Читать онлайн Возвращение в Парадизо бесплатно
Francesca Scanacapra
Return to Paradiso
Франческа Сканакапра
Return to Paradiso by Francesca Scanacapra
Copyright © 2021 by Francesca Scanacapra
© Анастасия Наумова, перевод, 2025
© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2026
Глава 1
Пьеве-Санта-Клара, Ломбардия
23 октября 1950
Заря нового десятилетия вселила в нас оптимизм. Продуктовые карточки и тяготы войны наконец-то остались в прошлом, и Италию закрутило в центрифуге Экономического чуда.
Эпоха потребления наращивала темп, стирая различия между насущной необходимостью и роскошью. Ушлые продавцы повадились заглядывать в каждый дом в нашей деревне, размахивая глянцевыми каталогами, – предлагали самые разные новинки, без которых «никак не обойтись», начиная от кухонной утвари и сельскохозяйственных инструментов и заканчивая мебелью и одеждой, причем все это в рассрочку, за вполне приемлемые деньги. Ассортимент бытовой техники и всяческих приспособлений превосходил самые смелые фантазии.
– Грациэлла, ты только взгляни! – воскликнула как-то мама. – Электрическая открывашка! Вот нелепица-то! Кому вообще захочется тратить электричество на то, чтобы банку открыть?
Для мамы электрическая открывашка стала символом того, что новшества проникли слишком уж глубоко, и все-таки даже мама заразилась потребительской лихорадкой. Тщательно все взвесив – на раздумья ушло несколько недель, – мама заказала набор противней, хотя пользоваться ими начала, лишь выплатив полную стоимость, а случилось это целых шесть месяцев спустя.
Летом 1950 года вдоль Северной дороги вкопали телеграфные столбы, и моя тетя оплатила установку телефонной линии. Телефон появился на деревенской почте еще до войны, но когда мы обзавелись своим собственным, нам стало казаться, будто «Парадизо» связали сразу с целым миром.
– Теперь, Мина, звони хоть президенту, если захочешь! – восхитилась Ада Поззетти, которая привела целую ватагу маленьких Поззетти полюбоваться чудесами современной связи. Один из близнецов, совершенно потеряв голову от восторга, поинтересовался, можно ли позвонить Господу.
Впрочем, первый звонок дзиа Мина сделала не президенту и не Господу Богу, а своей приемной матери Иммаколате Огли, экономке в доме священника дона Амброджио.
Тетя не знала, надо ли убирать палец с диска после каждой цифры, и поэтому далеко не с первого раза набрала номер правильно. Когда она все-таки дозвонилась, разговор занял меньше минуты. Все это время дзиа Мина и Иммаколата по очереди спрашивали друг дружку, хорошо ли слышно, и изумлялись, получив утвердительный ответ. Обе они так кричали в трубку, что наверняка услышали бы собеседницу, просто открыв окно.
В деревне кипела жизнь и гудел новый транспорт. Мимо нашего дома с ревом проносились «веспы» и «ламбретты», оставляя после себя запах выхлопов. На некоторых мотоциклах умещались целые семьи: детей пристраивали сзади или на коленях у родителей.
Луиджи Поззетти расширил мастерскую и закупил современное оборудование, но завывания электропил и ровный гул станков для строгания древесины нам не мешали – все эти звуки напоминали о наступивших наконец процветании, мире и благополучии. Поззетти даже прикупил бывший военный грузовичок. Он выкрасил его в желтый и стал возить в нем заказы и растущую семью.
У дороги по-прежнему красовалась доска с рекламой овощей, которые выращивала дзиа Мина. Сальваторе продавал их на рынке, и овощи были нарасхват, так что теперь дзиа Мина официально наняла его на работу и платила зарплату.
Огороднические успехи позволили тете приобрести подержанную стиральную машинку. Пользовались ей явно больше двадцати лет, но и мама, и тетя души в ней не чаяли. Разумеется, до современных стиральных машин – автоматических, куда ты просто загружаешь белье, а потом достаешь чистое – ей было далеко, за ней приходилось постоянно следить. К тому же во время отжима машинка прыгала туда-сюда, поэтому Поззетти привинтил к полу пару деревянных брусков, чтобы ее утихомирить.
Стиральная машинка была не единственным новым удобством. Наконец-то у нас с мамой появилась собственная уборная прямо в доме. Под нее переоборудовали часть постирочной, где установили настоящий унитаз со смывом.
Работы у мамы было хоть отбавляй. Ее так завалили заказами, что из-за разложенных на столе простыней и скатертей нам приходилось обедать, теснясь в уголке стола. Впрочем, маме огромное количество вышивки было не в тягость, и она непременно благодарила заказчиков за возможность поработать. Каждая простыня, скатерть или носовой платок словно добавляли ей уверенности в себе.
Мама знала цену деньгам, относилась к ним со всей щепетильностью и гордилась тем, что не зависит от вдовьего пособия. Она даже учебники мне покупала без посторонней помощи.
Каждую неделю она вела подсчет расходам и доходам, раскладывая по разным конвертам монеты и банкноты. В одном конверте – деньги на еду, в другом – на дрова, в третьем – на оплату счетов. Отдельная жестяная банка предназначалась для расходов на вышивание.
Мама наконец начала рассказывать об отце, причем о том, каким он был до несчастного случая. Она словно намеренно умалчивала о тех днях, когда его мучила болезнь, желая запомнить того здорового, деятельного мужчину, которого когда-то полюбила. Так мама созидала собственные «каменные воспоминания». Благодаря ее историям и папиным шуткам, которые мама, смеясь, с восторгом пересказывала мне, я увидела папу совсем в новом свете. Я дополнила свои воспоминания мамиными.
Каждое воскресенье мама покупала в церкви свечку за сто лир в память о папе. Зажигая фитилек, мама нежно улыбалась, целовала себе пальцы и бережно, осторожно ставила свечку в церковный подсвечник.
За шесть лет, прошедших с конца войны, стоимость денег существенно изменилась. Теперь за день рабочему платили от полутора до двух тысяч лир, в зависимости от навыков, и я с грустью смотрела, как мама кладет в ящик для пожертвований целых сто лир, ведь прежде ровно во столько оценивался целый день папиного труда.
Когда я не училась и не помогала по дому, я все время проводила с Джанфранческо. Поля и сады, на многие акры раскинувшиеся вокруг «Кашины Маркезини», стали тайным миром, который хранил секреты наших игр и поцелуев. Матери считали, что мы с Джанфранческо всего лишь друзья, и мы оба боялись, что узнай они о поцелуях, нам бы запретили видеться.
По папе я по-прежнему тосковала, хоть и не так, как раньше. Вот бы он увидел, как все изменилось, мечтала я. И посмотрел, какие у меня хорошие отметки. А еще мне, конечно же, хотелось, чтобы и ему достались чудеса послевоенного мира.
В молитвах я постоянно к нему обращалась – на самом деле с папой я разговаривала чаще, чем с Богом. Молиться Господу казалось мне бессмысленным: что толку, если мои ничтожные желания Он все равно не заметит? Ясно же, что Господь занят миллионами других молитв, поважнее моей. Папа – дело другое. Он всегда рядом, в любую секунду, и никого важнее меня у него нет. Даже в церкви по воскресеньям я не молилась Богу, а разговаривала с папой. Грех это или нет, я не знала и на всякий случай не спрашивала – вдруг это все же сочтут грехом и велят мне прекратить такие разговоры.
Церковь я вообще недолюбливала. Воскресная школа мне раньше нравилась, потому что там мы слушали всякие библейские истории, но ее я переросла, а сидеть на церковной службе всегда считала занятием занудным и утомительным. Повторять одно и то же неделя за неделей было так скучно, что я то и дело втягивала щеки, чтобы удержаться от зевоты. Регулярно исповедуясь, я, однако же, признавалась лишь в самых невинных своих грехах. Изливать душу дону Амброджио мне не хотелось, а уж признаваться ему в том, как мы с Джанфранческо втайне целуемся, – и подавно.
– Почему ты в церковь не ходишь? – спросила я Джанфранческо.
– Потому что мне нечего делать в церкви. Я агностик.
– Это кто?
– Тот, кто отказался от религиозных убеждений. Я ставлю под сомнение саму концепцию религии и вообще не уверен, что Бог существует.
Что некоторые люди в Бога не верят, я была в курсе, но на своем веку таких еще не встречала.
Иногда дон Амброджио возносил молитвы за тех, кто отступился от веры. Хотя мое общение с Богом тоже оставляло желать лучшего, в Его существовании я все-таки не сомневалась. Все, кого я знала, верили в Бога – вряд ли же каждый из них ошибается?
– Агностиком я стал, потому что существование Бога не доказано, – заявил Джанфранческо. – Пока только агностиком – жаль, что мне недостает решимости стать атеистом, как мой отец.
Я задумалась, а потом спросила:
– А если Бог все-таки есть, ты не боишься Его разозлить своим неверием?
Джанфранческо рассмеялся.
– Вообще не боюсь! – без раздумий ответил он. – Если Бог есть – а я не говорю, что Его точно нет, – тогда Он или Она хотят лишь одного: чтобы я был хорошим человеком. Но в чем я уверен, так это в том, что хорошему человеку совершенно не требуются церковные ритуалы и догмы. На самом деле они ему даже мешают. А католическая концепция исповеди, когда любой, даже очень серьезный грех можно искупить, просто рассказав о нем священнику, – идея крайне сомнительная.
– Иногда на исповеди я что-нибудь выдумываю, – призналась я, – всякие мелочи. Например, что я пожадничала или мало молилась.
– То есть ты врешь исповеднику? Тогда какой смысл тебе вообще исповедоваться?
– Про нас я на исповеди ни разу не говорила.
Джанфранческо озадаченно взглянул на меня:
– В смысле – про нас?
– Ну, мы же целуемся.
– И ты полагаешь, что священнику непременно надо об этом знать?
– Вообще-то это грех.
Джанфранческо фыркнул.
– А что, разве кто-то страдает, когда мы целуемся?
Этим вопросом я задавалась много раз.
– Вроде нет.
– Значит, это не грех, верно? Не то же самое, что воровство или убийство.
Рассуждал он разумно, но я растерялась.
– Тогда почему церковь считает поцелуи грехом?
– Потому что церковь может выдумать какие угодно правила, а люди все равно будут им следовать из страха перед наказанием. Если церковь запретит носить по вторникам носки, люди перестанут носить по вторникам носки. Отец говорил, что религия нужна для того, чтобы управлять людьми. И еще он говорил, что нельзя жертвовать здравым смыслом в угоду церкви. Католицизм очень мало связан с Богом. Это свод правил – и угроз, нужных для того, чтобы правила соблюдались. Просто-напросто форма управления и налогообложения, где в довесок получаешь чувство вины.
Все эти новые, чересчур смелые заявления звучали для меня хоть и убедительно, но жутковато.
– Но, может, не так все плохо? – спросила я. – А как же рай? Это никакая не угроза. Разве ты не веришь, что твой отец сейчас там?
После смерти папы моим величайшим утешением была мысль, что он смотрит на меня с небес.
– Если мой отец где и есть, то на кладбище в Пьеве-Санта-Кларе, – отмахнулся Джанфранческо.
– А разве не приятнее представлять, что он за тобой приглядывает?
– Мне много что приятно представлять, но это не значит, что в реальности так и есть. Когда во что-то веришь, обычно подгоняешь факты так, чтобы они играли тебе на руку. Нет, я не верю, что отец приглядывает за мной с небес, а вокруг играют на арфах херувимы и ангелы, как не верю и в то, что он в аду варится в кипящей сере. Сам он все равно не верил ни в рай, ни в ад. Чтобы подчинить себе человека, церковь заманивает его раем и пугает адом, хотя у нее нет ни единого доказательства, что они существуют.
– Когда мой папа покалечился, церковь дала ему работу.
Джанфранческо посмотрел на меня, отвел взгляд и покачал головой.
– Серьезно? – спросил он.
– Ну да. Его сделали кладбищенским сторожем. А иначе он так и остался бы без работы и мы бы по миру пошли.
– Грациэллла, а как именно твой отец покалечился?
– Под ним леса рухнули.
– А что он делал перед тем, как упал?
– Чинил колокольню.
– Бесплатно? Он же был человеком набожным и не требовал денег за такую работу.
– Ну да.
– А ты не считаешь, что церковь обязана была ему помочь?
Во рту пересохло. Джанфранческо вслух говорил такое, о чем сама я едва осмеливалась подумать.
– А второй несчастный случай – он как с твоим отцом произошел? – не отступал Джанфранческо.
– Папа полез осиное гнездо снять с дома дона Амброджио.
– И церковь потом помогла твоей маме?
– Они не взяли денег за место на кладбище.
Джанфранческо испытующе посмотрел на меня.
– Какое невероятное великодушие со стороны церкви! – съехидничал он.
Вечером, за ужином, я раздумывала, приходили ли те же мысли в голову маме. Та проклинала дона Амброджио, велевшего отцу сбить осиное гнездо, и даже настояла, чтобы погребальную службу проводил другой священник, но каждое воскресенье она по-прежнему ходила в церковь, а перед сном непременно молилась.
– Мама, как считаешь, разве после папиной смерти церкви не стоило сделать для нас побольше? – спросила я.
– Побольше? Ты о чем это?
– Ну, разве они не ушли от ответственности?
– Я получила пять тысяч лир от общины, – мать пожала плечами, – все лучше, чем ничего. И место на кладбище нам бесплатно предоставили.
– Но на дона Амброджио ты очень рассердилась.
– Ясное дело. Требовать от калеки, чтоб тот вскарабкался на стремянку снимать осиное гнездо, было крайне безрассудно. А со стороны твоего отца безрассудством было соглашаться. Я на них обоих злилась. Но церковь тут не виновата. Просто двое дурней приняли два дурацких решения.
– А ты никогда не сомневалась, что Бог существует?
Мать отложила вилку. Мой вопрос ее явно насторожил. Она нахмурилась и спросила:
– С чего вдруг у тебя такие мысли?
– Да мы сегодня с Джанфранческо это обсуждали. Что некоторые люди не верят в Бога.
– И он тоже так считает? Что Бога нету?
– Ну что ты, нет, конечно. Просто тема интересная, – заверила я мать, не желая ее тревожить. Лучше не упоминать ни вероотступничество, ни агностицизм.
Мама, кажется, успокоилась.
– Разумеется, Господь существует, – сказала она.
– Но откуда ты знаешь-то?
– Он у меня в сердце, я это чувствую, как все добрые христиане.
Больше я ей таких вопросов не задавала, зато сама все время ломала над ними голову. Я не чувствовала, что во мне есть Бог – ни в сердце, ни в голове, ни еще где-нибудь, хоть и считала, что веду себя как добрая христианка. Я пыталась быть чуткой и отзывчивой и помогать другим. И я ни разу ничего не своровала, разве что сливы у дзии Мины. Если я и врала, то совсем чуть-чуть, на исповеди – придумывала мелкие грехи и не рассказывала, чем мы с Джанфранческо занимаемся.
Сомнения, зародившиеся у меня в душе еще в мою бытность в монастыре, пустили прочные корни.
Глава 2
Сальваторе жил у нас в «Парадизо» уже шесть с лишним лет. Я почти и не помнила те времена, когда его с нами не было. Все успели с ним сродниться.
Однажды он отвел тетю в сторону и объявил:
– Донна Мина, вот что я вам скажу. У меня есть одна идея. План на будущее.
– План никогда не помешает. И что же ты задумал?
– Я снова открою ресторан.
– Ресторан?
– Да, но не такой, какой у меня был в Неаполе. Я, донна Мина, хочу открыть пиццерию. Сейчас пицца у людей все больше на слуху, поэтому, думаю, пиццерия будет местом популярным.
– Но ресторан открыть – это, наверное, дело дорогое?
– Я, донна Мина, откладывал всю получку. Почти все, что вы мне платили, до последней лиры, – гордо признался он.
– А этого хватит?
– Почти. Еще несколько месяцев, ну, может, год – и скоплю, сколько надо. Я уж и помещение подыскал подходящее, возле собора в Кремоне. Дом просто загляденье: при входе арка, а внутри сводчатые потолки. Владелец скоро на пенсию собрался и пообещал ни с кем другим переговоров не вести, пока я не надумаю с ответом. Он с меня сперва только часть денег запросит. А когда дело мое начнет давать прибыль, буду выплачивать остаток. – Голос Сальваторе звенел от предвкушения. – И стоило мне с ним поговорить, донна Мина, как небеса подали мне знак! Я увидел в арке горбуна. Он остановился и посмотрел на меня. Прямо в глаза мне посмотрел! Мы в Неаполе верим, что встретить горбуна – это к удаче!
Грустная улыбка тронула губы тети.
– Значит, ты от нас уедешь?
– Донна Мина, мне у вас очень нравится! – воскликнул Сальваторе. – И работать на вас тоже нравится. Вот только сердце мое – оно не в огороде, а на кухне. Вашу доброту и щедрость я никогда не забуду. Вы невероятная женщина! Но мне тридцать пять лет, пора бы и собственную жизнь построить. – Он на миг умолк. – Впрочем, я думаю, что и тут без вас не обойдусь.
– Как это? Мне в ресторане делать нечего.
– Помидоры, донна Мина. У вас лучшие в мире помидоры, и если вы сможете выращивать чуть побольше, я скуплю все до единого.
– Я бы попробовала, – улыбнулась тетя.
– Правда?
– Конечно.
– Так вы меня благословляете? – спросил он застенчиво.
– Да, Сальваторе. И я не сомневаюсь, что тебя ждет успех.
Заручившись тетиным одобрением, Сальваторе начал действовать.
– Помоги-ка мне, criatura[1], – попросил он меня. – Надо одно письмишко написать, фермеру, который в мой старый ресторан в Неаполе моцареллу поставлял. Надеюсь, он до сих пор буйволов разводит, и если да, надо выяснить, согласится ли он поездом присылать мне каждую неделю свежую моцареллу. – Сальваторе облизнул губы. – Моцареллу он делал превосходную, из самого жирного буйволиного молока. Гладкая она была, как шелк, а на вкус… этого и не опишешь. В целом свете такой не найти.
Я написала письмо под диктовку: Сальваторе коротко рассказал фермеру, что привело его в Ломбардию и почему он здесь остался. Было в письме и предложение о сотрудничестве с новым рестораном. Потом мы вместе пошли в деревню отправить письмо.
– Назову-ка я в честь тебя пиццу, – предложил Сальваторе. – «Пицца “Грациэлла” – два слоя моцареллы!» Что скажешь, criatura?
От этой идеи я пришла в восторг!
Сальваторе ждал ответа почти месяц и весь извелся.
– Грациэлла! – позвал он меня наконец. – Письмо из Неаполя пришло! – Он протянул мне конверт: – Открой-ка, а то вдруг я ненароком его разорву.
Сальваторе сгорал от нетерпения, да и я тоже. Он начал было зачитывать письмо вслух, но, не успев произнести и «Мой дорогой Сальваторе», тут же умолк, приоткрыв от изумления рот. Я и не подозревала, что человек с такой смуглой кожей, как у Сальваторе, может настолько сильно побледнеть, но чем дальше он читал, тем больше я убеждалась, что может. Хватая ртом воздух, он не отрывал глаз от письма, а потом упал на колени и испустил оглушительный вопль:
– Мадонна! О Мадонна миа!
На крик Сальваторе прибежали мама и тетя – они решили, будто он поранился.
– Что стряслось? – спросила мама.
Сальваторе, не в силах выдавить ни слова, по-прежнему стоял на коленях, уставившись на письмо стеклянными глазами.
– Грациэлла, да что такое с Сальваторе? – спросила мама.
– Ему вроде как ответ про моцареллу пришел, – объяснила я.
Мать с теткой озадаченно переглянулись.
Дар речи вернулся к Сальваторе лишь спустя несколько минут, и то не полностью. Сальваторе, похоже, позабыл итальянский – отдельные неаполитанские слова, которые он бормотал, разобрать было невозможно.
– Frátell… Fratemó… – Он запнулся.
– «Фрателл»? Твой брат? Что с ним?
Сальваторе протянул письмо дзии Мине. Он трясся всем телом и дико таращил глаза.
Как выяснилось, письмо написал не продавец моцареллы, а Карлуччо Сконьямильо, брат Сальваторе, которого считали погибшим.
Получив от Сальваторе деловое предложение, продавец моцареллы немало удивился, так как привык считать, что тот погиб на войне. По Сальваторе даже поминальную мессу отслужили, причем народу пришло порядочно. Получив письмо, продавец моцареллы поспешил прямиком к Карлуччо, который, оказывается, был жив-здоров и уже вернулся в Неаполь.
Карлуччо Сконьямильо рассказал, что в Эритрее он пропал без вести – или, скорее, намеренно затерялся, – чтобы избежать верной смерти. После того как почти весь его батальон разгромили, Карлуччо очень долго хоронился в густых зарослях, решив, что лучше столкновение с хищниками, нежели смерть в бою. В конце концов его признали пропавшим без вести и, вероятнее всего, погибшим.
Несколько недель дезертирства превратились в месяцы, а потом и в годы. Если бы не доброта некоторых эритрейских семей, которые давали ему пищу и кров, Карлуччо не выжил бы. По его словам, домой, в Неаполь, он вернулся лишь в 1947 году, надеясь увидеть брата. Но Сальваторе как сквозь землю провалился. Через какое-то время Карлуччо отправил официальный запрос и получил ответ, что Сальваторе погиб в Албании.
– В Албании? – недоумевал Сальваторе, когда к нему вернулся дар речи. – Я там сроду не бывал!
Начать все с чистого листа, писал Карлуччо, оказалось непросто, тем более в одиночку. Разрушенные здания в городе никто и не думал восстанавливать, и их старый ресторан до сих пор лежал в руинах.
Не успели мы осознать, до чего судьбоносную новость получил Сальваторе, как тот уже взялся за дело. Он попросил меня написать еще одно письмо, где подробно рассказал о своей жизни в Пьеве-Санта-Кларе. Он описал «Парадизо», меня, моих родителей и тетю. Письмо заняло пять страниц, и под конец рука у меня только что чудом не отваливалась.
Я уже хотела запечатать конверт, но тут Сальваторе остановил меня.
– Я про Кармелу ничего не спросил, – нерешительно сказал он, – и вот думаю, может, стоит? Вдруг брат что-то слышал о ней или даже смог с ней увидеться? За спрос денег не берут, правда же?
Я дописала последнюю строчку, села на велосипед и повезла письмо на деревенскую почту.
Спустя неделю Сальваторе получил от Карлуччо телеграмму, где тот сообщал, что собирается приехать в гости, причем с семьей.
– Брат семьей обзавелся! – радовался Сальваторе. – Семьей! Значит, я дядя, у меня есть племянники!
– Сколько человек приедет? – спросила тетка.
– Карлуччо не написал. «Приеду десять дней семьей» – вот что тут сказано, а больше ничего. И надолго ли он приедет, тоже не говорится.
– Пускай у меня живут, Сальваторе, – без долгих раздумий решила дзиа Мина. – Будем надеяться, что кроватей хватит.
Я помогла ей застелить две кровати в пустующей комнате, а Поззетти дали нам дополнительные матрасы на случай, если кроватей окажется недостаточно. Комнату Эрнесто, сына дзии Мины, занимать запрещалось, с тех пор как он погиб, в его кровати ни разу никто не спал.
В день приезда Карлуччо Сконьямильо с семьей мы с Сальваторе по очереди высматривали на дороге гостей. От нетерпения Сальваторе просто места себе не находил – получив телеграмму, он даже спать толком перестал.
– Я дядя! – то и дело повторял он. – Знать бы, сколько у меня племянниц и племянников. Один-то уж точно есть, а может, и больше. Мой брат вернулся в Неаполь три года назад.
Даже когда наступала моя очередь дежурить у ворот, Сальваторе бежал туда же.
– Ты, как только кого-то увидишь, сразу говори! – наставлял он меня. – Даже если всего одного пешехода. Или на велосипеде кого, или на телеге. Без разницы на чем. И кого – тоже без разницы.
Несколько раз тревога оказывалась ложной. Сперва Сальваторе завидел на горизонте две фигуры и кинулся навстречу, но это шли по своим делам фермер с женой. Во второй раз он чуть не остановил машину, везущую монашек.
Ближе к вечеру у ворот остановилось такси, и тут уж ошибки быть не могло, спереди определенно сидел Карлуччо Сконьямильо – такой же смуглый, как Сальваторе, с таким же широким лицом и тугими завитками волос.
– Приехали! Приехали! – закричала я.
Первым из машины вышел Карлуччо, а за ним – полная женщина и смуглый мальчуган лет десяти.
Выбегая из сарая, Сальваторе так торопился, что споткнулся и чуть не упал, но у ворот встал как вкопанный.
– Кармела! – ахнул он, увидев, что за женщину привез брат.
Кармела ничего не ответила, только кивнула и разрыдалась. Карлуччо взял мальчика за руку и подвел его к Сальваторе.
– Твой сын? – Сальваторе ошарашенно поглядывал то на мальчика, то на брата, то на Кармелу.
– Нет, – Карлуччо обнял брата, – не мой, а твой. Это твой сын. Сальваторино. Мы зовем его Рино.
Когда восторги поутихли, мы узнали, что случилось. Весной 1940 года Кармела забеременела, что привело ее родных в ярость. Они отправили ее рожать в другом городе, втайне от всех, и приказали отдать ребенка в церковный приют. Кармела отказалась, и тогда ей запретили возвращаться в Неаполь, а передумали, лишь узнав о смерти Сальваторе.
Хотя Кармеле разрешили вернуться, семья считай что отреклась от нее, и поэтому юной матери пришлось воспитывать сына одной. К тому же она была очень стеснена в средствах. Они с сыном ютились в одной комнате в мансарде, и Кармела хваталась за любую черную работу. Ей, матери внебрачного ребенка, было бы глупо надеяться, что кто-то возьмет ее в жены.
Вернувшись наконец из Эритреи, Карлуччо случайно столкнулся с Кармелой на празднике в честь Богоматери Кармельской. Узнав, что у него есть племянник, Карлуччо стал по возможности помогать этим двоим.
То, как несправедливо обошлись с Кармелой, по-настоящему задело меня. Как же отвратительно поступили ее родные, разлучив ее с таким чудесным человеком, как Сальваторе, и лишив Рино любящего отца! Возможно, я так переживала, потому что сама тосковала по папе. Через несколько дней, рассказывая Джанфранческо историю Кармелы, я снова расстроилась.
– Да как у них рука поднялась! – воскликнула я со слезами на глазах. – Зачем они взяли и разлучили Сальваторе и Кармелу? Наши с тобой отцы умерли, и их уже не вернуть. Но ведь у Рино-то был отец, а семья Кармелы не давала им встретиться.
Чем больше я об этом думала, тем сильнее злилась.
– И вообще, почему вдруг детей иметь можно только замужним? Нас тоже воспитывают в одиночку, но всех это прекрасно устраивает, потому что наши матери вдовы. Их даже считают смелыми и достойными подражания. Так почему, если ты не замужем, это прямо катастрофа? Люди любят друг друга, любят своих детей – это ведь самое важное, так?
– Все верно, – согласился Джанфранческо, – но мать с внебрачным ребенком принято осуждать. Вроде бы никому не должно быть до этого дела, однако в реальности выходит наоборот. Католическая церковь зорко следит за соблюдением своих законов, а законы эти придумывают пожилые мужчины, которые дали обет безбрачия. Как ни прискорбно, расплачиваться вынуждены женщины и дети. Ни одна женщина не способна забеременеть без участия мужчины, тем не менее осуждению подвергается именно она, и ей же приходится растить детей. Мужчина может отказаться от ребенка, а вот женщина – нет.
– Но это же несправедливо! – горячо воскликнула я.
– Согласен, но так уж оно сложилось. И пока Италия не разведется с католической церковью и не начнет жить по законам двадцатого века, ничего не поменяется.
Я села поудобней и положила голову Джанфранческо на плечо, а он приобнял меня одной рукой.
– Когда-то моя семья помогала подкидышам, сиротам и внебрачным детям. Их пристраивали в семьи работников, живших при ферме. Но при моем дедушке этой традиции пришел конец.
– Дзиа Мина – одна из таких сирот, – сказала я.
– Да. Она одна из последних, кто к нам попал.
– А почему вы перестали пристраивать детей?
Джанфранческо вздохнул.
– Когда дедушкина шелкопрядная ферма прогорела, доходы резко упали. Работники поувольнялись, и детей брать стало некому.
Тем же вечером Сальваторе и его новообретенная семья сидели во дворе и что-то бурно обсуждали на стремительном, неразборчивом неаполитанском. В воздухе звенели восторженные крики и радостный смех.
Кармела мне очень понравилась, и теперь я понимала, почему Сальваторе так сильно в нее влюбился: огонек у нее в глазах выдавал страстную натуру. Иногда она так смотрела на Сальваторе, что тот заливался румянцем. Карлуччо оказался таким же добрым и веселым, как его брат. Он рассказывал невероятные истории о времени, проведенном в Африке, и о своих схватках со смертью.
– На дезертиров там настоящая охота велась, – говорил он. – Тех, кто хотел сбежать от войны, тут же пристреливали. К счастью, кожа у меня совсем почернела под жгучим африканским солнцем, а волосы так отросли, что издали никто бы не отличил меня от местных.
Тетя радушно предложила гостям располагаться и сказала Карлуччо:
– Я думала, ты с женой приедешь, поэтому приготовила вам комнату с двумя кроватями, а теперь ума не приложу, как вас всех расселить.
Карлуччо вызвался спать на матрасе в сарае, а спальню уступить Кармеле и Рино, но Кармела придумала другой выход. Пускай Карлуччо спит в сарае, против этого она ничего не имеет, а вот в спальне она хочет видеть вовсе не Рино.
Тетю настолько обрадовало неожиданное воссоединение возлюбленных, что она отбросила лишнюю щепетильность и ни словом не обмолвилась, когда Сальваторе с Кармелой сдвинули вместе кровати.
Следующие несколько дней Сальваторе ходил необычно притихший. Он только и делал, что разглядывал Карлуччо и Кармелу, а с Рино так вообще глаз не сводил.
Мальчик далеко не сразу привык к новой обстановке. Внезапно объявившегося отца он избегал, а на его искалеченную руку старался не смотреть. Он обходил Сальваторе стороной и прятался за спину дяди или матери. Когда Сальваторе что-то спрашивал, Рино не отвечал. К вечеру четвертого дня Сальваторе себе уже места не находил.
– Не знаю, что и делать, донна Мина, – пожаловался он моей тете. – Меня родной сын боится. Неужто я и впрямь такой страшный?
– Ты погоди, дай ему пообвыкнуться, – рассудительно посоветовала тетя. – Сам представь, каково это – обнаружить, что родной человек, которого ты считал погибшим, на самом деле жив. И не кто-нибудь, а твой отец!
Сальваторе вздохнул и кивнул:
– Это верно.
– А еще попробуй так на него не пялиться, а то ему не по себе.
– А я разве пялюсь?
– Без конца! Бедняга уже моргнуть боится – знает, что ты сразу на него уставишься.
Тетя позвала Рино в огород, где они весь вечер болтали, собирали клубнику и дергали лук. В конце концов она уговорила мальчика заглянуть в сарай к Сальваторе.
– Смотри, – Сальваторе показал сыну святцы, – эту фотографию твоей мамы я храню здесь с тех времен, когда ты еще на свет не родился. Я каждый божий день молился Богоматери Кармельской, чтобы она послала твоей маме здоровье и счастье. – Сальваторе перекрестился и с жаром добавил: – Богоматерь не только услышала мои молитвы – мне воздалось сторицей. Она вернула мне брата, возлюбленную и послала мне тебя, Рино. Я самый счастливый человек в мире.
Рино улыбнулся, взял искалеченную отцовскую руку и поцеловал ее.
В ту ночь Сальваторе и Карлуччо устроили настоящий неаполитанский праздник. Уже давно стемнело, а мы все сидели под виноградными лозами во дворе дзии Мины.
– Значит, ты теперь вернешься в Неаполь и там откроешь новый ресторан? – спросила дзиа Мина, не скрывая огорчения.
Сальваторе заулыбался.
– Мы, донна Мина, откроем пиццерию, только не в Неаполе. Ни в каком не в Неаполе, а в Кремоне, в здании с аркой на входе и сводчатым потолком. И пиццерия, донна Мина, у нас будет просто ах! Карлуччо скопил почти столько же денег, сколько я, так что у нас хватит средств ее обставить и украсить. Фермер пообещал привозить нам моцареллу, и я уверен, что клиенты к нам будут даже издалека приезжать.
Пиццерия «Парадизо» распахнула двери в мае 1951 года.
Вскоре после этого, в июле, в день Богоматери Кармельской, Сальваторе с Кармелой поженились, а спустя шесть месяцев у них появилась дочка, которой дали имя Кармина.
Глава 3
Хотя у нас с мамой появилась собственная уборная прямо в доме, ванной в «Парадизо» по-прежнему не было. Ополоснуться я могла над кухонной раковиной, а мыться дважды в неделю ходила к тете. Раньше я обожала лежать в ванне и придумывала всяческие забавы: втягивала живот, чтобы посмотреть, сколько воды уместится у меня в пупке, или ныряла на дно, проверяя, на сколько получится задержать дыхание. Сейчас все эти забавы вдруг показались мне детскими.
Прежде меня особо не заботило, как я выгляжу, зато теперь я предвкушала банные дни, когда у меня появлялась возможность рассмотреть себя голую.
Весной 1951 года дзии Мине привезли платяной шкаф, огромный, старинный. Это был подарок Иммаколаты, а той он достался в наследство от какого-то дальнего родственника, но то ли не пригодился ей, то ли места у нее не хватило. Шкаф привезли на грузовике, после чего трое работяг целый час заносили его по частям на второй этаж и еще четыре часа заново собирали.
Шкаф, здоровенный и тяжеленный, с четырьмя зеркальными дверцами, изготовили в начале XIX века из орехового дерева, и он вполне достойно смотрелся бы даже дома у Джанфранческо.
У тети не было столько вещей, чтобы занять весь шкаф, поэтому она предложила маме разместить в нем постельное белье, которое приносили заказчики, или что-то еще на ее усмотрение. Дзиа Мина и мне разрешила хранить вещи в шкафу – правда, мне положить туда было нечего, вся моя одежда помещалась в ящике для одеял, где я спала в детстве, да еще и место свободное оставалось. До появления шкафа собственным отражением я любовалась разве что в маленьком зеркальце для бритья, которое отец когда-то приладил над кухонной раковиной. Вытягивая шею, я видела в это зеркальце то одну, то другую половинку лица, но не более того. Зеркала в школьном гардеробе были ничуть не лучше: перед ними вечно толпились старшеклассницы, поправляя прическу и оценивая свою фигуру. Порой я смотрелась в магазинные витрины, а по вечерам ловила в темном оконном стекле свое отражение, размытое, похожее на призрака, но просто вертеться перед зеркалом мне ни разу не доводилось. С появлением платяного шкафа все изменилось.
Так как шкаф был очень старый, зеркала на нем искривились. Глядя в первое зеркало, я качала головой, и получались смешные перекошенные лица. Во втором я казалась расплющенной, а в четвертом у меня появлялась по-жирафьи длинная шея. Больше всего меня притягивало третье зеркало, лучшее из четырех.
Я становилась перед ним и внимательно разглядывала себя с головы до ног – спереди, с боков, вблизи и издали. Я распускала волосы, чтобы локоны падали на плечи, словно у фотомодели на рекламном плакате, потом поворачивалась спиной и, обернувшись через плечо, изображала самые соблазнительные мины, на которые была способна. Я поправляла платье, чтобы подчеркнуть грудь, задирала юбку и разглядывала ноги, а потом вставала на цыпочки, представляя, как буду смотреться в туфлях на высоком каблуке.
Не то чтобы меня не устраивала собственная внешность. Я выросла – что правда, то правда. Это много кто успел подметить, однако теперь начала меняться и фигура. Когда я проучилась в средней школе полтора года, грудь у меня внезапно налилась болью. В скором времени все мои блузки перестали застегиваться. В бедрах я тоже раздалась, и благодаря этой приятной округлости талия будто бы стала тоньше. Я мечтала, что однажды талия у меня будет не хуже, чем у синьоры Маркезини.
Внезапное появление лобковых волос меня напугало. Я ни разу не видела взрослую женщину голой, а спрашивать маму, должно ли там что-то расти, я стеснялась: гениталии, будь то мужские или женские, у нас называли срамотой. Никакого практического объяснения, зачем там нужны волосы, я не находила – разве что прикрыть «срамоту».
Однажды я случайно нашла в сарае открытку с голой женщиной, и моя тревога слегка утихла. Судя по всему, открытка принадлежала Сальваторе. Это был черно-белый снимок, и весь наряд женщины состоял из цилиндра и чулок. Полногрудая, с широкими бедрами, она показывала на огромный куст волос у себя между ног.
Я смотрелась в зеркало и сравнивала собственную фигуру с телом женщины с фотографии. Грудь у меня явно больше, чем у многих других девушек, но до той модели мне далеко – впрочем, слава богу! И бедра, к счастью, не такие полные. Как относиться к лобковым волосам, я так и не поняла, у меня они росли редко и странно завивались, и я не знала, как лучше – когда их много или мало.
Вскоре после появления платяного шкафа мама в общих чертах рассказала мне про менструальный цикл и велела не пугаться, когда у меня пойдет кровь. С этим советом она вовремя подоспела – совсем скоро, проснувшись однажды утром, я обнаружила на простыне кровавое пятно.
Мама показала мне, как сделать прокладку из ваты или тряпок, ими требовалось набить маленький продолговатый мешочек. Лучше всего для этой цели подходила вата, но ее нельзя было постирать, поэтому получалось дорого. Мама рассказывала, что во время войны, когда тряпки стали редкостью, она набивала прокладки травой. Трава плохо впитывала кровь, хоть и не давала ей протекать, и все же считалось, что даже трава лучше сена – оно кололось, вокруг все зудело, и в сене нередко водились кусачие насекомые.
Мать сшила мне две пары гигантских панталон с отделениями для прокладок, чтобы те не сбивались. Панталоны выглядели ужасно несуразно, и я не сомневалась, что по моей походке все тут же догадаются – у меня месячные. Но мама сказала, что переживаю я зря. Месячные – досадная помеха, с которой вынуждены мириться все женщины.
Я и не подозревала о неудобствах, которые моей матери приходилось терпеть каждый месяц, пока не столкнулась с ними сама. Мама никогда не жаловалась, даже если вместо ваты ей приходилось пользоваться сеном с жучками. Мои первые месячные могли бы стать поводом завести разговор про пестики и тычинки, однако мама сказала лишь одно: месячные – часть моего взросления, а остальное прояснится, когда я выйду замуж. Секс оставался темой запретной.
В возрасте четырнадцати с половиной лет мои познания о сексе ограничивались тем, что это грех и что от него появляются дети (последнее само по себе приводило в замешательство). Секс не в браке называется распутством, а у тех, кто состоит в браке с другими людьми, – супружеской изменой. Распутников и прелюбодеев ждут вечные муки. Все это я узнала в школе, на уроках Закона Божьего. Некоторые ученики тогда подняли руку, чтобы расспросить учителя получше, но тот быстро перескочил к греху гнева, на котором остановился намного более подробно, хотя все мы уже и так прекрасно представляли, что такое гнев.
Самые общие знания о размножении у нас имелись – будучи детьми деревенскими, мы видели, как спаривается скотина. И все же когда мы пытались сопоставить их брачные игры с человеческим сексом, то вопросов возникало куда больше, чем ответов.
Один из моих одноклассников утверждал, будто как-то раз застукал в поле парочку, которая занималась сексом. Он якобы видел, что ноги женщины торчат над колосьями пшеницы. Это слабо проясняло картинку. Я так и не поняла, почему во время секса женщине непременно надо задирать ноги, и представляла себе женщину, стоящую на руках.
Кроме того, я не знала, считаются ли поцелуи сексом и бывают ли от них дети. За поцелуи в губы в общественном месте тебя могли оштрафовать – итальянские законы, касающиеся приличий, отличались невероятной строгостью.
Мы с Джанфранческо целовались часами кряду, но я действовала с крайней осторожностью, стараясь, чтобы ни один поцелуй не вышел чересчур долгим. Я ненадолго отстранялась, переводила дух и начинала все заново. Не знаю, зачем я так делала – наверное, считала, что предохраняюсь. Но я только и слышала, что поцелуи как-то связаны с зачатием, и раз уж у меня получалось не беременеть, видимо, мой способ работал.
Секс, запретное действо где-то на полпути между поцелуями и появлением детей, да еще отчего-то связанное с менструацией и адскими муками, оставался загадкой. Пытаясь вывести истину на основе домыслов и предрассудков, я все больше заходила в тупик.
Даже всезнающий Джанфранческо путался в деталях, и официальный запрет на все, что касалось секса, не давал ему разобраться, что к чему. То, что в море противоречивых сведений ужасно не хватало точных фактов, лишь подогревало наш интерес. На исходе второго чудесного лета, проведенного с Джанфранческо, любопытству нашему не было предела.
В конце августа жара стояла такая, что даже в глазах плыло. С самого июня Пьеве-Санта-Клара страдала от чего-то вроде засухи. Колосья на полях сохли, и когда их шевелил ветер, они сухо потрескивали, словно горели без огня, а в воздух поднимались клубы пыли. Все уповали на дождь, но небо уже не первую неделю упрямо сияло синевой и не обещало ни единой тучки. Тетя переживала, что колодец того и гляди пересохнет. У воды оттуда, обычно сладкой и чистой, появился привкус ржавчины.
Джанфранческо предложил мне отправиться на речку – там было прохладнее. Он и порыбачить собирался и пообещал, что если будет улов, я смогу отнести его матери.
Мы оседлали велосипеды и под палящим солнцем покатили на речку. Доехав, мы оба обливались потом, а я едва в обморок не падала. Джанфранческо оставил велосипед на берегу, сбросил рубашку с брюками и прыгнул в воду.
– Иди сюда! – позвал он. – Тут чудесно и к тому же мелко! Дно прямо под ногами.
Я замешкалась, не зная, следует ли и мне раздеться до белья.
– Давай быстрее, а то тебя от жары удар хватит. – Он на несколько секунд скрылся под водой и вынырнул. Мокрые волосы облепили лицо.
– Я плавать не умею, – призналась я, – и купаться мне не в чем.
– А ты давай в белье, как я.
Я огляделась:
– А вдруг меня кто-нибудь увидит?
– Да никто тебя не увидит. Разгуливать в такую жару дураков нет.
Он снова скрылся под водой и вынырнул чуть дальше.
Спрятавшись в кустах, я опасливо стянула с себя пропитанное по´том платье и повесила его на ветку. После чего немного выждала, крутя головой и оглядывая берег. Джанфранческо был прав: кроме нас, ни единой живой души я поблизости не заметила. Лишь у нас хватило глупости высунуться под палящее полуденное солнце.
Я выскочила из кустов и добежала до воды. Нырять, как Джанфранческо, я боялась и вместо этого медленно двигалась вперед, нашаривая ногой дно, мягкое и слегка скользкое, но довольно приятное на ощупь. Вода ласково холодила кожу. Здесь, в реке, моя застенчивость немного отступила.
Джанфранческо подплыл ко мне.
– Иди вдоль берега, если боишься, – сказал он, – но если хочешь, давай со мной.
Он взял меня за руку, и мы медленно зашагали к середине реки. Из водорослей выплыла рыба и проскользнула совсем рядом; я взвизгнула, дернулась и едва не упала. Джанфранческо вовремя удержал меня, и я вцепилась в его руку.
– Ты следующую рыбу лучше попробуй поймать, – посмеялся он над моей пугливостью, – глядишь, будет тебе форель на ужин. В ручьях на ферме я обычно ловлю всякую мелкоту, а вот тут вполне приличные рыбины попадаются. Даже сомы водятся. Однажды отец поймал здоровенного сома, но мама сказала, что на вкус он отвратительный.
Течение в реке было сильное, и хотя вода доставала лишь до пояса, я все равно боялась, что Джанфранческо снова меня отпустит.
– Хочешь, я тебя плавать научу? – предложил он.
Когда он прямо в воде притянул меня к себе, мне показалось, будто мы впервые касаемся друг друга обнаженными – от этого нас отделяло лишь тонкое хлопковое белье.
– Давай я буду держать тебя под мышками. Откинься на меня, а ноги пускай всплывут.
Все оказалось проще, чем я думала. Я расслабилась и позволила воде подхватить мои ноги.
– Ага, вот так! – сказал он.
Его дыхание щекотало щеку, а кончики мокрых волос покалывали мою шею.
– Я сейчас начну потихоньку, медленно-медленно, отходить назад. Не бойся, я тебя держу. И пусть вода тебя подхватит.
Лежать на воде было довольно приятно, но гораздо больше мне понравилось прижиматься к Джанфранческо.
– Если чувствуешь, что ноги тонут, ты ими слегка пошевели, и они снова поднимутся на поверхность. – Он поцеловал меня в щеку и обнял еще крепче. Я положила голову ему на плечо. – Видишь, как все просто? – прошептал он. – Теперь, когда ты научилась держаться на воде, то и поплывешь без труда.
В тот момент учиться мне не очень-то хотелось. Наших подводных объятий мне вполне хватало, и отстраняться я не желала, но Джанфранческо настаивал, и деваться было некуда.
– Кто знает, когда тебе пригодится умение плавать, – сказал он. – Возможно, это спасет тебе жизнь. Или еще кому-нибудь. – На мгновение его мокрая щека прижалась к моей. – Сейчас я очень медленно тебя отпущу. Не бойся. Если начнешь тонуть, я тебя подхвачу. К тому же дно здесь совсем рядом, ты его и ногами достанешь. – Он разжал руки и одну ладонь завел мне под спину, а другую – под голову. – Не напрягайся. Вот, отлично. Теперь слегка пошевели ногами.
Я чувствовала, как мое тело постепенно осваивается в воде. Руки Джанфранческо направляли и поддерживали меня, и совсем скоро я самостоятельно поплыла на спине.
– Ты молодец! – похвалил он меня. – На спине плавать проще всего, на животе чуть сложнее, но я тебя и этому научу. Если вдруг начнешь тонуть, сразу переворачивайся на спину.
Вылезли мы еще не скоро, лишь порядком замерзнув. Я научилась основам брасса и при этом всего пару раз глотнула речной воды.
На берегу мы вспомнили, что в мокром, липнущем к телу белье мы считай что голые. Я все еще переживала, что какой-нибудь прохожий увидит нас или, еще хуже, захочет вмешаться и обо всем доложит моей маме. И все же платье я пока оставила на дереве.
Мы растянулись под ивой и стали ждать, когда обсохнем. Я наблюдала, как поднимается и опускается грудь Джанфранческо. Ему тогда было почти семнадцать. Тело у него стало подтянутым, а плечи уже по-мужски широкими. При вдохе у него чуть подрагивали мышцы живота. Меня тянуло дотронуться до его обнаженной кожи, но я не знала, как Джанфранческо к этому отнесется. Чем дольше я об этом думала, чем сильнее внутри у меня разгорался огонек, который появлялся каждый раз, когда Джанфранческо был рядом. А потом во мне словно бомба взорвалась: сердце заколотилось как сумасшедшее, а тело откликнулось таким жжением, что впору было снова прыгать в речку, лишь бы остудить мой пыл.
– Ты чего? – спросил Джанфранческо.
С ответом я не нашлась, поэтому просто прижалась к нему и поцеловала с большей страстью, чем прежде. Это был не робкий и неумелый поцелуй юной девушки – я целовала его как любовница, горячо и с вожделением.
– Можно до тебя дотронуться? – спросил он, задыхаясь, когда я наконец отстранилась.
Даже знай я, что ответить, и тогда промолчала бы. Я тихо прилегла на пожухлую траву, но Джанфранческо и без слов все понял. Уткнувшись мне в шею, он погладил мне талию, а затем его рука скользнула выше, забралась под сорочку и нежно сдавила грудь. Теперь его поцелуи стали более страстными, и пламя у меня внутри разгорелось еще сильнее.
Внезапно новые ощущения напугали меня, и мое напряжение не укрылось от Джанфранческо.
– Грациэлла, что такое?
– Я боюсь забеременеть! – выпалила я.
Он улыбнулся и хихикнул.
– Оттого что я ласкаю твою грудь, ты не забеременеешь. Разве что случится непорочное зачатие – событие малоприятное, но внушающее уважение. – Приподнявшись на локте, он намотал себе на палец прядь моих волос. – Женщина может забеременеть, только если в нее попадет мужская сперма, да и то в определенные дни менструального цикла.
– Уверен?
– Еще как. В прошлом семестре я читал медицинскую статью о человеческом размножении. Мне ее дал бывший одноклассник, у него отец врач. Медикам врать незачем.
Однако меня это до конца не убедило.
– Грациэлла, я не стал бы тебя ни о чем просить, если бы последствия были такими рискованными. И если тебе чего-то не хочется или что-то не нравится, я никогда не стану настаивать. Не буду делать вид, что мне не хочется с тобой секса и что я об этом не думаю. Но это случится, только когда мы оба решим, что готовы. Сейчас нам нельзя так рисковать, последствия чересчур серьезные.
– То есть ты представляешь, как мы занимаемся сексом?
– Конечно. Такие мысли у всех бывают. А у тебя разве нет?
Отпираться я не стала, хотя мои фантазии больше напоминали догадки и омрачались страхом забеременеть.
– Я уже давно мечтал дотронуться до твоей груди, но все не решался спросить. Надеялся, ты сама предложишь, – продолжал Джанфранческо. – Но если тебе не нравится, когда я касаюсь твоего тела, и ты хочешь только целоваться, меня это вполне устроит. Ты, главное, скажи, чтобы мы точно друг друга поняли.
В моих познаниях было столько пробелов, что ни о каком «точно» не могло быть и речи. Но мне правда хотелось, чтобы Джанфранческо меня трогал, и я тоже давно об этом мечтала.
– А вдруг кто-нибудь узнает?
– Как они узнают, если мы сами никому не скажем? Лично я буду молчать. Иногда парни любят похвастаться, сколько всего у них якобы было с девушками. Мне и в голову не придет о таком рассказывать.
Я положила его ладонь обратно себе на грудь и слегка прижала.
– Я еще одну книгу о сексе читал, – сказал Джанфранческо немного погодя. – Нашел ее в отцовской библиотеке, она там спрятана была. Но это не медицинская статья, а роман. Эротический роман.
– А что такое эротический роман?
– Эротика – это нечто связанное с сексом, то, что наводит на мысли о сексе. И пробуждает желание.
У меня желание пробудилось при одной мысли о таком романе, но в этом, как я поняла, и была вся суть.
– И о чем этот роман?
– Очень много о чем. Он называется «Сад наслаждений». Главная героиня выходит замуж за графа и переезжает во дворец, но графа она не любит. Он целыми днями пьянствует и в сексе плох.
– Откуда она знает, хорош он или плох?
– Просто знает, и все. Она постоянно на это жалуется. Но потом она влюбляется в садовника, и они все время занимаются сексом. Дни и ночи напролет. Так, как ей нравится.
– А граф не узнает?
– Нет. В этом-то и суть. С графом у нее секса нет, поэтому беременеть нельзя, иначе граф догадается об измене. Графиня и садовник выбирают такой секс, который исключает риск зачатия.
– Это как?
– Они бесконечно целуются.
– А поцелуи считаются сексом?
– Да. По крайней мере, некоторые. Страстные. Поцелуи графини и садовника – отдельный вид искусства. И они касаются языками.
– Языками? Это как?
– Они целуются так же, как мы с тобой, но не только губами, а еще и языком.
Я задумалась. Целуя Джанфранческо, я старательно убирала язык подальше.
– Значит, мы все неправильно делаем?
– Да нет. Не то что неправильно. Просто по-другому.
Я дотронулась языком до нёба, раздумывая, как это может вписаться в поцелуй. Если нам захочется попробовать, надо потренироваться заранее.
– Но целуются они не только в губы, – продолжал Джанфранческо. – Они целуют все. Все тело, целиком. И при этом они раздеты.
Меня накрыло горячей волной. Джанфранческо заерзал и перевернулся на живот.
– И еще они делают друг другу приятно – гладят интимные места.
От удивления я рот разинула, но и этим объяснение не ограничилось: Джанфранческо добавил, что садовник целует графиню между ног ровно так же, как в губы, причем и тут не последнюю роль играет язык.
Внезапно все оказалось еще более запутанным, чем я думала. Я и не догадывалась, что за тайной секса прячется столько нюансов.
Джанфранческо снова перекатился на бок и положил руку мне на талию.
– Может, как-нибудь почитаем ее вместе? – предложил он, обнимая меня. – А то я абсолютно убежден – на все сто процентов и даже больше, – что от чтения точно не забеременеешь.
Я притянула его к себе и поцеловала в губы, но теперь попробовала высунуть язык. Джанфранческо закашлялся. Как я и думала, придется потренироваться.
Нас отвлекло далекое громыхание. Резкий порыв ветра зашелестел травой. Потянуло холодом. От горизонта на нас темной полосой надвигались тучи.
– Сейчас дождь пойдет. – Джанфранческо поежился и потянулся за одеждой: – Давай домой, пока не промокли.
Сильная гроза наконец-то одолела засуху. Сизые тучи низверглись на землю Всемирным потопом, а молнии рассекали небо надвое. От грома в «Парадизо» дрожали стены и дребезжали стекла. Сточные канавы переполнились, и двор залило водой. Дождь лил часами, порой перерастая в настоящий ливень, и сделалось так темно, что даже сад было толком не разглядеть. Когда гроза наконец прошла, над полями поднялись тонкие полоски пара и поплыли над приникшими к земле колосьями, но тучи никуда не делись, обещая новую бурю.
Маме я сказала, что мы с Джанфранческо ходили на речку, однако о том, что я научилась плавать, умолчала. Вдруг по моему виду или тону она догадается, что мой день прошел не совсем невинно?
Мое внешнее спокойствие никак не вязалось с тем, что творилось у меня в душе. Я все вспоминала нашу встречу с Джанфранческо: как мы оказались почти что раздеты, как целовались и ласкали друг дружку под ивами, как Джанфранческо признался, что думает о сексе со мной. Но сильнее всего мной овладело желание прочесть «Сад наслаждений».
Маму особо не заботило ни где я была, ни чем занималась. Она трудилась над очень сложным кружевом, где приходилось постоянно отсчитывать петли и умножать на двенадцать.
– Иди помоги дзии Мине, – отмахнулась она и продолжила считать себе под нос.
Долгие недели засухи, на смену которым пришел сильнейший ливень, превратили огород в грязное болото по щиколотку глубиной. Тетя разложила по дорожкам доски, чтобы ее клоги не завязли в жиже. Сейчас она выдергивала лук, пока тот не сгнил в мокрой земле.
– Ты где была? – спросила она.
– На речке, – ответила я.
– С этим Маркезини, чует мое сердце. – Тетка нахмурилась и неодобрительно цокнула языком. – Была бы у меня дочь, я б ей не позволила вертеть хвостом перед такими парнями.
– Дзиа Мина, мы просто на речку ходили. Он мой друг.
Тетя поджала губы и посмотрела мне в глаза.
– Друг? – ухмыльнулась она. – Это ты матери рассказывай, пускай и дальше верит твоим байкам! Только сама себя не обманывай, если чего-то ждешь от Маркезини.
– Это ты о чем?
– О том, что мужчины его круга не женятся на таких, как ты! – Она отвернулась и, бубня себе под нос что-то о Маркезини, оставила меня в огороде одну.
Я ужасно радовалась, что дзиа Мина не моя мама, и не придала ее осуждению особого значения. Мне показалось, что она просто-напросто никогда не влюблялась. Какая разница, почему тетя недолюбливает Маркезини, она просто не понимает, что мы с Джанфранческо чувствуем. Былые обиды и знатное происхождение тут ни при чем. Мы с ним твердо убеждены, что любим друг друга, а что может быть важнее?
В мечтах о том, чтобы прочесть «Сад наслаждений», я полночи не могла уснуть. На следующее утро я торопливо расправилась с делами, и стоило маме отпустить меня, как я уже спешила к «Кашине Маркезини».
– Мама уехала, – сказал Джанфранческо, заключая меня в объятья, – кроме нас, дома никого. Заходи, а то сейчас опять дождь начнется.
Не успел он впустить меня, как на крыльцо упали первые крупные капли. В доме пахло дождем и сыростью. Из неровной трещины на потолке в кухню сочилась вода, растекаясь по полу лужей. Кастрюля, которую подставили под течь, почти переполнилась.
– Крыша совсем прохудилась, – вздохнул Джанфранческо, обреченно взглянув на щель в потолке, – но денег на починку у нас нет. Я обожаю нашу виллу, но иногда думаю, что лучше бы мы жили в обычном доме.
Мы стали разглядывать щель, и немного погодя Джанфранческо сказал:
– Когда-нибудь я верну этот дом к жизни. Продолжу дело отца, который пытался восстановить его.
– А ферма как же?
– Я и там хочу все наладить, но не так, как отец. Он трудился наравне с простыми работниками, а это хоть и достойно уважения, однако, считай, свело его в могилу. Я получу образование, устроюсь на хорошо оплачиваемую работу, сперва найму управляющего и лишь потом возьму дело в свои руки. Потихоньку, шаг за шагом, отстрою все заново, но в долги, в отличие от отца, постараюсь не влезать.
Джанфранческо вышел из кухни, и я следом. Посреди овальной гостиной громоздилась гора мебели и коробок.
– Я тут собрал мебель, которая досталась нам от деда. Мы хотим ее продать, чтобы хватило денег на ремонт. Скоро антиквар приедет оценивать.
Возле резного серванта стоял огромный портрет Карло Маркезини. Красный сюртук местами потускнел, покрывшись разводами плесени. Маркезини по-прежнему смотрел на меня сверху вниз.
– Я наверху тоже кое-что разобрал, – сказал Джанфранческо, – дедовы покои привел в порядок. Пошли посмотрим.
Мы поднялись по величественной изогнутой лестнице. На втором этаже я еще не бывала. Синьора Маркезини ревностно защищала свое право на уединение и вообще не любила, когда мы сидели в доме. В плохую погоду она разрешала нам заниматься в гостиной, а еще нас пускали в библиотеку – правда, мне там не нравилось, потому что от книг противно пахло плесенью, мышами и гнилой кожей, и к тому же эта часть дома не прогревалась даже летом.
Хозяйские покои, хоть и слегка обшарпанные, поразили мое воображение: лепнина, золоченые карнизы, стены, выкрашенные синим всех возможных оттенков. Потолок украшала фреска с виноградной лозой. Роскошные фиолетовые гроздья выглядели настолько правдоподобно, что казалось, будто и впрямь свисали с потолка.
В центре комнаты стояла широкая кровать с шелковым балдахином. По ее резному деревянному изголовью шел узор – лебеди и арфы. Эта кровать была намного выше обычных кроватей, и с обеих сторон у нее имелись полированные ящички, чтобы было удобнее подниматься.
Сбросив обувь, Джанфранческо забрался на кровать и привалился к горе подушек. Я уселась рядом и оглядела комнату. Одинокий луч света, пробившись сквозь щель в ставнях, заиграл на позолоте.
– Ну что, почитаем? – Джанфранческо шаловливо вскинул брови и вытащил из-под подушек тоненькую книжку. Она была размером с открытку, запросто влезла бы в карман, и, судя по загнутым уголкам, потрепанной обложке и надорванному корешку, и правда успела побывать не в одном кармане. Это был «Сад наслаждений».
Я поудобнее устроилась на кровати и положила голову на грудь Джанфранческо. Он поднял книгу так, чтобы мы оба видели текст с иллюстрациями, и принялся читать.
Первые полдюжины страниц напоминали любой другой роман. Читал Джанфранческо с выражением и чувством. Мы познакомились с прекрасной графиней, ее хилым злобным мужем и красивым задумчивым садовником. Бестолковый граф пьянствовал и буянил. Графиня, покинув родных и не найдя друзей, влачила жалкое существование в своих роскошных владениях. Однажды, гуляя по саду совсем одна, она встретила садовника. Их охватило влечение, потянуло друг к другу, они стали жертвами запретной страсти и вожделения.
На восьмой странице разразилась настоящая вакханалия слов, за которыми стояли такие чувства и откровения, что у меня дыхание перехватило, а Джанфранческо начал запинаться и сбиваться.
Название книги – «Сад наслаждений» – намекало вовсе не на тот сад, где виделись тайком графиня и садовник. Тут я ошиблась: садом наслаждений графиня нарекла свое тело, а точнее, ту его часть, которую я привыкла называть «срамотой». Срам графине был неведом.
Я представляла себе графиню с ярко-алыми губами и пыталась вообразить, каково это, когда тебя целуют в такие сокровенные места, куда ее целовал садовник. И чем отчетливее я это представляла, тем сложнее мне становилось усидеть на месте.
В одном особенно длинном абзаце описывалось, как садовник раскрывает ее розовый бутон, – Джанфранческо пришлось растолковать мне, что скрывается за этим эвфемизмом. Каждый пассаж был полон намеков и иносказаний, но все равно завораживал. И все же, хотя мой разум сгорал от любопытства, а тело – от желания, я ни за что не отважилась бы повторить все те удовольствия, что описывались в книге.
«Сад наслаждений» – роман, а все романы – вымысел. Вдруг автор, по какой-то загадочной причине пожелавший остаться анонимным, все напридумывал? Здравый смысл одолевал сжигавшую меня страсть, а где-то на задворках сознания не утихал страх забеременеть.
Мы немного освоили науку поцелуев с языком. Я позволила Джанфранческо расстегнуть на мне платье и целовать мою грудь, но когда его руки скользнули вниз, на бедра, а губы явно наметили тропинку к моему саду наслаждений, я напряглась и резко вдохнула, выдав тем самым мою тревогу. Тогда Джанфранческо снова переключился на мою грудь, после чего на ней и сосредоточился. Неожиданно часы где-то в недрах дома пробили четыре.
На прощанье я, подавив в себе желание остаться, горячо поцеловала его, а затем вернулась в «Парадизо» ровно в тот час, когда полагалось, и старалась вести себя обыкновеннее некуда.
Глава 4
Когда я училась в выпускном классе, Джанфранческо был далеко: его приняли в Классический лицей в Кремоне. Считалось, что учиться в этом лицее трудней, чем в любом другом, кроме разве что Естественно-научного.
Чтобы Джанфранческо вспоминал обо мне во время разлуки, я сделала ему подарок – вышила платок с нашими инициалами, а в углу еще и герб Маркезини попыталась изобразить. Мама всегда настаивала, что узор нужно сперва прорисовать на бумаге, а лишь потом переносить на ткань, но я слишком торопилась, поэтому со всем старанием воспроизвела рисунок по памяти. Бывали у меня вышивки и получше, но я все равно подарила платок Джанфранческо.
– Спасибо, – поблагодарил он. – Чудесно получилось.
– Не знаю. Я как будто что-то упустила.
Он долго рассматривал герб, а потом сказал:
– Цапли немного на уток похожи. А ноги у них вывернуты не в ту сторону.
– В смысле?
– У цапель колени сгибаются не вперед, как у нас, а назад. А у твоих цапель – вперед.
Я огорчилась и попыталась забрать у Джанфранческо платок.
– Я тебе новый вышью, – сказала я. – Схожу на кладбище и перерисую там герб как следует.
Джанфранческо поцеловал меня в щеку и платок не отдал.
– Даже не думай. Мне он и так нравится. Буду его все время с собой носить. И вспоминать тебя, как только захочется высморкаться.
По будням я Джанфранческо не видела, а по субботам и воскресеньям времени у нас оставалось в обрез. Джанфранческо задавали огромное количество домашней работы, которая почти не давала нам встречаться даже на каникулах. Каждый предмет в Классическом лицее изучался намного подробнее, чем в других учебных заведениях, и наряду с основными дисциплинами здесь также проходили греческую и римскую историю, историю искусств, философию и латынь в невообразимых объемах.
Я сомневалась, пригодятся ли вообще все эти предметы Джанфранческо, если в будущем он собрался возрождать ферму при «Кашине Маркезини». Но когда я поделилась с ним своими опасениями, он сказал:
– Хорошее образование – основа для чего угодно. А в Классическом лицее оно самое лучшее.
– Ну да, для тех, кому нужны латынь, греческий и философия. Но чтобы коров разводить, они тебе ни к чему, да и фрукты выращивать они вряд ли помогут. Может, лучше в сельскохозяйственное училище поступить?
Джанфранческо покачал головой:
– Мать будет против.
Как бы там ни было, учеба Джанфранческо нравилась, и в лицее он встретил старых друзей по частной школе. А вот мой год прошел одиноко. Я завела несколько подружек, но не сказать, чтобы близких. Рита, считавшая, что я предала ее, подружившись с Джанфранческо, ясно дала понять, что в ее компании мне не рады.
Окончив школу и успешно сдав экзамены, я наконец получила возможность поступить в педагогическое училище.
Мама имела полное право потребовать, чтобы после выпуска из школы я, как большинство моих одноклассниц, пошла работать. Рита, например, устроилась в нашу деревенскую парикмахерскую. Однако мама всецело меня поддержала. Мне первой в семье предстояло получить образование, которое не ограничилось бы начальной или даже средней школой.
Весть о том, что меня приняли в училище, облетела деревню всего за несколько дней после того, как я получила письмо комиссии. Обычно маме было несвойственно сплетничать, но сейчас ее переполняла гордость, и она каждому встречному принималась рассказывать, что я собираюсь получить педагогическое образование. Отправившись в деревню по делам, я выслушала поздравления от мясника, секретарши мэра и других людей, с которыми прежде и не разговаривала ни разу.
В педагогическое училище принимали только девочек в возрасте четырнадцати или пятнадцати лет. Спустя четыре года – разумеется, хорошо сдав все ежегодные экзамены, – эти девочки выходили в жизнь уважаемыми молодыми женщинами, чей диплом позволял работать воспитательницами в детском саду или учительницами в начальной школе.
От студенток ожидали безупречной репутации – как в училище, так и за его пределами. Безнравственное поведение – общение с неподобающей компанией, крики, курение или прием пищи в общественных местах, сквернословие, плохая посещаемость занятий, воровство и драки – порой приводило к наказаниям или даже к исключению из училища, но это в крайних случаях.
К местному этикету я быстро привыкла. Перед каждой лекцией мы вставали возле парт и не садились, не дождавшись позволения. Если во время занятия в класс входил кто-то из учителей, нам полагалось встать и не садиться, пока с нами не поздороваются и не разрешат занять свои места. В коридорах и на лестницах мы ходили по правой стороне. Мы придерживали двери, пропуская учителей вперед. Непременно здоровались, прощались, говорили «пожалуйста» и «спасибо». Предлагали помощь всем, кто в ней нуждался, а иногда и тем, кто не нуждался – просто из вежливости. И никогда не повышали голос.
В стенах училища царил дух товарищества, хоть студентки и происходили из очень разных семей. Дочери врачей и государственных служащих сидели за одной партой с дочерьми зеленщиков, плотников и фермеров. Учитель – профессия, где все равны, а снобизму нет места. Нам не просто советовали выручать и поддерживать друг друга – от нас этого требовали. Мы представляли собой своего рода армию будущих учительниц, верных своему педагогическому призванию.
Такая атмосфера в училище возникла стараниями его удивительной директрисы, профессорессы Сольди, к которой мы относились с благоговейным ужасом. Не секрет, что во время войны она активно помогала Сопротивлению и выражала открытое несогласие с взглядами Муссолини, отводившего женщинам второстепенное место в обществе. Она протестовала против «Битвы за рождаемость», начатой с целью увеличить население Италии, и чудом избежала тюрьмы. Отказавшись присягать на верность фашистскому режиму, она даже на некоторое время лишилась возможности преподавать.
Когда в стране начали собирать металл на военные нужды, профессоресса Сольди велела снять со школьных ворот кованые украшения в виде фасций. Фасция – эмблема фашизма, давшая ему название, – представляла собой пучок розог с топором в середине и символизировала силу через единение.
Профессоресса Сольди поступила очень смело, убрав символику, которую считала опасной и отсталой, а властям ничего не оставалось, кроме как принять такое щедрое пожертвование: когда нация в опасности, от металла не отказываются. После войны ворота украсили обычным литьем.
В первый день в училище нас собрали в актовом зале. Профессоресса Сольди заняла место на сцене и строгим взглядом окинула нас, новичков.
– Добро пожаловать, – начала она. – Я хотела бы поздравить каждую из вас с выбором учебного заведения, а точнее, с выбором профессии. Сейчас, когда вы, юные девушки, стоите на пороге нового жизненного этапа, мне кажется важным напомнить, что вы находитесь здесь благодаря женщинам, чья борьба и лишения подарили вам возможность пройти этот путь. Многие из них принесли немалые жертвы. Некоторые даже отдали за это жизнь. Их вклад не должен быть забыт.
Мы сидели в полной тишине, словно зачарованные, вслушиваясь в ее слова.
– И тем не менее, – продолжала профессоресса Сольди, – выйдя из мрачной тени фашизма, мы пока не попали в сияющую Утопию. За многое еще предстоит побороться. У нас появилось право голоса, однако в правительстве по-прежнему нет ни одной женщины – разве что на местах. У нас есть право поступить в университет, но среди врачей, юристов и инженеров по-прежнему ничтожно мало женщин. Причина проста: мужчины полагают, что если мы физически слабее, то должны отставать от них и в умственном развитии. Они уверены, что у нас не хватит ни сил, ни храбрости удержаться у власти. Такое устаревшее, патриархальное отношение основано на лжи. С ложью необходимо бороться, но оружием против нее станут не кулаки, не грубая сила и произвол, а образование. – Последнее слово она особенно выделила. – Дать образование – это не просто выучить с детьми цифры, буквы или исторические факты. Образование сформирует их юные умы. Ваши ученики придут к вам похожими на пустые сосуды, и в вашей власти заполнить эту пустоту справедливыми и разумными идеями. Учитесь распоряжаться этой властью со всей мудростью.
Свою речь она завершила девизом училища: Virtus Scientiae Decus, «Нравственность – сестра мудрости».
В Италии 1950-х о феминизме почти не слышали. Простые люди знать не знали ни о каком освобождении женщин, а идея равенства полов только зарождалась. И все же нас не покидало ощущение, будто мы живем в эпоху перемен. Экономика переживала расцвет. Война закончилась. Никто не голодал. Уровень всеобщей грамотности рос. Технологии развивались с поразительной скоростью. В отличие от большинства наших матерей, у нас появилась возможность получить образование и обеспечивать себя самим. Ни один закон не требовал, чтобы мы всю жизнь стояли у плиты.
Мое решение поступить в педагогическое училище мало на чем основывалось, кроме желания маленькой девочки во всем подражать своей первой учительнице, и все же я радовалась, что сделала такой выбор, и была очень благодарна за такую возможность.
К концу первого курса я изменилась, и порой эти изменения приводили маму в замешательство. Например, когда я решила пойти на демонстрацию в Женский день, она здорово перепугалась. Я тогда вышла из дома вся в желтом, с веткой мимозы в волосах и плакатом из старой простыни под мышкой.
Лозунг у меня на плакате требовал равных прав при трудоустройстве и одинаковой зарплаты. При фашистском режиме женщинам отводили не более десяти процентов рабочих мест в общественном и частном секторе. Хотя эти квоты упразднили, многие отказывались брать на работу замужних женщин детородного возраста.
Уверенность в том, что, получив работу, женщина занимает место, по праву принадлежащее мужчине, было сложно поколебать, как и стремление платить мужчинам больше, чем женщинам, даже на одной и той же должности. Будь профессоресса Сольди мужчиной, ее жалованье выросло бы больше чем на треть. И когда на демонстрации она подняла именно мой плакат, радости моей не было предела.
Я погрузилась в учебу. Наряду с базовыми дисциплинами мы изучали психологию, развитие ребенка и юриспруденцию. Мне нравились все предметы, и я активно участвовала в студенческих дебатах. Нам прививали любовь к чтению, и книги мы обсуждали не только из обязательного списка литературы – все, что заставляло нас задуматься, только приветствовалось.
Впрочем, далеко не вся печатная продукция, которую мы потребляли, имела отношение к учебе. Студентки обожали дешевые любовные романы, отпускавшиеся в киосках за пятьдесят лир, и постоянно давали друг дружке их читать. Такие названия, как «Обреченные любить», «Жестокие страсти» и «Страждущие души», завораживали и пленяли нас.
Зачитывались мы и еженедельными журналами, где, помимо рекламы кухонной утвари и кремов для подтягивания груди, печатались увлекательные рассказы о любви, ревности и кознях. Больше всего я любила «Гранд Отель». Там истории рассказывали посредством картинок и фотографий, реплики героев помещали в специальные «пузыри», а мысли – в летающие над головой «облачка». Такие журналы освещали все до единого человеческие чувства.
Страницы, где читатели делились собственными проблемами, не только наставляли нас в делах сердечных, но и давали повод хорошенько развлечься. Эти истории мы читали вслух, обсуждали, сами предлагали решения. Мы смеялись и ужасались, узнавая о передрягах, в которые попадали читатели, чужое горе разжигало в нас странное любопытство.
Чаще всего попадались жалобы на парней, женихов и мужей. Неверность или подозрения в неверности всегда вызывали у нас самые горячие споры.
Такое бульварное чтиво профессоресса Сольди не одобряла и немедленно отнимала, если ловила кого-то с журналом в учебное время.
– Займите голову чем-нибудь получше этого! – говорила она и брезгливо, точно грязный носовой платок, выбрасывала очередной выпуск «Гранд Отеля» в мусорную корзину.
Но мы не унимались. Мы стремились стать сильными женщинами, современными и независимыми, но в то же время нам хотелось подражать героиням романов и завоевывать сердца мужчин. Мы страстно желали, чтобы нас обожали, и мечтали о любви и приключениях.
Но была одна тема, которая ни в коем случае не затрагивалась ни в книгах, ни в журналах, – тема секса.
Девушки должны были хранить невинность до первой брачной ночи. Но даже после свадьбы происходящее в спальне ни с кем не обсуждалось. От юных девушек ожидали целомудрия и воздержания, и большинство безропотно соглашалось. Чаще всего студентки, особенно представительницы среднего класса, относились к сексу с отвращением. Все старались сохранить безупречную репутацию. Ее, подобно девственности, теряли раз и навсегда.
Некоторые студентки точно встречались с парнями, другие утверждали, что якобы у них есть парень или воздыхатель. Разрешалось признаться, что вы целуетесь или держитесь за руки, но не больше. Нарушишь это негласное правило – и однокурсницы от тебя отвернутся. Одну девушку, намекнувшую, что ее парню позволено запускать руки ей под юбку, назвали шлюхой и навсегда заклеймили позором. От этого клейма она до конца учебы так и не избавилась, несмотря на все свое обаяние, чудесный голос и непревзойденное умение играть на флейте.
Разумеется, я рассказывала подружкам о Джанфранческо, но очень осторожно подбирая слова, чтобы никто не догадался, что я позволяю ему трогать мою грудь и вообще веду себя нескромно. Про «Сад наслаждений», ясное дело, я помалкивала. Этот роман мы с Джанфранческо то и дело перечитывали и не раз собирались познакомиться с описанными там наслаждениями, но я все не могла набраться храбрости. Джанфранческо легко мирился с моими страхами и уверял, что не потребует ничего такого, к чему я не буду готова. Однако по мере того, как приближался мой шестнадцатый день рождения, я чувствовала, что вот-вот решусь.
Государственные запреты, касающиеся непристойностей, распространялись даже на лекции по половому воспитанию, но профессоресса Сольди считала важным рассказать нам об опасностях раннего секса. За первые мои два года в училище четверо старшекурсниц внезапно бросили учебу и вышли замуж. В послевоенные годы подобные случаи участились. Происходило это по одной и той же причине, а профессоресса Сольди была твердо убеждена, что дети не должны появляться на свет лишь из-за элементарного невежества родителей.
Чтобы обойти запреты на просветительскую работу по половому воспитанию, лекцию решено было провести в рамках курса по развитию ребенка.
Родителям разослали письма, где сообщалось, что в училище будет проведена лекция на соответствующую тему, но обнаженных тел показывать ни в коем случае не станут. Тем не менее некоторых пятнадцати- и шестнадцатилетних студенток родители в этот день в училище не пустили. Чтобы попасть на занятие, одна из девушек подделала отцовскую подпись. Моя мама не возражала – думаю, она даже обрадовалась, что ей не придется обсуждать со мной такую щекотливую тему.
«Развитие ребенка» преподавала коренастая и чопорная профессоресса Пальяччи, которую никто особенно не жаловал. Ее зубы – почти все цвета кофе с молоком – росли не просто вразнобой, а еще и боком. В отличие от большинства других преподавательниц, она была старой девой.
Профессоресса Пальяччи поприветствовала нас деловой улыбкой, на мгновение обнажив неровные зубы. Было совершенно очевидно, что она хочет побыстрее пережить предстоящую лекцию.
На доске у нее за спиной висела репродукция классического изображения Адама и Евы. Начала преподавательница с того, что показала на изображение Евы и сообщила, что наши с ней тела похожи, потому что у нас тоже есть вагина и яичники. В яичниках производятся яйцеклетки. Яйцеклетка – первый необходимый элемент для зачатия ребенка. Тут мы ничего нового не узнали, эта тема уже затрагивалась в самом начале семестра, на занятиях, посвященных менструальной гигиене, хотя менструации на тот момент не было лишь у одной из студенток.
Затем профессоресса переключилась на Адама. С задних рядов послышалось приглушенное хихиканье. Профессоресса Пальяччи раздула ноздри и смерила нас неодобрительным взглядом – всех, не только хохотушек, – после чего громко откашлялась и как-то неопределенно махнула в сторону Адама указкой.
– Мужское тело отличается от женского наличием небольшой трубки, которая называется «пенис», и двух желез – яичек. Яички вырабатывают сперму, а наружу она выходит через пенис. Сперма – второй необходимый для зачатия элемент.
На картине, ради приличий, все упомянутые органы были прикрыты фиговыми листиками.
– Чтобы мужская сперма соединилась с женской яйцеклеткой, необходимо вступить в половой контакт. Во время него пенис мужчины твердеет, а вагина женщины становится липкой, это свидетельствует о том, что вагина готова принять в себя пенис. Такой акт называется соитием.
Чтобы продемонстрировать, что имеется в виду, профессоресса Пальяччи не стала доставать наглядные схемы или рисовать на доске. Пенис она изобразила, выпрямив средний палец левой руки, а вагину – сложив колечком указательный и большой пальцы правой. Затем принялась ритмично засовывать средний палец в колечко и вытаскивать обратно.
– Как мы уже усвоили, яички мужчины вырабатывают сперму, – продолжала она, не прерывая своей демонстрации. – Немного погодя мужчина почувствует, что сперма готова выйти наружу. – Средний палец нетерпеливо задергался. – Когда же сперма попадает в вагину, половой акт завершается и мужчина вынимает пенис. Сперма в это время плывет навстречу яйцеклетке. Таким образом происходит зачатие ребенка. Вопросы, девушки?
Студентки ерзали и отводили глаза. Одни озадаченно хмурились, другие явно пришли в ужас. Несколько девушек по-прежнему с трудом сдерживали смех. Но вопросов не последовало. Профессоресса Пальяччи явно обрадовалась.
– Разумеется, вы выйдете замуж только через несколько лет, поэтому пока ни о чем не тревожьтесь. А когда придет время, можно и потревожиться чуть-чуть. Девушки часто спрашивают, больно ли это. Скрывать не стану, сперва будет больно. Даже кровь может пойти, да и неловко поначалу. Но тут как с любым другим навыком. Вспомните, как вы впервые в жизни сели на велосипед. Вам было трудно удержать равновесие, правда? Наверняка большинство из вас падало, и не раз. Вот и с соитием точно так же.
Вскоре она нас отпустила, и мы тихо вышли из аудитории.
– Я никогда, ни за что на свете на это не соглашусь! – воскликнула девушка, подделавшая отцовскую подпись. И неудивительно: если верить описанию профессорессы Пальяччи, секс сводился к физиологическому акту проникновения, а ради такого ни одна девушка не захочет пожертвовать своей «липкой» вагиной. Но я-то знала, что бывает по-другому.
Глава 5
К одежде в училище предъявлялись самые строгие требования. Пуговицы полагалось застегивать сверху донизу. В узких юбках появляться не следовало, не говоря уж о тех, что выше середины икры. Запрещалось ходить в грязных или мятых вещах. Заметные прорехи и дыры просили аккуратно заштопать. Туфли мы носили только шнурованные или с пряжками. Каблуки выше трех сантиметров, а также босоножки были строго-настрого запрещены, причем даже летом.
У меня имелось два платья, две юбки, четыре блузки и две кофты на пуговицах. И достались они мне уже не новыми. Выглядела моя одежда вполне прилично и опрятно, некоторые из моих однокурсниц одевались намного проще и беднее, и все же я мечтала о чем-нибудь поновее. Я прекрасно понимала, что девушки из более обеспеченных семей одеваются красивее, чем такие, как я. И обновки покупают чаще.
Наряду с любовными романами в училище зачитывались и обменивались модными журналами. Я обожала широкие юбки, приталенные силуэты, глубокий вырез «сердечком» и соблазнительно приоткрытые плечи. Частенько я стояла у теткиного платяного шкафа с журналом в руках, смотрелась в зеркало и представляла себя в каком-нибудь особенно приглянувшемся наряде.
Мое парадное платье подарила мне одна мамина заказчица, и я ходила в нем в церковь. Когда оно у меня только появилось, я с признательностью приняла подарок, но чем дольше я его носила, тем меньше оно мне нравилось. Коричневое, простого покроя, оно больше смахивало на балахон и ничем не отличалось от безликих платьев, которые в нашем приходе носили женщины всех возрастов. Конечно же, оно не подчеркивало мои недавно появившиеся женские формы.
Мама кое-что понимала в портновском ремесле, всегда шила нам одежду сама или перешивала ту, что нам отдавали, но от вещей ей хотелось лишь одного – практичности. Ей хватало и того, что вещи выглядят прилично, в зимней одежде тепло, а в летней не жарко.
Мама срезала с моего парадного платья пуговицы и подогнала его по моей фигуре. Стало чуть получше, вот только тот, кто кроил это платье, явно хотел сэкономить, поэтому об элегантном силуэте и речи быть не могло. На платья, которые в то время вошли в моду, уходило намного больше ткани. Фасоны 1950-х кричали о том, что бережливость военных лет позади и о ней можно забыть.
Я мечтала о хорошеньком платье, но понимала, что не вправе просить мать о таком роскошном подарке. Я приходила к ней лишь за самым необходимым. Мама и так много работала, чтобы дать мне возможность учиться, и хотя мы никогда не покупали ничего лишнего, денег вечно было в обрез.
Я решила, что сшить платье самой мне вполне под силу, однако без ткани тут уж было никак не обойтись.
Среди хранившихся у матери отрезов нашелся плотный лен для скатертей и более мягкий хлопок, который шел на простыни, – все это белое, без узора. Платье из ткани для скатерти или простыни я бы, наверное, сшила, но ведь мечтала-то я не о таком. Я хотела, чтобы ткань была яркой, а узор заметным, совсем как у нарядов со страниц журналов.
– Ты что там делаешь? – спросила мама, увидев, как я роюсь в ее запасах.
– Да вот думаю, не сшить ли мне платье с широкой юбкой, – ответила я и показала ей фотографию синего платья в горошек, а потом добавила: – Чтобы в церковь ходить.
Я боялась, что мама выбранит меня и скажет, что я не научилась ценить то, что имею, однако, к счастью, настроение у нее сегодня было хорошее.
– Для такого платья нужна прорва ткани и хорошая выкройка, – сказала она. – Я не швея, но если хочешь научиться, попроси синьору Грасси. Она очень опытная портниха и когда-то работала в модном доме в Милане. Шить одежду – вообще очень полезный навык.
Синьора Грасси, недавно переехавшая в Пьеве-Санта-Клару, так и притягивала к себе любопытные взгляды. Она красилась в блонд, в церковь ходила в туфлях на высоком каблуке, а платья носила самые яркие: изумрудные, бордовые, сиреневые… В своем воскресном наряде она напоминала попугая, ненароком затесавшегося в воробьиную стаю.
– Мы с ней болтали пару раз, – сказала мама, – она очень милая. Увижу ее – спрошу.
Через несколько дней на кухонном столе появился отрез желтой ткани в белый цветочек. Мама сказала, что это для меня.
– Где ты ее купила? – удивилась я.
– У синьоры Грасси, – ответила мать с самодовольной улыбкой. – Я встретила ее с утра в пекарне и сказала, что ты мечтаешь немного научиться шить. Она отдала мне этот отрез по очень сходной цене и сказала, что на юбку тебе его хватит. Выкройку тоже она одолжила. Она сказала, выкройка несложная, для первой попытки в самый раз.
Юбке, конечно, далеко было до модного платья, о котором я мечтала, но белые маргаритки чудесно смотрелись на желтом фоне. В любом случае все лучше, чем мое скучный воскресный наряд. Я так крепко обняла мать, что та закашлялась.
Прежде я еще не шила по выкройкам и толком не знала, с чего начать, однако с маминой помощью все-таки справилась. Будь я поопытнее, я бы лучше состыковала узор и аккуратнее вшила молнию, и все-таки для начала вышло неплохо. У меня даже осталось немного ткани на сумочку и ленту для волос.
В следующее воскресенье я надела обновку в церковь, и синьора Грасси похвалила меня, сказав, что для первого раза справилась я хорошо.
– Если хочешь немного подзаработать, заходи. Мне бы не помешала помощница на лето, – сказала она.
Предложение показалось мне заманчивым, да и мама была только рада, но мне хотелось побольше времени проводить с Джанфранческо.
Я все никак не могла дождаться конца семестра. Из четырех лет обучения прошло уже больше половины – в сентябре я переходила на третий курс, – однако мысли мои крутились далеко от учебы. Я созрела для любви и готовилась купаться в ней целое лето.
В то воскресенье я долго вертелась перед зеркалом. Джанфранческо пока не видел меня в новой юбке, а я еще и губы собиралась накрасить. Помаду я нашла на автобусной остановке у школы – наверное, выпала у кого-нибудь из сумки. Правда, тюбик был почти что пуст, но мне хватало. Доставать помаду перед зеркалом я побоялась, такое мама могла и не одобрить, зато у ворот «Кашины Маркезини» я притормозила, накрасила губы и вгляделась в собственное отражение в металлическом звонке велосипеда. Я чувствовала себя красоткой: губы блестят ярко-алым, а ветер играет волосами, подвязанными новой лентой.
Джанфранческо сидел на скамейке под навесом и читал. Он как будто не заметил ни помаду, ни мою новую юбку.
– Когда ты крутишь педали, gastrocnemius у тебя неплохо смотрится, – сказал он, когда я поставила велосипед у стены.
– Чего-о?
– Gastrocnemius. Икроножная мышца. – Он рассмеялся и показал мне обложку книги. – Я сейчас читаю анатомический атлас.
Я уселась рядом и заглянула в книгу. Джанфранческо коснулся схематично нарисованной ноги, медленно провел пальцем снизу вверх и произнес:
– Я все мечтал, как буду ласкать твои adductor magnus[2].
Я взяла его руку, положила себе на колено и неторопливо направила ее вверх, под юбку, а оттуда – на внутреннюю сторону бедра.
– Ты губы накрасила? – Другой рукой Джанфранческо обхватил меня за талию и притянул к себе. Я вдохнула его запах, меня накрыло горячей, бурлящей волной, и я сжала ногами его руку.
– Твоя мама дома?
Джанфранческо понял намек.
– Она у себя в спальне, но приняла снотворное, так что проснется еще не скоро. Можно ко мне пойти, тогда она точно не узнает. Но только если ты…
Договорить я ему не дала – закрыла его рот губами и стала жадно целовать. Джанфранческо отложил учебник, взял меня за руку и повел в дом. Мы быстро и тихо поднялись по гигантской мраморной лестнице, прокрались к нему в комнату, беззвучно прикрыли дверь и повернули ключ в замке.
Оказавшись наедине с Джанфранческо в запертой комнате, я ощутила такой порыв страсти, что у меня словно земля из-под ног ушла. Все мои страхи испарились. Мы оба знали, что время пришло.
– Я не сделаю ничего такого, к чему ты не готова, – сказал Джанфранческо.
– Я готова на все, – сказала я, сбросила юбку и расстегнула блузку. – Ты будешь садовником, а я – графиней.
Я развязала ленту, и волосы рассыпались по плечам. Тогда я, совсем как графиня на первых свиданиях с садовником, повернулась к Джанфранческо спиной, и, пока он пожирал меня глазами, с дразнящей неспешностью сняла все нижнее белье и осталась перед ним обнаженной.
Такое обольстительное раздевание я хорошенько отрепетировала перед зеркалом дзии Мины, продумав наиболее соблазнительные способы расстегнуть пуговицы и отстегнуть чулки. Я изучала, как движется мое тело, и придирчиво рассматривала себя со всех ракурсов, готовясь к тому моменту, когда Джанфранческо впервые увидит меня обнаженной.
– Ты точно уверена, Грациэлла? – спросил он.
Я была уверена как никогда. Расстегнув на Джанфранческо рубашку, я принялась целовать его грудь, оставляя на коже красные отпечатки помады. Я услышала, как участилось его дыхание, и почувствовала, как у меня под щекой бьется его сердце. Он запустил пальцы мне в волосы, а я покрывала поцелуями каждый дюйм его тела. Он тоже целовал мое тело, все, целиком, даже мой сад наслаждений…
Мама не знала, насколько близкими стали наши с Джанфранческо отношения, и все же она не сомневалась, что теперь нас связывает нечто большее, чем дружба. Впрочем, боялась я зря – видеться нам она не запрещала. Она верила, что я девушка порядочная и вести себя буду прилично. Насчет этого мама жестоко ошибалась.
Водоворот страсти и открытий вскружил нам голову. Те дни дарили нам одно чудо за другим. Каждую свободную минуту мы посвящали сексу. Мы дарили друг другу наслаждение повсюду, в любом уголке, где нас никто не видел: в спальнях, в сараях и в поле. Любовь и страсть к Джанфранческо – светлые, восхитительные чувства – переполняли меня и, казалось, того и гляди выплеснутся через край, электрическим зарядом пробежав по венам.
Порой, когда его не было рядом, меня вдруг так накрывало волной желания, что я едва с ума не сходила.
Как-то раз, когда синьора Маркезини уехала в Кремону, мы остались на вилле одни и даже не стали тратить время на разговоры – сразу бросились целоваться и срывать друг с друга одежду. Джанфранческо сказал, что я ему приснилась и что сон был невероятно реалистичный – проснувшись, он начал шарить руками по кровати, думая, что я лежу рядом. Он пересказывал мне свой сон, жарко нашептывая на ухо мельчайшие подробности, и я тонула в его словах, пока его руки гуляли по моему телу.
Потом Джанфранческо подхватил меня и положил на кровать. Я обвила его ногами и прижалась к нему изо всех сил. Все мое тело жаждало слиться с ним.
– Осторожнее, Грациэлла, – прошептал Джанфранческо, – я сейчас с трудом держу себя в руках, а рисковать нельзя.
Но меня уже ничто не могло остановить – ни все предупреждения о губительных последствиях секса, ни осознание, что мы играем с огнем. Меня сжигало вожделение, молниями пронзающее мое тело. Прикосновения его рук и губ заставляли меня трепетать. Я знала, что рискую, но, охваченная мучительным желанием, принялась умолять, и Джанфранческо не отказался.
Всего неделю спустя меня разбудил стук в окно. Я сонно сползла с кровати и испуганно приоткрыла ставни. Во дворе стоял Джанфранческо, явно чем-то сильно расстроенный.
– Сколько времени? – спросила я, зевая, открыла окно и потерла глаза.
– Без четверти шесть, – ответил он. – Я на минутку. Надо вернуться домой, пока мама не проснулась. – Он глубоко и безрадостно вздохнул. – Мне нужно кое-что тебе сказать, – начал он, и меня вдруг охватил страх. – Меня отправляют в летнюю школу.
– Летнюю школу? Почему? Ты же все экзамены сдал.
Сон как рукой сняло. Сердце тревожно заколотилось.
– Потому что мама узнала про нас с тобой. Служанка увидела на простынях следы помады и показала маме. Та рассвирепела. Прочла мне целую лекцию об ответственности и пригрозила пожаловаться твоей матери.
Я почувствовала, как от лица отливает кровь.
– Думаешь, правда пожалуется?
– Надеюсь, что нет. Отправив меня в летнюю школу, она поедет погостить у друзей, а когда мы вернемся, все уляжется и она успокоится.
– А когда ты вернешься?
– В сентябре, прямо перед началом учебного года. Мне очень жаль, Грациэлла. – Он торопливо поцеловал меня, обещал писать и укатил прочь.
Лето нашей любви резко оборвалось. Единственным утешением стали месячные, которые начались на следующий день после отъезда Джанфранческо. Удача нам все-таки улыбнулась.
Впрочем, страдала я невыносимо, а к страданиям примешивался страх, что синьора Маркезини нажалуется маме. Каждое утро я заглядывала в почтовый ящик не только в надежде обнаружить там весточку от Джанфранческо, но и опасаясь, что синьора Маркезини все-таки написала маме письмо.
Мама несколько дней терпела мои мучения, но потом велела мне взять себя в руки и не киснуть. Чтобы отвлечь меня, она придумывала бесконечные поручения, правда, это оказался не самый лучший способ развеять тоску.
Через неделю после отъезда Джанфранческо прислал мне письмо. Он написал, что его летняя школа неподалеку от озера Комо, там неплохо и ученики вполне дружелюбные, но о нашей разлуке не обмолвился ни словом. Такое письмо можно было написать кому угодно. Очевидно, он боялся, как бы оно не попало в чужие руки.
В тот день мама ушла в деревню за покупками. Я протерла окна, подмела и помыла пол, после чего уселась на крыльцо и, дожидаясь, пока пол высохнет, снова достала письмо Джанфранческо. Чем больше я его перечитывала, тем банальнее оно выглядело.
Я думала, что, вернувшись из деревни, мама даст мне новый список поручений, но вместо этого она уселась на крыльцо, между мной и цветочным горшком, под которым прятался недостающий кирпич, вытащила из сумки пакетик инжира и протянула мне:
– Держи. – Она оторвала хвостик у одной инжирины. – Надо побыстрей их съесть, к завтрашнему дню они уже испортятся. Я хотела четыре штучки купить, но зеленщик отдал мне восемь, а денег взял как за четыре. Попозже отнеси парочку дзии Мине.
Вытянув ноги, мы сидели рядом и впитывали солнечное тепло и сладость переспелого инжира.
– Папа твой раньше всегда здесь газету читал, а ты к нему на колени забиралась. – Мама улыбнулась и выдавила себе в рот остатки мякоти из инжирины. – Он притворялся, будто не замечает тебя. А потом ты выглядывала из-за газеты, и он делал очень удивленное лицо.
– Правда? А я и не помню.
– Да и не должна вроде. Это было еще до того, как он покалечился. Тебе года два с половиной было, ну, может, три, но не больше.
– По-моему, я понемногу его забываю, – призналась я.
– Ты не виновата. Ты маленькая была, когда он умер.
Я обожала слушать мамины истории об отце, особенно когда она рассказывала что-нибудь новенькое. Ее память стала настоящим хранилищем для множества разных моментов. Время от времени мама делилась чем-то, о чем я еще не слышала: семейной сценкой, удивительным совпадением, смешным случаем.
– Ты по нему скучаешь? – спросила я.
Мама наклонилась вперед, уперлась локтями в колени и подперла голову ладонями. Кажется, она подбирала слова.
– Я и раньше скучала по мужчине, за которого вышла замуж. Понимаешь, Грациэлла, твой отец умер дважды, и я дважды его оплакала. Первый несчастный случай и лекарства убили того, кого я любила. А второй убил то, что осталось. Первый дался мне сложнее.
– Мама, а ты не думала однажды снова выйти замуж?
– Не знаю. Я привыкла обходиться без мужа, мне это не в тягость. Наверное, будь я не в состоянии нас обеспечить, все было бы иначе.
– А как вы с папой познакомились?
– Я работала горничной неподалеку от Кремоны, там мы и встретились.
