мысли побежали так быстро, что я почти не успевал за ними: сегодня мой день не должен закончиться пустым вопросом, что так долго бесплодно занимал меня. Сегодня в воздухе что-то кружит, и кто-то невидимый за моей спиной, взял меня крепкой рукой и шепчет тёплым, будоражащим сознание дыханием.

— Страдающие, лишенные права на счастье, мы иссушаем собственную душу, что должна быть дороже всего на свете. Не миновать тебе однажды с ним сразиться, — вот что нашёптывал мне этот голос.

Я вспоминаю и до сих пор не могу точно восстановить, какое чувство тогда овладело мной: досада за оскорбление, презрение и злоба, рожденная в сердце человека, дошедшего до какой-то невидимой черты.

Чувство несправедливости жгло душу, причиняя нестерпимую боль. Острая и холодная ненависть, пробуждалась внутри меня, разрасталась в неведомую стихию, набирая всё большую разрушительную силу — чтобы наконец вырваться. Поваленные деревья и сорванные крыши, ничего, кроме разрушений — уничтожить в этом урагане того, кто причинял боль так долго, — и в этом извержении самого себя возмужать, вырваться из тугой клетки, принять боль и только так обрести свободу.

Я вдруг совсем перестал бояться — в моей груди росло что-то вроде живого, дерзкого вызова. Кажется, я ждал и желал, чтобы катастрофа наконец разразилась.

— Ты ничтожество. Я ненавижу тебя. Молю бога, чтоб однажды ты не вернулся.

Под твердостью моего голоса трепетало новое чувство, незнакомое мне до этого момента. Я верил себе — верил, что наконец могу противостоять.

Он повернулся ко мне. Голос его стал тугим, низким — но я не старался ловить его слов. Раздражение трепетало на его губах. Наша злость, как едкий туман, заполняла комнату; его чёрные глаза заглатывали воздух вместе с каждым острым словом — точно стрелами пронизывая его мёртвое сердце.

Дыхание участилось, губы поджались — я видел, как он сжимает окровавленный кулак.

— Из тебя ничего не выйдет. Твои жалкие потуги никому не нужны.

Он сжимал кулак — но больше не поднял его. Никогда.

Рядом с ним умирало всё прекрасное — его иссушенное поле души убивало всё вокруг. Я каждый день видел, что он сделал с ней и что пытался сделать со мной. Чтобы дышать, нужно было бежать из этой темноты: рядом с ним не было жизни, он высасывал её из нас. Мне хотелось помочь ей — и вместе с тем забыть навсегда это чертово место.

Тем вечером я вошёл в её комнату, сел на постель и долго смотрел, как она улыбалась. Я вдруг ясно представил, какой красивой она могла бы остаться, какое счастье было возможно для нас обоих, — но она слишком слаба духом, ей не хватает силы воли, чтобы двинуться по правильному пути.

— Я хочу бежать, но не могу покинуть тебя. Уедем вместе?

Глаза у неё наполнились слезами, она бесшумно встала и подошла к окну. Я смотрел на её сутулую спину, рассыпанные по плечам рыжеватые волосы,с многочисленными нитями преждевременной седины, я ждал пока она подбирала в мыслях, нужные, так и не понятые моим сердцем слова.

— Я не смогу, — глубоко вздохнула она, отирая рукой слёзы. — Если я уйду с тобой, в какой-то момент меня погубит мысль, что я могла, но не сделала этого раньше, что всего этого могло бы и не быть. — Она посмотрела на меня, мягко улыбнулась и добавила: — Но тогда не было бы и тебя.

— Тогда отпусти, — вдруг со злостью вырвалось из меня — и тут же заскребло на душе от собственных слов. Я готов был провалиться от смешанного чувства стыда и отвращения к самому себе. Я чувствовал себя недостойным сыном этой женщины.

Не дожидаясь ответа, не в силах смотреть ей в глаза — я кинулся вон из комнаты, выскочил на пустой двор и побежал. Меня охватило исступление отчаяния, желание бежать куда глядят глаза, не разбирая дороги. Мной точно плетью подгоняли угрызения совести и раскаяние — я жестоко обвинял себя за слабость, за слова, что позволил себе в порыве гнева.

Кажется я бежал целую вечность. Выбившись из сил, я остановился на минуту — перевести дух, опомниться — сел на землю и, крепко сжав зубы, смотрел как вокруг бьется равнодушный электрический город точно сердце,безумца вырезанное из теплого тела. Я смотрел на искривленные, бесконечные, пустые, шершавые улицы, склонившиеся усталые деревья, на машины, слепящие светом фар, на высокие дома, пронизывающие темноту неба, — распахнутые окна, как открытые раны, светились огнями, откуда-то слышались музыка, крики, бой посуды и пьяная ругань. Я задыхался среди этой грязи и отбросов — беспомощный, инертный, безразличный ко всему. Я чувствовал, как безмерно устал. Я не мыслил возможности продолжать движение по дороге огромного зыбучего страха, ведь в конце я обречен на бессмысленный финал.

Вглядываясь в жизнь, в голую действительность, вопрошая разум и душу, я с ужасом вижу выжженное пространство своего существования — какой уродливый, безрадостный вид. Чудесные дни, чудесные ночи, чудесная жизнь — всё проносится перед моим окном. Кажется, пройдет целая жизнь, а я так и не приму в ней участия. Прошлое погибло, будущее туманно, счастья нет — единственный выход: бежать дальше как можно скорее. Бежать от прошлого, бежать от воспоминаний, бежать, чтобы спасти самого себя. Я рвался из этой клетки как обезумевший — одержимый истерическим желанием достичь свободы, неустанно обдумывая бесчисленные планы побега, — и одновременно умоляя себя не покидать её.

Как непросто оказалось сделать правильный выбор — гораздо труднее, чем неправильный, и остаться. Но уж лучше….

Я с удивительной ясностью понимал: мой мир должен измениться — в лучшую или худшую сторону, но непременно измениться, какую бы ужасную жертву мне пришлось принести. Свобода человека — в первом решительном шаге.

Я купил билет на автобус и вырвался из этого проклятого дома. Я ненавидел этот город, этот дом, где родился, — и буду ненавидеть его до последнего дня. Я убежал с твёрдым намерением жить без оглядки, никогда больше не сгибать пред ничтожеством спину — и стать человеком, которым она могла бы гордиться.

Обняв её на прощание, я в последний раз вдохнул чудесный аромат. Она крепко обняла меня, и обдав своим теплом, нежно шепнула:

— Теперь музыка есть в тебе — и в один день она откроет дверь и покажет путь.

Это были её последние слова. Голос ее дрожал.

Ему я не сказал ни слова, сжигая последние хлипкие мосты между нами.

Я чувствую себя так, словно только что вышел из клетки, в которой просидел на тугом поводке много мучительных лет. Впереди я видел новый мир — всё во мне тянется к свету, оживает. Но и этого мало: музыка как победа над уродством должна восторжествовать.

*****

Через полгода мама, истерзанная многолетней депрессией, выпила большую дозу снотворного.

Она занимала в моем сердце так много места, и с ее исчезновением из этого мира мне казалось, что я начинаю сходить с ума от горя.

В тот день низкое небо было затянуто густыми темными облаками — оно нерешительно плакало, раскрываясь мощными ударами, всё полновеснее, величавее, великолепнее. К концу церемонии пошёл густой шумный дождь. Острые мокрые стрелы, смешиваясь с запахом сырой земли, уходили вслед за ней. Ощущение утраты резало острыми краями моё сердце, навсегда оставляя шрамы, унося её из моей жизни, оставляя безмерную пустоту.

После, в траурной тишине ненавистного дома, разбирая ее вещи, я нашёл ответ на столь долго мучивший меня вопрос: как ей удавалось так долго быть рядом с ним? Она прятала его в темноте беспорядка платяного шкафа — многочисленные пластмассовые баночки с лекарствами. Почти все они дурманили её разум, сглаживали реальность, придавая лицу обманчивую безмятежность. Там же были и её записи — короткие, почти бессвязные; они рассказывали все, они говорили так, точно хотели найти спасение. Она посещала психиатра. Она нуждалась в помощи, она за ней обращалась. Не найдя понимания, она оставила попытки.

Пораженный этой новостью, не в силах оставаться в спертом, омерзительном дыхании дома, я вышел на улицу и отправился к реке. Я долго смотрел в глубину темного стремительного потока — в его мутных водах я видел, как уплывал мой разум. Я перешагнул парапет и взглянул в лицо самому страшному моменту жизни — я был готов броситься к ногам смерти. Она отвернулась в решительном вердикте: не годен для главной мелодии жизни. Кажется, у меня появился шанс ещё что-то изменить.

Мысль, что я абсолютно один, сводила меня с ума — и только грустная луна была со мной всю ночь, её свет ласкал мою голову, точно лёгким касанием проводила по волосам. Когда зарождался рассвет, музыки уже не было — мелодия оборвалась, и я был ободран до самых костей.

Я корил себя, люто ненавидел, ругал самыми последними словами — за то, что не остался, что не защитил. И это решительным образом определило мою дальнейшую жизнь. В каком-то смысле я остался в том моменте — моменте вины за своё бездействие и молчание. Станет ли мне со временем лучше или хуже? Я этого не знаю — но сейчас не могу избавиться от чувства безмерной тоски. Порой самое страшное наказание для нас — мы сами.

Воспоминания о ней с глубочайшим сожалением утекали в расщелину между разумом, пытался объяснить, что время исцелит, и чувствами, что никак на это не соглашались. Я хватался за обрывки, стараясь воскресить в воображении черты — и сквозь эти воспоминания, как сквозь слезы, смутно видел ее бледный образ. Она приходила ко мне в снах — я слышал её мелодию, видел мягкую улыбку. Она казалась мне счастливой, свободной. Мне не хватает её. Надеюсь, боль когда-нибудь пройдёт.

Со временем музыка совсем перестала звучать. Все мои замыслы постепенно растворились, забылись — мечта о музыке уснула где-то глубоко внутри. Её смерть и тот груз души, что тянул меня к земле, сделали резкий поворот и определили мою последующую жизнь. Темнота покрывала для меня всё — но именно внутри этой темноты я почувствовал, что единственной нитью в моей темноте должно стать дело, новый смысл жизни, и я из последних сил ухватился и держался за него.

Я подал документы в медицинский на специальность «психиатрия» в надежде что-то изменить — уже не для неё, но, возможно, для таких, как она. Покинув эту землю, она обрела более удивительную, более полную жизнь, чем когда-либо в своем земном существовании.

Мое будущее было туманно, но я знал, что дорога вины, по которой продолжится мой дальнейший путь, уже проложена. Это был тот решающий поворот в жизни, когда можно выбрать любой путь, войти во все двери, — но я окутан этим вязким чувством, и оно будет главным указателем. Я сжимаю кулак — он так и остаётся зажатым, наполненный яростью, на долгие годы. Я удерживаю в нём невидимую чертову нить своей жизни, держусь за неё в тёмных переулках сознания, продолжая винить себя.

*****

Я не сбежал от страха и гнева, испытываемого рядом с отцом, — он был внутри, и от этого уже никуда не скрыться. Я пытался отринуть его имя, его влияние, даже сам факт его существования — но постоянно ощущал на своём пути его тень. То была тень неодобрения, молчаливая и коварная, вроде яда, медленно вводимого в вену.

Я ненавидел в себе те уродливые грани личности, которые невольно перенял от него. Я старался подавить его в себе — и тем самым не мог принять себя тем, кем становился, вступая в непрерывный конфликт с самим собой.

Я не смог высказать ему своих чувств — всего, что накипело за годы, — убеждая себя, что молчанием и отрешенностью можно наказать сильнее. Я не простил его — и не простил себя. Эта рана зарубцевалась внутри.

Я научился сносно переносить свою боль, ловко прятаться от реальности — не признавая её и обесценивая, — но лишь до того момента, пока меня не потревожило былое.

Как-то, когда мне казалось, что всё забыто и жизнь моя устоялась, позвонил человек — он представился работником социальной службы.

— Маркус, — протянул он напряженным голосом, — у меня ужасные новости. Ваш отец умер вчера от инфаркта.

— Где он сейчас? — сухо спросил я.

— В морге. Вам нужно приехать, нужно организовать похороны.

Я положил трубку — и почувствовал немой надрывный крик где-то внутри. Я оказался не готов.

Последние годы жизни он провел в тихом одиноком отчаянии — угрюмый седой старик, истощенный собственным гневом, так глубоко зарывшись в своё безумие. Всю свою жалкую жизнь он находился в разладе со всем миром, начиная с себя, — потратил годы, причиняя зло и разрушая прекрасное в людях.

Я стоял над его высохшим костлявым телом — в тон бледно-лилового галстука — вглядываясь в знакомые черты, и думал о том, что когда-то покинул дом в минуты ненависти и долгие годы желал честного разговора, но так и не смог. Должно быть, понимал, что такие разговоры заводят с целью примириться, — но я знал, что не смогу. Злость не позволила мне открыть ему сердце. Случившегося не изменить, раны, что он нанес, слишком глубоки — словами их не излечить.

Его смерть должна была стать освобождением, но я чувствовал свое безоговорочное жалкое поражение. Он был мёртв — а это значило, что вся моя немая боль так и останется навечно похоронена внутри. Для него всё закончилось, а моё молчание продолжает наказывать. Невысказанное терзало.

Тело отца опустили в могилу недалеко от мамы.

— Твоя смерть не оправдывает тебя, — говорил я, чувствуя, как слова хлещут меня изнутри. Я понял: всё закончилось — но только для него.

Иногда кажется, что я ошибся. Я зарыл свою злость в психотерапевтических приемах — они обуздали моё саморазрушение, придав ему понятную форму, и встроились в меня, словно идеально подогнанный пазл. Гораздо большую пользу принес бы мне ярко проявленный, безумный гнев, разрушение, крик — поваленные деревья, сорванные крыши, разрушить боль и обрести свободу. Но я высушил свои чувства и оставил этот чёртов гербарий внутри — высохшая мумия.

Ненавидя прошлое, я наказываю себя — но я уже достаточно настрадался, думал я.

Зацикливаться бессмысленно — и притворяться свободным тоже. Я предпочел амнезию. Одним широким мазком сгреб все свое невыносимое детство — вместе с гневом, страхом, одиночеством, чувством острого непонимания — в тёмный чулан где-то на задворках сознания и запер. Я научился дисциплинировать свои чувства и держать их при себе. Я отрекся от прошлого, открыл все окна и, поплыв в ином направлении, стал забывать — расписывая по пути стены своего сознания исцеляющими сюжетами. Жизнь понеслась вперёд.

Глава 1.Софи.

  • На темной водной глади вдруг вспыхнула звезда, и поплыла туда, где свет, где солнце золотит луга, где тишина, где воздух чист. Мир дал ей жизнь, она вдохнула жадно и засияла для мечты, и протянула руки, и опустился жизни лист. Она взяла перо и медленно черкнула: «Зачем я здесь?» Ответа нет. И снова утонула.

По открытому небу медленно тянулись, собравшись вместе, бархатные серые облака, рассыпаясь мелким колючим дождем, освежая сонный воздух раннего утра. Солнце застенчиво и робко выглянуло из-за проходящей синевы, сверкнув полуулыбкой, — и пёстрая, точно ожерелье, радуга разделила мир на два царства. Наступила долгая напряженная минута, предшествующая перемене погоды, за которой откроется настроение нового дня.

Один ослепительный луч красоты вонзился в завесу облаков, разорвав тёмную сторону, рассеяв молчаливое движение хмурого утреннего часа. Неудержимый поток света залил всё небо, покрыл землю — и всё улыбнулось, точно в особой радости после напрасных слёз, всё заблестело, и сразу стало легко и даже свободно, будто вся природа умылась и окунулась в белый лучезарный день.

Наступило великолепное безоблачное утро — такое сияющее и жаркое, каким и должно ему быть в это время года. Чистый свежий воздух, нагреваясь на солнце, наполнялся крепким ароматом густого леса, что живописно тянулся до самого горизонта и лишь местами прерывался — обходя волны пологих холмов, перешагивая каждый изгиб сверкающей реки, бережно облигая зеркальную гладь мелких озёр разглядывая в них собственное отражение, касаясь свежей прохлады длинными растрепанными ветвями.

Во всей этой могучей, величественной красоте дикой природы, в широком венце размашистых деревьев — точно в крепких объятиях, — в чьих лохматых кронах в разгар лета резвились солнечные лучи, отбрасывающие причудливые пятна света на густой зеленый ковер у подножия стариков-великанов — точно свежие подвижные мазки масляной краски, — вырисовывался резкими белыми контурами ослепительно-белый полукруг корпусов психиатрической лечебницы, что скрывался от людских глаз за высокой стеной, плотно стянутой пышной зеленью, среди деревьев и лужаек, залитых утренним солнцем.

Широкая тенистая аллея, засыпанная белым гравием, шла от кружевных массивных ворот меж склонившихся в приветствии деревьев, чьи кроны крепко держались друг за друга и образовывали живописную тенистую арку, — останавливалась у широкого веера мраморных ступеней парадного крыльца огромного каменного здания в четыре высоких этажа, украшенного арочными окнами, стеклянной купольной крышей и величественными колоннами, подчеркивающими напускную угрюмость и излишнюю напыщенность этого места.

Главный корпус соединялся раздутыми коридорами-рукавами — словно ручищами, заведенными за массивную отцовскую спину, — которыми он властно удерживал два других, поменьше: в два скромных этажа, с тугими решетками на окнах, что упрямо, точно дети, не желая выходить на свет, укрывались в плотной листве, придавая чуть уловимое тревожное дыхание.

Сзади к корпусу примыкала открытая прогулочная терраса, поражающая буйством красок цветущих клумб, что, казалось, соревнуясь между собой, точно на цыпочках выглядывали, хвастаясь своим великолепием, привлекая к себе внимание.

С террасы открывался вид на роскошный парк, где извилистые каменные дорожки, проложенные в сочной газонной траве, — точно гладкие белоснежные ленты, опоясывающие здания, — уводили в лесную прохладу и бережно возвращали на широкий двор с цветниками и искусственным прудом, создавая единый кружевной узор в подвижной тени раскидистых деревьев, подпирающих своими кронами ярко-голубое бесконечное небо молодого августа.

Некогда это была старая лечебница, пришедшая в совершенный упадок, — полуразрушенное городское владение с запущенным садом, огромным заросшим прудом и развалинами зданий, бессвязно разбросанных по скромной закрытой территории, со всех сторон скованной густым лесом, отвоёвывающим с каждым годом всё большую территорию — казалось, в желании однажды поглотить это место со всеми его обитателями. Почти вычеркнутая из жизни людьми и богом сумеречная зона, в длинных темных коридорах которой под раздирающий стон уходили в последний путь уже не люди — полупризраки, нашедшие в этих грязных уродливых стенах последний приют, словно больше ненужные этому миру, — оставляя своё дыхание, точно длинные иероглифы поломанной жизни.

Сегодня клиника, перешедшая в частные руки, в своей величественной красоте больше напоминает тихий, комфортабельный курорт в объятиях живописной природы — где находят покой надломленные, потерянные, безумные, порой опасные, но непременно состоятельные люди с психическими расстройствами, в надежде изменить ход своей жизни под бережной заботой опытных врачей, самых лучших, в этой области медицины.

****

В утренний час по длинному, застывшему в выжидательной тишине коридору женского отделения верхнего этажа главного корпуса — в клетчатых лучах жаркого солнца, льющегося в открытые окна, — мягкой походкой шел стройный мужчина среднего роста, на вид чуть старше тридцати лет.

Обаятельное смуглое лицо, выразительные острые скулы, коротко подстриженные волосы с ранней благородной дымкой на висках, проницательный мягкий взгляд тёмно-карих глаз — все это придавало его образу несокрушимое спокойствие и величественную глубину. Но почти неуловимое движение неглубоких морщин, хмуривших брови, и время от времени легкий прищур, сияющий тёмным блеском, — точно репетирующий предстоящий день, — и грустное, почти страдальческое выражение, что проступало сквозь него, не соответствовали душевной силе, символом которой он был, а говорили о чём-то внутреннем, глубоко скрытом — какой-то сердечной слабости, тайне, которую он умело носил под защитной маской заведующего женским отделением.

Медицинский халат, небрежно накинутый на широкие плечи, подчеркивал королевскую синеву дорогого элегантного костюма, безукоризненной белой рубашки, щегольских смоляно-черных туфель — и что-то особенное, пожалуй излишне торжественное, было во всём этом сдержанном образе, который так шел этому человеку. И виделось особое настроение этого дня, что — разрушая всю профессиональную выдержку — пыталось протиснуться в первый ряд его беспокойных, путаных мыслей, придавая непревычную лёгкость и едва сдерживаемую мелькнувшую радость.

В левой руке он держал, казалось как можно крепче, медицинские карты, на которые время от времени спускался его задумчивый взгляд — они весомо говорили о важности его дела, что наполняло его целиком, придавая жизни особый глубокий человеческий смысл, и в благодарность которому он отдавал все свои силы с нерушимой, почти слепой врачебной преданностью. Правая ладонь пульсирующе сжимала кулак, удерживая вот уже много лет невидимую чертову нить собственной судьбы, что тянется через бесконечное число прямых дорог и неожиданных резких поворотов — под неустанным противостоянием пламенных чувств и холодного разума.

Я сдержал слово, данное много лет назад, — и моим настоящим правит событие давно минувших дней. И нет в мире человека, над которым пережитое имело бы такую главенствующую силу и власть, как надо мною. Внешне жизнь моя проходит совершенно обыденно — но внутренне я не знаю и минуты безмятежного равновесия. Вина — это незаживающий, пульсирующий ожог, и невозможно коснуться, не причинив душе боль, — вся жизнь становится точно бескрайней выжженной пустыней.

Пересматривая прошлую жизнь, перебирая в памяти те дни, когда судил себя неумолимо жестоко, — измученный нестерпимой виной, я задумывал свою жизнь заново, искал новый её смысл, и после благодарил судьбу за то, что она послала мне это служение, без которого треснул бы мой разум и не состоялось бы это значимое участие в судьбах других людей.

Это не искупить — но только так я могу продолжать жить. Моё сердце невольно сжимается всякий раз, как я вижу женщину с глазами отстраненным, точно смотрящими внутрь себя, полными одинокой тоски, — и образ матери возникает в моём воображении, рождая душевные терзания.

Помню, ещё будучи студентом, впервые в жизни в меня проникло — расталкивая всякие иные чувства — усиленное участие, особое состояние души, сострадание, которое во мне вызывали муки женщины и которых я и раньше ощущал, но как-то не особенно — точно легкое, едва уловимое движение, как пунктирная нить между мной и другим человеком, чьи глаза затемнены печалью. И я, точно не доверяя себе, всё сомневался, подозревал иллюзорность, неистинность — ложный след, по которому блуждаю, не имея опор.

Но тогда, видя, как омывалась слезами душа, слушая, как мягкий, но сильный голос с нервной дрожью счищал словами весь мусор, накопившийся в сознании, — я ясно увидел сопричастность чужой судьбе и в облегчении их страданий внезапно почувствовал не только облегчение собственной печали, но и душевный восторг, который никогда прежде не испытывал.

Проскальзывая взглядом ряд знакомых дверей, я думал о существовании иных человеческих миров, в которые входил каждый день, — где в атмосфере остро чувствуется одиночество и неподдельный страх перед лицом многоликого психического недуга. Непосвященному человеку, случайно попавшему во всю эту застывшую белоснежную тишину, было бы сложно увидеть существование терпкого, липкого, уродливого течения болезни, которое не выплескивается за дозволенные рамки закрытых дверей, сохраняя хрупкую красоту этого места. Боль прячется от посторонних глаз за сдержанными улыбками, легкостью и грациозностью походки, сохраняя невозмутимую маску. Но там — в тишине одноместных палат, в дозволенности врачебных кабинетов, в сочувственной поддержке — пациенты расплачиваются болью и порой уродливым физическим страданиями, в ожидании помощи, вверяя в врачебные руки свои треснувшие судьбы. Я понимал их на уровне ощущений — боль, как дыхание, проходя через все мое тело, складываясь мрачными и радужными образами-воспоминаниями, становясь неотделимой частью меня, — и многослойная тень каждой легкими складками лежит на моей душе.

За долгие годы работы я множество раз касался слабых израненных струн человеческой души, проникал так глубоко, куда не проник даже скальпель хирурга, исследовал их боль, складывая в понятный простой узор. Я помогал им справляться с болезнью, бесстрашно принимать обстоятельства мучительного пути, сглаживая повороты, которые возникали в в самых опасных участках. Все они мужественно сражаются со своими недугами, проходя через страх, стыд, отчаяние, безмерное одиночество — в одном лишь стремлении вернуться к здоровой жизни.

Я люблю свою работу, люблю пациентов — и, протягивая руку каждому, продолжаю видеться с ней. Возможно, я старался сохраниться, не отпускал, бежал от осознания, что ее больше нет, — и каждый раз когда ее улыбка, поднимается из моря лиц, тупая боль сжимает сердце. В каждой — за темной завесой болезни, за диагнозом — я вижу своё искупление. Сделать то, что когда-то не смог, — и, спасая их, я ищу прощения для себя. Возможно, настанет день, когда я смогу освободится от осознания своей вины, что каждый день обгладывает душу.

****

Я прошёл мимо запертых дверей, которые, точно книжные страницы, быстро перелистывались обрывками сюжетов в моих воспоминаниях — остановился у последней и осторожно постучал. Взявшись за ручку, на секунду замер — голова невольно подалась вперед, вслушиваясь в глубокую тишину; живые воспоминания проскользнули в мысли, нарушая спокойствие и всякое самообладание, разгоняя предательское, невольное волнение.

Вот уже два года я вхожу в эту дверь. Софи — ее имя вписано в неизмеримо возрасту, самую увесистую карту в моих руках. В неполные двадцать она казалась моложе своих лет: миловидное лицо, прозрачно бледная, большие небесные глаза, золотисто-русые густые волосы, всегда туго прибранные пестрой лентой, украшавшей длинную гладкую шею. Застенчивый, печальный — но вместе с тем стойкий, закалённый болезнью взгляд. Прекрасная хрупкая оболочка, внутри которой в закоулках сознания много лет таился, поблескивая уродством, психический недуг, безжалостно затягивающий в мучительную пустоту. Столь юная, безвинная, потерявшая себя — хрупкая птица в тесной клетке на ладонях заигравшейся злой судьбы.

Её болезнь имела наследственный характер. Мать Софи провела на больничной постели много мучительных лет, время от времени под действием лекарств проясняя сознание и вселяя хрупкую надежду, что настанет день и болезнь всё же разомкнет свои тугие холодные объятия. Но за многие годы врачебной практики я убедился: если болезнь почувствовала ваш тонкий волнительный аромат, она выйдет на тропу сражения и, используя все возможные приёмы, будет биться за вашу душу — не сжалится и не отпустит, разве что в страшной сделке со смертью, в храме одинокого вечного сна.

Её муж, богатейший человек, был достойным соперником — он боролся за жену как человек, который хочет и может победить в этой страшной схватке. Его многомиллионное состояние давало ему возможность отвоевывать ее у смерти мучительно долгие годы, жертвуя значительные средства на лечение, исследования лекарств, больницы, врачей, сиделок, что в хороводе неустанной заботы кружились вокруг неё. Надеясь спасти жену, он верил в медицину и верил, что всё поправимо, — но в душе испытывал лютую, парализующую злость на всю эту горькую, необъяснимую жестокость, что сковала его семью. Он сражался храбро и самоотверженно исполненный любви к самой дорогой в мире душе.

Но иногда нашей веры, терпения, заботы и любви — как бы мы того искренне не желали, разрывая душу на части, растрачивая себя без остатка — будет недостаточно. С этим противником у вас никогда нет шансов — она непременно возьмёт своё. Её нашли у подножия лестницы со сломанной шеей — куда она бросилась, не в силах продолжать истязающий бег по осколкам судьбы, приняв смерть с улыбкой, точно благо.

После похорон, укрывшись горьким отчаянием, — сраженный в многолетней битве, ушедший с поля боя истерзанным, сломленным, безнадежно несчастным, осознавший свое поражение, дошедший до отчаяния, утративший радость держать близкого человека за теплую руку, — никого не желая видеть, погружённый в воспоминания о счастье, навсегда утраченном, необъяснимо жестоко отснятом, в ощущении полной бессмысленности всего предстоящего в жизни, проклиная свою судьбу, он закрыл за собой дверь.

Но это был не конец. Несколькими месяцами позднее, после тревог и терзаний, после всех этих ударов, его ожидало новое темное известие, которое обрушилось на него среди наступившей внутренней тишины с какой-то грубой, бесчувственной жестокостью — точно лезвие проскользнуло в узкую щель его забвения и полоснуло сердце вновь.

И сложно вообразить, какое действие произвела на него эта весть. Софи, единственно близкий ему человек, пребывает не в молчаливом внутреннем трауре, а окутана вязким туманом психического недуга. Та же страшная болезнь тем же нещадным, прицельным ударом ранила его дочь, поместив зерно болезни глубоко в подсознание, где оно, подобно вирусу, способному разрушить разум, стало разрастаться в тугую непроходимую тьму. Завязалось новое столкновение — и повторились дни испытаний и мук, через которые он проходил уже несчетное количество раз. Он, ещё не утративший умения жить, направился по тому же кругу дел и мыслей — требовал для неё постоянного наблюдения, жил в ежеминутном соседстве с болезнью, в желании вернуть дочь к нормальной жизни перенося всю силу своей любви, не теряя и на этот раз слепой веры.

Он показывал её лучшим врачам, что прокладывали свой путь сквозь крепкие защиты, в осторожных попытках заслужить доверие и проникнуть в глубину её сознания. Лечение шло с большим трудом, и после долгих попыток смягчить ее сопротивление, избавить от бреда и галлюцинаций, облегчить её страдания — весь процесс лечения, все врачи, все лекарства оказывались бессильны перед многоликим проявлением ее недуга.

Впереди не виделось конца мучениям — оставалось лишь смириться перед невыносимой силой обстоятельств, подчиниться и признать власть жестокости. Уходило время, покидали силы — и казалось, никто не в силах это остановить. И он решился плыть вместе с ней, куда бы ни привела их река жизни, — но это движение будет самым лучшим, на которое способен отец.

Душевно растерзанный, уже, казалось, на грани полнейшего отчаяния, постепенно утрачивая веру, он купил это место и создал тихий больничный мир — пристанище в тишине и необыкновенной красоте природы, вдали от людских глаз, — пригласил лучших врачей в надежде, казалось, уже только на чудо.

— Я хочу, чтобы её окружал пусть безумный, но лучший мир, на который мы с вами способны.

В тот период, который я считал только началом своей настоящей карьеры, я был младшим врачом и только со стороны мог наблюдать за борьбой света и тьмы, что играла на ее юном лице, — и каждый раз, встречая ее потухший взгляд, испытывал ноющую тоску, что царапала душу, и казалась, сильнее всех прежде пережитых сочувствий.

Её личность, измученная страданиями, распадалась на множество частей — она перестала общаться с миром, не понимая, что с ней происходит, не ожидая перемен. Особенно ее пугало то что она видела в других, таких же как она, не похожие на людей, точно восковые куклы с пустыми глазами, утратившие себя и своего места в привычном мире людей.

Она часами раскачивалась, сидя на постели, глядя на мир стеклянным взглядом — словно в пустоту. Губы беззвучно шевелились по многу дней, потом начинались припадки. Они повторялись всё чаще и принимали всё более мучительную форму, вызывая серьезные опасения за её жизнь.

В периоды возбуждения она плакала, иногда кричала от ужаса и сожаления, пыталась причинить себе вред. Препараты устраняли острые приступы, однако общее состояние становилось всё плачевнее.

Она чувствовала себя одинокой, сворачиваясь тугим клубком внутри мрачного лабиринта, куда невозможно было пробиться свету, — она почти не управляла своим поведением, и казалось, настанет день — и она, утратив связь с реальностью, безвозвратно заплутает внутри.

В моменты короткого просветления она начинала говорить прерывистыми, бессвязными фразами о виновности и полете в неизвестность. Из болезненного отчаяния она верила, что ей нет места в мире людей, — смерть становилась навязчивой идеей.

Дни сменялись, похожие один на другой. Софи не выходила из своей комнаты — отец и сиделки, почти не отходившие от нее, изводили своим тягостным присутствием. Живя в тревожно-заботливом сумраке, в унылой, давящей тишине, Софи наблюдала, как стелется перед нею ее бессмысленная жизнь, готовя ей каждый вечер все ту же холодную постель и каждое утро все тот же никчемный день. В стенах больницы, в дурмане лекарств, в толпе врачей, которые своим появлением только пугали ее, — на грани истощения чувств, до острия ядовитой иглы, — она не жила, а существовала, словно похороненная заживо, под опекунский марш своего окружения, привязанная многими-многими нитями к своей золотой клетке.

Наверное, это должно было кончиться плохо, но судьба, казалось, сжалилась и распорядилась дать еще один шанс — произошло событие, в корне изменившее дальнейший ход ее жизни. Это случилось, когда Софи достала ключи, вышла из своей комнаты и поднялась на крышу больницы. Она стояла там на самом краю — с распущенными, словно развивающиеся языки пламени, волосами — в полном молчании, наполняясь последним дыханием жизни, что разливалось, точно быстрые волны, по всему ее хрупкому телу, смиренно принимая смертельный исход. Я увидел ее собственными глазами.

В тот ночной час, по счастливой случайности не находя покоя в душе, я бродил по пустым коридорам, мысленно разговаривая сам с собой под молчаливое сияние луны — и она, точно взяв меня за руку своим жемчужным светом, передала тревогу и уверенно повела, показать мне ее.

Я вылез на крышу и в этот последний момент видел как ноги теряли опору, а тело беспомощно устремилось вперед и вниз, я рванул к ней и в критическую секунду успел ухватить руку с силой притянул к себе и почувствовал, как бьется ее сердце, точно птица рвется из клетки. В ту ночь, я отнял ее у смерти, чудо, пожалуй, иначе не озаглавить, так мне тогда хотелось верить.

В безумии ее прекрасных глаз — я никогда прежде не видел такой разрушительной силы: силы, что бьется внутри хрупкого тела, силы, что рвалась как обезумевший зверь, — и в этом терзании было столько живой энергии, столько желания жить — и это было необыкновенно красиво. На последнем краю человек срывает все маски в готовности предстать перед смертью без ненужных притворств — чувствующий и свободный, таким, каким и положено быть человеку.

— Нет, никогда этому не бывать более, — мелькнула в моей голове мысль, поразив своей мощью, — открыла все шлюзы, и понесся бурный, безудержный поток, что сносит своей энергией все застоявшееся, старое, все то, к чему привыкло мое израненное существование.

Каких только душевных движений не было от этих раздирающих грудь новых мыслей, новых чувств — разом сверкнул внутренний свет от сердца, что так нежно прижималось ко мне. Пробудилось восторженное состояние души, подарившее волшебно новое, никогда не испытанное мною счастье от ощущения абсолютной близости с другим человеком. Я видел её глаза, смотревшие на меня с такой трогательной и трепетной нежностью, какой я никогда не видал в глазах другого человека. Душа светилась на ее лице — открываясь мне.

— Я не хочу, чтобы со мной случилось то же, — шептала она еле слышно, вся дрожа и задыхаясь, прижимаясь ко мне, обливаясь слезами.

Самое главное для меня той ночью: ей была дана жизнь — и мне шанс кинуться в смертельный поток и повернуть русло своей реки жизни.

Тогда мы говорили впервые — я испытал какое-то особенное, сильное чувство: не только жалость, но и сердечный трепет. Казалось, я влюблялся в неё в ту минуту — и, осознав это, что-то вдруг хрустнуло в сердце. И тут же это волнение потухло под влиянием долга, уступило место строгим правилам, что стоят на страже моего разума.

Я стал часто навещать её — у нас завязалась близкая дружба, что-то выходящее за привычные рамки отношений, что складывались у нее с другими врачами, — но удерживаемое в рамках профессиональной этики: это позволило ей ослабить силу своего сопротивления и доверится. Мы каждый день продолжали осторожно касаться друг друга, постепенно выбираясь на свет.

Помню, как она взглянула на меня, немного прищурясь, и тихо, точно боясь своих слов, сказала:

— Я ещё не встречала человека, который хотел бы понять меня так, как вы.

Вскоре я сделался её врачом — и с того момента всё переменилось.

Спала мутная пелена безумия с ясных глаз, затормозился процесс развития болезни — я на психотерапевтических сеансах двигался осторожно, как по хрупкому льду, выбирая следующий шаг, и наконец, отбросив тревогу и волнение, она позволила проникнуть в глубины своего измученного сознания. Пытаясь найти опору внутри себя, она проявляла поразительную смелость и бесстрашие в выздоровлении. День ото дня глухая стена между ней и миром трескалась всё сильнее, и понемногу она робко стала складываться к жизни — восстанавливая душевное равновесие, раскрываясь пленительным, прежде неведомым очарованием чувствительной натуры, которой она в себе прежде не знала, распускалась, особой нетронутой красотой — которая заключалась в игривой улыбке, в тонкой грациозности движений, в мягкой женственности всех черт, в кокетливой здоровой мимике заигравшей на юном лице. Она смотрела на меня совершенно новым, подвижным ласковым блеском — словно дивная отважная птица, пробудившаяся от глубокого чёрного сна и точно взлетающая в облака.

День ото дня глухая стена между ней и миром трескалась всё сильнее, и понемногу она робко стала складываться к жизни — восстанавливая душевное равновесие, прорастая пленительным, прежде неведомым очарованием чувствительной натуры, которой она в себе прежде не знала, — распускалась особой нетронутой красотой, которая заключалась в игривой улыбке, в тонкой грациозности движений, в мягкой женственности всех черт, в кокетливой здоровой мимике, заигравшей на юном лице. Она смотрела на меня совершенно новым, подвижным ласковым блеском — словно дивная отважная птица, пробудившаяся от глубокого чёрного сна и точно взлетающая в облака.

Она никогда не станет нормальной в том привычном смысле, который знаком по ту сторону стен больницы, — навсегда останется особенной, по-своему прекрасной — с трещиной на хрупком стекле. Именно эта трещина, проявляющаяся при определённом свете нашего общения, не позволит признать Софи окончательно здоровой — но удерживать ее в каменных стенах было уже бессмысленно и даже небезопасно, и это дало мне право признать: момент настал. И в этот долгожданный день, охваченный горделивым волнением, я нес ей последнюю, победную часть ее самой.

Приятно распускалось трепетное предвкушение под пульсирующий стук сердца, удерживаемое в рамках тугой профессиональной роли. Быть тем, кто приглашает на свет — как на первый медленный танец, — поистине упоительное, ни с чем не сравнимое ощущение. Я радовался и одновременно все туже затягивался волнением, прокручивая предстоящий разговор.

Я опустил ручку двери — она медленно поплыла. Ослепительные лучи света заливали комнату, заставив на секунду прикрыть глаза, обожженные сверкнувшим солнцем. Рядом с ней всегда пахло молодостью, смешанной с благоуханием свежесрезанных душистых цветов.

Ее комната — уютная, довольно просторная, с высокими потолками, огромными окнами и лиловыми стенами — была обставлена с тонким вкусом, позволяющим сочетать теплый уют с особенностью, назначенную больничным учреждением, как и многие другие, которые я посещал каждый день — но здесь я чувствовал все большее отличие: она все больше дышала невыразимым ароматом свежего, здорового воздуха.

Дверь распахнулась настежь, и белые занавески слегка колыхнулись на ветру. Воздушная, почти хрустальная, она уютно сидела на краешке кровати спиной к окну, заложив пальцем место в толстой книге, и со вздохом изредка взглядывала на часы прекрасными задумчивыми глазами — в скромных складках простого светлого платья с тонким цветочным кружевом, что особенно шло ей, выразительно подчеркивая здоровый румянец.

Открытое лицо, осторожно склоненное набок, светилось ласковой улыбкой, что придавало ее образу особенное притяжение, — волосы игриво золотились по хрупким плечам, заставляя любоваться каждым невесомым, гибким движением. Она напоминала прелестную греческую нимфу в блаженном сиянии ванильного солнца, пробивающегося сквозь неплотно задернутые светлые занавески. Воздух был невыразимо нежного, белого цвета, точно сахарное кудрявое облако заполнившее комнату, как воспоминание о праздничном вкусе воздушных сливок, тающих мягкой липкостью на губах.

При моем появлении, словно тронутая радостью, она вспыхнула и заискрилась легкой оживленностью, что кружилась в ее блестящем взгляде — словно пылкий танец, игриво сдерживаемый на тонком поводке смущения. Она поправила волосы и улыбнулась.

— Здравствуйте, доктор, — сказала Софи нежным, робким, почти детским голосом, бросив короткий взгляд на часы. — Я ждала вас.

Я спросил ее о самочувствии, о том как она провела ночь, и, не спуская глаз, присел рядом в привычное мягкое кресло в углу комнаты, откуда мог любоваться живостью ее профиля на фоне бело-голубого неба.

Она сделала глубокий забавный глоток воздуха, точно приготовившись выпустить его обратно множеством приготовленных слов, что копились в ней в ожидании моего появления. Я знал это бурное начало — и с неподдельным удовольствием приготовился услышать этот милый моему сердцу пылкий девичий щебет.

— Вот уже несколько месяцев я чувствую себя совершенно здоровой, — негромко сказала она, поворачивая ко мне голову и глядя своими ясными глазами из-под длинных ресниц — смущенная радость подкрашивала лёгкий румянец пурпурными нотками. — И как-то особенно хорошо чувствую себя сегодня, несмотря на то что беспокойно провела ночь — мне приснился совершенно неожиданный сон. Я видела, что судьба моя уже решена, и я уже не живу — точно доживаю в ожидании чего-то, что скоро случится, непременно случится, и уже никто не в силах это изменить, — чего-то такого, что все посчитают дурным и страшным.

— Она задумалась и посмотрела в окно. — И нет, нет, — она решительно остановила мою попытку заговорить, — меня это не пугало. Я только чувствовала, как мне хотелось успеть совершить что-то, что сделает мою жизнь не напрасной. — Она сделала паузу и вскинула на меня какой-то особенный, поразительный взгляд, ускользнувший от моего понимания, — и продолжила в том же лёгком тоне: — Но я не успела досмотреть, не знаю теперь, чем кончится дело. Как вы думаете, это может что-то значить, доктор? — Она смотрела на меня с игривым любопытством.

— Я думаю, что с вами не может случиться ничего дурного или страшного — прошу вас, выбросите весь этот вздор из своей прелестной головы. Это только сон!

— Думаю, вы правы, — она мило улыбнулась, обнажив жемчужные зубы.

И в мгновение она так же ловко перескочила на другую занимавшую её тему, слегка понизила голос, стала говорить как бы по секрету, подсаживаясь чуть ближе.

— Мне не терпится поделиться с вами — я утром подслушала разговоры в саду. Вы когда-нибудь слышали от пациенто, во что они верят? — Она быстро бросила взгляд на дверь, убедившись, что она заперта, и почти шёпотом продолжила.

— Они слышат голоса тех, кто жил здесь когда-то — все эти люди, что так долго терпели мучения, говорят, приходят к некоторым из нас. Кто-то рассказывал вам об этом? — Она посмотрела весело, скривив умоляющую гримасу. — Я знаю, вы не вправе обсуждать других пациентов — но прошу вас, это разжигает во мне безмерное любопытство!

— Думаю, все дело в том, что людям бывает скучно — они придумывают разное, чтобы хоть немного развлечься, и видят то, чего нет на самом деле.

— Значит, я могу не волноваться о них?

— Напротив, теперь, когда мы знаем... — голос мой даже перехватывало от волнения. — Я хотел поговорить с вами, Софи. У меня для вас особенная новость.

Ее прекрасное в своем свежем возбуждении лицо вдруг выразило крайнее удивление, мгновенно смахнув трогательный задор, — пелена затуманила беззаботную синеву, она поджала губы и внимательно заскользила по мне тревожной темнотой, словно пытаясь проникнуть в мои мысли и найти подтверждение нарастающему волнению.

— За столько лет я научилась видеть любые перемены — вы чем-то озабочены сегодня, и мое сердце от этого предательски становится беспокойным. Что же случилось? Говорите, прошу вас! — Ровный мягкий голос набирал силу волнения, в котором звучали нотки искреннего нетерпения, что выбивались из-под ее власти. Она повернулась, бросив на меня умоляющий взгляд своих прекрасных глаз, что говорил красноречивее всяких слов, — покраснела и быстро зашевелила тонкими длинными пальцами, беспокойно перебирая оборки платья и взбивая кружево в бледный букет.

Я подсел к ней и тихонько положил свою ладонь на холодные, суетливые пальцы.

— Я прошу вас, говорите, — дрогнула нижняя губа — она умоляюще заглядывала в мои глаза влажным испуганным блеском.

— Софи... — я сделал короткую паузу, не спуская с не радостного взгляда, стараясь этим смягчить и успокоить ее.

— Нет, постойте! Не говорите. — Несколько секунд она молчала, потом слегка наклонила ко мне голову и, бросив быстрый взгляд, блестящий от слез, словно проникая в самую глубину моей души, добавила: — Вы покидаете меня? Да, должно быть, так. Но этого просто не может быть! Что я без вас буду делать? Я не переживу расставания! — Бессвязные, звенящие, пылкие слова слетали с ее уст — словно сорвавшиеся бусины, разлетаясь нежным цокающим волнением по притихшей комнате.

Она как будто еще хотела что-то сказать — что-то главное — и никак не могла решиться, усиливая этим свое волнение, думая, что время для этих слов, лучшее время, еще настанет, — и одновременно блуждая во всей этой внутренней толкотне, напуганная нарастающим пониманием, что времени откладывать, возможно, больше нет.

— Прошу вас, постойте, милая Софи, — заторопился я, останавливая ее бурный волнительный поток.

— Этим утром было принято решение, что вскоре именно вы покинете меня. — Я посмотрел в глубину ее темно-синих глаз — там, где волнение, точно бушующие волны, набирало силу, разрушая разумное терпение тревожными догадками. — Софи! Ваше лечение закончено.

Она не сводила с меня долгого взгляда, собравшегося в напряженную пульсирующую черную точку, что вновь переменило выражение ее лица. Через секунду уголки губ опустились, взгляд упал к ее ногам и задумчиво замер. После долгой паузы она тихо спросила — осторожно, словно не веря сама себе:

— Как это возможно?

Видно было, как ожидание грядущих перемен овладевало ею, — но это продолжалось недолго. Она сощурилась, стараясь вернуть прежнее спокойное выражение, и наконец, сделав глубокий вдох, тихо и медленно добавила:

— После стольких лет?

— Через несколько дней мы отменим лекарства, пара недель на оформление документов — и как только будете готовы, можете покинуть нас.

— Так просто. А что потом? — спросила она и вдруг заплакала.

— Я думал, эта новость отзовется в вас совсем иначе, — я подсел ближе и медленно положил руку на дрожащие плечи. — Не стоит так волноваться — мы продолжим встречаться столько, сколько потребуется, но я уверен, вскоре вы сможете жить без поддержки врачей, сможете жить нормальной жизнью — жизнью здорового человека, Софи. — Я заглянул в бездонную, печальную бархатистость увядающих глаз. — Вы избавились от болезни, так долго терзавшей вас. Не позволяйте своим чувствам забрать лучший момент.

— Возможно ли это после стольких лет? — голос ее завибрировал от подступающих слёз. — Из ваших уст это звучит так просто.

Она смотрела на меня в ожидании, и в глазах ее виделась вся хрупкость глубоко потревоженной жизни, объятой невольным трепетом смешанных чувств: и страх как главное из них, и робкое — но точно пламя в своей первой искре — ожидание будущего, — все кружило в этом юном, встревоженном взгляде.

— Вы слишком взволнованы, но пришло время.

— Я думаю о выздоровлении почти постоянно — но одновременно боюсь его, ужасно боюсь: мне придётся учиться жить заново. — Она смотрела жалобно своими большими потемневшими, неподвижными глазами. — Когда бы, в какую бы минуту меня ни спросили, о чем я думаю, — я могла ответить не задумываясь: я думаю о жизни вне стен больницы. Все это было так легко для мечты — и так непонятно, и мучительно для твердой поверхности реальных шагов.

— Просто будьте собой.

— Это самое сложное — я не представляю, кто я, — с дрожанием в голосе тихо говорила она. — Все, что я знаю о себе, — это Софи с диагнозом.

— Мир незнакомый вызывает страх — совершенно нормальный, здоровый страх, тот, что стоит перед новыми событиями жизни, — но вы справитесь. Так много пройдено, и вот вы у победной черты — более нет повода для печальных слез.

— Я улыбнулся, глядя на вновь набравшие силу очаровательные голубые глаза, в которых увиделось движение плавных, как река, успокаивающих ее разум чувств.

— В семейной обстановке вы быстро перемените свое настроение — и начнется наконец настоящая жизнь.

Ее лицо вновь переменилось, приобрело какую-то восковую прозрачность, сделались печальнее, приобретя какое-то светлое, страдальческое выражение.

— В этом мое, пожалуй, главное опасение. Когда отец смотрит на меня, он будто ждет, что я стану здоровой, — он ищет это в моем лице, в моих движениях, и в эти минуты моя вина за болезнь становится почти нестерпимой. — Она замолчала и смотрела, казалось, куда-то сквозь меня, а потом резко перевела острый взгляд — от которого по моей спине пробежал холод — и добавила: — А если не получится, если вдруг вы ошиблись и болезнь вернется... — она замолчала, поджав бледные губы.

— В том нет вашей вины — не позволяйте страху сковать вас и погубить жизнь, которую вы наконец по праву обрели.

— Иногда мне кажется, что у меня нет своей жизни — или меня в ней нет, я в плену болезни. А теперь отец хочет назначить мне жизнь, ту, которую он выбрал для нас обоих, — он часто говорит об этом, развлекает планами, но я к ним совершенно равнодушна. Я готова пожертвовать всем и остаться тут — лишь бы быть там, где вы.

Я взял в свою руку её тонкие дрожащие пальцы. Она улыбнулась, глядя прямо в глаза, — и этот взгляд напомнил тот, что был обращен на меня в тот далекий день на краю крыши. Я почувствовал теплую близость и ощутил всем сердцем пронзительную тоску от расставания с ней.

— Предстоящее прощание с людьми и с местом, к которому вы так привыкли, вызывает тоску — но будем честны, Софи: так никто не должен жить, в этой мрачной атмосфере, в окружении больных людей, во всей этой однообразной белизне. Не стоит думать, что вы готовы пожертвовать всем из-за меня.

— Вам пора вылететь из этой клетки — и не может быть иначе, — сказал я, глядя на голубое безоблачное небо за окном.

— Расскажите, как, — сказала она с грустной улыбкой. — Мне так долго хотелось быть здоровой — но эта перемена сжимает мою душу, и одна лишь мысль о том, чтобы сделать шаг по этому пути, сковывает ужасом, почти лишая меня воли.

— Вы смотрите на предстоящие события совершенно безрадостно. Нужно поверить, — сказал я. — Это лучшее, что могло произойти. Я буду рядом столько, сколько потребуется, — а потом станет легче.

— Ваши опасения напрасны — с каждым днем вы становитесь только сильнее, вы и сами это чувствуете. Теперь никто над вами не властен, вы можете делать все, что только пожелаете. Мне радостно видеть, как вы изменились. — Я посмотрел на ее прекрасное бледное лицо. — Вы постепенно обретете почву под ногами, и вскоре жизнь засияет новой, неведомой вам пока гранью свободы.

— Ваши слова дают мне право думать, что это возможно, — ее очаровательная улыбка говорила, что ей приятна моя забота. — Но я бы не хотела торопиться.

— Мы все к вам привязались и будем с нежностью вспоминать юную прекрасную душу. — Я нежно положил руку ей на плечо. — Вам не нужно ничего особенного делать — дайте себе шанс.

— Вы всегда были так добры ко мне. Я буду думать о вас чаще, чем позволительно. — Она покраснела и опустила глаза. Казалось, она сама не поверила, что осмелилась произнести последние слова, — и они коснулись моего слуха.

— Скоро ваша жизнь наполнится другими людьми — и вы с легкостью отбросите мой образ, печально связанный с болезнью.

— Я справлюсь, просто... все это так для меня неожиданно. Мне нужно немного времени — успокоиться, как-то свыкнуться с мыслью, что я теперь совсем здорова.

Я осторожно взял ее руку и погладил своей теплой ладонью. Потом, взглянув на часы, сказал — насколько возможно легко, будто сдувая тяжелое настроение этой встречи.

— Более никаких разговоров, вы устали. Скоро придёт сестра — после лекарства вы сможете отдохнуть.

— Нет, нет, я не устала — в вашем присутствии мне хорошо.

— Софи, на сегодня мы закончили, — сказал я, вставая. — Мне нужно продолжить обход.

— О, прошу вас, доктор, побудьте со мной еще немного — мысль о том, что мы скоро расстанемся, мучительна.

— Вы знаете, Софи, ваше общество доставляет мне особую радость — но наше время закончилось, вы должны меня отпустить: меня ждут другие пациенты. Завтра мы продолжим наш разговор — прошу вас, не нужно больше печалиться. Сегодня у вас начинается новая история — вы можете сообщить отцу эту чудесную новость.

— Думаю, вы по праву должны сообщить ему сами — он вернется на днях. — Она посмотрела на меня медленно, точно втягивая в узкую черную глубину. — После того как вы появились в моей жизни, появилась надежда, — сказала Софи, вставая, чтобы проводить меня.

— Ваше выздоровление — лучшая награда для меня.

Она стояла спиной к окну на фоне жемчужно-оранжевого солнца, поджимая нежно-розовые губы. В выражении ее лица было что-то новое, ускользающее от моего понимания, — и наконец оно приняло страдальчески взволнованный вид, будто она решалась что-то сказать и искала на то силы, одновременно стараясь отдалить сколько возможно эту минуту. Губы ее дрожали — казалось, она боролась со своим нервным трепетом — и изредка взглядывала на меня, и ее чувства невольно сообщались мне.

Через мгновение она тихо подошла очень близко и быстро обняла легкой рукой за шею — я почувствовал тепло ее тела и мягкое, сладкое касание губ, и тут же, точно той же волной, что подтолкнула, отстранила ее назад.

Она стояла неподвижно — казалось, молодое свежее дыхание, распаленное страстью, невольно разгоралось; под сдержанностью скрывался жар, все теми же резкими волнами разливающийся по всему её телу.

— Вы дороги мне с первых дней. — Она посмотрела на меня открытым, решительным и вместе с тем нежным взглядом, и вдруг яркая краска стала выступать на ее лице, слезы смущения заблестели на глазах, губы взволнованно вздрагивали. — Всё, что вы помогли мне пережить в этих стенах, позволило еще глубже укрепить мою привязанность.

— Позвольте любить вас. — Голубые большие глаза наполнялись трепетным светом. — Мне стыдно, что я не могу больше скрывать своих чувств — но мое сердце разрывается от мысли, что скоро мы расстанемся, — продолжала она, решительно глядя мне в глаза и вся пылая багровым румянцем. — Я никогда никому не говорила таких слов. — Трепетно, так чисто и просто признавалась она.

Я взял ее дрожащие руки, чувствуя, как волнительно у неё на душе. Она подняла лицо и робко улыбнулась. Глядя в ее голубые глаза, пристально смотревшие на меня, я чувствовал все то чистое, прекрасное, что в ней происходит.

Ожидание во внимательном взгляде наполняло ее нестерпимым жаром, делая еще красивее — внимательный взор задрожал, зажегся ожиданием. что, точно одинокая волна в неспокойном море, неустанно бились о пустынный берег надежды.

— В один прекрасный день вы проснетесь и скажете себе, что совсем здоровы, и почувствуете невыразимое счастье — и все возможности свободной жизни! Вы обязательно полюбите того, кто достоин вашей чистоты. — Я видел, как глаза туманятся, как она бледнеет от моих слов. Это было не то, чего она ожидала. Лицо ее сделалось печальным и неподвижным. — Я никогда не осмелюсь обмануть вас — вы дороги мне, Софи.

Она выпрямилась при этих словах и, как будто оробев, подняла голову — удивленная, убрала свою руку и отстранилась. Лицо выражало глубокое отчаяние. На миг в глазах ее мелькнула яркая вспышка — и она быстро опустила взгляд, пряча блеск под густыми ресницами; слезы покатились по бледным щекам. Вдруг она вскипела гордостью — лицо озарилось какой-то внезапной строгостью. Никогда не видел я ее такой — казалось, мысли уносили ее далеко от этой жизни, в какую-то другую, несбыточную, — и она сказала с обидой в голосе, глядя резким, пронизывающим взглядом, от которого мне стало не по себе.

— Но я люблю вас. — Она взяла меня за руку и, не спуская глаз, прямо и смело смотрела, сдерживая дыхание — отыскивая в мыслях, чтобы сказать, и в ответ услышать совсем другие слова.

— Нет, вы не можете любить меня, Софи. Я знаю — не обманывайтесь: но это не может быть правдой. — Я изо всех сил старался приглушить колющую боль от моих слов.

— Перестаньте обращаться со мной как с ребенком, — не выдержала Софи. Выражение ее лица заметно изменилось — волнение и детскость исчезли, и выступило холодное, и даже, несколько суровое выражение. Слеза катилась по ее щекам.

— Не пытайтесь уверить меня, что я ошиблась? — говорила она быстро. — Я знаю, я люблю и умираю от любви к вам? Не хочу я этой жалости и притворства! Вы должны любить меня — разве может все кончиться иначе?

— Не гневайтесь на меня, Софи — после всего, что мы прошли вместе, я испытываю к вам привязанность и нежность, которая непозволительна врачу.

— Ах, прекратите! — вскрикнула Софи. — Почему вы уберегли меня тогда? Лучше бы я умерла!

И ярко, точно молния, поразившая метким ударом сердце, вспомнилось ее тогдашнее лицо, и ее чувства, и слова.

Она мрачно посмотрела на меня из глубины темных глаз и тихо сказала:

— Я для вас только работа. Все притворство — ваши чувства принадлежат другой женщине. Когда вы разговариваете со мной, ваши мысли где-то далеко. В наших встречах всегда, всегда есть она.

Губы ее чуть дрогнули. Она вдруг замерла. Возникла долгая мучительная пауза.

— От вас ничего не ускользает, Софи. — Я постарался улыбнуться, но вышло как-то глупо. — Но это не то, что вам кажется. Я вовсе не хотел отнестись к вам бездушно — вы должны меня извинить, если я обидел вас. Если бы вы знали меня лучше, вы бы и не подумали влюбляться. Ваша юная чистая душа не должна наполняться любовью к такому человеку, как я.

— Я люблю вас, кем бы вы ни были.

— Софи, это невозможно…

— Не говорите! Пожалуйста, не говорите больше! Ни слова — уйдите! Прошу вас. — Она резко встала и подошла к окну.

Я стоял и смотрел на нее, чувствуя беспомощность. Она вдруг представилась мне чем-то вроде большой прекрасной птицы — такой трепетной, робкой и нежной, что малейшее грубое прикосновение сомнет и оскорбит красоту ее души.

— Прошу вас, Софи — не ускользайте.

Я подошёл и нежно обнял её — как самого близкого друга. Она покорилась. И тут все впечатления разом прихлынули к моему ослабевшему сердцу — я чуть не заплакал, понимая ее боль.

— Я прошу вас, я умоляю, — вдруг совсем другим, искренним и нежным тоном сказала она. — Мне ужасно неловко — это ранит. Уходите. Ни слова больше.

Мы долго молчали. Затем я медленно развернулся и почувствовал, как в окно влетел легкий ветер и, точно сочувствуя ей, стал прогонять меня, подталкивая прочь.

Я хотел еще что-то сказать — и не мог. Она повернулась, и лицо ее приняло странное выражение холодного отчаяния — глаза наполнились слезами, она опустилась в кресло и закрыла лицо руками.

Я смотрел на ее образ — полный сочувствия — на фоне плотных лучей яркого солнца, пробивающихся сквозь окно в надежде утешить и приласкать своим теплом.

Молодой покалеченный цветок, зажатый в тиски обстоятельств. Но скоро все изменится — она вернется к жизни и распустится. Я закрываю глаза, и в полной тишине мне тошно от собственных слов — я сам в них не верю.Мои разумные, честные, совершенно ей не нужные слова к ее чувствам невольно обернулись болью для нас обоих.

Я почувствовал, что что-то поднимается к горлу, сворачиваясь омерзительным тугим узлом, щиплет нос — я втянул ее сладкий воздух, и почувствовал как подступают слезы. Я так долго сражался, я почти вытянул ее на свет— и в последний момент упустил. Я виновен в ее слезах, и что-то еще скользнуло в мыслях: я сделал что-то непоправимое, случится какая-то трагическая жестокость.

Я вышел, прикрыв за собой дверь, чувствуя взгляд, провожающий меня. Она осталась одна — со слезами на бледных щеках.

В тишине пустого коридора, в беспокойной, бессвязной толкотне мыслей, я почувствовал, как гадок сам себе.

Готовясь ко встрече с Софи, я допустил ошибку — не мог предположить, что ее чувства окажутся иными, что я не отвечу взаимностью и она не поймет, и этот отказ очень скоро откроется мне во всей своей разрушительной силе.

Я бросил взгляд на больничные карты, сжав зубы до боли, и подошел к следующей двери.

Глава 2. Марго.

  • На мой престол взошла звезда
  • — звезда пленительного счастья. Я
  • ожил. Точно теплота, коснувшись,
  • показала, где разливаются
  • моря, где золотистые просторные
  • луга, где бесконечные чистейшие
  • снега, где забавляется среди
  • вершин широкая река, где слышен
  • шепот озорного ветерка, где у
  • природы щедрой - любой способен
  • брать блага. И я прозрел — для
  • жизни, для любви, для высоты…Но
  • разве вправе я? Тут место для
  • такого, как она. Но я посмел — и
  • расщепилась красота. Я виноват, я
  • не хотел, но так была пленительна
  • звезда.

Через несколько часов, когда день клонился к закату, большие настенные часы пробили семь, огненное солнце неторопливо поползло за горизонт, и фиолетовые сумерки плотным покрывалом ложились на суетный мир, растягивая его звучание мягким матовым свечением, я простился с последним пациентом и вышел в тишину пустого коридора.

Пройдя несколько шагов, точно сдавленный какой-то скрытой пружиной, я круто развернулся и, жадно глотая воздух, поспешил в обратную сторону.

Зрительный образ с каждым шагом с удивительной точностью собирался в моем сознании, перенося к началу дня — в тишину комнаты, где так одиноко стояла она, обожженная порывом нежных чувств, точно лучами палящего солнца, с каким-то странным отпечатком неизбежности на юном лице.

Она молчит, тщетно стараясь сделать усилие над собой и справиться с чувствами, что точно волны в неспокойном море, одна за другой бьются о пустынный берег надежды. Побелевшие губы, пробуя улыбнуться, слегка вздрагивают, точно преграждая путь словам, что бессвязно скопились в один большой ком в искреннем непонимании, как дать себе свободу; опущенные худые руки с дрожащими пальцами перебирают на острых коленях бледные складки скромного платья только затем чтобы скрыть этот предательский трепет. Большие блестящие глаза, исполненные юной любви, медленно гаснут, утрачивая в моем холодном взгляде надежду — робкую искру, что позволила бы беречь в чистом сердце мечту. Во всем этом есть что-то прекрасное, вызывающее тихое романтическое блаженство души, и в то же время потаенно страшное, рожденное где-то в глубине, под сбивчивый ритм раненого сердца, опутанного ясным пониманием конечности каждого пути.

Тяжелые мысли, лишая душевного равновесия, разрастались в сознании как раковая опухоль до размеров, более не подвластных моей воле, рождая чувство, похожее на вину, за отстраненность и одновременное ощущение какой-то недозволенной привязанности к юной Софи. Я словно блуждал в полной темноте, гонимый порывами колючего ветра, не в силах принять верного решения, не зная, где найти правильный путь. От этого малодушного, непозволительного состояния мыслей я вновь стал себе гадок. И хотелось бежать, бежать от самого себя.

Через секунду, пристыженный собственным терзанием, я сделал глубокий выдох, остановился и в нерешительности замер — подошел к окну и несколько секунд молча смотрел немигающим взглядом вниз, на пустой тенистый ковер старого парка, засыпающего под издыхание долгого дня. На небе высоко плыли длинные серебристые облака.

Все выглядело безупречно очерченным, атласно гладким, словно одно верное мягкое скольжение, и от этого становилось не по себе: мир так не существует, противореча всем законам мироздания. От этого ощущения неправильности приходило мрачное понимание приближающейся беды, полного крушения плоской устроенности больничной жизни — чего-то настолько дурного, что в одно мгновение приведет эту застывшую идиллию в неизбежное равновесие.

Время мягко таяло, как догорающая свеча, погружаясь в тишину, стараясь сбежать от моего мутного настроения, замедляя механический бег, текло неспешно, плавно разливаясь приятным вязким потоком усталости, лениво потягиваясь и зевая на каждом шагу, погружаясь в сладостную красоту теплого вечера. Казалось, весь мир замедлил свой ход под сладкий шепот деревьев, в мягком поглаживании ветра.

Вечерняя прохлада разгоняла последние солнечные отголоски, сгущались тени в бледном свете засыпающего дня, и созревало темно-синее полотно неба, затягивая в себя, точно в черную бесконечную темноту. Тускло загорались множество толпящихся звезд — словно собирались гости в ожидании положенного часа, дрожали в приятном возбуждении; вот-вот, закончив последние штрихи вечернего туалета, из-за горизонта появится виновница торжества, чтобы осветить ночной мир своим чарующим холодным томлением.

Вглядываясь в пустой сумрак парка, касаясь ладонями гладкой холодной поверхности стекла, я желал растопить это равнодушное наблюдение, протянуть руки, коснуться трепета — живого, вибрирующего, теплого волнения жизни, вдохнуть всю эту многоликую красоту свободно, довериться и плыть куда позволит взгляд, окунуться в водоворот взлетов и падений, отпустить старые связи, забыть обязательства, умыться душой, отбросить прошлое и вновь стать никем. Но с тоской понимал: это только минутная слабость, рожденная красотой природы. Выбор сделан много лет назад — места для возможных перемен уже, верно, никогда не будет. Я продолжу свой ежедневный бег, двигаясь по знакомым указателям. От этой мысли стало нестерпимо одиноко, как человеку, что идет по чужой дороге в поисках своего счастья.

Внезапно, в водовороте растрепанных чувств, я ощутил весь холод своего отказа, увидел ее глазами жестокость, о которую ударилась ее чистота. В выражении ее лица, с которым были сказаны последние слова, было что-то до того неотразимо скорбное — я захотел бежать к ней, взглянуть на нее еще только раз, разъяснить, утешить, увидеть мягкую приветливость, прогнать дурные навязчивые мысли — ощущение, будто расстался с ней навсегда. Какая-то невидимая сила тянула меня, но я понимал, что не смею — у меня нет права возвращаться: мое появление она расценила бы как желание, закованное в рамки профессиональной этики, но все же желание, дающее почву для слабой надежды. Я крепко сжал зубы и и закрыл глаза. Мысли быстро и беспорядочно закружились в голове, точно в какой-то горячке, поочередно пугая и успокаивая, подбирая единственно верное решение.

Сегодня ей больно, но завтра, верилось, она изменится в своих чувствах, она уже не будет прежней хрупкой девочкой, она непременно станет сильной молодой женщиной, расцветшей для любых, даже самых крутых поворотов судьбы.

— Завтра! Завтра, — промолвил я вслух, — все будет завтра.

Я сделал глубокий выдох, ощущая приятное мягкое расслабление. Всюду кружило особенное настроение — мир задышал тишиной, приглашая продолжить слепое скольжение. Я соглашаюсь, делая шаг все же в слабой надежде, что что-то войдет в мою жизнь и изменит ее правильный механический ход.

Вдруг в глубине парка что-то тронуло мое внимание. Расплывчатая темная фигура высокого человека в неприметном пальто медленно двигалась в полукруге горбатых деревьев, внимательно вглядываясь в окна больницы. Я прищурился в желании разобрать образ. Худое, бледное как полотно лицо, черные с частой сединой волосы, тонкий орлиный нос, угрюмый взгляд из-под густых нависших бровей. И в то мгновение, как размытая темная фигура обрела знакомые черты, я ощутил тяжесть, о которой говорила Софи, — ожидания, что возлагались, мгновенно легли на плечи.

— Роберт! — не доверяя увиденному, проговорил я сам себе. — Зачем ему прятаться темноте?

Все складывалось настолько нереально, что я почти поверил: мне это только чудится, подсознание посылает усиленное чувство тревоги в образе ее отца. Должно быть, враждебная часть меня пытается еще больше ранить, наказать возбуждая воображение пугающими видениями — и я перестал управлять собой ускользая вместе с сегодняшним днем, теряя здравый рассудок.

Я закрыл глаза и медленно втянул длинную прохладу в царивший внутри хаос, в надежде, что, открыв глаза, увижу трезвый, расставленный по своим местам, четко управляемый мир.

— Мне кажется, я схожу с ума — сухо и бесцветно звучало в моей голове, точно издалека, объясняя живое безумие мыслей, что витали повсюду.

— Маркус! — плотный, сильный голос звучно разнесся по пустому коридору и ворвался в беспокойные мысли, вернув меня в ускользающую действительность.

В мою сторону быстрым упругим шагом шел Александр — высокий, стройный, осанистый мужчина с зачесанными назад блестящими прядями черных волос, правильными, даже красивыми чертами лица, жесткими темными глазами из-под чуть выступающих надбровных дуг, с сильной, чисто выбритой челюстью и легким напылением надменной уверенности. Врач женского отделения. Мой коллега и лучший друг еще со студенческой скамьи.

В его манере держаться было столько нескрываемой гордости, столько свободы — такая глубокая, неукротимая решимость билась сквозь оболочку физической красоты, что всегда вызывала во мне невольную зависть.

— Я искал тебя, — он радушно улыбнулся, обнажив крупные белые зубы. Широкая ровная улыбка шла его отточенному лицу, делая его образ добродушно-веселым.

— Ты испугал меня. — Я сделал несколько шагов ему навстречу и крепко пожал протянутую руку. Он какое-то время внимательно скользил оценивающим взглядом, насмешливо покачивая головой, будто лишая значимости все те волнения, что толпились в моей душе.

— В чем дело, старина? — весело спросил он. — У тебя такой вид, будто увидел призрака.

— Вернее не скажешь! — я невольно повернул взгляд: знакомая фигуры исчезла в густой нависшей темноте. — Так показалось, — тихо сказал я. — Впрочем, не важно. Трудный день.

— Постой, — он поднял широкую ладонь, как бы преграждая словам дорогу, — не говори ни слова, позволь мне самому. — Он пристально, словно следователь, заскользил по мне острым взглядом. — Кто-то из пациентов всецело завладел твоими мыслями и нашел доступ к сердцу?

Сам же Алекс был одним из тех людей, кто не подвергался такому риску. Мне вдруг стало неловко за его отношение к нашей работе. Для него больница была местом исключительно функциональным, с четкими ровными границами. Пациентов он не любил, что не мешало ему мастерски диагностировать их болезни, без всякого сострадания выводить демонов на свет и публично, упиваясь собственным профессиональным величием, сжигать их под ликующие аплодисменты, оставляя на месте наспех зашитую пустоту, с которой его пациентам предстояло учиться жить,

По мне, Алексу не хватало доброты, сострадания и искреннего интереса к личной истории пациентов, что нередко позволяет понять истинную, глубинную причину болезни, которую человек носит под темной пеленой молчания, скрывая порой даже от самого себя. И только в тесном контакте можно увидеть это зерно, и излечить пациента по-настоящему. Доброе, сердечное отношение делает хорошего врача истинным спасителем человеческой души. Но я также понимал: человек не может дать того, чего у него нет. Хотя Алекс был не так упруг, как хотел казаться, в нескольких местах можно было проникнуть под его холодный панцирь и коснуться чувствительной струны, скрытой в самом центре его души.

— Завладел мыслями, — шутливо повторил я, не глядя ему в глаза. — Уверяю, ты ошибаешься.

— Не пытайся обыграть меня — я знаю тебя много лет, и к тому же я отличный врач. Если на чистоту — много лучше тебя, лишенный всей этой бессмысленной душевной шелухи. — Он мягко, сочувственно улыбнулся.

— Будь ты лучше меня, мой старый добрый друг, на дверях заведующего отделением было бы твое имя, — вспыхнул я неожиданно для самого себя в ответ на его добродушную дерзость.

Он усмехнулся, похлопав меня по спине. — Согласен, но держу пари — со временем эта случайность будет исправлена, дай срок.

— Ты думаешь занять мое место? — я не сводил с него глаз и видел удовольствие, разливающееся по его лицу, находившее полное отражение в его жестах, в его движениях.

— Не делай столь глупого вида, будто тебе это неизвестно — я говорю это, глядя в твои глаза, сохраняя многолетнюю дружбу между нами. Довольно, скидывай свою напыщенную маску и выкладывай, что произошло.

— Не спрашивай меня, я не могу сказать всего.

Его глаза испытующе следили за выражением моего лица, исследуя, казалось, каждое его движение, каждое изменение.

—Ты позволил им врываться в собственные чувства. Ты врач — это недопустимо, и в первую очередь для тебя самого. Ты знаешь это не хуже меня.

— Софи, — пристыженно сдался я.

Казалось, он ожидал этого ответа. Лицо его не выразило никакой перемены — сохраняло все то же внимательное участие с легкой игривой усмешкой.

— Это милое дитя не покидает твоих мыслей даже после сеансов — ты к ней привязался, и надо сказать, совершенно напрасно. Не стоит подпускать даже особенных для сердца пациентов так близко, что нельзя расстаться с ними, закрывая за собой дверь.

— Она поцеловала меня, — тяжело добавил я, невольно опустив взгляд.

— И что же ты сделал? — Он радушно засмеялся тем же сдержанным смехом терпеливого добродушия.

— В том-то и дело, что, кажется, ничего из того, что следовало, — с раздражением на самого себя выпалил я, взглянув честно на истинную причину своего профессионального самобичевания.

— Влюбленная пациентка — обычное дело. Уж ты-то со своим заботливым, обволакивающим настроем должен привыкнуть к такому. Не стоит волноваться — она прощается с тобой и хочет сохранить нежное воспоминание, перечеркнуть одним мгновением весь тот ужас, что удержал ее все эти годы.

— Конечно, ты прав, но я не могу избавится от чувства, что должен что-то исправить.

— Отбрось эту бессмыслицу — вскоре она забудет о тебе. Молодая богатая девушка — весь мир отец положит к ее ногам. А для тебя это прекрасная возможность подняться выше. Это была долгая и очень хорошая работа, которой ты, уверен, и сам доволен. Я нисколько не удивлен и очень рад твоему успеху. Прими мои искренние поздравления! Отбрось все, что мешает насладиться победой.

Мне было крайне приятно высокое мнение такого честолюбивого человека — оно заставило взглянуть на себя и внутренне улыбнуться, признавая свой успех. Алекс был несомненно прав. Выздоровление Софи открывало для меня профессиональные возможности, прокладывая уверенным шагом дорогу на пост главного врача больницы.

— Согласен — пора выбираться из этой бессмысленной толкотни мыслей.

Он одобрительно улыбнулся, затем резко перевел внимание с моего лица и пробежал вопросительным блестящим взглядом, словно заметил то, что необъяснимо ускользало от его интереса весь наш разговор.

— Отличный костюм! — Он прищурился, делая шаг назад, — Ты, конечно, безнадежен, но даже для тебя это слишком. Надеюсь, не выздоровление Софи заставило тебя так блистать?

— Годовщина! — коротко объяснил я, невольно опустив глаза.

Повисла долгая, холодная, как острие бритвы, пауза, что медленно отделяла нас друг от друга.

— Конечно, как я мог забыть. — Мне показалось, что последнее слово он произносил натянуто — скорее даже обманчиво. — Поздравляю, тебя друг мой!

— Но только тебя. Никак не пойму: как такая роскошная женщина, как Марго, могла серьезно увлечься тобой? — Глаза сохраняли спокойное выражение, но все лицо дрожало нервическим оживлением каждого мускула.

Я смутился проваливаясь в воспоминания, но постарался не подать виду.

— Не понимаю, чему ты удивляешься, я богат, умен, успешен на твердом пути блестящей карьеры и вообще просто хороший человек. Нельзя ничего лучшего и желать — шутливо постарался разрядить я тяжелую атмосферу, что назревала в душе сгущаясь в темные тучи в ожидании грозы.

— И еще ты принадлежишь всем пациентам нашей больницы — а это не скучная кампания, требующая твоего постоянного внимания. Скажи, это не нарушает вашего семейного благополучия? — он язвительно усмехнулся, приглаживая свои чернильные волосы.

— Знаешь, каждый раз возвращаясь за полночь, я вижу, как она уже спит. В другое время подолгу молчит, обижается. А потом не выдерживает — требует, нет, не словами: смотрит на меня, а во взгляде я читаю это требование принять какое-то решение — решение, очень мучительное для меня: выбрать, кто для меня важнее.

— И кто же тебе важнее? — холодная улыбка полоснула мои растревоженные чувства. — Я бы поставил на наших любимых психов, тебе кажется, что они без тебя пропадут, заблудятся в собственной непроглядной темноте. Не жалеешь ни сил, ни времени, стирая свой талант об их пошлые истории, которые они плетут для тебя, придавая хоть какой-то вес своим жалким жизням.

— Я просто хорошо делаю свою работу, — сказал я тихо, внутренне польщенный комплиментом и одновременно сморщенный этими же словами, столкнувшимися с каким-то противоречием.

— Но это еще не все — меня ты можешь не обманывать. Ты нуждаешься в них не меньше, чем они в тебе: каждый раз спасая их, чувствуешь себя почти господом богом. Не так ли? — с какой-то ядовитостью выпускал он каждое слово, одно за другим, с равными долгими паузами, точно стрелы, что безжалостно ранили мое воспаленное сердце.

— Перестань, я так вовсе не думаю! — сказал я, стараясь делать вид, будто не придаю значения его острым словам. — Мне всегда приятно, когда удается помочь — но богом? Это слишком широкий шаг от правды. И ты должен понимать меня как никто другой.

— Но не ей, понимать тебя! Той, которая ждет тебя каждый вечер в тяжком одиночестве, той что так молода и красива, и она любит тебя. Разве такую судьбу она ожидала рядом с тобой? — выражение холодного вызова отразилось на его лице.

— Ты прав — уязвлено соглашался я с каждым словом — Я виноват перед ней, давно виноват. Но я не знаю, что мне делать, как я могу выбирать. Марго самый близкий для меня человек, я люблю ее, люблю ее больше всего на свете, и хочу чтобы она была счастлива, но это работа, выбрать для меня все равно, что отказаться.

— Ты не волнуешься, что кто-то может занять твое место в вашей холодной постели, пока ты торчишь тут целыми днями?

— Я думаю об этом почти постоянно, — пристыженно признал я, — но изменить ход нашей жизни просто лишь на первый взгляд. Где-то в душе она понимает — все наладится, я почти уверен.

— Я бы не стал надеяться на это, — он снова пригладил волосы. — Насколько я могу разбираться в женщинах — они как дикие кошки: милые только издали, но если вздумаешь дразнить, выпустят острые когти. На тебя полетят со всех сторон такие ужасы, что боже сохрани — ничего не забудут и не простят, пойдут на многое, порой даже на беспощадную изощренную месть, которой смогут насладиться и которую никому, не остановить.

— Уверен, твой опыт общения с женщинами много больше моего, но Марго….

— Маркус! — он прервал меня. — Тебе пора! Такую женщину я бы не заставлял ждать. Если у тебя другие планы — с удовольствием заменю тебя.

— Даже не думай — и оставь свои мысли о Марго, прибереги силы для других женщин. Кстати, ты, кажется, говорил, что с кем-то стал близок, когда ты нас познакомишь?

— Думаю, это не лучшая идея. Я однажды уже познакомил тебя — и через несколько месяцев она стала твоей женой. И сейчас ты непростительно нетороплив на встречу с ней.

Мы смотрели друг на друга, казалось, время тянулось медленно, накручиваясь на колесо времени, перенося в недалекое прошлое.

— Я не совершу ту же ошибку, — с холодным выражением лица добавил он.

Повисла мучительная пауза. Его красивое лицо было неподвижно, напоминало застывшую маску. Казалось, нервы, словно туго натянутые струны, гудели в воздухе, причиняя обоим нестерпимую боль. Хотелось сбежать от этого разговора, переменив тему. Но неожиданно для самого себя я спросил:

— Алекс, ты ненавидишь меня за Марго? Прошло достаточно времени — теперь можно сказать все.

Он посмотрел на меня с искренним удивлением, затем будто сморщился словно от оскорбления, что я позволил себе этот разговор.

— Какое-то время да, но потом понял: из нас все равно ничего бы не вышло.

— Из нас тоже, — подумал я.

— Прошло больше пяти лет — забыто! Не терзайся, оставим. — Он ободряюще хлопнул меня по плечу. — Наша дружба выше этого. — Он посмотрел мне в глаза — непроницаемое лицо чуть дрогнуло, прояснилось и вновь заискрилось весельем. Алекс так добродушно расхохотался, что я почувствовал себя совсем примиренным с ним.

— Что насчет знакомства?

— Она само очарование — вот увидишь. — Он задумчиво посмотрел сквозь меня, будто припоминая что-то. Бледная улыбка скользнула на мгновение по его губам. В тот момент я не понимал, но чувствовал: это было что-то, что он хотел утаить от меня, — что-то трогательное и даже ранимое, что мне даже после стольких лет дружбы не удалось прочесть в нем.

— Очень скоро ты познакомишься с ней — убежден, эта женщина понравится тебе.

— Я искренне рад за тебя, мой друг — надеюсь, ты будешь с нею счастлив. — Я обрадовался приятной внутренней перемене, завершающей разговор, как спуску с тяжелого подъема, что так глупо и мучительно долго созревал внутри каждого из нас.

— Кстати, зачем ты меня искал? — я вновь напряг внимание, возвращаясь мысленно назад.

— Так, пустяки! Поговорим завтра. Тебе пора.

Я дружески кивнул и, немного выждав, сохраняя тактичность, развернулся и быстро зашагал в свой кабинет и с новой, неведомой силой, пробудившейся при мысли о ней, почувствовал себя лучше: от упругих движений ног до холодного, ровного удара сердца. Что-то защекотало губы — и улыбка дрогнула на лице.

— Довольно! — раздраженно пронеслась мысль, как удар кнута рассекая эту бесцельную болтовню. И почти шепотом, словно боялся спугнуть, произнес: — Меня ждет Марго. — Сделал паузу и горестно, все так же тихо, заметил: — Сегодня еще ждет.

****

В тишине кабинета я взял короткую паузу, выпуская тяжелым дыханием прошедший день, погружаясь в сладкие грезы предстоящего вечера. Откинулся на спинку мягкого кресла, вглядываясь в тихом свете настольной лампы в долгий путь, что тихо блестел в тоскливом настроении сегодняшнего дня. Переводя взгляд с медицинских карт и бумаг, небрежно разлетевшихся по столу, с журналов с научными статьями, под которыми значилось мое имя, на рельефные корешки старых книг на длинных полках за стеклом, на дипломы, висящие в рамках на стене, благодарственные письма, фото с конференций в окружении именитых выдающихся психиатров, — я думал о своей жизни. Запланированной, ясной, стремящейся к деятельности и успеху — я выстраивал ее много лет, складывая как пазл в идеальный, блистательный узор.

Я выбрал ее очень ограниченную, быструю, как течение реки, очищенную от всякого сора и пустой болтовни. Она только моя, никто не сможет вырвать меня из ее смысловых берегов — не отвлекает, не приносит волнения, и движение стало слепой целью, с оглушительным свистом достигающей высоты. Я произвожу впечатление человека, довольного главным выбором, но именно сейчас, когда все расставлено по своим строго отведенным местам, приходит ощущение, что жизнь с поспешным встречным течением проносится мимо меня — и я все чаще задаюсь вопросом: этого ли я хотел на самом деле?

Я проживаю жизнь и получаю сомнительное, бесцветное удовлетворение от чего угодно — от круглосуточной работы, от интереса к другим судьбам, от праздных сиюминутных наслаждений, — но только не от самой жизни.

Я несомненно люблю свою службу, люблю больницу, пациентов — я им нужен, это крепкие многолетние узы. Меня уважают и даже гордятся. Гордятся тем, что я — олицетворение успеха, пренебрегаю порой всем тем, что наполняет личную и общественную жизнь, и выбираю больницу — нет, не себя в ней как врача, а себя как часть большого механизма, вращающегося удивительно точно и слаженно для важной большой общей цели. И это мой осознанный стремительный бег со слепой скоростью — и чем быстрее я бегу, тем меньше я смотрю в свой собственный мир, — но каждый раз, когда останавливаюсь перевести дыхание, мною овладевают тягостные мысли.

Вот как сейчас — я начинаю видеть поворот, когда определил расстановку фигур, сбившихся в один узкий угол. Весь этот блистательный профессиональный путь врача, вся эта роскошь и успех перестают приносить мне радость, как только я вспоминаю о ней. Я думаю о жизни, что малодушно перешагнул и помчался в другом направлении. И тут же скромное манящее дыхание этого перечеркнутого пути рождает ее образ — Марго. Мой взор обратился в глубину, в ту часть меня, где хранятся все лучшие воспоминания.

Мы познакомились в тот период, когда она была близка с Алексом. Я был околдован ее красотой — фантастической, ослепительной красотой. Высокая, изящная, пышногрудая богиня, точно сошедшая из другого, более далекого и светлого, совершенного, звучащего гармонией мира, — с карамельно-сияющей кожей, узкой талией, лебединой шеей, черными, как смоль, длинными локонами густых волос, возбужденными спелыми губами, игривым обжигающим взглядом серо-зеленых глаз, естественными мягкими волнующими движениями, соблазнительной невесомостью прикосновений, пьянящим ароматом жаркого тела — царственно прекрасна, небесно восхитительна. Хватило одного взгляда — и вспыхнула искра: одержимое, страстное, безрассудное желание любить ее. В ней как будто воплотилась вся красота жизни, и я видел, как в свете этой красоты рождалась моя личная музыка.

Попав под ее очарование, я чувствовал, как перестал принадлежать привычному миру — единственный смысл я видел теперь только в том, чтобы находиться рядом. Это было точно наваждение — я был в плену собственных страстей, я только за собой признавал исключительное, одержимое право владеть этой женщиной. Она пробудила во мне что-то страстное, живое, животное, что требовало движения после всех долгих лет притворства и искусственного, фальшивого существования, — и я точно в каком-то слепом безумии шел по ее следам, в непрестанной тревоге, что она уйдет, и я никогда ее более не увижу. Точно осталось одно желание, заменившее мне все прежние, я ежедневно искал встречи — она стала центром вселенной, вокруг которой в пьянящей невесомости вращалась моя жизнь.

Мы постепенно сближались — как будто придвигались к огню, от которого становилось все жарче. О чувствах, о желаниях не было сказано и слова, но в молчаливые минуты, когда наши взгляды встречались, я видел, как увлажнялись ее глаза, как мои туманились страстью, — и быть рядом стало необходимостью.

Мы говорили, точно давно знали друг друга — нам было легко и приятно, и не было ни одной минуты, чтобы надо было отыскивать новые слова, новые смыслы; напротив, чувствовалось, что они точно скользили между нами в ненасытном желании раскрывать друг друга все глубже. Я слушал и не переставая восторгался богатством ее ума и вместе с тем простотой и открытостью, и все время думал о внутренней красоте, стараясь каждое мгновение угадать ее чувства и мысли.

И вот однажды я почувствовал какой-то особенный смелый, устремленный на себя взгляд и улыбку. Она улыбалась так, будто безоговорочно подчиняла своей воле, своему легкому игривому настроению.

— Спроси меня, — она распахнула свои длинные ресницы, и обжигающий блеск заиграл в узких темных зрачках, как-бы приглашая в бездонную глубину ее души.

— О чем ты думаешь?

— Скоро придет наше время, — сладко шепнула она вновь награждая меня обворожительной улыбкой, от которой казалось стала зависеть вся моя жизнь.

— Кажется, вся моя жизнь была лишь его ожиданием, — слова, сказанные в то мгновение, точно окрыляли — они были так свободны и искренни, так совершенно естественны и одновременно каждое весило больше всех других слов, предложений и целых речей, когда-либо сказанных мною.

Она посмотрела своими глубокими и спокойными, блестевшими зеленым огнем как у дикой кошки, глазами. Ее длинные пряди, распустившись в беспорядке, игриво опускались на плечи. Я невольно коснулся ее волос, поправил пальцем выбившийся локон, отводя его от румяной щеки, и ощутил свежее теплое дыхание, коснувшееся моего лица. И сладостная дрожь, которая пробежала по моим рукам, ногам и груди, перешла в какой-то лихорадочный восторг, перехватывающий дыхание. В тот миг я ясно осознал: она станет моей единственной, которой я буду предан всю свою жизнь. Я полюбил эту женщину настоящей любовью — в первый и, верилось в ту минуту, единственный раз моей жизни.

Наше влечение томилось несколько коротких недель, перерастая в любовную одержимость, скрытую от всего мира за крепкой дверью уединения. Жар ее тела, влюбленная живость, долгие мягкие ночи, волнительные касания, звук голоса, все ее слова, трепет души замедляли время — каждая минута, проведенная с ней, становилась вечностью, за которую можно умирать, сражаться, завоевывать страны в многолетней кровопролитной войне, воздвигать дворцы, отрекаться от престола, обманывать, предавать, становиться героем, быть поверженным и униженным во имя самого важного в этом мире, во имя любви, которой небесам было угодно за что-то меня наградить, послать мне безмерное счастье — любить ее. Я бережно храню сладостные воспоминания тех моментов как самое дорогое сердцу сокровище, тронувшее душу.

В моем воображении проносились картины ближайшего будущего, душа замирала в фантазиях о новых, неслыханных горизонтах свободы и счастья. Я поверил, что смогу вырваться из этого бега самоистязания по указателям вины и долга, выйти на берег и насладиться свежим беспечным дыханием любовной весны. И для меня больше не существовало жизни без нее.

Тайный роман с женщиной лучшего друга. Я не мог долго скрывать — такое положение было мучительно для всех, я признался.

— Надеюсь, она будет счастлива с тобой, — с этими словами Алекс отступил в тень.

Я же сделал стремительные шаги к свету — мы поженились, и потекли полнокровные, пестрые, неописуемо страстные дни, которые в тот момент казалась вершиной всего пройденного мною пути. До появления этой женщины я будто и не жил вовсе — спал придавленный каменной плитой прошлого, замерзший в страшной темноте. Но явилась она и взошла на престол моего существования — словно солнце, тронув теплыми лучами, пробудила к жизни. Это стремительно ворвалось в мой привычный порядок, сбросив все со своих строго отведенных мест, подчинив непредсказуемости хаоса бытия.

Она стала самым дорогим сердцу, самым нужным и близким человеком — эта любовь разбудила меня, наполнив крепким пьянящим воздухом для совсем иной жизни — счастливой жизни. Это было точно второе дыхание, чуждое мне раньше, — чистое, неиспорченное невыносимой тоской, сжимающей мой мир до размеров узкого, темного коридора. Я открыл глаза души, чтобы заглянуть в самое сердце чувственной реальности и не барахтаться более в мире иллюзий и самоистязания. Думается, это были лучшие моменты, рядом с ней я был беззаботно, неслыханно счастлив.

Но по ночам, что-то разбуженное холодным блеском луны, трепетом ветра, не давало безмятежной уверенности в том, что так и будет всегда — точно я считал эту жизнь незаслуженной наградой. Я боялся только одного — что темнота проскользнет и все же разрушит наш идеальный мир.

Я часто думал, разглядывая прошлое, с трудом понимая — как так случилось, что я не растворился в страстях и отпустил свое счастье? Хочется верить этому только как дурному сну, отвергнуть, закрыть глаза, — но здесь, в тишине пустой комнаты, я знаю: не могло быть иначе. Я не тот, кто срывает спелые сочные плоды жизни.

Что именно произошло в тот вечер, теперь и не вспомнить — ничтожная ссора. Помню, словно со стороны услышал свой голос, помню как острые слова срывались с уст, как злость распускалась по венам, помню испуг в ее больших глазах, помню, как ударил — она упала, из-под белой ладони, которой она прижала разбитый нос, стекала густая темно-красная полоска крови.

В этот момент странное, неожиданное ощущение какой-то едкой злости прошло по моему сердцу. Удивясь и испугавшись сам этого ощущения, я поднял глаза и растерянно посмотрел на нее. Я встретил взволнованный, потерянный и между тем до муки жалостливый взгляд — в нем была все та же теплота и нежность, и злость моя притихла и затаилась где-то глубоко внутри.

Что бы я ни сказал ей тогда, я чувствовал, что не могу объяснить. Я терзался — это не имело к ней никакого отношения. Молчать, не закричать, не взвыть болью от понимания, что мной овладевает тьма. Я должен был поступить иначе, открыться, сказать ей все. Да, тяжело, тяжело и больно, но я все же должен был. Но, мне удалось выдавить лишь несколько жалких слов.

— Я не хотел причинить тебе боль. — Я слышал, как дрожал от злости мой голос, чувствовал, как мускулы на лице каменеют, стараясь сдержать и подавить в себе гнев и какое-то жгучее отчаяние, что вновь поднималось из глубины.

Я вышел из дома и быстрым шагом уходил от нее — оглушенный бесцельный путник в тумане мыслей и чувств, разрывающих душу на куски. Ноги сами вели, не знаю, сколько времени я шел, задыхаясь в душных бетонных узких клетках улиц, мимо фонарных столбов, мимо шумного потока машин, мимо черноглазых окон в панелях многоэтажных домов, уныло наблюдавших за еще одной треснутой судьбой.

Я шел, оглядываясь вокруг, точно все ожидая какого-то понятного конца. И вдруг все стихло — восходящая луна вспыхнула и разлилась под ногами бледно-голубым светом за которым все казалось непроницаемо черным, прервав мое бессмысленное движение. Порыв холодного ветра из ниоткуда, толкнул резко в спину, будто указывая направление движения, разгоняя неясное торопливое беспокойство, — и я доверился. Послышались опять мои шаги. Я перестал осознавать границы реальности и в этом размытом движении мне чудилось, что я стараюсь покинуть самого себя.

Я опомнился на другом конце города. Я знал это место. Я обещал себе, что никогда не вернусь: все вычеркнуто навсегда, выжжено, умерло. Но с каждым следующим шагом я чувствовал, как забытое, холодным дыханием поднималось, затягивая в себя, пробуждая уродливое чувство страха.

Я сделал шагов двадцать по тихой шершавой улице, завернул за угол и замер на месте. Огромные деревья раздвинули свои раскидистые ветви, будто кулисы, открывая моему взору картину давно минувших дней. Вдруг взбешенно застучало, точно сорвавшееся с привязи сердце, руки опустились, я ощутил жуткий парализующий страх, и в ту минуту казалось он был единственным чувством наполняющим все мое существо.

В тупике улицы, вырванный на многие годы из воспоминаний, в одиноком молчании стоял мрачный, давно заброшенный, переполненный страхами седой дом. Весь в долгом ожидании, он покорно скривился в неуклюжем приветственном поклоне, приглашая к мучительной встрече.

Его стены, поросшие зеленовато-мшистыми разводами, напоминали бесформенную груду гнилых обломков. Темные пятна окон в изломанных рамах, пустившие трещины в некогда белом фасаде, зияли пустотой — точно глубокие раны, сквозь которые еще проникает в мир его старческое дыхание. Прежде цветущая лужайка, обманчиво улыбавшаяся прохожим, производя первое приятное впечатление и рождая образ благополучного семейства, превратилась в заросший сорной травой клочок земли.

Я будто обледенел от ужаса, стоял на крыльце, не решаясь войти, — потерянный ребенок в страхе сделать шаг. Дом пуст, сейчас тут никто не живет, бояться больше нечего — но это разум, а для чувств нет времени. Я выбит одним метким ударом из того привычного пути, по которому легко, в плотной маске безмятежности, шел много лет. Все мои защиты оказались ненадежными, рухнули в один момент, все было обманом, в котором я умело прятал свои страхи от друзей, коллег, любимой женщины и даже с лживым успехом долгие годы от самого себя. Как ударом молнии, я был поражен осознанием, что ничего не смог изменить. Вина, стыд, ненависть, презрение тугим кольцом свернулись в горле, совершенно лишая сил и все более подчиняя своей железной воле.

Дом втянул меня тугой невидимой пуповиной, что все эти годы оставалась живой между нами, в каменные внутренности прошлого, куда не заглядывало солнце, возрождая в памяти то, что когда-то происходило здесь. Дрожащие тени окружили гадким прогнившим дыханием — за столько лет внутри все разложилось, тускло и сыро, как в могиле, вокруг царила напряженная тишина. Отвратительный запах пропитал сгнившие скрипучие половицы, стены покрылись толстым слоем пыли и плесени, неровный потолок, слоившийся пятнами времени и толстыми нитями черной паутины, значительно осел и казалось был готов обрушиться в любую минуту.

Я ходил по пустым комнатам, словно искал ответа на немой вопрос, что царапал мою душу: зачем я здесь? Как вдруг, внимание привлек темный большой предмет в углу бывшей гостиной, пробуждая своим силуэтом давно подавленные воспоминания. Пианино. Я подошел и некоторое время неподвижно стоял, затем в робком желании коснулся последних уцелевших клавиш, уродливо торчащих из почти беззубой челюсти. И точно чудо я услышал музыку, ее музыку, что тянулась ко мне через время.

Луна блеснула на небе и осветила дом. Я смотрел в этот свет и надеялся увидеть движение, пробужденное звуками, — ее призрак, который когда-то приходил в моих снах. Я надеялся коснуться ее тепла. Я ощутил сладкую грусть, тихую, прекрасную грусть, которой обвеяны мои воспоминания о ней.

В эту минуту невольной встречи с прошлым, я оглядывался по сторонам, пытаясь ясно увидеть, что именно в этом доме определило мой жизненный путь. В памяти, среди множества волнительных сцен, раздумий, ожиданий, надежд, ярко всплыла картина: длинный темный коридор, ослепительный свет и огромная фигура, перекрывшая этот свет, на который мне так хотелось идти, — ее свет, ее притягательный свет на который я пытаюсь идти по сей день.

Но кругом меня только непроглядная серая мгла, и нет в ней никакого теплого света — это только мечта, что утекает сквозь время, как песок сквозь дрожащие пальцы. Сердце сжалось так больно от этой мысли, и я почувствовал страшное бессилие, и так мне стало жаль самого себя. Я знаю, это слабость, пусть так: каждому нужно немного такого времени, когда он совсем один перед очередной отметиной судьбы. Еще мгновение — и, стиснув зубы, я продолжу свой одинокий бессмысленный путь.

И вдруг, точно услышав мои мысли, плотная завеса облаков закрыла луну, и в нескольких шагах от меня скрипнули половицы. Я вздрогнул и начал всматриваться в темноту — чьи-то блестящие глаза, разглядывали меня пристально и упорно. Я различил лишь бесформенное и мутное пятно человеческой фигуры и явственно ощутил, что лицо это искажено злостью. Я сделал шаг — и точно обледенел от увиденного. Мертвый отец стоял передо мной.

Я в страхе попятилась назад, не доверяя глазам. Не могу выразить чувства холодного ужаса, охватившего мою душу в эту минуту. Хотелось развернуться и бежать, бежать из этого чертова дома, из этих режущих болью воспоминаний, покинуть весь этот уродливый мрак, вернуться к жене, все объяснить, исправить и вновь забыть, — но я осмелился и подошел чуть ближе. И вдруг яркий свет луны осветил комнату, полоснув по сознанию, — и я увидел собственное отражение в зеркале.

И тут до меня наконец дошло, как сильно я на него похож. Я стал тем человеком, которого долгие детские годы ненавидел и презирал, — я стал им, жестокость его воспитания родила во мне зверя. Я отвратителен сам себе. Во мне расправлял свои черные крылья злой дух — та часть меня, что была рождена в этом месте, молчаливо выжидая своего часа. Она росла, набирала силу, выбирая момент.

Я испытывал чувство, какое испытывает человек, когда получает вдруг сильный удар под дых и гневается на судьбу, проклиная и убеждая, что есть некая сила, что управляет всем и заставляет его страдать. Но это я сам каждый раз бью себя и гневаться не на кого, и надо признать в себе это унаследованное проклятье причинять боль.

В порыве страшного бешенства я перебил почти все уцелевшие стекла в доме в желании выпустить всех его призраков на волю, и отчаянно захотелось взвыть под жалостливый звук разбивающегося стекла, в ясном понимании собственных нерушимых границ. В полнейшем бессилии я упал на колени и заплакал, я плакал настоящими слезами, как ребенок, кричал во мраке безутешного отчаяния, точно был в каком-то приступе. Гнев рвался от понимания, что я сам себе не принадлежу — я в плену этого гнилого умирающего дома, в плену ядовитого дыхания прошлого, в плену зла, что распускается внутри, поглощая мое счастье.

И мне сделалось нестерпимо страшно за зверство, которое ожило внутри меня. Я не мог позволить этому существу, что несло разрушение причинить ей вред. Моя вина перед женой вспыхнула так жгуче, так больно — за все, что я мог сделать, за все, на что был способен. Я чувствовал себя глубоко несчастным оттого, что не представлял жизни без нее, — и любовь моя была сильнее, чем когда-либо прежде. Я должен был защитить ее — защитить от самого себя.

С того дня все переменилось. Я не коснулся ее более и пальцем, но не смог отказаться, не в силах представить жизни без нее, но невольно душил и в этой отвратительной самому себе роли тонул в доходящей до отчаяния тоске о том, что она никогда не будет так же близка мне, как прежде, — она ускользала с каждым днем, и я бессильно наблюдал за этим разрывающим мою душу образом.

Потянулись месяцы страданий, ужасающих сцен, тревог, претензий, ее слез. Между нами рухнула глубокая чувственность, духовная близость, и я видел в себе то, что позволило этому случиться. Я смотрел, как между нами разверзлась пропасть, — и это жертва, которую я принял ради нее.

Она дала мне счастье, а я увлек ее в холодную, одинокую жизнь. Ее дыхание, ее тепло не соприкасается более со мной, и она утрачивает самые высокие и блаженные чувства, дарованные человеку. Та любовь, о которой мечтает каждая душа, которая повторяется только один раз в тысячу лет, коснулась, опьянив сладостными мгновениями, — коснулась и прошла мимо. Для нее, казалось, любовь заключает весь смысл жизни, весь мир — и она страдает от того, что наша любовь приняла такую молчаливую тень и снизошла просто до какого-то житейского, бессмысленного существования.

Она не говорила ни слова, но смотрела, казалось, в самую суть. Она видела мои терзания, мою боль, мои бессонные ночи, она знала, что я разрушаю себя точно наказываю как нелюбимого ребенка. Ее взгляд — это жалость, и не было, казалось, ничего страшнее, чем жалость во взгляде любимой женщины. И эта глубокая искренняя жалость, что держит ее рядом непременно погубит ее чувства, ее молодость, ее красоту. Она это знала и не скрывала всей тяжести своего положения. На лице ее я видел ежедневную борьбу между желанием уйти и желанием остаться.

Глаза туманились глубокой печалью, как будто наполнялись непролитыми слезами, — глаза, которые раньше блестели лучистым, ярким блеском жизни, теперь были потухшими. С таким выражением она была не менее красива, чем прежде, но это выражение было холодным, почти отталкивающим, оно точно каждый раз кричало немым укором о том, что я делал с нами. Она чувствовала, и я видел это в ее осторожном взгляде, что, вместо духовной силы, единственно прежде руководившей ее жизнью, была теперь другая, новая, грубая, властная сила внутри меня, которая теперь управляла нашей общей жизнью, и что эта сила разрушала каждый день семейного благополучия.

И чем больше проходило времени, тем яснее я видел, что, как ни естественно для нее это положение, она упрямо продолжала обманываться, оставаясь в надежде, что все исправиться. Ее любовь виделась мне точно чистейшим бриллиантом, но то была любовь к дикому зверю, любовь бессознательная, доходящая до самоотвержения. Так сложно быть с тем, кто сам себе не принадлежит.

Она страдала — но никак не решалась покончить с этим кошмаром, оставляя все по-прежнему, позволяя говорить не словам, а взглядам, непринятым телефонным разговорам, холодной постели. Мы знали, это лживые уловки, мы оба их чувствовали, всматриваясь друг в друга, стоя по разные стороны пропасти, окутанные туманом молчания, оставаясь зажатыми в ужасном союзе.

Мы жили в одном доме как муж и жена, сохраняя иллюзию отношений, избегая разговоров, признаний, которые нарушали хрупкое равновесие наших жизней — мы отвернулись друг от друга, и обрекли свои раненные сердца на уродливое молчаливое одиночество.

Мне нужно было сделать первый шаг, быть честным, уехать, бежать, постараться забыть, отказаться от сердца и жить головой, чтобы отпустить — но все равно душа была бы всегда около нее. Каждое мгновение дня заполнено ею — мыслью, мечтами, воспоминаниями. Ее дыхание впустило в меня этот дар, дар любить, дар при одних обстоятельствах — и точно проклятье при других.

По ночам в свете луны я часами смотрел на ее красивое лицо, слушал ее дыхание — и радовался, если она улыбалась. Я утешал себя мыслью, что все было настоящим, раз мне так невыносимо больно. Музыка, рожденная в объятиях друга, была в действительности неподдельным счастьем, волшебным коконом, укрывшим и давшим возможность дышать с нею одним воздухом — воздухом новой жизни, — а теперь все разрушилось, рассыпалось, и я вновь во власти собственных воспоминаний. Стыд и злость душили мое желание открыться, заговорить, попытаться хоть как-то успокоить ее уверением, что все мои чувства живы и все непременно наладится. Я отдалился и запер себя в клетку бесчувственного холода — и это было не то, чего она ждала.

Я чувствовал нарастающую печаль. Я малодушно губил всех, кто был мне дорог, весь причиненный вред всплывал на поверхность моей памяти, становился ясной картиной того, что тянуло душу на дно.

В последние месяцы я остро чувствую отчуждение последних лет. Я любил ее, но ничего не предпринимал и понимал, что дальше будет только хуже. Я видел, что та глубина ее души, всегда прежде распахнутая перед всем миром, была закрыта от меня. Я со страхом признавал, что у нее есть своя жизнь — запертая дверь, куда мне нет пути. О чем она думает, что чувствует, когда остается одна?

Я задавал себе все чаще один и тот же вопрос — есть ли кто-то, кому она улыбается так же пленительно сладко как когда-то мне?

Я все еще признавал за собой несомненное, полное право над ее телом и душой и вместе с тем чувствовал, что владеть этим телом и этой душой не могу, что они не мои, и что она может распоряжаться ими, как хочет. И в глубине меня вместе с нежностью и с искренней, беспредельной, почти рабской преданностью вспыхивала слепая, животная ревность, звериная злоба, больше похожая на чистое безумие, в порыве которого я, казалось, был способен убить любого кто посмел бы ее коснуться. Было нестерпимо больно не от того, что она однажды на это решиться, а от того, что во многом я сам стал тому виной.

Я даже не знал, где она проводит свои дни, никак не осмеливался спросить — я не хотел впускать в себя эту острую, как лезвие, правду. Но вместе с тем так сложно и до глубины души гадко было переносить этот обман — мы пропитались ложью, она укрывала нас, забирая всякую волю.

Она была совсем близко — я чувствовал, как вибрирует теплом воздух от ее невесомых, мягких движений, чувствовал густой аромат ее жизни, — но одновременно она безгранично далека, и каждый раз, видя ее, меня окутывала грусть от неизбежной скорой разлуки.

Я ждал того дня, когда стекло, сквозь которое мы смотрели друг на друга, как будто задышит ее новым желанием и помутнеет и ничего не станет видно сквозь него — и тогда она перестанет мучиться и обманывать себя, она отпустит нас, и уйдет, уйдет навсегда, уйдет туда, где вновь расцветет для жадной радости жизни.

Мы испили чашу, и нам нужно отпустить, чтобы вновь стать счастливыми. Я гнал от себя эту мысль, потому что знал: у нее получится, она непременно станет счастливой с кем-то другим. Но за себя я не был уверен. Ревность рвала душу, ослепляла — чувства, что я пытался сдержать, ужасали. Казалось, я способен на жестокие поступки, в эти минуты я переставал узнавать себя, всегда был настороже, ловил каждый ее взгляд, присваивал особое значение каждому редкому слову, старался угадывать мысли, намерения, в которых виделся скрытый от меня замысел, и я невольно готовился к скорому разговору, за которым последует крушение всех надежд.

Я прекрасно понимал все ловушки психики, поэтому честность — это то, с чем приходится мириться. Я сам виноват в неудавшемся браке — фигуры на моей доске вновь расставлены в неправильном порядке, все сбились в угол вины и гнева, перетягивая мое внимание на себя.

Судьба рано или поздно расставит все по своим места независимо от моих действий. Можно остаться друзьями, но я не хочу — это опошлит былые чувства. Мне хочется думать, что они были настоящими.

Любовь не должна стать дружбой. Она должна оставаться величайшей красотой этого мира и никакие компромиссы и договоренности не должны ее запачкать. И настанет день, когда обманываться более не получится, и я точно почувствую — познаю ли я это величайшее благо дарованное человеку вновь, и будет свет, или не будет ничего.

***

На улице зажглись фонари. Я вновь скользнул по поверхности своей жизни и слышал, как все эти отметины успеха будто пытались кричать мне, что не уйти от них и ничего уже не изменить, и я останусь прежним — уязвимым, с сомнениями, и страхом, с напрасными попытками все исправить и вечным ожиданием счастья, которое не далось, точно птица, выпорхнула из слабых дрожащих рук.

Я закрыл глаза и с глубоким выдохом вышел из навязчивого хаоса мыслей, зная точно, что мне нужно делать.

Мы так и не сблизились настолько, чтобы, взявшись за руки, пройтись по всем закоулкам наших израненных душ. Но что-то есть в сегодняшнем теплом воздухе, что заставляет думать: если я сделаю шаг, она будет улыбаться мне. И в нашей власти вновь стать счастливыми.

Глава 3. Смерть.

  • Ты умерла, дитя! Поток тебя умчал
  • Все думалось мне, засыпая: где ты, в каких мирах?
  • Где мне искать тебя?
  • Дай знак, позволь проститься.
  • Дитя, как вышло так, что умерла?
  • И разве можно с этой болью примириться?

Говорят, что путь нашей жизни предопределен с самого рождения, и мы, несмотря на все усилия, не сможем изменить значимые ее повороты в непрерывном скольжении дней к неизбежному исходу. И если это так, то предстоящие события уже искрились легким, едва уловимым движением в воздухе, исполняя печальную мелодию на невидимых туго натянутых нитях судьбы.

Уже совсем стемнело. Я посмотрел в открытое окно, из которого было видно, как на горизонте скопились тучи, сверкнула молния и послышался дальний гром. Свежий ветер разгонял накопившийся зной, наполняя комнату запахом цветов и трав, и красота ночи, к которой я прежде был равнодушен, вдруг схватилась как единый рисунок и взволновала душу. Меня почти до слез тронул этот миг — и так было мне сладко, и так было мне грустно, и все думалось о прошедшем дне, и так мечталось о предстоящем вечере, которого я всеми силами ждал, ждал как какого-то спасения, и, подумав об этом, невольно поднял глаза к небу.

Но и в небе не было покоя — там, в этой темной, холодной глубине, колыхались звезды, луна беспокойно дрожала, разглядывая землю, и ее яркий свет, точно взволнованное дыхание, вливался в комнату, заботливо обнимая меня своим голубым сиянием, словно желая говорить со мной — и от этого близкого движения неземных сил я наполнялся каким-то особым невыразимым ощущением, когда меня коснулось что-то высшее, нечто необъяснимое, затягивающее в особое состояние, точно гипноз.

И было что-то прекрасное и одновременно жесткое в ее холодной прелести, и мое существование разделялось этим светом на две равные части — разума и чувств, — рождая в этой тишине новую недоступную для понимания третью грань внутри меня, способное услышать иные голоса этого мира, вызывая особое состояние открытости души, уже мной испытываемое когда-то в детстве.

С возрастом я потерял эту способность. Мир, в котором я созревал для жизни, был наполнен жестокостью — он научил меня видеть непредсказуемость и угрозу повсюду, от этого никогда не отпускать контроль. У меня сложилось устойчивое недоверие к нему, и я закупорил все двери и ушел в себя, как в жесткий панцирь, рассматривая жизнь только в собственном воображении, отказавшись от чистой восприимчивости, нарушив настройки души, что улавливали звучание вселенной, и подыгрывали ее прекрасную мелодию.

Но сегодня что-то изменилось. Что-то необъяснимое тянуло ко мне руки, невольно привлекая, точно побуждая мою душу в желании ослабить накопившуюся годами оборону. Оно кружило особенно близко, требуя моего внимания — я чувствовал холодную дрожь на коже, волнение пробежало по спине.

И вся искусственная постройка моего четко выстроенного разума посыпалась, как карточный дом, и стало ясно, что она была сделана из слепых механических заблуждений и пустой спорной болтовни. Все задвигалось в лунном свете, открываясь любым ощущениям, искажая привычное восприятие мира, окутывая невидимыми потоками, обманывая ускользающий здравый смысл. И говорили они громче, нежели все доводы рассудка — сердце невольно дрожало и сжималось, и я узнал этот почти забытый шепот.

Я не могу описать и понять причину тревоги. Глаза мои ничего не видели, я не слышал криков, что взывали о помощи, не было запаха, кроме душистого запаха свежей ночи, — но я чувствовал какое-то неопределенное, беспричинное нарушение, беспокойство, что ни от чего определенного не исходило, но его присутствие было повсюду.

Чувствование беды проникало во все мое существо. Я искал ответа на происходящее в голове, но мысли не могли мне дать ответа. Рассуждения приводили в сомнения, мешали видеть и слышать, прогоняя зыбкие ощущения, слепо цепляясь за рассудок и несокрушимость сложившегося порядка жизни, имея плотную, точно стена, уверенность, что все будет хорошо.

Вечная борьба внутри человека живой жизни и грубого участия мыслящего разума с его порой уродливым пониманием, как все должно быть. В это мгновение мне увиделась вся противоречивость сложившегося порядка вещей.

Я точно переходил дорогу, за которой меня ждала иная реальность. Впереди нетерпеливое ожидания и рассвет надежды, позади то, что уже никогда не изменить и не возродить к жизни и вместе с тем необъяснимое ощущение — невольное волнение перед лицом чего-то, что ускользает от моего понимания, смотря на меня нежными черными глазами из глубины неизвестности. Властен ли я доверяться ему, сделать выбор и изменить свой путь, или в молчаливой неподвижности смиренно склоняю голову перед оковами судьбы? Как бешено стучит сердце — следующий шаг, точно брошенные кости, определяет мой жизненный путь.

Я ощущал, как пытается входит в сознание новая действительность. Я оглядывался, точно ощущая некое физическое присутствие чего-то невидимого глазу — оно тут, в темноте, наблюдает и шепчет все эти тревожные предчувствия, втягивает в свою бесконечную глубину мою душу, подчиняя своей воле, чтобы увидеть, способен ли я, обещая что-то открыть, — и медленным разочарованием отпускает обратно, как того, кто не сможет довериться, и не справится, и не услышит.

Луна, казалось, пристально наблюдала за мной с чистого неба — должно быть, там наверху все понятно, выбор каждого из нас и всех вместе. Я чувствовал этот взгляд и, бессильный и разоблаченный ее светом, этим вязким и вместе с тем чарующим светом, ждал, слабо опустив голову, принимая предстоящее интуитивное поражение.

Я подошел к окну и посмотрел вниз на пустой парк. Уже не было никого. Все стихло.

«Как красиво!» — думал я, и сердце мое невольно вздрогнуло и заколотилось в груди.

Окна больницы вспыхивали желтым теплым блеском суетной жизни, и за каждым окном я видел легкое, чуть уловимое движение теней, чувствуя, как невыносимо я одинок, — один как перст на всей этой многолюдной земле, заключенный навеки в свою тюрьму самоистязания.

Никогда я ранее не переживал ничего подобного — ощущение, что собственный будничный мир сходит с привычных рельс и я начинаю падение в мучительную, невыносимую черную бездонную пропасть, что затягивала в адский смертный холод. Он проникал в каждую клеточку моего тела — вокруг, повсюду: ни стен, ни окон, нет под ногами более твердой земли, ничего более не существовало — одна бесконечная гнетущая опустошенность. Должно быть, в такую минуту человек может, как никогда, быть близок к смерти.

Луна скользнула по лицу серебряным блеском — и тихо скрылась в тяжелых тучах. Все звуки сделались тише, как будто какая-то дверь затворилась, и на мгновение все замерло, точно мир прекратил свое привычное ровное движение.

Воздух наполнился тихими звуками, подобными ударам сердца, — редкие короткие удары затухающей жизни. Я закрыл глаза и остро почувствовал пустоту, будто место, кем-то занятое, в этот миг освободилось. Окно шумно хлопнуло, и в комнату ворвался теплый ночной ветер, точно мягкое дыхание, точно прощальный поцелуй, — и где-то близко, в ветвях деревьев, послышалось шуршание крыльев от полета ночной птицы.

Вдруг свет лампы задрожал, задвигались неясные черные тени, обступившие меня со всех сторон, сливаясь в одно темное пятно холода, — и от этого холода я точно отрезвел, возвращая связь с реальным миром. Зашелестели бумаги на столе. Очень близко прогремел гром. Послышался монотонный шум начинающегося дождя, что стал приводить в порядок мои мысли. Я почувствовал, как стены кабинета стали складываться в реальный мир, и услышал собственный голос, точно в раздражении:

— Ты сам сочиняешь себе тревоги!

Я не имел сегодня более на это права — она ждала. Я испытал острое нетерпеливое желание поскорее дожить до вечера, когда увижу ее. Я хотел признаться в слабости, в своей боли, сказать, как люблю ее. Она поймет, она все простит, и я снова смогу отпереть темницу своего одиночества, коснуться губ женщины, которую люблю, уснуть в ее теплых объятиях и впустить в себя мягкий свет завтрашнего утра, умыться его нежным теплом. И тут же я испытал возбуждение от этого времени, которое мне предстояло провести до встречи с ней. Я повернулся и чуть ли не бегом скользнул к выходу.

Я вышел в полной решимости уже не останавливаться. Закрывая за собой дверь, стараясь как можно быстрей проститься со всеми волнениями, — я вдруг почувствовал, что что-то изнутри потянуло ручку двери на себя, в попытке удержать.

— Уходи же скорее! — крикнул я сам себе, притягивая с силой дверь. Она хлопнула, и мне послышалось, что где-то вдалеке раздались крики людей, вновь колыхнувшие мою решимость, и вслед за этим поползли мрачные, безобразные мысли, точно черви, разъедавшие мое сознание. Болезненно-мучительная тревога поднялась из глубины, перерождаясь даже в панический страх.

Когда ключ отсчитал один оборот, из-за двери послышался глухой телефонный звонок, прервавший густой поток моих мыслей.

«Ты не должен возвращаться, не будь глупцом, уходи и покончим с этим днем, она ждет тебя!» — изо всех сил кричал мой внутренний голос.

Я стоял в нерешительности, звуки постепенно становились все сильнее и громче, и казалось все требовательнее и непрерывнее и, наконец, слились в один звонкий, заливистый гул — и ключ отсчитал поворот в обратную сторону, возвращая к тревогам дня. Я поднял трубку и в раздражении прижал к уху.

— Слушаю, — резкость моего голоса, как мне казалось, должна была ослабить желание заводить со мной любые длинные разговоры, но возбуждение опередившее слова, вызвало понимание, что что-то случилось, и мучительно-страшное ощущение начало разрастаться все ярче и живее.

— Доктор, — голос дрожал, это была Мария, сестра женского отделения. Ее дыхание сложилось в знакомый образ — только сейчас, всегда доброе красивое лицо, омрачилось, и взгляд, устремленный куда-то вдаль сквозь стены, наполнился ужасом, и мне стало страшно от ее предстоящих слов.

— Софи, — последовала пауза, долгая мучительная пауза. Казалось, что каждый миг ее молчания невыносимо медленно тянулся, точно жестокая пытка, превосходящая мои силы. Мне так хотелось услышать и прекратить это ожидание и одновременно остановить ее, ведь я уже знал — Софи умерла.

Время замедлило движение — я слышал протестующий металлический скрежет часов, точно в желании пуститься вспять и попытаться все изменить, — и вдруг стрелки замерли, застыли на бездушном холодном металле. Мир погрузился в молчание.

Я не могу подобрать слов, чтоб только приблизиться и описать то, что было внутри меня, то, что билось, требуя выпустить, — и в этом состоянии безумия, стереть все вокруг, чтоб только прекратить это.

Как оглушенный, я рванул с места и побежал, кинулся вниз по бесконечно длинным ступеням, стараясь бежать быстрей и быстрей,— точно помешанный, задыхаясь на каждом повороте. Голова предательски кружилась, мир превратился в быстрое мелькание черно-белых пятен перед глазами — казалось, я готов потерять сознание. Кровь приливала в голову, отдаваясь в висках учащенными ударами сердца — слышно было, как неровно и больно двигалось мое истеричное дыхание.

Я преодолел лестничные каменные пролеты — один, второй, третий, четвертый — и выбежал в освещенный двор, и бросился в густоту душной ночи, туда, где молчаливая толпа тугим кольцом обступила тело. Казалось, воздух вибрировал волнами, что, точно круги на воде, силой исходили из моего обезумевшего сознания.

Распахнутый глаз луны, расталкивая тучи, сиял в черноте неба, разглядывая ее. Я почувствовал ужас, холодный ужас перед тем, что сейчас и я увижу. Ноги стали тяжелыми, а сердце сжалось в груди и упало куда-то глубоко вниз. Странное чувство — одновременно волнения, даже боязни и какого-то замирания в душе — овладело мной, мешая дышать. Последние шаги к ней я сделал осторожно, с трудом, — точно тело сопротивлялось моему внутреннему, совершенно понятному желанию избежать действительности происходящего, признать это только дурным сном. Я сделал большое усилие над собой.

— Пропустите! — мой голос, словно лезвие бритвы, металлический, неприятный, срывающийся, резал пространство.

Толпа расступилась, представляя моему взору ее.

Легкий отблеск жемчужного света осторожно касался окровавленного, еще недавно полного молодой жизни, тела. Она лежала на правой стороне, закинув назад разбитую голову — кровь растеклась черным пятном, светлые волосы рассыпались волнами по лицу, сохранившему странное, смиренное выражение, — на губах застыла едва заметная улыбка. Грязно-золотистые слезы дождя потекли по ее лицу.

Все стерто одним мазком уродливой смерти — молодость, красота, теплота дыхания жизни, которые были еще так близки. Боль сковала меня от воспоминаний сегодняшнего разговора, поразив во всей своей силе — я почувствовал весь ужас своего поступка. И долго еще эти слова любви, которые она тогда дарила мне, точно холодный тупой нож мучительной вины, будут рвать мое преданное ей сердце.

Я упал на колени рядом с телом, коснулся ее шеи, в слепой надежде пробудить жизнь, но пальцы обожгла мертвая тишина. Я осторожно убрал волосы с ее лица — застывшие остекленевшие глаза были широко открыты. В них выражалось то чувство, которым она проводила меня, — чувство, когда открылась и обожглась о мою преступную небрежность.

Я втянул воздух сквозь стиснутые зубы, преграждающие дорогу виноватому крику, что рвался так сильно, что я едва мог удержать его. Я снял пиджак и укрыл ее тело от крупных капель дождя, что зачинался в небе, — в небе, пульсирующем обжигающим светом молний и оглушительным, яростным, раскатистым криком, — казалось, в совершенном гневе от несогласия с происходящим на земле.

Я поднял глаза — на меня смотрели десятки лиц окружающих нас людей, я слышал их торопливый волнительный шепот. Я чувствовал на себе тысячи смешанных мыслей. И вдруг, в ту минуту, когда кажется, что ничего уже не сможет тронуть, что ничего не может быть страшнее на меня повеяло таким нестерпимым холодом, от которого душу сковал ужас, сумасшедший ужас, который вошел в меня поедая мой разум, заставляя сомневаться во всем.

На секунду мне даже подумалось, что, может быть, я в самом деле помешанный — за персоналом вторым кольцом я увидел какие-то темные, точно тени, человеческие фигуры. Они смотрели на меня пустыми неподвижными глазами, озаряясь светом луны, окруженные плотным, будто поднимающимся из-под земли, голубоватым туманом. И в голове зазвучали ее слова:

«Они слышат голоса тех, кто жил здесь когда-то — все эти люди, что так долго терпели мучения, говорят, приходят к некоторым из нас».

И я почувствовал, как почва исчезала под ногами и я терял равновесие, начиная кружение. Все события, все лица, все звуки — все заглатывалось в эту безумную пляску, собираясь и рассыпаясь, как в калейдоскопе, во множество узоров из осколков окружающих меня жизней, и в каждом есть я — во всех лицах, возрастах, во всех разговорах, в мыслях, во всей боли, что пронизывает, нанизывая их судьбы на чертову нить судьбы в моих ладонях. Должно быть, все это только сон, поглотивший и медленно пережевывающий все мое существование.

Я чувствовал, как схожу с ума. Я не мог понять, как долго я вращался на этой карусели, что скользящим монотонным движением покидала реальность, вытягивая из меня мой разум. Время перестало существовать, все в этом мире переставало существовать — нет чувств, нет мыслей, нет меня более в несуществующем мире. И так стало омерзительно тихо, что невольно промелькнула мысль, что я, должно быть, уже мертв.

И вдруг все резким толчком остановилось. Туман, застилающий все в голове, рассеялся, и чувства с новой болью защемили сердце. Передо мной, в облитой молочным полумраком, как привидение, в своем светлом простом платье с пестрой лентой, что аккуратно спускалась на ее хрупкие плечи, стояла одинокая женская фигура. Софи.

Она подошла и села рядом, и тихо, почти боязливо коснувшись рукой, взглянула на меня, будто решаясь что-то сказать. Взгляд наполнился слезами, чувство какой-то смиренной радости было видно в этих ясных добрых глазах, на губах застыла мягкая, нежная улыбка. Я ощутил так близко ее холодное дыхание.

… вечная красота души как способ утешить себя,

когда смерть неизбежна…

— Я успела, — сказала она вполголоса, сказала как о чем-то приятном ее сердцу.

И тут же взгляд зажегся знакомым огнем. Она быстрым движением подняла свои бледные руки, коснулась щеки, приблизила свое лицо и быстро поцеловала. Поцеловала, и через секунду легко и бесшумно, как дымка, исчезла, растворившись в свете ожидающей луны. Слезы счастья и вместе с тем неописуемой печали от утраты ее, выступили на моих глазах, смыв ее образ.

Она исчезла, и в ту минуту, когда она исчезла, когда не стало ее, я вернулся к действительности, и мир снова наполнился шорохами и шепотом толпы.

Мне стало нехорошо — я чувствовал, как затягивается узел в животе. Я зажмурился, чтобы не оторваться от чувства, которые произвел этот призрачный образ, в надежде, что, открыв глаза, луна вернет мне ее.

Я поднял голову. Луна бледнела, будто удаляясь от земли. Дождь, казалось, примирился и утих. Яркие квадраты окон, обжигающие желтым огнем, наблюдали за мной. В ее комнате было темно.

Я опустил глаза, и невольно вздрогнул. Рядом со мной сидела Мария — в тревожном удивлении рассматривая меня, точно сумасшедшего

— Доктор, вам плохо?

Я махнул головой. Я точно разматывал клубок мыслей, раскачивая головой в разные стороны, — давая понять, что я в порядке. Я перевел на нее взгляд, и окончательно пришел в себя. В глазах ее я видел усилие сказать что -то, не обещавшее мне, казалось, ничего утешительного.

Я махнул головой, и точно разматывая клубок мыслей, начал раскачивать головой в разные стороны, — давая понять, что я в порядке. Я перевёл на неё взгляд и окончательно пришёл в себя. В глазах её я видел усилие сказать что-то, не обещавшее мне, казалось, ничего утешительного.

— Персонал видел, как она вышла на крышу, но мы ничего не успели сделать — все произошло мгновенно. Один шаг — и через секунду она уже лежала на земле.

— Как она попала на крышу? — я надеялся внутри утешить боль, разделив несправедливость этой минуты совместной ответственностью с персоналом, отыскивая виновника этих страданий.

Она посмотрела в мое раздражение — и во взгляде читалось: «Кто же виноват, если не вы?»

Она сделала еще одно усилие над собой, чтоб произнести это вслух, но казалось в последний момент передумала и вместо этого тихо сказала:

— У нее был ключ. Я нашла его в двери, что вела на лестницу.

Она втянула губы и посмотрела на меня. Она открыла ладони, и я увидел ключ, к которому крепился маленький прямоугольный брелок. На нем было имя владельца — я сфокусировал взгляд и прочел его. Я некоторое время смотрел, не зная, что сказать. Точно молния, сверкнула с неба, и острым ударом поразила мою мысль, — что тут же рассыпалась на миллионы других, и ни одна не имела своего конца. Она спокойно опустила его в мой карман, отведя невольно глаза, медленно встала и растворилась в толпе.

Послышался вой сирен, и через несколько минут уверенным потоком по газону, пересекая двор больницы, зашагали люди в форме. Они осматривали тело, задавали вопросы, приводившие меня, в ярость, от того, что своим появлением убеждали, что все это чертова реальность.

И вдруг толпе, завладев моим вниманием, очертилась знакомая внушительная фигура главного врача больницы. Пройдя мимо нее, он спокойно подошел и коснулся плеча. Его рука обожгла меня, заставляя под его выдержанным равновесием овладеть собой.

— Маркус, позволим полиции делать свое дело. Нам ей уже не помочь.

Мы отошли на несколько метров под раздражающий пульсирующий свет фонаря, постоянно оглядываясь, чтоб не потерять ее из вида.

В глазах его в этом свете отразилась задумчивая печаль, но, вглядевшись в них ближе, я заметил тревогу и напряжение. Лицо его побледнело. Он собрался с мыслями и продолжил:

— Сейчас об этом говорить сложно, я знаю, как для тебя все это тяжело, но это необходимо. Маркус, будет расследование. Скажи, у нас есть причины беспокоиться?

Я не мог поверить в то, что слышал собственными ушами, и изумленно посмотрел на него.

— Она мертва, а вы думаете о безопасности клиники — точно закричал я в возбуждении.

— Маркус, дело серьезное — возьми себя в руки и ответь мне на вопрос. — Лицо его приняло холодно-строгое, значительное выражение. — Дело может иметь самые серьезные последствия для всех нас. — Он обвел быстрым взглядом весь оставшийся во дворе персонал.

— Маркус, — он внимательно посмотрел, не раздвигая мрачной складки бровей, — пойми меня правильно: сейчас я только делаю свою работу — он постарался придать своему лицу спокойное выражение.

Я сделал усилие, чтобы успокоиться, исполняя свою обязанность, и, взглянув на нее, сказал, сдерживая порыв вспыльчивости.

— Я прокручиваю наш последний разговор, пытаясь понять, когда она приняла это решение, где, в какой момент я мог увидеть перемену и мог ли что-то изменить.— Как бы там ни было, я виноват и буду нести полную ответственность.

— На основании твоего отчета было принято общее решение о том, что Софи здорова, а сейчас она лежит на земле. Это уже не только твое дело, Маркус.

Я увидел выражение беспокойства на лице старика. Я понимал причину его опасений и вместе с тем все то, что угрожало больнице в этом случае.

— Возьми себя в руки, — стараясь смирить во мне внутреннюю бурю произнес он с меньшей твердостью и зашагал в сторону главного входа.

Я остался стоять в полном одиночестве. Ветер набиравший силу, все сильнее шумел в листве деревьев и, изредка, точно накопив ее достаточно для удара, хлестал меня по щекам — то ли от желания вернуть меня в чувства, то ли от желания причинить боль.

Я видел как ее хрупкое бездыханное тело положили на носилки и унесли.

Я достал из кармана ключ и под светом фонаря, будто старались уверить себя, что все это не мое сновидение, убедитился в непонятной, даже мистической действительности.

— Как это произошло? — спросил я сам себя, в полнейшем недоумении разглядывая имя на брелке.

Исправить уже ничего нельзя, и оставалось только одно — плыть по течению до тех пор, пока оно не приведет к понятному концу. Остается не сойти с ума и ждать. Я зажал ключ с моим именем и положил в карман.

Чернильная пустота жаркого вечера заливала двор. Люди расходились, они смотрели на меня, и я читал в их взглядах лишь обвинение. Я стоял в этом нестерпимом потоке отвратительного чувства, пока не остался совсем один. Наконец боль, сковавшая меня, немного утихла и я вошел в стены больницы .

Я вернулся в кабинет и, зайдя в уборную, посмотрел на свое отражение с воспаленными глазами, с сединой, которой с каждым годом становилось все больше, а волос убавилось, с паутиной морщин в уголках глаз, с кровавыми трещинами в белках глаз. И в этом отражении, в темноте глаза, я увидел знакомые черты — всплывающие гулким эхом полузабытого прошлого, поднимая из глубины какую-то дикую энергию блеснувшую резким огнем. Все доброе во мне умирает, уступая место безумию!

Я включил горячую воду — и постепенно пар стал заполнять маленькую комнату. Я смотрел на свои руки — ее липкая кровь осталась на моих ладонях. Я подставил руки под журчание, и бурая жидкость тонкими струйками стекала по дрожащим пальцам. Я держал их, пока обжигающая боль горячей воды не стала нестерпимой. Из моей груди раздался крик — крик, вопль, отчаяние, осознание, беспомощность, жалость, гнев — все смешалось в этом звуке. Я с силой ударил по зеркалу и обессиленно опустил голову.

Смерть ждет нас всех, и мы это знаем, но верим, что это случится очень и очень не скоро. Когда это произошло, я не был готов — смерть забрала того, кто был так дорог, того, кто должен, вне всяких сомнений, только начать жить.

Я дышал втягивая в себя всю эту чудовищную бесмысленность пытаясь всеми силами ее принять.

Немного успокоившись, я поднял голову, проведя рукой по запотевшему зеркалу, точно в желании стереть этот ненавистный образ. Но вместо этого в центре на меня смотрела воронка размером с кулак, затягивающая в изрезанное отражение их множества смешанных лиц, и вдруг подумал что смотрю в разбитое зеркало как в собственную душу.

Всю жизнь старался понять людей, а сам себя — не понимал, я ничего ясного не могу сказать о себе: «Кто же я на самом деле?»

Боль в руке становилась все мучительнее. В воспаленных глазах туманились круги от множества собственных лиц, от которых мне так нестерпимо хотелось избавится. Я закрыл глаза и ощутил чувство безмерного одиночества. Сделал глубокий вдох и набрал ее номер.

— Уже очень поздно, Маркус. У меня нет сил для разговоров. Уверена, у тебя были причины, — тихо произнесла она.

— Марго...

— Так продолжаться не может, — она решительно перебила мое оправдательное слово. Я слышал, как она заплакала.

— Ты права, милая, — я сдался.

Голос ее дрожал от переполнившей ее ярости, обиды и злости — он напоминал всплеск, взрыв, копившийся в ней этим вечером. Она отключила разговор.

Я живо представил ее лицо — те эмоции, что всегда красноречивее всех возможных слов говорили о ее чувствах, какой очаровательной она мне виделась в эту минуту. Я протянул руку к пробужденному в памяти образу, хотел приблизить его к себе, найти немного сил в этих глазах, в этом нежном запахе и поверить, что я смогу справиться с этим днем. Но видел лишь как она поспешно исчезла.

Ее образ сменился образом Софи, и что-то новое было в ее красоте, гордой, величественной красоте. На меня смотрела, глубокой синевой глаз, прекрасная женщина, что должна была пробудится для новой жизни. Она была тут, рядом и коснулась холодными ладонями моего лица. Она останется вечной нежностью в моей душе. Хотелось удержать ее, но я знал — она исчезнет в опустившемся лунном свете.

И вдруг в том месте, где растворился образ Софи, родился новый, до боли родной моему сердцу, — с мягкой улыбкой, рыжими волосами с просветом седины. Она села рядом и нежно погладила волосы, забрав всю мою боль.

Внезапно накатила волна свинцовой усталости. Я лег на кушетку и мгновенно провалился в густую темноту.

Полная луна светила все ярче в окружении звезд, что, точно электрические пульсирующие фонари, зажигаясь один за одним, освещали дорогу. Пустая каменная улица, острые негромкие шаги — как гвозди, скрепляющие временные пласты моей жизни. И в конце, за старой дверью, тихий телефонный звонок — я знаю, что скажет человек на том конце провода. Нет, я не хочу этого слышать.

Разворачиваюсь в надежде сбежать, но передо мной стена. Мой путь только в одну сторону — туда, где шепот, телефонный страшный шепот. Я начинаю невольное скольжение вдоль грязных стен — я вижу тех же людей, что смотрели на меня, восстав из своих могил. Они не дадут мне уйти. Они тут, продолжают оставаться и судить меня своими пристальными взглядами.

Капли ледяного пота стекали по спине, дрожащая рука на трубке телефона — еще, кажется, можно все изменить. Ужас этого голоса и ужас тишины — не знаю, что пугает меня больше. Я услышал шершавое дыхание. Это он. Отец — вышел из треснутого разума, и его голос, словно скольжение по волнам, медленно, в самую глубину души, и каждое слово точно резало меня на части….

— Тыыыы томууууу виииииной!

***

Я проснулся в холодном поту от стука в дверь — тусклое сияние утра заглядывало в комнату. Сознание возвращалось ко мне очень медленно. Я резко встал — каждое движение причиняло боль, голова кружилась, перед глазами расплывались мутными узорами черные пятна. Пришлось опереться на край стола, чтобы сохранить равновесие и не упасть. Я чувствовал подступающую тошноту. После нескольких жадных вдохов я сфокусировал взгляд и пошел открывать дверь.

— Здравствуй, мой мальчик, — теплая улыбка мелькнула на морщинистом усталом лице. Под тяжелыми нависшими веками я видел печальные глаза.

Он вошел в душное пространство моего кабинета.

— Ты в порядке? Страшно смотреть на тебя. — Он постарался подбодрить мягкой обеспокоенностью на лице. — Мне сказали, что ты вчера не уехал.

— Не смог. Ночевал здесь.

— Давай пройдемся. Тебе нужен глоток воздуха.

Мы вышли на улицу. Всю ночь шел сильный дождь, который прекратился только к рассвету.

Какое-то время мы шли молча, точно собирая силы для нелегкого разговора, предоставляя каждому право начать.

— Мы осмотрели комнату — она не оставила никакого объяснения, — внезапно начал он. — Я буду с тобой честен, Маркус. У меня был неприятный разговор с Робертом — он потребовал твоего немедленного увольнения, в противном случае будет судебное разбирательство. Это не пустые слова. Сейчас он под влиянием чувств, он угрожает, но понимает, что разбирательство не вернет ему дочь и не заглушит боль утраты. А больнице не нужен скандал. — Он сделал паузу, и брови нахмурились, казалось, при воспоминании о тяжелом разговоре с отцом Софи. — Я прошу тебя на время — слышишь, на время — покинуть больницу, пока все не уляжется.

— Я говорил — я виноват и готов принять любое….

Он сделал предостерегающий жест, подняв руку, обрывая меня.

— Маркус, виноваты мы все, я в первую очередь, — тяжело качая головой сказал он. — Но иногда мы бессильны — такое бывает в нашей профессии. Софи была нездорова много лет. Возможно, ты поторопился с решением, но ты не бог, ты не всемогущ. Но я также знаю, что ты, как никто другой, желал этой девочке добра. Я знаю тебя много лет — ты прекрасный врач, ты сделал все, что было возможным, но болезнь бывает коварна, и порой мы не в силах это изменить. Он нахмурился, отвел взгляд в сторону и продолжил:

— Я хочу привлечь твое внимание к трудностям, которые могут возникнуть у больницы. Ее отец... — Он сделал паузу. — Сейчас больница нуждается в его поддержке, и мы уважаем его горе. Я надеюсь, что ты все поймешь правильно. Маркус, это только на время — считай это отпуском. Отдохни, приведи нервы в порядок и перестань себя винить. Твое место временно займет Алекс.

— Мне нужно несколько дней.

— Нет. Считай, ты в отпуске с этой самой минуты.

Я просто остолбенел на мгновение от осознания его слов и одновременно от того равнодушия, которым они отозвались во мне. Точно часть меня, что была так привязана к этому месту, отделилась со смертью Софи, высохла и испарилась. Вот так за несколько часов все, чему я посвятил свою жизнь, умерло.

Он подошёл ближе ко мне и встал напротив. Лицо его было серьезно, глаза опущены.

— Маркус, и еще одно. — Он резко перевел на меня взгляд, в котором сквозь густой туман усталости я видел искреннее дружеское сочувствующие — Возможно, после того что случилось, о себе напомнит твое прошлое — не позволь ему. — Он сделал голос твердым. — Она не твоя мать. Ты не мог спасти ни одну из них. В смертях этих женщин нет твоей вины.

— Я так не думаю.

— Не оставайся один, иначе твое прошлое съест тебя. У каждого бывают тяжелые времена, но они проходят. Помни об этом. Он развернулся и торопливо зашагал по направлению больницы.

Я смотрел, как его фигура исчезает в каменном пространстве — там, где мне больше нет места. Я смотрел, как человек, разбитый дальней дорогой, но не достигший цели.

Он собирался назначить меня своим преемником — это был только вопрос времени. Этому не бывать. Я знал, что не вернусь более сюда.

На протяжении многих лет моей работы, даже когда я был в самом начале пути, меня одобрительно похлопывали по плечу, пророча блестящую карьеру. И вот удар всей моей раздувшейся гордыне, на которой я действительно взлетел высоко, — и рана от падения была чудовищной. Я почувствовал нестерпимую боль, что придавила меня к земле. И не было веры я, что я еще смогу подняться.

Еще немного побродив среди деревьев, простившись с этим местом, под тоскливые мысли, я поднялся к себе и собрал вещи в коробки — их заберут и спустят вниз в подвал. Вот так просто, все забудут обо мне. На время — но мне кажется, у некоторых событий нет времени. Для меня все кончено. Я стерт одним широким мазком судьбы.

Я оставил ключи на столе и, вышел. Я невольно бросил взгляд на табличку на двери. Форма каждой буквы давно врезалась в мою память, так долго и внимательно я смотрел на нее. Что-то тяжелое всплывало внутри при виде этой красивой надписи. Глаза механически перебирали буквы, но как я ни старался, в эту минуту я перестал узнавать, видеть их — буквы исчезали, они разлетались, не складываясь в слова, и я ничего не смог прочесть. Точно само это место уже стирало меня испив до самого конца.

Я более не имею к этому месту никакого отношения, более нет меня, заведующего отделением, более нет той опоры, что уверенно держала меня все эти годы. Я качусь вниз, в чертову бездну, где меня ждет встреча с самим собой, с таким, какой я есть без званий, регалий и множества дел, что укрывали от честности незаполненных дней.

Я спустился по ступеням к главному входу и увидел на месте, где вчера лежало бездыханное тело, на вытоптанном газоне сутулую фигуру высокого человека в длинном плаще, выдыхающего клубы сигаретного дыма. Я подошел ближе — утренний дождь почти уничтожил следы крови.

Его блестящие ботинки точно губка, впитавшие влагу, потемнели, стали бурыми, грязными и залипшими хвойными иглами. Под глазами на бледном, плохо выбритом, окаменелом лице залегли глубокие морщины. Человек может постареть на много лет всего за один день. Его лицо болезненно искривилось, он плотно сжал губы, и редкие щетинки седых бровей опустились на печальные глаза, нижняя губа дрожала.

— Роберт, мне очень жаль...

— Чем я провинился в этом мире? У меня забрали все.

— Роберт...

— Не пытайтесь лезть ко мне в душу, я вам этого не позволяю. И не думайте, что у нас общее горе. — Его голос точно пробивал страшное напряжение между нами, вызывая резкий хрипловатый металлический скрежет ненависти.

— Маркус, я доверил вам свою дочь. Вы не удержали ее неокрепший разум, а теперь я смотрю на ее пятно крови.

— Я очень виноват перед вами, я виноват перед ней. Клянусь, Роберт, я отдал бы свою жизнь, если бы было можно.

— Ваша жизнь не стоит и ее волоса. Теперь вы пустое место, я об этом позабочусь. И держитесь от меня подальше, иначе пожалеете. — Он сохранял холод, но его глаза горели бешенством.

— Роберт, только одно... — Он бросил на меня воспаленный, полный ненависти взгляд. — Вы были вчера здесь? — Сам не знаю, как этот, полный неуверенности вопрос, слетел с моих губ.

— Вы ходите по хрупкому льду Маркус. Еще шаг — и вас уже ничего не спасет. Он бросил на меня ледяной взгляд и под грузом собственной печали зашагал прочь.

Странное чувство овладело мной: я похолодел от его слов и одновременно заинтересовался. Очень быстро чувство страха сменилось беспокойством, желанием что-то сделать, сбежать из этого дошедшего до предела состояния, и тотчас же у меня появилось решение.

Не важно — был он там или нет, был это Роберт или нет, все более не важно. Я только чувствовал, что не могу оставаться на месте: мой разум утекал в иной мир, и если я позволю этому случиться, я уже не вернусь, я растворюсь в этом бескрайнем неслыханном горе. Я должен что-то делать, сохранять связь с реальностью, что-то делать — все равно что.

И я быстро обошел корпус и пошел к тому месту, где вчера я видел человека. Тропинка кончалась, и я зашел в тень деревьев. Дождь размыл почти все следы. Вдруг в опавшей сырой земле я заметил окурок. Я пригляделся. Это был окурок не обычной сигареты — особенная марка. Я в жизни встречал только одного человека, кто мог себе их позволить. Я поднял окурок, внимательно осмотрел и бросил в кусты. Все не важно.

Возвращаясь в больницу, в желании как можно быстрее проститься и поехать домой я услышал голос….

— Вас к телефону.

Я поспешил в холл больницы и взял трубку.

— Маркус, — ее голос, такой мягкий, родной, он точно отогревал своим нежным теплом.

— Я скоро приеду.

— Маркус, нет. Я не могу больше лгать. — Ее слова были торопливым, она имела полное право на каждое. Волнение, которое читалось в ее голосе, говорило о том, как трудно, и от этого мне становилось особенно невыносимо. Вся тяжесть, что читалась в ее словах, говорила, что чувства еще живы.

— Всему виной вчерашний вечер. Я пытался протянуть нам спасительный круг, за который мы могли ухватиться — Я могу объяснить.

— Нет, Маркус. — Она сделала паузу. — Боже мой, неужели это я сама должна сказать? — произнесла она тихо.

— Ты хочешь сказать, что больше не любишь меня? Это будет неправда.

— Я знаю, Маркус, — перебила она меня. — Я часто думаю, как так вышло, что мы погубили свою жизнь.

— Мы еще можем все изменить.

— Это причинит тебе боль, мне очень жаль, но так не может продолжаться — я медленно умираю рядом с тобой. Я хочу дать себе еще один шанс. Я встретила другого человека. Нам не стоит больше видеться. Прощай. Мой адвокат свяжется с тобой.

Каждое слово резало, словно хлыст в жестоких руках, до самых костей мое обессиленное этим днем тело. Она отрицала меня в своей жизни, как прах, оставляя с невыносимым ощущением утраты.

Она одна еще была надеждой, она одна еще поддерживала мой разум; теперь же все передо мной потемнело. Я в этой темноте я старался сохранить ее, сохранить такою, какою она была тогда, когда в первый раз встретил ее, — таинственной, прелестной, любящей, ищущей и дающей счастье. Я старался вспоминать лучшие минуты, стараясь удержать их в памяти, чтоб они пусть слабым сиянием поддержали во мне желание жить.

Я чувствовал себя точно вернулся с поля боя, полный отчаяния. поверженный, униженный, и никому не нужный более в этом мире. Я понял, что не в силах более удерживать видимую всем маску твердости и спокойствия. Я не хотел в эту минуту чтобы кто-нибудь меня видел. Задыхаясь от волнения, я вышел из больницы, и пройдя через парк, что больше не радовал меня своей красотой, сошел с тропинки и пошел глубоко в лес.

Через время, свинцовая усталость заполнила меня, ноги отказывались идти, я сел в высокую траву под широким старым кленом и долго смотрел как меняется узор неба через густоту темно зеленых листьев. Сколько разных вариантов создает этот маленький мир, сколько разных судеб создает мир огромный. Я явно представил, что наша жизнь, это вечный калейдоскоп событий, которые складываются так как ляжет случайная карта судьбы, но стоит проникнуть туда, и попытаться все переставить так как кажется верным, так как одной маленькой единице кажется правильным, все рухнет, нарушиться слаженное единство, где один кусочек, станет частью чего-то другого.

После всех этих выдержанных лет, череда событий перелистывала мою жизнь, сжигая страницу за страницей, все вспыхнуло и исчезло в мгновение, остался только прах и пепел, что уносил сильный ветер.

Я почувствовал нестерпимую боль, словно что-то острое проникло в область груди, разбивая одним касанием твердое, как камень, тело. Как долго я мучительно готовился к этому разговору, каким длинным и сложным он виделся мне, и как быстро — но вместе с тем нестерпимо хлестко и больно — он случился.

Нет сомнений, и какая-то часть меня этому даже по-своему, рада — больше нет этих изматывающих унизительных терзаний, больше нет уродливого обмана. Но взамен есть путающая рассудок одинокое существование. Все, чему я определил свое место, — обман. Привычный мир рухнул в один момент.

Я потерял уважение, славу, должность, друзей, деньги — брак разрушен. Мои коллеги отвернулись от меня. Я остался один на дне своей жизни — уязвленный и никому более не нужный.

Что такое теперь моя жизнь — лишенная огня самоотверженности, участия в других жизнях, без ясно намеченной конечной цели, без дела, без любви?

Грудь моя разрывалась вся моя твердость, все мое хладнокровие — исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и только одна фраза резала своей правдивой жестокостью: «Ты уничтожаешь все, к чему прикасаешься».

Как переменчива жизнь, философски рассуждал я. Еще несколько часов назад я был полон надежд, а сейчас я скован ощущением собственной ничтожности — ненависть, отчаяние, жалость, негодование, отвращение — и в этом странном коктейле разрушительных эмоций я терял себя.

Удар оказался слишком силен — из меня в одно мгновение с оглушительным махом выбили все опоры. Потеряв то, что выстраивал столько лет, я понял ложность своего пути — он был проложен на осколках ненависти и страха, на твердом обещании искупить вину. Настоящая тюрьма внутри — с расписными сюжетами наложенными поверх придуманной жизни, отвлекавшими все эти годы мое внимание. Я закрывался от того, что могло бы дать счастье и не создал настоящего. Моя жизнь на проверку оказалась пустой и зыбкой. И вот теперь, скованный одиноким холодом я вижу в истинном свете, все что наполняло мою жизнь.

«Какой смысл имеет она теперь?» Слова, слова и слова...

Больше нет обмана, и та боль, причиной которой я стал, и кровь женщин, что были мне столь дороги, на моих руках — как непрерывное напоминание. Я склоняю голову, и я признаю свое поражение.

Я сижу на краю, свесив ноги, вглядываясь в черную бездну бессмысленности своей жизни — сделать шаг, и я пропаду. Делаю шаг — мои ноги уходят под землю, и я начинаю спускаться все ниже и ниже. Гнетущая пустота. Я погружаюсь в нее, как в густой отравленный туман, обреченный на долгое самобичевание. Но это было не все. Я знаю, что меня ждет. Впереди меня ждет ад……

Глава 4. Одиночество.

  • В дождливую хмурую осень,
  • в унылые серые дни
  • укрывшись в клетке одиночества
  • я встретил пустоту своей судьбы.
  • И эта пустота настойчиво манит на дно
  • — туда, где так покойно будет мне,
  • туда, где и положено
  • придавленному каменной виной,
  • кровавой теплотой руки закрыть себе глаза.
  • Я непременно преклонюсь перед судьбой
  • — ведь на земле вовек при свете солнечного дня,
  • мне не сыскать возвратного пути,
  • мне не сыскать прощения для себя.

Поздняя осень — природа стремительно обнажалась от мертвой листвы, смывая яркий макияж затяжными дождями, готовясь заснуть на влажных лохмотьях, застилающих землю, под плотным свинцовым одеялом, низко раскинутым до самого горизонта. Кто-то заботливо приглушил свет янтарного солнца, и пронизанные сыростью сморщенные дни, окутанные тоскливо-серым настроением, проходят все быстрее в нетерпеливом ожидании полной безмятежности в белых пушистых объятиях долгой зимы. Время тоски и отвратительного, пробирающего до самых костей холода. Поздняя осень с ее тяжелой атмосферой опустошенности, задумчивости, порой переходящей во внезапные приступы легкой меланхолии в истощении душевных и физических сил, — как олицетворение смиренного увядания, столь понятного мне в эти дни.

Прошло больше года, прошло с неуловимой быстротой, истлело на моих глазах, как угольки былого пламени, залитые горьким сожалением, — и осталась лишь тяжелая атмосфера невыносимо ноющего, грызущего ощущения одиночества. Мир зараженный моей тьмой, медленно сворачивался в тугой комок. Вокруг тихо и мертво, только механический ход часов переходит в монотонное биение сердца, потерявшего собственный чувственный ритм. Бессмысленное звучание жизни медленно утихает, безвозвратно просачиваясь сквозь время, как песок сквозь дрожащие пальцы. Порой думается, что еще можно изменить направление своих дней, сбежать из темного угла, куда сам себя загнал, но знаю — этому не бывать по собственной воле. Я спокойно буду жить в этом сложившемся порядке вещей, не стараясь изменить его, и мне почти терпимо под привычное уравновешенное чувство сожаления. Уже ничего не имеет смысла. Мой мир пошел ко дну. Я с печалью наблюдаю из первого ряда, как заканчивается эта музыка, словно финальный аккорд всей моей жизни.

Такой период — точно неудачный театральный сезон, который когда-нибудь закончится, оставив лишь ободранные афиши да гадкое послевкусие полного провала. Так проще думается. Так проще жить. Я потерял смысл, весь охваченный чувствами и мыслями - тень былого себя в объятиях добровольно принятой затяжной депрессии, забытый богом и людьми, лишенный всего, что было мне столь дорого. Даже разум, казалось, не был мне более подвластен, я один под обломками, под тягостными для души воспоминаниями. Меня никто не ищет, я стерт беспощадной рукой судьбы, я погребен тут, в пыльном углу, где дни превращаются в недели, недели в месяцы, — обреченный на бессмысленное самобичевание и разрушение. Я вырван с корнем, брошен загнивать. Одиночество — беспощадный мучитель, инквизитор моей души.

Я — человек, который хотел прожить жизнь с целью сделать мир более или менее посильным для себя и других. Я еще мог бы сражаться за самого себя, быть, как говорится, сильным человеком, пережить темные времена, снова встречать рассвет нового витка жизни — уехать, сменить работу, возможно, встретить вновь близкого человека, который полюбит — я украдкой позволял себе бросить взгляд в эту немую, ясную даль — но стоит ли увлекаться мечтами и губить еще одну жизнь. Завтра так и останется похожим на вчера, ни к чему пустые иллюзии. Я ничего не хочу добиваться, искать; у меня нет на это права. Все решительно просто: каждый раз, глядя на свои трясущиеся ладони, я вижу кровь, я чувствую ее теплую липкую черноту, захватывающую меня в омут памяти. В таком состоянии отчаяния я не зову на помощь — я сам себе худший враг, воюющий против себя на стороне демонов. Я вижу, как день за днем они приходят — хищные, не знающие жалости и сомнений, — я ощущаю волну их жадного голода. Они являются за моей душой, чтобы заглотить ее по кускам, точно пищу, пока не останется ничего. Я отдаю себя им без боя. Наслаждайтесь — победа за вами.

И это моя многолетняя тюрьма, где будет съеден мой дух. Я сам ее построил и сам себя в нее заточил. Я мог бы покинуть эту сумрачность в любой момент, но в этом нет смысла — ведь куда бы я ни пошел, я всегда остаюсь в ее холодных стенах. Множество лабиринтов, и в каждом тупике я вижу свое отражение. Сломленный человек с утраченным звучанием души, с чужим, наброшенным как маска лицом: осунувшимся, с густыми тенями, что глубоко легли под глаза, подчеркивая мутность взгляда, с какой-то новой неестественностью движений тела, точно закованного в железо, с отвратительным запахом одинокого человека, смешанным с запахом горького табака, — с каждым днем все новый и новый слой разрушения. Для чего я живу? Каждый раз один и тот же вопрос..

И вдруг, из ниоткуда послышался голос — сделав петлю в темноте, — появился он — вернее, я, разорванный этим временем, но ставший кем-то еще. Мы один человек: я — тот, кто носил удушающие дорогие галстуки, будучи олицетворением успеха, и тот, кто когда-то притаился за воображаемым углом с ножом в руках, чтобы убить зло внутри себя, и тот, кто медленно уполз в трясину нового непонятного мира, и тот, кто в этой кромешной темноте, как ни странно, еще надеется, что можно все изменить. Я бы хотел все изменить — иногда мне кажется, что я просто переполнен этим желанием. Но для этого непременно нужно прощение — но как простить того, кто отказался от самого себя, это все равно что продать душу дьяволу, и заиметь самую опасную роль в этом мире.

Почти каждую ночь, бесплодно бродя по дому — как под гипнозом, точно неприкаянное приведение, — я замечаю, как комната принимает холодный, пугающий облик. Свет луны проникает большим неправильным квадратом, на котором, словно на провисшей простыне, пронзая преграды времени и пространства, кружатся воспоминания. Бессонница переносит меня в прежние дни, смотанные в бесконечные бобины кинопленки. Я слышу, как гремит гром прошлого. Его истоки — где-то вдалеке, но он так реален, что стекла в окнах комнаты жалобно вздрагивают и звенят при каждом ударе. Я влачу это мрачное, безнадежное существование за закрытой дверью — ничего не делая, ничего не ожидая.

Когда становится особенно тяжело, животный страх, готовый сдавить горло мертвой хваткой, подбирается очень близко, наполняя каждый глоток воздуха почти невыносимой густотой, — я выбираю алкогольное забвение как единственный выход — потерять ориентиры и немного передохнуть. Тогда меня заботливо обволакивает приятное теплое ощущение, что это всего лишь цепкие челюсти сна — хищного уродливого, но все же сна. В эти часы — когда мысли лениво рассыпаются в хаосе моего опьянения, как осенние листья, что бессвязно кружат в одиноком танце вольного ветра, — я ничего не хочу, не ищу, кроме покоя и капли свободы. Утрачивая связь с реальностью, я почти растворяюсь, начиная сомневаться в собственном существовании, в существовании всего вокруг.

С рассветом я пребываю в тревожном оживлении — вместе с головной болью оно приносит душевные муки в окружении собственных чертей; уж лучше пистолет.

Я зарылся — толстые бетонные стены, тишина, никто не звонит и не приходит к моей двери. Мир за окном стал мне ненавистен: он — мое отражение — холодное, схлопнувшееся, плоское, без радости и надежды. Связь с жизнью оборвалась — лишь скольжение по поверхности сквозь густую завесу холодного тумана.

Выхожу ближе к вечеру, когда свет не ранит глаза, в шумное дыхание шершавых улиц, танцующих разноцветными огнями, в тугую безмолвную толпу прохожих. Под внешней оболочкой людей, в каждом взгляде десятков жизней, порою светится какой-то холодный блеск: мысли, хлопоты, заботы, развлечения Лица довольно спокойны — должно быть, никто из них не чувствует себя несчастным, а может, истина спрятана глубоко. Страдание происходит во всех жизнях, у каждого есть похожая глава — она показывает, кто мы на самом деле перед лицом душевных испытаний, что безжалостно насаживают нас на живое острие чувств.

Эта душная волна подхватывает меня и несет — я ощущаю быстрое вращение, беспорядочные удары множества темных тел, проталкивающих меня сквозь каменные лабиринты одинаковых домов, безразлично смотрящих сквозь горящие окна и множество черных квадратов дверей заполненных баров, раскрытых для меня, точно хищные пасти.

Сегодня я отвернусь, поспешно пройду мимо — сегодня меня ожидает мое единственное утешение, моя единственная радость, ради которой все еще существует мой хрупкий мир.

Я останавливаюсь на углу дома, на другом конце города, где, укрытый тенью старого дерева, смотрю, как медленно опускается солнце, а в небе широко разливаются багрово-золотистые реки. Сердце бьется в груди от первых ощущений теплоты. В эти драгоценные, редкие минуты оно, точно птица, покинувшая теснящие преграды, вспорхнуло сильными крыльями навстречу свободе, осознавая скорую встречу с близким ему человеком.

Она появилась в нескольких шагах от меня. Ее особенный, живой блеск серо-зеленых глаз, смотрящих куда-то сквозь мир, точно мысли ее витали где-то далеко, освещал лицо каким-то сиянием .. радости. Щеки покрывал легкий румянец, алые губы — словно спелые сладкие вишни — красиво улыбались, шелковистые локоны непослушно рассыпались по плечам.

Я пошел следом, не в силах отвести взгляд, жадно изучая каждое забытое движение. Она так хороша в своем коротком светлом пальто, из-под которого струится легкий шелк платья, играя мягкой округлостью ее тела, притягивая взгляды манящей чувственностью и грациозностью неспешных движений. Я любуюсь, как ласкает ее теплым светом вечерняя заря. Тенью иду следом, оставаясь всего в нескольких шагах, втягивая живой аромат, пока она не войдет в толпу и не превратится в одну из многих.

Марго Я пытался ее забыть, старался думать о ней все реже — но ничего не вышло. Чем сильнее я пытался, тем живее врывались в меня ее образ, сияние глаз, улыбка, аромат — воспоминания манили, пробуждая приятное оживление. И однажды я пришелОдин взмах ее ресниц — точно капля живительного эликсира — и перехватило дыхание, кровь нежно и мучительно запульсировала, все тело встрепенулось от возбуждения, и меня вновь охватила жажда обладания этой женщиной. Один ее шаг — и я готов был бежать за ней Она обернулась — сияющая прежним магическим светом счастья — и во мне с новой силой вспыхнул огонь любви, гораздо сильнее, чем когда-либо прежде. Я почувствовал, что вновь хочу жить.

Я прибавил шаг, и сердце задрожало при мысли: может быть, еще не все кончено Догнать. Еще немного — несколько быстрых шагов. Еще мгновение — и я коснусь плеча. Один взмах ее руки — и глаза невольно закрылись, ослепленные блеском кольца. И тут же — нестерпимая, острая боль, точно лезвие ножа, пронзающее все надежды, ударило в самое сердце.

Я стиснул зубы, и какое-то смешанное чувство утраты, безумной, слепой ревности, острой злобы — нарастающей волной — заполнило каждую клеточку моего существования. Я чувствовал, как тело начинало трясти, лицо вспыхнуло и налилось кровью, дыхание стало частым, в глазах помутнело. Мне захотелось дать выход этой мучительной боли, хлынувшей единым потоком, — словно жгучая кровь брызнула из подсохшей раны и потекла липко и жарко, смешавшись с ядовитой, горькой желчью злобы, с солью слез сожаления, душивших ясность разума будто удавка, — и свет, пробужденный ее коротким присутствием, скрылся в сгустившейся темноте толпы, постепенно превращая мою душу в камень.

В последние секунды, когда ее образ растворился, я был охвачен предчувствием чего-то страшного. Будто внутри меня пробуждался кто-то чужой. Он завладел мной, контролирует мои поступки, он вынес приговор, и я боюсь того, что он может сделать в следующую минуту. Его — того, кто внутри меня, — спокойно тянет к преступлению — той неясной, неудержимой силой, что всплывает из темных глубин, обволакивая приятным расслаблением, лишая разума и маня, как наркотический, сладкий дурман.

Меня поразило безумие собственных намерений, но я сдержал этот поглощающий порыв в последнее мгновение, позволив ногам гнать меня прочь. Не замечая ничего вокруг, проникая в торопливый ритм улиц, разрезая город своими бессмысленными шагами, притупляя каждым движением остроту чувства, я шел туда, куда не было причин идти, — в надежде окончательно сбиться с пути и потеряться в нем — и никогда уже не увидеть ее лица.

Я вышел на перекинутый через реку каменный мост. Всю улицу затянуло дымкой серого тумана. Пошел мелкий дождь, переходящий в первый снег. Казалось, вокруг ни души. Я стоял и смотрел, как стремительно проносятся подо мной мутная река. Я закурил, сделал глубокую сладкую затяжку — искристый звук тлеющей сигареты нарушил тишину, огонек осветил путь, — и я понял: нет более надежды, а есть лишь шаг в этом слабом свете к самому себе — короткий, меньше метра, здесь и сейчас, без всякой спасительной опоры. И в этой пустоте я почувствовал всю тяжесть разрушенного мира, тянущего меня под землю, — так, что подогнулись колени.

Стоит ли так жить? Почему бы не положить этому конец. Я могу умереть в любую секунду. Один шаг — и все. С удовольствием бы принял этот выбор, чтобы заснуть и ничего не чувствовать. Я смотрел в серые воды, точно в зеркало, отражающее бесконечный простор миллионов звезд, обещающие в холодных, мерцающих объятиях желанную свободу.

Вдруг резкий порыв ветра — и ноги быстро заскользили по мокрому хрустально-серому, угловатому наклону моста. Я упал, ударился головой и почувствовал, как из раны засочилась теплая кровь. По всему телу разливался какой-то переливчатый стеклянный шум, парализующий, тревожным темным предчувствием, нарушаемый резкими ударами сердца и оглушительным гулом в ушах. Я стремительно терял силы и вдруг, нырнув в какую-то черную, раскрывшуюся передо мной пропасть, лишился сознания. Умирал я или засыпал — я не мог разобрать и признаться в тот момент мне было все равно.

Легкий стук пробудил меня. Я открыл глаза — темно и неподвижно. Я сделал несколько глубоких вдохов, привыкая к полумраку и постепенно различая предметы. Кругом все казалось каким-то ненастоящим, точно стерлись границы реальности. В глубине кто-то вновь постучал, на этот раз с каким-то доходящим до высочайшей степени нетерпением. Я торопливо вскочил и пошел на звук, двигаясь на ощупь вдоль незнакомых стен. Уже через несколько шагов я увидел дрожащую полоску желтого света, и тотчас послышался суетливый шум — будто кто-то за дверью уже давно ждал этой встречи. Дверь отворилась. На пороге стояла женщина — молодая, стройная, вся в черном, ярко освещенная голубоватым призрачным светом луны. Бледное лицо было закрыто вуалью, и я не мог ухватить его черт — оно казалось мне одновременно знакомым и опасно чужим, — но более всего меня поразило устремленные на меня, заплаканные глаза, светившиеся какой-то мстительной злобой. Женщина сделала несколько шагов, обдав меня волной леденящего холода, и тихо шепнула: — Пора.

Я в ужасе открыл глаза, ощущая лихорадочную дрожь. Не знаю, сколько прошло времени, — в небе прояснилось и взошла луна. Я лежал, всматриваясь туда, где лился ровный свет. Все было тихо; загорались серебряные, яркие звезды Белый луч, опустился с небесных высот, точно коснулся моей окаменелой души, — и на глазах у меня выступили слезы. То был только сон. Верно, я еще не заслужил смерти

Я с трудом поднялся на ноги — каждое движение давалось с большим трудом, отзываясь в теле мучительной болью. Мышцы тяжелые, почти чугунные. Шум в голове набирал какую-то новую, раздражающую силу металлического звучания. Отдышавшись немного, почти в бреду, пошатываясь, я поплелся в сторону дома. Лег на постель, не снимая ни пальто, ни грязной промокшей обуви. Рана все еще пульсировала, доставляя страдания.

Кому до этого теперь есть дело? Я долго лежал, всматриваясь в темноту, в замкнутом круге своих мыслей, потеряв ощущение времени. Солнце движется по комнате, вода барабанит по крышам — дождливые или снежные ночи, рассветы, закаты, солнечные или свинцовые дни — одно сменяет другое с неумолимой определенностью. Как я устал!

Какое орудие стоит применить, чтобы освободиться от бессмысленного существования? Презрение, агрессия, лютая месть и ненависть? А может, любовь?

Должно быть, любовь. Но где ее взять и поместить внутрь себя, чтобы она пустила корни и, врастая в позвоночный столб, распускаясь по венам, превратила тебя в цветущее дерево, под которым можно укрыться от превратностей вертлявой злой судьбы?....

*****

Прошло несколько дней. Я был еще слаб, окончательно утратил способность расслабляться и мучился бессонницей. Все вокруг стало каким-то стертым, бестелесным. Время изменило свой ход, тянулось мучительно неспешно, растворяя меня в тягучем вареве жизни. Я не сплю и не бодрствую, сознание балансирует на грани двух миров, и я медленно погружаюсь в банку с тугой липкой жидкостью, на дне которой меня похоже ждет полнейшее безумие. Я почти перестал что-либо чувствовать.

Я стоял, вглядываясь в бархатный сумрак густого вечера за расшторенными окнами. В этой части города в бледном свете городского смога, отражающего сияние огней, не видно звезд. Под этой плотной пеленой я ощущал оторванность от живого движения мира - исключительно обращенный внутрь себя, охраняя свою замкнутость, живу как старик утративший вкус к жизни отключив телефон, не давая попыткам вторжения никакого шанса.

Я перевел взгляд на свое слабое отражение — некогда красивые черты сбились в напряженное осунувшееся лицо, я похудел приобрел какую-то восковую прозрачность. Во что же я превратился? Я стал больше похож на призрака, не уверенного в собственном существовании.

Когда раздался стук в дверь, я не сразу его узнал — почти забытый, — вырвавший меня из мутного омута пологих мыслей, куда я медленно погружался в полном бессилии, надеясь все же когда-то уснуть.

Я не хочу открывать. Я — человек, который выпал из этого мира, — выпал, понимаете? — крикнул я в сторону двери, откуда доносились все более громкие звуки. — Оставьте меня, уходите!

Но кто-то никак не хотел сдаваться, раздражая и тревожа нервы своим навязчивым присутствием доводя меня почти до бешенства. Я подошел и тихо взялся за ручку. Немного помедлил, надеялся, что стоявший за дверью растратил свои силы и ушел

— Открой! Я знаю, что ты тут, Маркус

Я узнал этот голос, щелкнул замком и открыл дверь

— Отвратительный холод, я промерз до костей — его красивые глаза блестели, широкая довольная улыбка расплывалась на торжествующем лице. Он протянул мне свою широкую руку.

— Какого черта ты пришел? — через пелену невольного отвращения я посмотрел на довольное, гладко выбритое лицо.

— Я тоже рад тебя видеть, Маркус. — Он опустил руку и без малейшей тени неловкости пристально вгляделся в мое лицо, точно стараясь прочесть мои мысли.

Передо мной, в темном дорогом пальто, с гладко выбритым холеным лицом, выражающим разочарование, стоял новый заведующий моего психиатрического отделения.

— Тебе кто-нибудь говорил, что ты выглядишь паршиво? И почему ты не отвечаешь на звонки? — Он оттолкнул меня и нырнул в душное пространство комнаты. — Черт, Марк, во что ты превратил свой дом?

— Я не жду гостей, Алекс. — Я не двигался с места, не закрывая дверь

— Думал, ты будешь рад меня видеть. — Он прошел по комнате и поставил на стол бутылку с янтарной жидкостью.

— Я не хочу никого видеть, поэтому и не отвечаю на звонки. Зачем ты пришел? — Я старался задеть его сухим, грубым тоном и как можно скорее закончить этот нежелательный визит.

— На мой взгляд, это призыв о помощи — возможно, и не осознанный. — Он осторожно улыбнулся, но тут же, овладев собой, довольно спокойно, даже как-то сухо добавил: — Когда человек пытается пережить депрессию, лучшая поддержка — это дружеское плечо. Давай, выбирайся из раковины: глядя на тебя, берет невыносимая тоска. Тебе нужно выпить. — Он продолжал расхаживать по комнате, вглядываясь в унылый, точно пещерный мрак моей жизни. Потом он снял пальто и с какой-то нерешительной брезгливостью, которая читалась на его лице, бросил его на диван. — Считай это врачебным предписанием. — В ту же секунду, как он произнес эти слова, мы оба осознали расстояние, разделяющее нас. Я как никогда остро ощутил всю глубину своего падения.

Со всем раздражением я хлопнул дверью, что все это время раскачивалась, поскрипывая в ожидании, когда ненужный гость все же выскользнет в нее обратно, и прошел на кухню. Достал два стакана и, вернувшись в полумрак комнаты, наполнил их напитком.

Алекс развалился в мягком кресле, скрестив пальцы на животе, и с торжествующим лицом победителя глядел на меня. Я сел напротив на высокий стул — мне хотелось чуть приподняться хотя бы физически. Но раздражающая непринужденная легкость его позы уничтожала все попытки уравновеситься, и, встретив его взгляд, мне показалось, что он понял это. Я немного смутился и невольно отвел взгляд.

— Хочешь знать, как дела в больнице? — Он взял стакан со стола и сделал большой глоток.

— Нет, не хочу, это больше не мое дело — сухо ответил я.

— Все ждут твоего возвращения, — продолжил он, точно не слыша меня. Он посмотрел мне в глаза — искра сочувствия играла в его теплой дружеской улыбке.

От этих слов и пары глотков, оказавших почти магическое действие, терзавшее меня удушье исчезло, и мое сердце невольно встрепенулось. Я постарался не подать виду — мне не хотелось признавать его участие — столь значимое для меня в эту минуту.

— Никак не могу взять в толк, почему ты не позволяешь помочь? Минуты несчастья — это минуты, связывающие нас с людьми, и у тебя есть кто готов быть рядом.

— Я справлюсь сам, мне никто не нужен — громко и внятно произнес я с невольным приступом раздражения.

— Конечно! Кто сможет сравниться с великолепным Маркусом? Ты не удостоишь нас такой чести. Ты даже страдать пытаешься, не роняя головы. Твое гипертрофированное самомнение, которое тебе столь успешно удается прятать от коллег под личиной скромной гордости, не дает тебе даже возможности попросить о помощи. Ты лучше сгниешь тут, в этой уродливой, вонючей дыре, чем признаешь, что не идеален. Быть свергнутым королем куда важнее для тебя, нежели спуститься к людям самому.

На дне своего стакана я обрел приятную легкость — напиток резво двигался в крови, хмель пробрался в голову, и захотелось сбросить тяжесть и согласиться на предлагаемую откровенность этого вечера.

— Дело вовсе не в гордости. Я виноват и заслуживаю наказания.

— Чертов идиот, это же тебя погубит. Год ты оплакиваешь случившееся — может, довольно?

— Может, именно такого конца я и ищу? Смиренно спуститься в ад.

— Оглянись вокруг — ты уже там.

— И я приму наказание, что бы оно ни значило. Мне нужно остаться одному. Лицом к лицу с самим собой и нужно думать о своей вине.

Он резко встал и подошел, зажав мои плечи в своих крепких ладонях.

— Прекрати. Никто не заслуживает такого. Ты всего лишь человек, Марк. — Он посмотрел, казалось, в самую глубину меня, где шла напряженная пляска самобичевания. — Да, у тебя тяжелый период. Но ты можешь все изменить: вернуть себе жизнь, достоинство, профессию, прекратить растрачивать себя. — Его голос был жестким; каждой фразой он точно отрезал кусок собственной правды и с силой, будто размахнувшись, бросал ее мне. — Возьми себя в руки. Ты не можешь загубить свой талант. Софи — он взял паузу. — Ты не виноват в случившемся. Ты сделал все возможное. Прими ее выбор и отпусти. Почти любую боль можно пережить.

— Это было слишком скоро — заявить о ее выздоровлении. Я поторопился — и теперь она мертва. Я наказываю себя, заслуженно наказываю себя за свою глупую, глупую самоуверенность.

— Ты чертов ублюдок! Ты решил взвалить все на свои плечи и провозгласить себя мучеником. Не забывай: решение о ее выписке принималось коллегиально.

— Я не перестаю думать, почему она это сделала.

— Оставь это, — он посмотрел мне в глаза с секундным раздражением, — ты больше не можешь противиться своему прощению. Ты просто обязан его принять.

Я посмотрел на его лицо, которое было на таком близком от меня расстоянии, и не решился спорить с ним.

— Признаться, я рад, что ты здесь, что пытаешься предложить мне руку помощи, — сказал я, чувствуя себя по-настоящему тронутым.

Он освободил меня из своих крепких объятий, налил себе еще и с какой-то тяжестью на лице опустился в кресло.

— Я не смогу быть тем, кто поднимет тебя, однако и долго стоять рядом, протягивая руку, я тоже не могу. В тебе должно быть достаточно здравого смысла, чтобы услышать, когда тебя предупреждают об опасности и пытаются помочь.— а затем прибавил с нежной, уважительной и осторожной улыбкой:— Ты возродишься, предсказываю это. Тебе просто нужно снова начать работать — это лучшее средство от хандры.

— Спасибо, Алекс, я благодарен тебе за заботу, но даже если бы я захотел, сейчас меня не примет ни одна клиника — Роберт позаботился об этом.

— Суд признал тебя невиновным, и это главное. Не стоит тебе беспокоиться о Роберте. Он почти старик: еще год-другой — и он окончательно отойдет от дел. — И в мгновение лицо его вспыхнуло от удовольствия. — У меня есть вариант, который точно не приходил тебе в голову.

Я посмотрел на него с осторожным удивлением. Алекс казалось весь горел восторженным нетерпением.

— Частная практика! — Он резво поднялся и торжествующе зашагал по комнате. — Я нашел отличное решение. Один мой приятель освобождает через пару недель место — прекрасный вариант, вдали от городской суеты. Он готов передать своих пациентов — так, ничего особенного, индивидуальная терапия: пара психов, простые случаи эмоциональных расстройств. Твоя квалификация позволит тебе заняться этим. Без сомнения, они тебя взбодрят. — Он рассмеялся и я, глядя на него, невольно улыбнулся. — Ты выберешься на свет на их сотканных печалях.

— Взгляни на меня — кто в своем уме пойдет ко мне? Я со своими чувствами не могу справиться. Как я могу помогать другим?

— Ты идиот, Маркус, вечно топчешься в идеальном мире. Они придут излить боль, и ты — отличное подтверждение того, что они не одиноки. Глядя на тебя, им станет легче. На любом пиру найдется место призраку. Ты так долго и мучительно страдаешь, что пора получить от этого хоть какое-то удовольствие. Станешь психотерапевтом с частной практикой. Несомненно, это шаг назад, но только разогнавшись, можно перепрыгнуть пропасть. — Он взял короткую паузу, придав значимость словам. — Маркус, скажу честно: я не знаю ни одного врача, равного тебе. Это временно, и, я уверен, ты сможешь вернуться в больницу. Он огляделся, вновь скорчив брезгливую гримасу.— И конечно, нужно сменить обстановку. Оглянись — во что ты превратил свою жизнь? Еще немного и потянет гнилью. — Он огляделся. — Впрочем, кажется, хуже уже некуда. — Он перевел взгляд на меня. — Это вполне можно приравнять к медленному самоубийству. Пора уже выбираться. Я хорошо знаю тебя — ты не откажешь себе в удовольствии подобраться поближе к паре-тройке человеческих душ.

— Несколько психов?

Он посмотрел на меня чуть свысока.

— В твоем случае спасение собственного разума — в их безумии. Признаешь свои собственные невзгоды не столь глубокими — и легче перенесешь их. Человеческая боль часто заглушается реальными примерами, нежели миллионами правильных слов утешения.

— Не говори о них так — и им нужна помощь.

— Вот и помоги им, только не подпускай слишком близко. Они приносят свои раздробленные собственными руками жизни и думают, что ты должен со всем этим разбираться.

— Людей нужно любить, занимаясь нашим делом.

— И тогда они непременно тебя сожрут, как дикие звери, которых ты из жалости впустил в свой дом. В нашем деле нужен сухой взгляд, равнодушие и черствость, если пожелаешь. Посмотри на себя. Всему виной то, что ты позволил им проникать внутрь себя, оставлять разные гнусности, пошлости, страхи на стенах твоего сознания. Ты так переполнился этой тяжестью, что с легкостью скользнул на самое дно.

Они заперты в тюрьмах собственного страдания, от тебя ничего особенного не требуется: приходи, помогай подбирать ключи. Придет день, и те, кто пожелает, выйдут на свободу. Но найдутся и те, кто навсегда захочет остаться в своей клетке, — и мы ничего не можем с этим поделать. Тебе придется позволить этому случиться. Я говорю и о Софи — как ни жаль ее, она выбрала этот путь. А тебе нужно научиться сдерживать порывы спасать людей. — И еще одно. — Он многозначительно посмотрел на меня. — Все они немного психи и лжецы, не забывай.

— Как и все вокруг, в той или иной степени — и мы с тобой не исключение.

— Радует, что мы берем за это деньги. - Он встал и подошел к окну. Достал сигарету и закурил, выпустив облако ароматного дыма. — Из твоего окна отличный вид. — Он открыл окно, впустив холодный воздух ночи. — Впрочем, порой мне кажется, что и без денег ты бы продолжал.

— Я так боялся подпускать людей к себе близко, и черт возьми, когда от меня все отвернулись, весь мир отвернулся — я вдруг начал понимать свою потребности быть нужным. Теперь, потеряв все, я это знаю точно.

— Неправда. Ты обманываешь самого себя. Ты пытаешься искупить свою вину своими благими делами. — Он повернулся и посмотрел на меня с глубоким участием глазах. — Еще с момента смерти матери

Я ощутил резкую боль, словно в меня вошло острие стрелы в районе груди и вышло между лопатками.

— Твоя жизнь треснула, как скорлупа, и ты медленно вытекаешь на раскаленную сковородку. Но вся печаль в том, что никто не голоден. Прекрати приносить себя в жертву. Иначе не выплыть. — Ты расставил ловушки, в которые сам и попался, — все что угодно, только не видеть ясно — Ты не один такой, я и сам часто говорю себе, что должен чувствовать, — усмехнулся он.

— Получается?

— Ты гордо тащишь свое самобичевание на распахнутых ладонях. Как по мне — лучше выбросить это и выглядеть смешным или жалким: живые эмоции, — а тут пустая болтовня с самим собой, как болтаться по выжженному полю. Прощение себя может принести величие.

— В чем смысл?

— Ты вечно ищешь какие-то смыслы. Ты не первый, кто задается этим вопросом, — это путь, у которого нет конца Нужно жить.

— Кажется, я не умею просто жить. Я заражен какой-то скрытой в душе ненавистью, которая превращает меня в отца — в человека, которого я так долго ненавидел. Как я могу просто жить в этой шкуре, точно в тюрьме?

— Не позволяй ему уничтожить себя — он уже давно на дне могилы, но все еще управляет твоей жизнью. Ты вечно хочешь быть хорошим, тем, кого обожает толпа. Ты позволяешь им управлять тобой. Через их взгляд ты лучше, чем ты думаешь о себе. Выйди из-под их защиты. Ты просто человек — прими себя. Быть для всех отличным парнем — это не единственный способ не превратиться в отца. Стань собой.— Важно быть тем, кто ты есть на самом деле. Не самый успешный — это тоже форма существования, на мой взгляд довольно удачная: только так можно иметь изъяны и оставаться довольным.

— Скажи Алекс, у тебя бывают угрызения совести?

— Что сделано, то сделано — к чему эта толкотня мыслей о прошлом? Важно, что происходит сейчас.

— Какой смысл заводить глубокую, всепрощающую душу? Разглядывать окружение через прищур презрения — вот мое истинное. К чему притворяться? И тогда есть шанс: ты сможешь принять грехи других. — Он сделал паузу. — Ты сможешь принять себя. Быть собой, быть живым — сними маску, она не дает тебе дышать.

— Иногда принять себя — это означает принять и то, что ты ненавидишь в себе — Я, недовольно поджав губы, прищурился и осторожно заговорил: — Я видел Марго Она вышла замуж.Я не могу передать, что тогда со мной сделалось. Я почти потерял разум от ревности. Точно сошел с ума. Готов был броситься, найти и убить этого человека. Убить собственными руками.

Мы встретились взглядами, он улыбался, точно не слышал ничего удивительного в моих словах — И знаешь, Алекс, я действительно бы смог. В тот момент я это почувствовал это, понимаешь?

— Так почему ты не сделал этого? - спросил он, усмехаясь.

— А почему ты ничего не сделал, когда я забрал ее?

— Я любил ее, — сказал он очень тихо, придавая своему голосу мягкий, почти нежный характер. — Ну все, довольно! — Вдруг он резко сменил тон: — Ты стал бы ужасным убийцей! — Он ободряюще хлопнул меня по плечу. — Геройство тебе больше к лицу.

— Как человек, я почти потерял облик, почти развалина, но как инструмент, я, пожалуй, еще могу годиться на что-нибудь. Я подумаю над твоим предложением.

— Только недолго. — Он встал и накинул пальто. — Два дня, меня ждут с ответом как можно скорее. Соглашайся, иначе будешь влачить свою бессмысленную жизнь в полном одиночестве.

— Встряхнись, нужна новая кровь. — Он лукаво улыбнулся.

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду: тебе нужна женщина. Пора все поменять.— И еще — ты всегда можешь рассчитывать на меня. Звони..— Не провожай. — Он подхватил свое дорогое пальто и исчез за хлопнувшей дверью.

Когда Алекс ушел, я наполнил стакан, устроился в мягком кресле и стал думать над его словами. В воздухе еще парил приятный запах дорогого табака.

Все дело в том, что я не хотел касаться себя. Мне сорок лет, но подлинное я мне незнакомо — я себя так и не узнал. Я оболочка, такая, какой я хотел себя видеть, каким меня хотели видеть другие, — а под ней все покрыто мглой забвения. Так проще: ты как бы не живешь, ты словно скользишь по поверхности. И все дело в страхе — ведь погрузившись на глубину, там ты встретишь себя, как корень всего, что происходит, и тебе это может не понравиться. И теперь, когда ложные опоры выбиты, иного пути просто нет. Возможно, это всего лишь попытка ухватиться за разматывающийся канат. Возможно, страдание вошло в меня, чтобы я наконец обрел жизнь.

Я — свободный человек, и мне нужна моя свобода.

На небе заискрились редкие звезды. Я провалился в короткий сон.

Продолжить чтение