Читать онлайн Преображение. Из гусеницы в бабочку бесплатно
Преображение. Из гусеницы в бабочку.
Глава 1
В предгорьях, где с гор Тянь-Шаня стекали реки с холодной и чистой водой, раскинулся кишлак – серо-коричневый, глиняный, прильнувший к склонам, словно ласточкино гнездо. Над плоскими крышами поднимались тонкие тополя, дрожавшие на ветру серебристыми листьями, а между дворов тянулись арыки – живые артерии земли, по которым с тихим журчанием бежала вода с горной речки. Весной и в начале лета вода была щедрой, звонкой. В летнюю жару и зимой её едва хватало, и дехкане берегли каждую каплю, как золото.
По берегам арыков росли дикие чинары и тутовники, а дальше расстилались поля сахарной свёклы – широкие, ровные, тёмно-зелёные листья которых казались лакированными под солнцем. Рядом тянулись виноградники: тяжёлые лозы, уже кое-где тронутые первым золотом осени, висели на шпалерах из жердей и камыша, обещая тяжёлые грозди «дамских пальчиков» и чёрного кишмиша.
В одном из таких дворов, обнесённом высоким глинобитным дувалом и жил Фима – трёхлетний мальчик с тонкими запястьями и огромными, всегда настороженными глазами. Его вместе с малышкой младшей сестрой, которой еще и года не было, привезли сюда в тряской арбе, завёрнутого в старый чапан, и с тех пор он стал тенью в этом доме.
Сестренку Зиночку баловался и любили.
– Все же в ней есть наша кровь, – не раз слышал маленький Ефим.
И не мог понять почему в Зиночке есть кровь тетки, а в нем нет? Ведь они с Зиночку родные. Но никто не собирался отвечать мальчику на его вопрос. Его с трудом терпели, попрекая каждым съеденным куском лепешки.
Тетка с мужем были русские, но уже так давно жили в кишлаке, что весь их быт и беседы почти ничем не отличались от соседей, кроме языка. Хотя соседи – узбеки нередко сами говорили между собой по-русски. Да и семья тетки тоже немного знали узбекский. Вот и общались на смешанном узбекско-русском языке.
Поначалу Фиму держали в доме – в тёмной, прокуренной комнате с земляным полом и низким потолком, где пахло дымом от тандыра и сушёными абрикосами. Фима должен был подметать двор прутиками, собранными у арыка, и носить воду в медном кувшине – сколько хватало детских рук. Но очень скоро хозяйка дома, женщина с грубым лицом и крепкими, натруженными кистями, решила, что мальчишка в доме – лишний рот, и он стал мешать ей одним своим присутствием. Мальчишка ее раздражал и его перевели в хлев.
Там, в пахнущем сеном и навозом закутке, на охапке душистого сена, покрытом старой тряпкой, Фима получил старый овчинный тулуп, задубевший от времени и пота прежних хозяев. Ночью он зарывался в него по самые глаза, слушая, как вздыхают корова и лошадь, как где-то вдалеке перебрехиваются собаки и протяжно воет шакал в предгорьях. Днём же, он должен был работать, насколько хватало сил и умения. Едва подросли руки и плечи, ему дали лопату и ведро.
– Чистить надо каждый день, и воду им приносить из арыка, когда выпас закончится. Пока они и по дороге домой, сами напьются, – бросила тётка, глядя поверх его головы на виноградник, где уже наливались первые ягоды. – Корова и лошадь – это наше богатство. А ты теперь не просто рот, а работник.
Кормить стали чуть лучше. Утром – большой ломоть лепёшки, ещё тёплой, с хрустящей корочкой, иногда кусок варёной свёклы или горсть изюма из прошлогоднего урожая. Вечером, если день выдался тяжёлым и Фима выгребал навоз без нытья, хозяйка могла бросить в его миску ложку-другую мяса из супа.
– Будешь хорошо работать – будет и мясо, – говорила она, отрывая кусок лепешки. В её голосе не было ни тепла, ни злобы – только усталый расчёт.
Но Фиме казалось, что, будь его воля, он бы целиком лепешку съел, запивая молоком или бульоном из супа. Он не голодал, но никогда не чувствовал себя полностью сытым, ведь его организм активно рос, но пищи едва хватало поддержать в нем жизнь.
Мальчик редко слышал о своих настоящих родителях. В кишлаке о них почти не говорили, но иногда обсуждали тихо, в пол-голоса, когда женщины собирались у арыка стирать бельё или когда мужчины курили кальян под чинарой после долгого дня в поле. Но как только видели подходящего к ним Ефима – сразу замолкали. Однажды, уже подросший, Фима, который в свои десять лет выглядел на все тринадцать, крепкий, сильный подросток, ростом догнавший тетку, всё-таки решился спросить.
В школе уже начались летние каникулы, и для Ефима началась непростая трудовая пора. Другие деревенские дети могли гонять на пустыре мяч, но Фирма обязан был работать наравне с дядей. Даже Зиночка, хоть и помогала тетке, все же имела достаточно времени на развлечения. Но не Ефим. Он должен был работать, даже когда дядя спал в летнюю жару после обеда.
Летом Фима скучал по школе. Ведь там он мог читать интересные книжки. Иногда он задерживался после уроков, чтобы почитать, спрятавшись в коридоре или в раздевалке. Тогда он мог мысленно уноситься в дальние страны, находить самые разные приключения. Но лето он не любил из-за непомерной усталости и жары.
Когда Ефим решился заговорить с теткой о родителях, лето уже начало радовать урожаем. Приёмная мать сидела в беседке и чистила фасоль. Она долго молчала, глядя на мальчика так, будто решала – говорить или нет.
– И чего любопытничаешь? – наконец буркнула она. – Не обрадуешься, если узнаешь.
– Но я хочу знать, – упрямо повторил Фима, сжимая в руках край старой рубахи, доставшейся "в наследство" от дяди.
Женщина вздохнула, отставила чашку с чищенной фасолью.
– Отец твой, братец мой, жил в соседнем кишлаке. Он был известный, буян и пьяница. Пил часто, руки распускал. В нашей семье один он такой, непутевый. Остальные все нормальные. Конечно, можем выпить по праздникам, но меру знаем, да и не дерется у нас никто. Думаю, что из-за нее он стал таким, разум потерял от своей ненормальной любви. Мать твоя, работящая была, умная очень, но непутевая. Она вообще в наши края приехала аж из Польши. Мой брат женился на ней сразу, как только увидел – голову потерял, такая красавица. Но когда узнал, что беременная она была, от другого, то совсем с ума сошел. Бил ее за то, что нагуляла она тебя. Мать твоя терпела долго… А потом, ночью, после того, как она Зиночку родила, после очередного побоища, взяла топор – и зарубила его. Говорят, что какая-то там болезнь у нее была после родов, больно нервная она стала. Её отправили её в тюрьму. Говорят, что судья даже думал ее оправдать. Она же болела, а мужик ее избил перед этим, вечером. Она не смогла защититься, больно здоровый он у нас был. В семье нашей мужики-то ого-о, здоровые. Но все равно ее посадили, хотя срок небольшой дали. Но там она недолго прожила. Кто-то прибил из-за лишней пайки. Работящая была, золотые руки… Вот и дали ей дополнительную еду. А «мамка» местная в лагере стала отбирать. Мать же твоя не смогла мириться с несправедливостью – характер показала. Вот и убили, зарезали. Зиночка точно наша, на отца своего похожа. А ты – совсем не нашинский. Наверное, папаша твой настоящий где-то в Польше остался.
Она покачала головой, глядя куда-то мимо мальчика – туда, где за дувалом колыхались виноградные листья.
– Теперь непонятно, в кого ты пойдёшь – в отца или в мать? Да уж не знаю, что хуже? Ждать от тебя хоть чего-то доброго, или совсем ничего?
Фима молча отошёл. Он вышел во двор, сел на низкую глинобитную скамеечку у арыка и долго смотрел, как бежит вода – прозрачная, холодная, не знающая ни жалости, ни милосердия, но всегда прохладная и живая. Вечернее солнце золотило верхушки тополей, где-то вдалеке звенели бубенцы ишака, возвращавшегося с поля, и пахло нагретой землёй, пылью и сладковатым дымом от тандыров.
Фима не знал, кем станет. Только чувствовал, что внутри него – такая же горная речка с которой берёт начало этот арык: иногда тихая, иногда бурная, но живая, настоящая.
Глава 2
После революции кишлак на время затих. Ветры перемен доносились сюда приглушённо, словно эхо далёких выстрелов. Землю поделили, байские сады и поля отобрали, но дехкане всё ещё сажали свою свёклу, поливали поля арыками, собирали виноград. По вечерам у чинар курили кальян, рассказывали старые байки, и жизнь текла медленно, как горная вода в засуху. Фима подрастал в хлеву, среди запаха сена и навоза, и мир за дувалом казался ему огромным и чужим.
Но в начале тридцатых всё перевернулось. Сначала пришли люди в фуражках и с красными повязками на рукавах. Они ходили по дворам, составляли списки, кричали про «кулаков» и «байство». Даже тех, у кого была всего одна корова и несколько лоз винограда, записывали в «враги народа». Тётка Фимы, женщина с жёсткими руками и взглядом, который не прощал слабости, вдруг стала тише. Она прятала под полом сушёные абрикосы и горсть муки, а по ночам шепталась с мужем. Из колхоза, который заставляли создавать в каждом кишлаке, шли слухи: сдавай всё подчистую – хлопок, зерно, даже последнюю курицу. Кто прятал – того тащили на собрание, били, вывозили в неизвестность.
Земля перестала кормить. Арыки, раньше полные звонкой воды, теперь мелели – воду отбирали на новые поля, на хлопок, который везли куда-то далеко, в вагонах. Свёкла вяла на корню, виноградник давал мелкую, кислую ягоду. Лепёшки стали тоньше паутины, суп – одной водой с парой листьев. Дети ходили опухшие, с жёлтыми лицами, старики падали прямо в поле и уже не вставали.
Фима, которому к тому времени исполнилось четырнадцать, знал голод лучше, чем собственное имя. То, что раньше было редкостью – кусок мяса в миске, – теперь казалось сказкой. Тётка резала хлеб всё меньше, а потом совсем перестала давать. Наливала жижи из супа, следя за тем, чтобы в ней не осталось кусочка картошки или свёклы. Корова, которую он когда-то чистил, исхудала и перестала доиться. Лошадь забрали в колхоз – и больше не вернули.
Однажды ночью, в начале 1933-го, когда ветер нёс пыль и запах гари от дальних пожаров, Фима решил: хватит. Он лежал в своём закутке, завернувшись в задубевший тулуп, слушал, как стонет корова, как храпит приёмный отец за стеной, и понял – если останется, умрёт здесь, тихо, как те старики у арыка.
На рассвете, пока кишлак ещё спал, он взял тряпичную торбу, положил туда корку лепёшки, горсть изюма, что украл из закрома, и кусок старой ткани вместо одеяла. Выбрался через щель в дувале, прошёл мимо виноградника, где лозы теперь стояли голые и ободранные, и пошёл вдоль арыка – туда, где, по слухам, дорога вела к большому городу.
Ташкент – это слово это звучало как обещание. Говорили, что там есть хлеб. Там вагоны с мукой, базары, где можно работать и есть досыта. Там люди не умирают у порога своего же дома.
Дорога была длинной и опасной. Фима шёл босой, по пыльным тропам, где раньше гоняли стада. Свои старые ботинки он привязал к палке, которую перекинул через плечо – чтобы не износились в пути. Говорили, что в городе без обуви нельзя. Иначе работы не дадут, «босяком» обзывают, и «босякам» никто не доверяет.
Мимо тянулись брошенные поля, пустые кишлаки – многие ушли, кто-то умер, кто-то бежал в горы или в Китай. По пути попадались другие – такие же, как он: худые мальчишки, женщины с детьми на руках, старики, опирающиеся на палки. Они почти не говорили. Только спрашивали иногда шёпотом:
– Далеко ещё? – спрашивал один.
– Не знаю, – отвечал его спутник.
И люди шли дальше. Иногда Фима прятался в камышах у арыка, когда слышал топот копыт или голоса отрядов – те искали «саботажников», тех, кто прятал зерно или бежал из колхоза. Однажды Фима увидел, как у обочины лежала женщина – опухшая, с ребёнком, который уже не плакал. Он отвернулся и пошёл быстрее, сердце колотилось так, будто хотело вырваться.
Солнце жгло нещадно. Ночью становилось холодно, и он дрожал под тонкой тряпкой, прижимаясь к земле. Еда закончилась на третий день. Он жевал траву, пил воду из луж, иногда находил дикий лук или горсть кислой алычи. Голод был постоянным спутником – тупая боль в животе, слабость в ногах, мутные мысли.
Но он шёл. Шёл, потому что назад дороги не было, потому что в Ташкенте, как в сказке, должен был быть хлеб. Где-то впереди, за холмами, уже проступали очертания железной дороги, дымки паровозов, шум большого города. Фима не знал, что ждёт его там – работа на базаре, приют, или новая беда. Он знал только одно: если остановиться – умрёт. А он ещё не хотел умирать.
Он шёл дальше немного неуклюжий упрямый крупный подросток, рост которого задержался из-за постоянного голода. В его глазах давно не было детского удивления только жажда выжить. Он почти не умел мечтать, забыл о дальних странах, о которых прочитал в школе. Осталась одна, самая счастливая и казавшаяся несбыточной мечта – кусочек душистой, горячей лепешки из тандыра. Или хотя бы любого другого хлеба, пусть не свежего, даже сухого. Только бы он был!
Фима шёл уже вторую неделю. Ноги сбились в кровь, подошвы, обмотанные тряпьём, давно болели, но он шагал дальше – вдоль рельсов, вдоль арыков и брошенных полей, где ветер гонял сухие стебли хлопка и пыль. Иногда попадались корни сахарной свёклы – мелкие, жёсткие, оставленные после уборки. Он выкапывал их руками, отряхивал землю и грыз сырыми, чувствуя, как сладковатая мякоть царапает горло. Иногда попадалась морковь – чахлая, потрескавшаяся, но всё равно еда. Однажды нашёл одну-единственную картофелину, маленькую, размером с грецкий орех. Он держал её в ладонях, как сокровище, и долго не решался съесть – вдруг это последнее, что будет.
Поля уже обыскали дочиста. Перед ним уже прошли сотни таких же, как он: голодные, отчаявшиеся, с пустыми глазами. Они перекапывали землю палками, руками, ногтями. Искали всё, что могло дать хоть каплю калорий. Но все это нужно было отыскать и откопать, не попавшись на глаза, и под прицел другим – тем, кто охранял – людям в шинелях, с винтовками в руках, или наганами на поясе. Они стреляли без предупреждения. За одну выкопанную картофелину, за горсть колосьев, за несколько свекольных листьев – пуля в спину или арест. Арест означал этап в Сибирь, в леса, в лагеря, где люди исчезали навсегда. Фима видел, как у обочины дороги лежал мальчишка лет двенадцати – неподвижный, с простреленной грудью, а рядом валялась раздавленная картофелина. Недалеко стоял мужчина с винтовкой и внимательно наблюдал, поднимет ли кто-нибудь упавшую еду? Фима прошёл мимо, низко опустив голову, и больше не смотрел в ту сторону.
Он научился двигаться ночью. Днём прятался в камышах, в канавах, в тени старых тутовников. Пил из луж, из мелких остатков арыков, где вода уже пахла тиной и заразой. Иногда находил сухой урюк или успевал сорвать верхнюю часть от виноградной ветки, она имела кисловатый вкус или даже высохшую виноградную ягоду – и это было почти счастьем.
А потом ему повезло.
На одной из маленьких разъездных станций, где рельсы уходили в бесконечность, стоял товарный состав. Вагоны были старые, дощатые, с щелями, сквозь которые пробивался запах угля и машинного масла. Охрана курила у костра в стороне, переговаривалась, смеялась. Фима, прижавшись к земле, пополз вдоль путей. Сердце стучало так громко, что казалось – услышат. Он забрался под вагон, потом, цепляясь за скобы, вскарабкался на крышу. Лёг плашмя, вцепившись пальцами в ржавую жесть. Поезд дёрнулся, лязгнул буферами и медленно, с тяжёлым вздохом, тронулся.
Ветер хлестал по лицу, нёс пыль и запах дыма. Фима лежал, прижавшись к крыше, и смотрел, как уплывают назад поля, кишлаки, чинары, арыки. Иногда состав останавливался на полустанках – тогда он сползал вниз, прятался за штабелями шпал или в бурьяне, пил из любых емкостей с водой, понимая, что может заразиться тифом или дизентерией, которые свирепствовали вокруг. Но не пить он не мог, понимая, что тогда умрет от жажды. Потом запллзал на крышу вагона и ждал, пока вагоны снова тронутся. Потом ему повезло. Он нашел один вагон, который не был закрыт на замок и влез в него. Один раз чуть не попался: охранник прошёл ночью по крышам с фонарём, светил в щели. Фима вжался в углубление между досками и перестал дышать. Свет прошёл мимо. Поезд снова тронулся.
Через три дня, на рассвете, когда небо стало розовым, а воздух – густым от запаха дыма, угля и человеческого жилья, состав въехал в Ташкент.
Фима спрыгнул на ходу, когда поезд замедлился у сортировочной горки. Упал, перекатился, ободрал колени и локти, но тут же вскочил и побежал – подальше от путей, от людей в фуражках. Он оказался в лабиринте путей, пакгаузов, складов, где пахло мукой, керосином, сушёными фруктами и жареным маслом.
Город гудел. Где-то вдалеке кричали торговцы на базаре, скрипели арбы, звенели колокольчики ишаков, стучали копыта. Над крышами поднимались дым от сотен тандыров. Фима стоял, задыхаясь, с пустой торбой через плечо, и смотрел на этот огромный, живой, пугающий мир и не мог оторваться от удивительно запаха хлеба.
Он не знал, куда идти. Не знал, кто даст ему кусок хлеба, работу или угол, где можно не мёрзнуть ночью. Но он знал одно: здесь, в Ташкенте, ещё оставался хлеб. Здесь ещё можно было выжить.
Он поправил на плече тряпичную торбу и пошёл – немного неуклюжий подросток, грязный, упрямый – в сторону шума базара, туда, где пахло лепёшками и где, может быть, найдётся место для ещё одного голодного мальчишки.
Ташкент встретил его запахами, от которых кружилась голова: жареное масло, горячие лепёшки, копчёная рыба, специи, дым от сотен мангалов. Базар Чорсу гудел, как огромный живой организм – крики торговцев, звон медных монет, скрип арб, блеяние овец, ржание лошадей. Фима, растерянный, грязный, с огромными глазами, в которых уже не осталось детского света и прочно укоренился страх, упорное желание жить и уверенность в том, что он никому в этом мире не нужен, кроме себя самого, пробрался сквозь толпу, успев украсть целую лепешку у зазевавшегося торговца, и нашёл себе убежище: узкий закуток между глинобитной стеной чайханы и штабелем пустых ящиков из-под дынь. Там он съел четвертинку украденной лепешки, оставив бОльшую часть «про запас», свернулся калачиком, прикрывшись своей рваной тряпкой, и впервые за много дней заснул под шум базара, а не под вой ветра в камышах или перестук колес.
Днём он выползал из своего укрытия, оторвал кусок от лепёшки и съел, смакуя каждую крошку. Потом он стоял у прилавков, где резали мясо, где пекли хлеб, или торговали лепёшками и фруктами, и ждал. Иногда кто-нибудь бросал:
– Эй, малец, подержи корзину! Отнеси вон туда, к чайхане!
Он хватался за работу обеими руками. Таскал тяжёлые мешки с мукой, чистил от навоза площадку у коновязи, носил воду, подметал. Платили не деньгами – куском лепёшки, горстью изюма, иногда миской шурпы с плавающими кусочками жира. Он ел медленно, тщательно, словно боялся, что еда исчезнет, если проглотить слишком быстро. Но чаще всего никто не звал. Тогда он стоял в тени, смотрел, как падают крошки, как остаются обрезки теста, как торговец отрезает лишний кусок мяса – и ждал момента. И тогда он воровал.
Один быстрый взгляд – никто не смотрит. Рука молнией – и в кармане уже лепёшка, или горсть урюка, или обрезок бараньего сала. Сердце колотилось так, что казалось – сейчас выскочит. Он знал: поймают – будут бить ногами, могут и сдать милиции, а там – этап, Сибирь, лагерь. Но голод был сильнее страха. Голод кричал внутри: «Живи! Живи любой ценой!»
И Фима жил. Он сумел найти себе более надежное пристанище, договорившись с одним из хозяев близлежащих домов, который сдавал свой сарай под склад для товара торгующих. Ему разрешили спать в пристройке дома, за это он должен был еще до рассвета подмести двор и убрать старые ящики.
Так прошли четыре года. Стабильное питание и непрестанный труд дали свои результаты. Фима вытянулся, плечи стали шире, руки – крепче. Глаза всё так же смотрели настороженно, но теперь в них появилась иная сила – не детская, а та, что рождается у тех, кто много раз стоял на краю и не сорвался. Голод уже не был таким острым – он стал привычным, как дыхание. Фима окреп, научился не показывать слабости, научился молчать, когда надо, и говорить, когда выгодно. Он смог найти себе одежду по размеру, так как, получив, хоть скромное, но стабильное питание, его тело стало активно расти, и очень скоро его брюки выглядели похожими на длинные шорты, а на поясе их пришлось подвязать обрывком веревки.
А потом ему повезло по-настоящему. Среди рядов, где продавалось мясо, кто-то сказал, что на мясокомбинате, на окраине города, требуется рубщик мяса. Фима пришёл туда сам – грязный, но уже не оборванный, с прямой спиной. Здесь день и ночь стоял тяжёлый запах крови, жира и мокрых досок. Старший по цеху не сразу поверил, что такой молодой паренёк справится с топором и тушей, но он показал: взял баранью ногу, положил на чурку и одним ударом отсёк кость чисто, как по линейке. Мужчина удовлетворенно улыбнулся и сообщил:
– Иди, оформляйся.
Документы у Ефима были. Но здесь возникла проблема. Ему уже исполнилось восемнадцать, но паспорт он до сих пор не получил. Но в это время такие проблемы были не редкостью, поэтому начальник отдела кадров, взглянув на парня из-под очков, сказала.
– Приступай к работе, она не ждет. Но сходи в паспортный стол, оформи паспорт. Если до конца месяца не получишь документы, зарплаты не увидишь.
– Я все сделаю, прямо сегодня пойду! – горячо обещал Ефим.
– Тогда завтра с утра ждем тебя в цехе. Сначала тебя обучат. Будешь получать половину зарплаты как ученик. Но как только заведующий примет у тебя экзамен – получишь полную зарплату, – сообщила она.
И он выполнил свое обещание. Сразу направился в паспортный стол. Но увидев очередь, направился к окошку справочной, переписал себе список, что нужно принести. Он понял, что завтра встанет очень рано, чтобы успеть до начала рабочего дня, подойти к окошку и подать заявление.
Самое главное, что теперь у него была работа. Постоянная. Настоящая.
Он научился правильно рубить мясо в первый же день. Как только рубщик объяснил правила, повторять не пришлось.
– Сообразительный малый. Уважаю! – обрадовался его новый учитель. – Теперь посмотрим, хватит ли у тебя постоянства и трудолюбия? Обычно такие быстрые работать не любят, больше "шустрят".
– Я буду работать и не собираюсь "шустрить" – обиделся Ефим, но постарался не показать своей обиды.
Он рубил мясо с утра до вечера. Топор в его руках уже не был просто куском железа – он стал продолжением руки. Бараньи туши, говяжьи четверти, свиные половины – всё проходило через его чурку. И с каждой тушей оставались мелкие кусочки: обрезки, жилки с мясом, хрящики, иногда хороший ломоть, который можно было незаметно смахнуть в сторону. Фима собирал их в тряпичный мешочек, прятал под фартук, а потом – в карман.
Иногда – очень редко, когда бригадир отворачивался, а резчики были заняты – удавалось откинуть в тайник кусок покрупнее: полкило, а то и больше. Он заворачивал его в тряпку, пропитанную кровью, и нёс с собой, когда уходил со смены.
Глава 3
Жил он теперь не в закутке у базара, а в крошечной пристройке в частном секторе, на задах махалли. Хозяин – старый узбек с седой бородой – сдавал её за немалые по тем временам деньги. Почти половина зарплаты Фимы уходила на эту каморку с земляным полом, со стенами, покрытыми щелями, и маленьким окошком под потолком. Но это было своё. Здесь можно было закрыть дверь. Здесь можно было развести маленький костёр во дворе, в старой консервной банке сварить «суп» из мелких обрезков, или пожарить мясо. Из самых мелких кусочков он варил себе суп и ел бульон с лепёшкой.
В первый месяц по вечерам он все также ходил на базар и подрабатывал разнорабочим, помогая торговцам загружать товар на арбы, или уносить в арендованные сараи, рядом с базаром. За это он получал зарплату обычно едой, но бывало и деньгами. Теперь его уже не пытались обмануть как в начале, пока он выглядел ребенком. Люди не рисковали не расплатиться, видя его недюжинную силу и строгий взгляд темно-карих глаз. Этот взгляд, темнеющий, когда он сердился, рассказывал любому, что ссориться с этим парнем не стоит. Не всем по здоровью такая ссора. Если бы тётка могла его увидеть в такие моменты, то сразу узнала бы взгляд его матери, способной ночью зарубить обидчика, в несколько раз превышающего ее размерами и силой. Поэтому он возвращался в свой закуток не только с мясом, но и с лепешкой, овощами или фруктами.
