Читать онлайн Барон Аминин и смерть в маскараде бесплатно
Любое использование материалов данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается
© Загорский В., 2026
© ООО «Издательство АСТ», оформление, 2026
* * *
Глава первая. Его Светлость
Зимние дни в Российской империи короткие, особенно на севере, пусть и не дальнем, а где-нибудь в окрестностях Санкт-Петербурга. Только еще разгулялся день, только рассиялся холодным светом на белых полях и на засыпанных снегом верхушках сосен – ан глядь, уже и вечер подкатывает, томительный, темный, а за ним и непроглядная, как колодец, ночь, и ни единой звезды на мутном с бледной поволокою небе.
Но между днем и вечером есть краткий миг неопределенности, именуемый сумерками. Снег вокруг становится тусклым, голубеет, да и сам воздух, не потеряв еще прозрачности, делается синим, колдовским. Мир еще различим взглядом, но все теряет четкие очертания, и перейдена уже зыбкая грань, и выступает на первый план нечто, чему нет названия, и исчезает все, что казалось ясным и устойчивым.
И упаси вас Бог быть застигнутым сумерками в бесконечном обледеневшем поле или под мрачными сводами зимнего леса. Выйдет из своего укрывища хвостатый господин, серый волк, завоет тоскливо, и никто не даст тогда и полушки за жизнь путника, и верный конь не спасет – волк догонит, легколапый, прыгнет, сомкнет зубы на трепещущем теплом горле, перекусит, будет слизывать жаркую красную кровь, толчками выходящую из артерий…
Но волк еще не вышел из логова, а последние лучи зимнего солнца еще плывут в огненно-желтом закате, еще видна с высоты птичьего полета дорога, идущая пообочь поля. По дороге этой, по укатанному снегу несутся, скрипят полозьями крестьянские сани, влекомые бойкой каурой лошаденкой. В санях развалился, дергает за вожжи сорокалетний Савелий Ямщиков – крепостной человек обедневших дворян Измалковых. Продав на ярмарке плетенные женой и невесткой корзины, возвращается он из Санкт-Петербурга в сельцо Тараканьево, Измалково тож, с полной мошной, которая приятно греет ему подбрюшье.
За спиной Савелия маячит сын, восемнадцатилетний Иван, – с лицом приплюснутым, рябым, глуповатым, с глазами круглыми и, как и вся физиономия, тоже не великого ума. К вечеру приморозило, Иван зябко кутается в овчинный нагольный тулуп, прихлопывает рукавицами, натягивает шапку поглубже – аж до соломенных желтых бровей.
Савелию, напротив, жарко – заячья шуба его, хоть и траченная молью, греет хорошо. А и что ж, что молью? Мало ли кого моль поела – что же, всякий раз шубу менять? Он хозяин рачительный, цену копейке знает. А кому денег не жалко, пусть хоть каждый год новую покупает. С таким человеком, пожалуй, и говорить не о чем, только в морду плюнуть погуще, да и то много чести! А его шубейка еще очень даже ничего, греет – а что еще от одежи нужно?
Правду сказать, грела Савелия не так шуба, как мысли, шевелившиеся в голове беспорядочно и жирно, словно тараканы в миске сметаны. Мысли были, прямо скажем, соблазнительные и даже непотребные.
О чем же думалось Савелию под скрип полозьев и посвист ветра в ушах? А думалось ему о невестке его, Дарье, об сына Ивана, стало быть, законной жене. На Покров сыграли свадьбу – и все, и кончилась спокойная жизнь у Савелия. Невестка ему попалась фигуристая, статная, с белым лицом да томным взглядом. Вот взгляд этот самый, которым она то ли скользила по Савелию, а то ли смотрела куда-то вбок, – взгляд этот сильно Савелия волновал.
«Что Ванька-то – дурак, кулёма, – с досадой думал Ямщиков. – Квёлый он, где ему с такой кобылицей справиться? А вот я бы…»
Тут начинались такие мысли, что подирало Савелия по коже. Чувствовал, что грех он задумал, но не знал, как по-ученому такой грех называется. А если по-человечески, как в народе, то и совсем просто – снохачество. Дело не такое чтобы совсем небывалое: раз ему даже название дали, дело, считай, обычное. А коли так, почему бы им и не заняться?
Как-то, улучив минутку, когда остались они в избе одни, Савелий как бы невзначай огладил Дарью по круглому заду. Та – ничего, словно так и надо. Савелий осмелел, да и хвать ее за мяса. Та только голову к нему повернула и поглядела насмешливо: дескать, и только-то, батюшка? Кровь ударила Савелию в голову, прижал он Дарью к стене, притиснул, горячими руками схватился за тугую грудь. А она ничего, не сопротивляется, все смотрит с вызовом прямо в глаза. Тут бы и случиться греху, да в самый неподходящий момент скрипнула дверь, вошел в избу сын – еле успел Савелий руки от Дарьи убрать, прикинулся, как бы и не было ничего.
Другой уж раз подстерег он невестку в хлеву и уверен был, что тут-то оно и сладится, – и снова нет: жена явилась, карга старая, как почуяла чего. Опять еле ноги унес, но только, кажется, старуха все поняла – ревнует к молодке, щерится злобно беззубым ртом. Жена-то старше Савелия на три года, женили его, только пятнадцать стукнуло, а посмотришь на нее – в матери ему годится, а то и в двоюродные бабушки. Оно и понятно: когда помоложе была, год за годом рожала детей, вот и состарилась раньше срока. Но только всё зря – дети все померли во младенчестве, один Ванька выжил, сидит вон за спиной, глазами лупает.
Одним словом, как увидела жена Савелия вместе с Дарьей, так и повадилась за ним повсюду ходить: куда он, туда и она. А куда ей нельзя или неподобно, так сын с ним увязывается – похоже, старуха все ему обсказала, теперь вот вдвоем ревнуют, чтоб веселее. Как говорится, сын да жена – одна сатана.
Вот оттого и горело злобой крестьянское сердце Савелия, оттого и было ему жарко сейчас, как будто черти, зная про его грешки, заранее взялись поджаривать его на горячей сковородке. А еще казалось, что чувствует он затылком ревнивый, ненавидящий взгляд Ваньки.
Савелий невольно поежился: а ну как схватит сынишка лежащий в санях колун да и вдарит отцу родному прямо по темечку, чтобы раскололась голова, будто гнилой арбуз? Ну, на открытом месте, может, и не посмеет Ванька арбузы колоть, а вот въедут они сейчас в ближний лесок – так и непременно.
Сани, действительно, легко въехали в лесок, покатились между соснами. Стало темнее, ночная тень от сосен легла на дорогу, белый снег с трудом разжижал темноту. Савелий почувствовал, как каменеет у него затылок. Кажись, сейчас самое время Ваньке его порешить. И то сказать: раз – схватил колун, два – вдарил по темечку. Потом закопал отца родного в снегу под деревьями – и готово дело, до весны никто не найдет. А весной и в землю перекопать можно, чтоб лежал по-хорошему, по-христиански.
При таких мыслях мороз пошел по коже у Савелия, в глазах сделалось темно. Как быть-то, люди добрые, неужто ни за грош пропадать от собственного сына? Пропадать, пропадать, ничего, видно, не попишешь…
Тут, однако, в голову ему пришла новая мысль. А если не ждать ничего, а самому взять колун да и врезать Ваньке промеж глаз?! А? Взять да и врезать, а потом в снег его, и домой. А коли спросят про Ваньку, сказать, что ушел погулять по Петербургу, а назад не явился. А после при удаче и старуху-жену спихнуть в колодец – вроде как несчастный случай, – а самому зажить мирком да ладком с невесткою. Заживут хорошо, новых детишек настругают, и не таких, как Ванька, а ровных, гладких, как огурчик.
За сладкими мыслями он совершенно забылся и пришел в себя, только когда каурая вдруг встала как вкопанная. Савелий глянул вперед, различил в сумерках поперек дороги разлапистую ветку – видно, ветром сломало, а то ли под снегом на землю обрушилась. Каурая переминалась с ноги на ногу, не могла идти дальше.
– Батюшка, глазенапы, – бормотнул за спиной его Ванька и даже, кажется, икнул со страху.
Савелий поворотился к нему: какие, к матери, глазенапы и откуда им тут взяться?
– Да вон, прям из пня растут, – и сын ткнул пальцем вбок, в чащу, – пень на нас таращится.
Савелий глянул, куда было ткнуто, увидел черную трухлявую пасть широкого пенька, но никаких глаз, конечно, не разглядел.
– Чудится тебе, дураку, – проворчал, – откуда у пня гляделки?
С тем Савелий передал поводья сыну, а сам полез из саней – расчищать путь.
Однако предприятие его не вышло: едва он соскочил на землю, прямо в морду ему уставилось ружье. Держал ружье улыбчивый чернявый мужик с кудреватой бородой. Светлый тулуп, подпоясанный красным кушаком, и крупные, как у коня, белые зубы выдавали в нем цыгана.
– Ну, дядя, распечатывай мошну, – велел чернявый, весело оскалясь во весь рот.
Савелий обомлел. Что же это, люди добрые? Рази ж цыганы грабят, рази ж душегубствуют? Цыганы, одним словом, песни поют, коней уводят, в солдатах служат… А чтобы в живого человека целиться – отродясь у них такого в заводе не было.
– Надысь не было, нонче будет. – И цыган выразительно качнул ружьем.
Савелий, стеная и жалуясь на судьбу, полез к поясу за деньгами. Но тут раздался глухой удар, и супостат без лишних слов повалился на землю. Две темных фигуры – одна повыше, другая пониже – высились в сумерках над поверженным телом.
Ямщиков осенил себя крестным знамением и хотел уже возблагодарить Господа за нежданное спасение, но рука его замерла в воздухе. В сгустившейся тьме спасители его гляделись благородными господами за одним только вычетом – оба голые, как черти.
Ванька за спиной отца сидел в санях истуканом, открывши рот от изумления.
Тем временем черт, который повыше, взглянул на лежавшего без памяти блудного сына индийской земли, хмыкнул и сказал загадочно:
– Цыганы шумною толпой по Бессарабии кочуют…
– Ась? – угодливо переспросил Савелий.
Черт обжег его огненным взором.
– Раздевайся, старинушка…
– То ись как? – Голос крестьянина дрогнул. – К-куды?
– Портки сымай, дядя, – вмешался черт пониже, поднимая с земли цыганское ружье. – И шубу тоже. И не разводи философию почем зря, с тобой тут не шутки шутят.
Услышав слово «философия», цыган шевельнулся в снегу, выбранился в беспамятстве и снова затих.
Выйдя из оцепенения, Савелий и сын его стали торопливо разоблачаться. Потрясенные происходящим, они не увидели, как в темноте из широкого пня выбрался леший – бородатый карла размером в полчеловека – и бесшумно исчез в чаще…
Не прошло и часу, а карла уже входил в дом Потемкина на Галерной, где были гостиничные нумера. Никто его не остановил – в Санкт-Петербурге привыкли к карлам, многие знатные семьи имели их у себя для увеселения, да и не по одной еще штуке.
Нумер, куда явился карла, был хорошо обставлен – зеркала в богатых рамах, покойные кресла, мягкие диваны, зеленого сукна стол для игры в карты. Свечи в люстре под мрачным сводчатым потолком играли тенями и отбрасывали трепещущий свет на хозяина жилища – высокого человека с величественными и мягкими чертами лица. Его волосы были белыми, белым было лицо, и даже одет он был во все белое – только глаза голубые, как будто отразились в них новорожденные весенние небеса.
Бородатый карла преданно стоял перед белым человеком, запрокинув сморщенное личико к потолку, – гномья борода его глядела вперед, словно лопата. Хозяин же нумера смотрел на него сверху вниз ласково и чуть тревожно.
– Итак, они прибыли.
– Точно так, ваша свет… – начал карла, но собеседник прервал его.
– Ваша милость, – сказал он, голос у него был глубокий и мягкий, – ваша милость.
– Виноват, ваша милость, – склонил голову карла. – Прибыли.
Лицо его милости сделалось мрачным. Он отошел к окну и стал вглядываться в темноту, чуть разжижаемую желтым светом уличного фонаря. Молчание тянулось тягостно, словно вечность. Наконец белый человек заговорил, не глядя на карлу:
– Точно ли ты уверен, что это они?
– Кому же еще быть? Двое голые среди леса в мороз – не кто иной должно быть, как они.
– И куда же они направились?
– Не могу знать, ваша све… ваша милость. Сели в сани, дернули вожжи – и давай Бог ноги.
Белый человек помолчал еще немного, все так же глядя в дрожащую тьму зимней столицы.
– Ну, ничего, – сказал он, – ничего. Они себя еще покажут. Непременно покажут, вот увидишь.
После этого он отвернулся от окна и подошел к карле. Несколько времени смотрел на него все так же ласково, потом выговорил, словно извиняясь:
– И все ж таки, братец, как оно там дальше сложится – никому не ведомо. Так что ты будь любезен, поди и найди их.
Карла поднял черные глаза, необыкновенно большие на маленьком его сморщенном личике, растерянно развел руками.
– Да где же прикажете искать, ваша милость, – Петербург велик. Хоть целый год ищи тут человека, а коли он сам не захочет, ни за что не доищешься.
– Да уж знаю, братец, нелегко, – его милость сочувственно покачал головой, – а только расстарайся, и не в службу, а в дружбу. Разбейся вдребезги, вывернись наизнанку, но, уж будь любезен, найди.
Что-то такое промелькнуло в его голосе, что карла не стал больше задавать вопросов и в превеликой задумчивости покинул комнату. Хозяин нумера походил по комнате из конца в конец, потом встал, прислушался и вдруг сказал негромко:
– Сударыня, прошу вас.
Ответом была тишина. Подождав секунду, белый человек возвысил голос:
– Сударыня, не заставляйте меня ждать. Соблаговолите войти.
Дверь открылась, и в комнате явилась дама в простом фиалковом платье, темной шляпке, темной же вуали и фиалковых перчатках. Она подошла к хозяину нумера, взяла его руку своими двумя и поднесла к губам для поцелуя.
Белый человек, однако, осторожно отнял у нее руку и сказал с легким упреком:
– Что вы, к чему? Не нужно этого, совсем не нужно.
И, словно желая упредить новые поползновения, быстро надел на руки белые перчатки. Затем снова взглянул на гостью, по губам скользнула легкая улыбка.
– Вы, мадам, разумеется, все слышали.
Лицо дамы под вуалью даже не дрогнуло.
– Вы думаете, ваша светлость, я способна подслушивать?
– Я крайне высокого мнения о ваших способностях, – суховато отвечал его светлость. – Не сомневаюсь, что вы подслушивали бы даже под страхом смерти. Так или иначе, вы наверняка уже все поняли.
– Все, кроме того, кто такие эти они, прибытия которых вы так ждали.
Грустная улыбка тронула губы его светлости.
– Они – это враги, – отвечал он. – Страшные враги, способные уничтожить не только плоды наших трудов, но и нас самих. Больше скажу: их жертвою могут стать мириады ни в чем не повинных душ.
– Неужели они так ужасны?
– Невозможно даже передать, до какой степени. – Хозяин нумера показал рукой на кресло. – Не угодно ли присесть? Впереди у нас долгий разговор, нам нужно разработать план. План, в котором вы, мадам, будете играть главную роль.
* * *
Балы в доме австрийского посла Карла Людвига Фикельмона пользовались необыкновенной популярностью у высшего света, и не в последнюю очередь благодаря жене его, очаровательной Долли – Дарье Федоровне Фикельмон, внучке славного фельдмаршала Кутузова. Еще большей популярностью пользовались балы-маскарады, устраиваемые этим семейством.
Нынешний маскарад не стал исключением.
Сияли под потолком хрустальные люстры в сотню свечей, заливая ярким светом роскошный бальный зал, способный вместить целый полк драгун вместе с их лошадьми. Правда, когда здесь появлялся драгунский или какой другой офицер, он, согласно распорядку, оставлял свою саблю в прихожей у швейцара. Да и мало кто являлся на маскарад в военном мундире: обыкновение требовало от мужчин соблюдать правило бального костюма – фрачная пара любой расцветки, плащ или домино, а также белый жилет, белый галстух, башмаки, но никак не сапоги. Главным отличием маскарада от обычного бала были шляпы и маски-венецианы – в том случае, если мужчина хотел непременно соблюсти инкогнито, точнее сказать, подать себя оригиналом. Среди таковых оригиналов попадались великие затейники: как-то раз некто таинственный приехал на маскарад в наряде схимника. Сжигаемые любопытством драгунские офицеры проследили за ним прямо до дома, и это оказался граф Р. Другой шалун нарядился Амуром, но только не совсем голым, а в телесного цвета сорочке и прозрачных кисейных панталонах, с луком, стрелами, да вдобавок к сему еще и с камергерским ключом.
Дамы на маскарадах обычно выступают в разноцветных масках-баутах и летучих накидках-домино, плотно закрытых спереди, чтобы даже по случайной родинке на плече нельзя было их узнать. Ибо бал и маскарад разнятся по самой сути своей: на обычном балу дамы и барышни стремятся показать себя, а на маскараде, напротив, скрыть. За маской и в домино любая почти женщина кажется загадочной и соблазнительной, и такова на самом деле она и есть – мужчине рядом с ней видны лишь губы или глаза сквозь прорезь маски, и все в ней соблазн, все искушение… О, эти чарующие разговоры, когда двое несутся в туре вальса или между танцами, когда кавалер во что бы то ни стало хочет разгадать свою партнершу, она же не поддается на хитрые уловки, интригуя партнера все больше и больше. Сколько интрижек завязалось на маскарадах, сколько верных мужей были сбиты с пути истинного, сколько юношей потеряли голову!
Ежели, танцуя с таинственной маской, кавалер угадывает, кто она, галантный этикет предписывает не говорить об этом вслух, но лишь начертать на ладони своего предмета первую букву имени. И если он угадал, дама может кивнуть, признаваясь, а может и молча ускользнуть, оставив его в мучительных размышлениях, угадал он все-таки или нет?
Завзятые сердцееды не спешат увлечь в кадриль или мазурку приглянувшуюся маску. Они фланируют по залу, присматриваясь к самым загадочным и изящным домино, чтобы, наконец, сделать верный выбор и спикировать на жертву, словно сокол на ласточку.
На маскарадах иной раз случаются смешные казусы. Нередко какой-нибудь муж вдруг увлечется скрытой под маской чаровницей, а та впоследствии окажется его благоверной, с которой он прожил добрый десяток лет и прижил несколько детей.
Бывают и более курьезные случаи. Как-то на балу у Голицыных одному аристократическому юноше приглянулась маленькая изящная дама в золоченом домино. Он говорил и танцевал с ней полвечера, и в конце концов та разрешила ему провожать ее с маскарада. Трепеща от волнующих предчувствий, он поехал в одной карете с загадочной маской. Но, доехав до места, вдруг понял, что перед ним – его собственный дом, а под маской – его собственная мать.
– Возвращайся на бал, коли хочешь, – сказала та обескураженному сыну.
– Нет уж, я лучше останусь дома, – сердито отвечал молодой человек, – а то, не ровен час, еще бабушку там встречу.
Как ни странно, и такое может случиться. Кроме молодежи и людей средних лет на балы являются и дамы преклонного возраста, великосветские старушки. Впрочем, старушками их зовут хоть и ласково, но исключительно за глаза, поскольку старушки эти обладают в свете нечеловеческой властью и способны ломать судьбы и репутации или, напротив, поднимать людей к вершинам карьеры.
Вот что пишет об этих почтенных дамах друг Пушкина Петр Вяземский:
«Кто не знал этих барынь минувшего столетия, тот не может иметь понятия об обольстительном владычестве, которое присваивали они себе в обществе и на которое общество отвечало сознательным и благодарным покорством».
Поистине так – сила их обаяния, не закрепленная никакими чинами, такова, что к ним с визитом являются даже августейшие особы. И уж конечно всякая выходящая в свет барышня непременно пойдет на поклон к какой-нибудь из этих старушек, а то и к нескольким, чтобы, так сказать, получить билет в высшее общество. То же относится и к гвардейским офицерам, едва надевшим эполеты, – очень важно понравиться аристократической старушке и ни в коем случае не вызвать ее гнев, поскольку она может испортить жизнь не только юному корнету, но и вполне влиятельному вельможе.
Так, высший свет еще помнит Настасью Дмитриевну Офросимову, которая имела чрезвычайно суровый нрав. Говорят, она даже бивала своих немолодых уже дочерей, оправдывая это тем, что у нее, дескать, есть руки, а у них – щеки, самим Богом для ее рук предназначенные. Сурова она была не только в семье, в обществе также не терпела никакой несправедливости и попрания приличий.
Как-то раз, сидя в театре, куда приехал и государь император, она вдруг увидела в соседнем ряду одного могущественного сенатора. Тут старушка Офросимова, недолго думая, засучила рукава, поднялась в рост, погрозила сенатору и громогласно объявила: «Берегись!» Сенатор побледнел, как смерть, и, верно, хотел испариться, но не сумел и так сидел дальше под общими насмешливыми взглядами.
Государь заинтересовался, что означает сия коллизия. Ему объяснили, что сенатора этого подозревают в том, что он взяточник. Развязку угадать нетрудно: вскоре незадачливый вельможа был отставлен со своего поста.
Зная все это, начинаешь понимать ужас грибоедовского Фамусова, когда он восклицает: «Ах! Боже мой! что станет говорить княгиня Марья Алексевна!» Ведь княгиня Марья Алексевна могла осрамить все фамусовское семейство в глазах высшего света, а то и – бери выше – самого государя.
Итак, аристократические старушки состояли в равных долях из воли, ума и разных чудачеств; одно досталось им от предыдущего столетия, другое было непременной частью их натуры. Так, дочь фельдмаршала графа Разумовского Наталья Кирилловна Загряжская, напуганная волнениями 1825 года, просила у знакомого молодого человека, чтобы он достал ей русского нюхательного табаку.
– Зачем вам, – спросил тот, – вы же изволите нюхать французский?
Загряжская отвечала, что русский табак ей нужен не для нюхания, а для самозащиты. Русский табак-де не в пример крепче французского. По убеждению Натальи Кирилловны, после восстания на Сенатской площади тьма тьмущая разных заговорщиков шаталась по улицам, выискивая, какое бы еще устроить безобразие. Вот на этот случай и был ею назначен табак: увидь Загряжская какое подозрительное лицо – тут же и насыплет этому лицу в бесстыжие его бельма крепкого русского табаку, который, может, не очень-то годен для нюхания, но чрезвычайно хорош для истребления разного рода карбонариев.
Способ этот стал известен среди других аристократических старушек, и, кажется, некоторые думали всерьез им пользоваться, хотя больше было таких, которые смеялись, да и сама Наталья Кирилловна часто смеялась над своими же чудачествами.
Итак, старушки не только производят приемы у себя дома, но появляются и на чужих балах. Одни об это время просто беседуют, другие танцуют, чаще всего – величественный и размеренный полонез. Правда, попадаются и такие, которые до гробовой доски мнят себя владычицами мужских сердец и беспрестанно кокетничают, стараясь привлечь к себе молодых людей. Но, говоря по чести, маскарад – не их епархия, тут торжествует молодежь. И даже если и проникнет сюда под маской старушка вольных нравов, ее мигом изобличат, пригласив на какой-нибудь скачущий вприпрыжку танец, с которым в силу возраста ни одна, даже самая злоехидная, старушка справиться не способна.
Нынешний бал у Фикельмонов был в самом разгаре. Полонез окончился, в ожидании вальса разгоряченные кавалеры увивались возле дам – в первую очередь тех, которые пользовались особенной популярностью. Одни кавалеры перепархивали из группы в группу, иные, напротив, хранили верность избранной маске, надеясь быть вознагражденными за свое рыцарское постоянство.
Вот, наконец, заиграл оркестр, грянула музыка, пары закружились в вальсе. Мгновенно сделалось тесно, и те, кто не танцевал, волей-неволей попятились к стенам, чтобы не попасть под танцующих, как под несущихся лошадей. Дамы в пышных платьях, чьи лица спрятаны были под масками, барышни на выданье, чьи наряды не могли скрыть ни прелестного гибкого стана, ни нежной кожи, кавалеры во фраках и плащах, некоторые тоже в масках, – все неслось, вращалось, устремлялось рекой по огромному залу, распадалось на ручейки и отдельные капли и снова стекалось к центру.
Вдруг в реке этой что-то дрогнуло, и пронзительный крик понесся по залу, отражаясь от стен. Река замерла, утих оркестр, пары распались, танцующие смешались, танцы встали.
Следом за первым криком раздался второй, третий, кто-то охнул. Сделалось тихо, толпа расступилась, образовав круг. Стало видно, что в самом центре круга, неловко подвернув ногу, неподвижно лежит на полу дама в черно-красном платье и маске бабочки. Рядом с ней с безумным видом стоял дрожащий старик лет пятидесяти, в правой руке он держал окровавленный нож.
– Матушка! – Из толпы вышагнул юноша с розовым румянцем во всю щеку, упал на колени, подхватил несчастную, поднялся на ноги, крепко держа ее в объятиях. – Матушка!!
Рука ее бессильно повисла, марая кровью юношу.
Рядом, словно еще одна фигура трагической скульптурной группы, стоял невысокий человек в крылатке, маске, шляпе и черном парике. Объятый дрожью, он молча глядел на убитую, но вдруг опомнился, шагнул назад и смешался с толпой.
Дамы и кавалеры, только что беззаботно кружившиеся в вальсе, окаменели перед лицом страшной трагедии. Дух убийства витал под высокими сводами, наводя на людей ужас и безотчетную тоску, словно кто-то открыл перед ними врата преисподней и стало окончательно ясно, что жизнь человеческая хрупка и ничего не стоит. Перед вратами этими, прямо в страшном пустом круге, стоял молодой человек, держа на руках мать, шагнувшую уже за роковую черту, из-за которой нет возврата. Он прижимал ее к себе, шептал что-то чуть слышно, пытался последним усилием удержать ее на этой грешной, но такой теплой и доброй земле.
Среди гостей тем временем произошло движение, и в круг вступил высокий господин лет тридцати с каштановыми бакенбардами и ямочкой на подбородке. Он взглянул на юношу, губы которого беззвучно вздрагивали, а по щекам катились слезы, и сказал ему мягко, но повелительно:
– Оставьте ее.
Затем, повернувшись к замершей от ужаса публике, прогремел, обращаясь к распорядителю:
– Ничего не трогать, из зала никого не выпускать!
Сквозь толпу уже решительнейшим образом проталкивался усатый обер-полицеймейстер Сергей Александрович Кокошкин, который, как оказалось, тоже явился на маскарад к Фикельмонам – в образе морского пирата.
Глава вторая. Загадочный надворный советник
Скандальное дело об убийстве в доме австрийского посла было поручено следственному приставу Аркадию Утицыну. На следующий же день Аркадий Филимонович явился в участок ровно в девять утра, настроенный раскрыть это ужасное преступление в кратчайшие сроки.
Утицын вполне оправдывал свою фамилию, ибо нос имел уточкой и во всем облике его, несмотря на сравнительную молодость, обнаруживалось что-то утиное. Небольшой животик, жидкий рыжеватый кок на голове, круглые, чуть выпученные глаза, походка вразвалочку – все это наводило на мысли об утке, которая, как знают все петербургские, а паче того московские помещики, особенно хороша с черносливом.
Если бы рядом оказался французский естествоиспытатель Жан Батист Ламарк, ему пришлось бы пересмотреть свою теорию о происхождении человека от обезьяны. Некоторые подданные русского царя, особенно мещанского и крестьянского сословий, возможно, и происходили от разных сортов обезьян, но Аркадий Филимонович очевидным предком своим имел утку, в крайнем случае – гусака.
Сходство это за собой он знал, поскольку уткой его дразнили сызмальства, но не обижался слишком уж сильно, полагая, что, во-первых, утка – зверь полезный и даже летающий, во-вторых, внешнее родство с уткой на деловых качествах человека никак не сказывается. И действительно, кто бы и когда доверил простой утке дело, вызвавшее массу слухов и кривотолков среди аристократической публики?
Так или иначе, убийство следовало раскрыть не только по служебной необходимости, но и по личной. Утицын, на его взгляд, задержался в титулярных советниках и всем сердцем желал повышения. А для повышения, как известно, надобно отличиться в глазах начальства, притом особенным образом. Не то чтобы нашего пристава обходили чинами и наградами, но в последнее время обстоятельства его изрядно переменились. Раньше ему вполне хватало жалованья, однако недавно у сестры Аркадия Филимоновича выяснилась болезнь легких.
– Что же это такое, доктор? – спросил он у старого врача, пришедшего осматривать сестру пристава – некрасивую стареющую барышню с бледным лицом, которая, отвернувшись к стене, тихо кашляла на своей постели, стараясь не обеспокоить как-нибудь беседующих.
– Дела неважные, очевидно чахотка, – отвечал доктор, укладывая в свой саквояж стетоскоп, которым только что исследовал чахлую грудь мадемуазель Утицыной. – Болезнь, как вы, наверное, знаете, плохая и крайне опасная.
– Но, верно, есть же какие-то капли? – спросил Аркадий Филимонович, с надеждой глядя на врача.
Тот поморщился, но все-таки кивнул. Капли, разумеется, есть, он их выпишет барышне, но уповать на них особенно не стоит.
– Не стоит? – Голос Утицына дрогнул. – Но как же тогда быть?
Доктор хмуро постучал пальцами по саквояжу.
– Как быть, говорите? Ну, для начала переехать на природу. Каменные дома и гнилой болотный воздух Петербурга – погибель для больных легких. Есть у вас какое-нибудь поместье?
– Помилуйте, доктор, какое поместье? – растерялся пристав. – Семейство у нас мещанское, средства ограничены…
– Да, я понимаю, – доктор снова поморщился, – ну, так надо, значит, снять дом в деревне, лучше поближе к сосновому лесу. А еще лучше – на теплое море летом хотя бы месяца на три.
Лицо у Аркадия Филимоновича вытянулось. На три месяца на море – сколько же это выйдет? Если брать, скажем, нумер самый скромный, по пятьдесят копеек в сутки, да еще на питание положим, да все это умножить на девяносто…
– Да, питание, – перебил его доктор. – Очень важно, чтобы питание было обильным и хорошим. Мясо, рыба, фрукты, свежая молочная пища – всего должно быть в достатке. Фрутти ди марэ[1] тоже годятся, в них много полезного.
Утицын иностранных языков не знал и что такое фрутти ди марэ, не понял, а спрашивать не осмелился, с тоскою глядел на доктора. Тот тем временем увлекся и говорил не останавливаясь.
– Важно не забывать про моцион[2], – тугой ревматический палец доктора отстукивал рекомендации прямо по крышке стола, – свежий воздух, и ни в коем случае не утруждаться сверх меры, напротив того – больше отдыхать.
Он бросил недовольный взгляд на сестру пристава, которая смутилась от этого и, лежа в кровати, робко потянула одеяло вверх, до самого подбородка.
– Четвертое, – продолжил эскулап, – никаких корсетов, чтобы грудь дышала свободно.
– Как же, господин доктор, – робко пытался возразить Утицын, – она ведь барышня, ей хочется быть красивой. Да и жениха надо искать.
– Если так пойдет дальше, вы жениха себе на том свете сыщете, – отрезал доктор. Он снова ожег барышню взглядом и спросил строго: – Романы сентиментальные, стишки чувствительные почитываем?
– Да-с, – чуть слышно прошептала сестра и совсем законфузилась.
– Выбросить к чертовой бабушке, – грозно велел старый гиппократ. – Чтение сентиментальной чепухи производит ипохондрию, а ипохондрия – отец и мать всех болезней, в особенности же – чахотки.
Взяв гонорарий, он откланялся и пошел вон, сопровождаемый огорченным Утицыным. Выйдя из комнаты, доктор остановился, снял с носа и протер пенсне. Стало видно, какой это уже немолодой и усталый человек, которому, пожалуй, самому бы не мешало поехать куда-нибудь на море полечиться.
– И вот еще что, – сказал доктор, вздымая на нос пенсне, – наукой, разумеется, не доказано, но мой собственный опыт говорит, что болезнь эта может быть заразной. Потому остерегайтесь подходить к барышне слишком близко и чаще проветривайте помещение.
С этими словами он покинул дом Утицыных. Пристав вернулся в комнату сестры. Та сидела на постели и утирала глаза платочком, видно плакала – и когда только успела! Утицыну сделалось необыкновенно горько: сестра была единственным близким ему человеком и вот теперь, кажется, судьбы-мойры готовы были произнести над ней свой приговор. Однако нельзя было падать духом, надо было сражаться изо всех сил. И, главное, вести себя так, чтобы сестра ни о чем не догадалась.
– Ну, ничего, ничего, сейчас купим капельки – и все будет в порядке, – нарочито небрежно проговорил Аркадий Филимонович.
Сестра подняла глаза, поглядела на него виновато, прошептала:
– Простите, братец, одни вам от меня беспокойства…
На щеках у нее выступил болезненный румянец, и сердце Утицына сжалось. Он любил сестру, жалел ее, и от слов доктора ему на сердце лег тяжелый камень. Но сетовать на судьбу – дело бессмысленное, судьба любит энергичных и предприимчивых. Следовательно, пора ему, Утицыну, становиться коллежским асессором, тогда уж денег им с сестрой хватит и на море, и на домик в деревне… Значит, главное теперь – побыстрее раскрыть нынешнее убийство.
Так он думал, сидя за столом в своем кабинете и поглядывая на надворного советника Аминина, который с удобством расположился в потертом коричневом кресле, отставленном в дальний угол.
Феликс Васильевич Аминин не был начальником Утицына, как мог подумать случайный посетитель. Это был тот самый высокий господин в бакенбардах и с ямочкой на подбородке, который на маскараде проявил похвальную распорядительность и первым велел ничего не трогать на месте преступления, дабы не лишиться случайным образом улик.
Надворный советник, приехавший из Москвы в Петербург по казенному делу, состоял в службе Московской судебной палаты. Оказавшись в доме Фикельмонов, он неожиданно для себя стал свидетелем преступления и сам выразил желание дать все необходимые по делу показания. Строго говоря, самого убийства он не видел, однако собеседник оказался интересный, с острым взглядом, хорошей памятью и пониманием сути разыскной службы. Как-то так вышло, что Утицын, разговорившись, сам пересказал ему все, известное по делу на тот момент.
Убитая Анна Тимофеевна Измалкова, тридцати семи лет от роду, была женой Афанасия Ивановича Измалкова из старинного, но обедневшего дворянского рода. Старик с обезумевшим взглядом и ножом в руке и был ее муж Измалков, молодой человек с румянцем на лице – их сын Георгий Афанасьевич. Пристав полагал, что убийство случилось из ревности: покойная была неверна мужу.
Предполагаемого убийцу уже допросили, но он был не в себе и сказать ничего не мог – помутнение рассудка. От сына убитой на допросе толку тоже было мало: он то впадал в буйство, то становился мрачен, и выдавить из него слово казалось делом почти невозможным.
– В буйство, вы говорите? – задумчиво переспросил Аминин. – Это странно, не находите?
– Что же странного: нервное расстройство – вот вам и последствия, – пожал плечами Утицын.
Аминин поморщился. Нервное расстройство – дело известное, однако скорее было бы ждать тут печали и уныния, а юноша ведет себя как буйнопомешанный. Утицын обладал хватким умом и сразу понял, куда гнет судейский.
– Вы полагаете, Георгий Афанасьевич помешался и убил свою собственную мать? Но как же нож оказался в руке его отца?
– Я покуда ничего не полагаю, – мягко отвечал Аминин, – пока еще рано что-то полагать. Я лишь обращаю внимание на некоторые странности. А впрочем, может быть, вы и правы, и ничего тут особенного нет. Позвольте полюбопытствовать, какова же ваша картина преступления?
– Я почти убежден, что убийство из ревности, – повторил Утицын осторожно. – Я допросил…
Тут он осекся, сообразив, что гость его, хоть и судейский, и надворный советник, однако же проходит по другому ведомству, пусть и родственному; и это не говоря уже о том, что прибыл из Москвы. Да и, между нами, незачем господину Аминину знать все детали. Тем более что расследование еще не завершено и повернуть может в любую сторону.
– Итак, вы сказали, что допросили. – Аминин глядел на него внимательными серыми глазами. – Так кого же именно вы допросили и что удалось вам узнать?
Аркадий Филимонович смотрел на надворного советника в некотором затруднении. Перед ним сидел человек еще довольно молодой, но, судя по повадке, настоящий русский барин. В голосе его и во всей манере видна была мягкость и благорасположение к собеседнику. Ровный и любезный тон ясно говорил, что перед приставом – человек родовитый, а не какой-нибудь выскочка из числа вчерашних купчишек. Несмотря на мещанское свое происхождение и невысокий чин Утицын не чувствовал себя рядом с Амининым сколько-нибудь принужденным или униженным.
Кроме изысканных манер, Аминин отличался еще и особенной среднерусской красотой: прямой нос, густые темно-каштановые волосы, серые глаза, высокие скулы и ямочка на подбородке. Ах, эта ямочка – верно, многим барышням вскружила она голову! Да еще и одет щегольски: белая горностаевая шуба, и на шубе этой – белоснежный сияющий воротник. Да не просто воротник, а цельной шкуркой горностая, да так еще, что с одной стороны хвост, а с другой – мордочка вместе с глазами. Ну, глаза, ясное дело, не настоящие, бусины вставили, но все равно, так эта шуба на Утицына подействовала, что глядел он на нее не отрываясь. И даже в какой-то миг причудилось, что воротник на шубе взял и подмигнул ему глазом-бусиной с белой мордочки. Ну, уж этого, конечно, вовсе быть не могло, не умеет воротник мигать, это, верно, от переутомления ему померещилось – вчера ведь до утра почти работал не покладая рук.
Ах, если бы ему такую шубу, уж он бы, размечтался Утицын… А впрочем, что бы он тогда? И что бы такая шуба переменила в его жизни? Дворянским достоинством, что ли, пожаловал бы его за шубу государь император? Не-ет, ему бы не шубу, ему бы должность хорошую, чин, а лучше всего этого – денег. Вот тогда без всяких препятствий смог бы он вылечить сестру – и на море бы отвез, и домик в деревне снял, и прочее остальное.
Тут Утицын спохватился и вынырнул из неясных мечтаний. Надворный советник все еще ждал, что он скажет, и, чтобы не вышло грубости, требовалось что-то ему ответить.
– Допросил я… кое-кого, – ловко вывернулся Утицын и, довольный собой, продолжал: – Два свидетеля сообщили, что Измалков ревновал жену, которая была младше его на тринадцать лет.
– Ну, во-первых, от ревности до убийства – дистанция огромного размера, – резонно возразил Аминин. – Ревнивцев у нас – пруд пруди, но убийств из ревности – по пальцам сосчитать можно. Во-вторых, если все-таки решил он убить, почему сделал это на глазах у всех, а не выбрал укромного места?
Этот вопрос пристав задавал и сам себе, так что ответ был у него готов. Возможно, Анна Тимофеевна скрыла от мужа, куда именно едет. Тут и появился некий доброжелатель, сказавший мужу, что жена его поехала в маскарад на встречу с любовником. У Измалкова от ревности вскипела кровь, он пришел в неистовство и бросился в дом Фикельмонов, где и убил свою благоверную…
– И нож с собой из дому захватил? – неожиданно перебил надворный советник.
Сбитый с толку, Аркадий Филимонович умолк и растерянно посмотрел на Аминина.
– Из дому? – повторил он. – Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что если Измалков выбежал из дому, не помня себя, то откуда у него нож? А если он предусмотрительно взял с собой нож из дому, значит, он заранее собирался убить Анну Тимофеевну. Но, когда так, опять встает вопрос: почему он сделал это публично, не проще ли было убить в укромном месте и спрятать концы в воду?
Пристав нахмурился и вынужден был признать, что об этом он не подумал.
– Ну, это узнать легче легкого, – улыбнулся Аминин. – Нож вы наверняка приобщили к уликам, а раз так, можно точно установить, взят ли он из дома Измалковых. И если так, преступление обретает вполне определенный вид. Разве только…
Тут он задумался.
– Что? – с жадностью спросил пристав. – Что «разве только»?
– Разве только нож не принес к Фикельмонам кто-то другой – не Измалков.
Секунду Утицын молчал, обдумывая услышанное, потом поднял глаза на Аминина.
– Вы что же, полагаете, что кто-то третий убил Анну Тимофеевну, а нож потом вложил в руку Измалкову? Кто-то из тех, кто был рядом в момент убийства?
– Может быть, – загадочно проговорил Аминин. – Третий, или даже и вовсе четвертый… Во всяком случае, господин пристав, над этим стоит подумать. А засим позвольте откланяться – дела.
Он встал из кресла, кивнул, прощаясь, улыбнулся и вышел вон из кабинета. Несколько секунд Утицын оторопело глядел ему вслед, потом вскочил со стула и устремился за надворным советником.
– Постойте! – крикнул он, выбегая. – Погодите!
И замер, нос к носу столкнувшись с юрким человечком в потертой енотовой шубе. Правду сказать, не только сам человечек, но и все в нем было юрким – манеры, глаза, губы, даже нос. Все в нем юлило и разнюхивало, все одновременно смотрело в разные стороны, как будто боясь пропустить что-то важное, и весь он был суетливый, как енот-полоскун.
При взгляде на него пристав и сам переменился в лице и даже как будто завибрировал.
– Здрасьте, любезнейший Аркадий Филимонович, – льстиво и одновременно развязно проговорил юркий человечек.
– Что вам угодно, господин Делягин?! – Утицын глядел на собеседника с непонятной ненавистью.
– Мне угодно задать вам пару вопросов, – отвечал тот все в той же нахальной манере.
– Ни двух, ни одного! – рявкнул Утицын, в котором вдруг проснулся Зевс-громовержец. – Извольте покинуть участок, господин писака. И не смейте более здесь появляться, иначе упеку вас в каталажку!
С этими словами, забыв о надворном советнике, он развернулся и ушел в кабинет, а напоследок так хлопнул дверью, что задрожали стены. Собеседник его пожал плечами, ухмыльнулся и, не делая больше попыток проникнуть в кабинет, устремился за вышедшим на улицу Амининым.
Судя по всему, Делягин намеревался догнать надворного советника, но тут прямо на глазах случилась удивительная вещь. Судейский сорвал с плеч белый воротник, сделанный из цельного горностая, и, не глядя, на ходу бросил его за угол. Спустя полминуты Делягин добрался до угла, выглянул, но ничего не обнаружил. Перед глазами его оказался Загибенинов переулок, но никакого воротника не было видно – верно, его уже поднял какой-нибудь прохожий, шедший мимо по своим делам.
Делягин пожал плечами и посмотрел вслед Аминину – тот удалялся прочь довольно скоро. Секунду поразмыслив, Делягин решительно устремился следом, но догнать никак не мог, словно имел дело с каким-то Святогором. В конце концов он вынужден был даже окликнуть надворного советника.
– Милостивый государь! – закричал он в спину Аминину. – Милостивый государь!
Аминин обернулся через плечо и, видя, что за ним бегут, несколько умерил свой богатырский шаг. Делягин наконец смог его догнать.
– Простите, что обеспокоил, – проговорил он, запыхавшись. – Вы ведь были в кабинете у господина пристава?
Аминин поглядел на него с легким удивлением.
– С кем имею удовольствие? – спросил он несколько свысока. Было видно, что юркий вид и нахальное обращение Делягина ему не очень-то понравились.
