Читать онлайн Райские псы бесплатно
Где-то там, за тропиком Козерога, лежит обитаемая земля – самая высокая и благородная часть мира, это и есть Рай земной.
Епископ Пьер д'Альи. Imago Mundi
…Именно там находится Рай земной, и никому не дано попасть туда без Божьего соизволения.
Письмо Христофора Колумба Католическим королям[1]
Вот он, Рай. Вне всякого сомнения. Эти люди любят ближнего своего, как самих себя. Я верю в то, во что верили и верят ученые и святые теологи: что эти земли – Рай земной.
Письмо Христофора Колумба папе Александру VI
Его послали за золотом и демонами, а он шлет нам перья ангелов.
Фердинанд Арагонский
Можно с полной уверенностью сказать, что адмирал достиг центра земного Рая 4 августа 1498 года.
Дж. У. Килкенни
Abel Posse
Los perros del paraíso
Перевод с испанского
Натальи Богомоловой
© Abel Posse, 1983, and Heirs of Abel Posse
© Н. Богомолова, перевод на русский язык, 2026
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2026
© ООО “Издательство Аст”, 2026
Издательство CORPUS ®
I. Воздух
Хронология
1461 Истоки современного Запада: 12 июня Изабелла Кастильская публично объявляет об импотенции своего сводного брата короля Энрике IV. Бельтранеха.
1462 Христофор Колумб крадет в приходской церкви алфавит. Он говорит, что станет поэтом. Побои, угрозы. “Ты будешь шерстянщиком или портным. Это твоя судьба”.
1468 Запоздалое, двусмысленное и практичное обрезание Христофора Колумба.
2-Калли[2] Неудавшиеся инко-ацтекские переговоры в Тлателолько. Отказ снаряжать флот для захвата “холодных земель Востока”. Воздушные шары инков. Перелет Наска – Дюссельдорф.
1469 Ландскнехт Ульрих Ницш, обвиненный в скотоложстве за то, что поцеловал лошадь, бежит из Турина в Геную. Земля, wo die Zitronen blühen[3]. Онтологические муки и иудеохристианское мошенничество. “Бог умер”.
1469 Упоение дивными порывами юности: Изабелла и Фердинанд Арагонский вступают в греховную связь, освященную церковью 18 ноября. Самые надежные и преданные – это люди из SS. Зарождается империя, над которой никогда не зайдет солнце.
Мир задыхался без притока свежего воздуха. Жестокая агония. Пир смерти. Маятники всех часов, не давая забыть, отбивали: “жизнь-ради-смерти”. В Ротенбурге, Тюбингене, Авиле, Урбино, Бордо, Париже и Сеговии.
Жизнь задыхалась без новых просторов. А грозный иудейский Бог как одержимый твердил о Грехе и вконец запугал легион своих неистовых приверженцев.
Без устали хлестали себя плетьми флагелланты. А потом посыпали раны солью. Даже плечистые здоровяки мечтали теперь лишь о том, как бы умереть во святости, приняв медленную мученическую смерть на кресте.
Никогда еще юдоль скорби не знала более мрачных времен. Totentanz[4]: мчится меж могил безумный ручеек из взявшихся за руки юных фигур. На черных туниках белой краской нарисованы ребра. Свинцовыми белилами – черепа. Но вот по цепочке пляшущих пробегает еле заметный трепет. Лишь намек на страсть, лишь тень тоски по жизни. Улыбка под черным тюлем. Лукавый глаз. Чуть заметное движение бедер – и ломается траурный ритм барабанов Пляски смерти, Danse macabre.
Что это? Легкий бриз, свежий ветерок, эрос? Мягкое дуновение, которое каким-то чудом смогло долететь сюда с Карибского моря?
И все чаще можно увидеть, как разбредаются парами изнуренные пляской грешники, как обнимаются они под церковными арками или находят приют меж кладбищенских плит. Точно бешеные псы рвутся на волю из черных балахонов их тела, погрязшие в грехе, но так и не раскаявшиеся. Летят прочь бутафорские черепа.
А виноват во всем ветер. Это он смущает на закате покой семинаристов. Наполняет воздух кисло-сладким ароматом. Так пахнут далекое море или спящая под летним дождем женщина.
Но куда более заметные следы мятежного ветра обнаружились в Италии. Достаточно сказать, что у Антонио дель Поллайоло, писавшего Мадонну для монастыря Святого Иеронима, кисть вдруг вырвалась из рук. Дерзко возмечтав о новых чувствах, формах и красках, изобразила она прекрасную Симонетту Веспуччи, Красавицу, с обнаженной грудью. И тут же, словно испугавшись, поспешила нарисовать змею – символ зла. Но змея, играя, тотчас обвилась вокруг шеи Симонетты, укусила себя за хвост и застыла прелестным ожерельем.
И то был не единственный случай. Во второй половине апреля 1478 года у молодого живописца Сандро Боттичелли полотно заполнилось нежными полунагими юницами, которые славили танцем приход поры цветения.
Non c'e piu religione[5], – ворчали, крестясь, усатые монахини монастыря Святой Безнадежности.
Дикая кошка срывалась в прыжке с карниза старого готического собора. И все это видели.
Запад не просто задыхался, он бился в предсмертных судорогах. Напуганные правители просили друг у друга совета. Надо было принимать срочные меры.
Надо было выпустить пар из готового взорваться котла агоний и подавленных желаний. Но на Юге весь Магриб и славные земли Аль-Андалуса заняли мусульмане, преданные своему сильному и гордому как ятаган богу.
Не даст себя в обиду и древний православный мир Московии.
Пыталась что-то сделать Церковь, найти выход, но потерпела поражение. Дюжинами возвращались миссионеры из земель Ислама, из Центральной Азии. Измученные, высохшие как урюк, задирали они прямо на глазах у папы свои ветхие рясы и показывали ягодицы с вырезанными на них стихами из Корана, с изречениями типа “Аллах велик. Мы тоже готовимся к Судному дню”.
Константинополь перешел под власть турок. Это стало последним ударом. Папа Сикст IV скорбно возвестил владыкам Запада: “Плотная стена ятаганов движется на нас, и растянулась она от Кавказских гор до южной оконечности нашей излюбленной Испании…”
Не с кем было торговать прежде всесильным купцам. Дышали на ладан мультинациональные компании. С гневным нетерпением взывали о помощи кланы Берарди, Ибарра и энергичный предприниматель из Антверпена Ван дер Дин, а также семейства Негри, Каттанео, Спинола, Будденброки из Любека, судовладельцы из Ганзейского союза и каталонские ткачи во главе с Пуигом. Все они знали, что им по силам гораздо большее. И поэтому обзывали моряков трусами, астрономов невеждами, а королей скаредными и ленивыми тугодумами. Доставалось и феодальной знати. “Дайте нам больше простора! Дайте драгоценную древесину! Новые рынки! Восточные специи и слоновую кость! Доколе мы будем терпеть проклятых турок в Mare Nostrum![6]”
Запад погибал, тосковал о своем мертвом солнце, о засохшем жизненном нерве и уже давно похороненном празднике. Во мраке монастырского подвала ощупывал он статую греческой богини (которую кто-то когда-то выбросил в море). Люди, лишившиеся телесности и уже почти не имевшие тени, мечтали вернуть себе прежний облик.
Запад – эта старая птица Феникс – складывал из душистых поленьев коричного дерева костер для своего последнего возрождения.
Западу были нужны ангелы и сверхчеловеки. Так возникала в неукротимом порыве секта искателей Рая.
Июньская сиеста. Горы Кастилии плавятся в прозрачных языках пламени. Скалы потрескивают под ударами неумолимого солнца. Спит в тени кустарника пастух, слегка прикрыв глаза, как ящерица. Недвижно сидят в густой листве воробьи. Их манит к себе водоем, но, вспорхнув с дерева, можно изжариться на лету.
Слышится голос Изабеллы Трастамары:
– Ну пошли же, пошли, теперь самое удачное время!
Только дети снуют сейчас туда-сюда в сонном мадридском Алькасаре. Да босые и полуголые стражники играют в мус у крепостных стен. То и дело выливают они ушаты воды на землю, чтобы прибить раскаленную пыль.
Маленькая принцесса Хуана, прозванная Бельтранехой[7], которая уже и в пять лет имела повсюду своих шпионов, знает: затевается что-то важное и для нее опасное. Изабелла Трастамара, юная тетка Хуаны, – ее враг. Поэтому Хуана не дает себя провести и спешит следом за остальными. Даже в жару не расстается она с королевскими атрибутами, найденными в старом сундуке: на ней тяжелая зеленая мантия, конусообразная шляпа, как у сказочной феи, с тюлем, который окутывает ее всю – до кончиков кожаных башмаков на пробковой подошве, украденных из будуара легкомысленной матушки, большой модницы. Хуана кричит Изабелле, шепелявя от бешенства:
– А я вот тозе с вами пойду! Пойду, и все тут! И глаз с тебя не спусю!
Изабеллу сопровождают восемь графов и идальго (самому старшему десять лет). Жаль, конечно, что не удастся проделать задуманное тайком. Изабелла надела довольно короткую тунику, из-под которой – к ужасу придворных дам и монахинь-прислужниц – выглядывают узенькие панталоны с кружевами, изготовленными в монастыре Святого Иосифа Вечно Тоскующего. Настоящая baby-doll: веснушчатая, прелестная, белокурая, с собранными в хвост волосами.
Изабелле нравится вдруг замереть – слегка расставив ноги, выгнув спину, откинув голову назад – и медленно провести рукой по волосам. Пусть все любуются ее чуть оттопыренной соблазнительной попкой. Дерзкий придворный поэт Альварес Гато[8] не преминул записать в свою потайную тетрадь:
- У нее задок
- как сырок.
- А грудки
- как незабудки.
Монахини шипели:
– Что за девчонка! Разве пристало принцессе так себя вести!
Теперь Изабелла ведет вперед свою свиту. В руке у нее длинный голый прут, сорванный у пруда – того, где водятся жабы.
Один за другим текут каменные коридоры. Там все погружено в полумрак. В Кастилии хорошо знают: от любого света становится только жарче.
Они проходят через дворцовую трапезную. Сильный чесночный дух – напоминание о съеденном накануне жареном ягненке. Кое-кто из слуг растянулся прямо на мозаичном полу и спит, блаженно впитывая всем телом его прохладу.
– Т-с-с! – приказывает Изабелла.
А Бельтранеха в ответ:
– Кто ты такая, чтобы говорить мне “т-с-с”! Я – принцесса!
Наконец перед ними королевский оружейный зал – весьма скромный, надо отметить. Он больше говорит о прошлом, нежели о настоящем: шпага короля-деда, арбалеты с истрепавшейся тетивой, что-то похожее на мушкеты. Траченные молью головы огромных кабанов – когда-то их мясо весьма кстати пришлось в котлах с ольей[9]. Ведь в те времена охота была не столько изящной забавой (в подражание Бургундии и Британии), сколько способом обеспечить себя едой.
Они видят трон: деревянное кресло, отделанное тисненой кожей и покрытое для внушительности – или для мягкости – шкурой эфиопского тигра. Король Хуан до самой смерти восседал на нем во время пиров. Здесь мечтал он завоевать для Кастилии новые земли, мечтал о походах за моря, о том, как обратит в истинную веру раскинувшиеся на юге счастливые королевства мавров.
Вот, пожалуй, и все, что осталось от той старой и бедной Испании, где после дворцовых празднеств счищали мясо с костей, чтобы было из чего приготовить салат к завтрашнему обеду, а из бокалов сливали в кувшин недопитое вино – для следующей трапезы. Где с ликованием встречали поданную на стол жареную курицу. Где короли еще умели, мельком взглянув на оливковую рощу или скотный двор, подсчитать, какая прибыль ждет их в конце сезона.
Ныне все переменилось. Энрике IV, Энрике Бессильный – или Энрике Импотент, – завел в стране моду на чванливую роскошь, что обычно чревато инфляцией. Если прежде монетных дворов было пять, то теперь стало сто пятьдесят. Вокруг богатые наряды и украшения – а в карманах пусто.
Его фаворит Бельтран де ла Куэва носит расшитые драгоценными каменьями и бисером сандалии, словно щеголеватый тореро.
Король рядом с ним – оборванец. Он млеет от восхищения перед любовником королевы и велит заложить монастырь на том месте, где Бельтран победил в поединке своих наглых соперников, тоже претендовавших на ее благосклонность. Энрике IV – услужливый рогоносец.
Жалкая погоня за наслаждениями. Двор призраков, чьим обитателям вечно угрожало безумие. Там принцы сражались с чудовищами, вылезавшими из зеркал. Привидения оставляли подпалины на переплетах Библии, указывая путь в преисподнюю. Монахини в часы пиров чувствовали на челе шипы венца Христова и блаженно истекали кровью. Дамы на рассвете левитировали в мистическом экстазе, а служанки хватали их за ноги, чтобы возвратить на землю – к законам гравитации и реальности.
Маленькая Изабелла часто шпионила за королем Энрике, своим сводным братом. За тем самым Энрике Импотентом, который медленно погружался – вместе со всем королевством – в маразм мрачной меланхолии. Она устраивалась на башне у слухового окошка и видела: Энрике (он старше ее на двадцать шесть лет) полулежит в кресле, укрывшись залитой супом мантией, похожей на мавританский плащ, перед ним стоят – кувшин с водой (вино король ненавидит) и неизменное серебряное блюдо, украшенное рубинами, на котором горой лежат свиные шкварки. Придворные шлюшки, что-то бессвязно лепеча и хихикая, шумно и весело суетятся вокруг короля, точно захмелевшие сестры милосердия у ложа глухого богача-паралитика. Две или три из них льнут ласковыми кошками к королевскому телу, большому, но безвольному, и теребят его равнодушную плоть. Где-то в дальнем конце зала кардинал и нотариус громко читают посольские депеши. Время от времени они замолкают и натужно кашляют, наглотавшись зловонного дыма. Королю Энрике нравится подбрасывать в очаг волосатые копыта першеронов (а летом пронзительный запах горелых костей и кожи сменяется навозным смрадом: со скотного двора и из псарни приносят сюда большие бадейки столь любезной королевскому обонянию жижи). Вонь так сильна, что маркиз де Вильена по совету своего заклятого врага, хитроумного Бельтрана де ла Куэва, неизменно носит в кармане пучок свежего базилика, который вдыхает, растирая между пальцами.
Изабелла всякий раз, покидая свой наблюдательный пункт, задыхается от бешенства. А еще от ненависти и отвращения к брату. Что-то подсказывает ей: вместе с ним агонизирует целая эпоха. Сама не зная зачем, она со всех ног несется в патио Алькасара. В ушах у нее звучит голос матери: “Никогда не поддавайся безумию. Это пропасть, страшней которой нет ничего на свете. Помни про своих бабку, деда и отца… Не слушай Дьявола и не веди с ним бесед. Взгляни на Энрике: его окружают адские чудовища, под постелью у него прячется окутанный туманом кабан, из преисподней летит к нему пылающая нечисть, суля бесславный конец… Ищи опору в земном и очевидном. Держись подальше от богословов. Полюби свое тело. Окружай себя животными и солдатами. Не поддавайся искушению разговаривать сама с собой. Бойся покоя! Запомни: покой – это пустота, где обитают злые духи. Да, смерти никому не избежать, но лучше умереть, уже устав от жизни!”
Не отставая ни на шаг от Изабеллы, дети входят в зал аудиенций. Сразу разлетается рой царящих здесь придворных распутниц, не выразив должного почтения принцессе. Быстро мелькают их ножки, выбеленные по последней моде гипсовым порошком. На лицах черные или фиолетовые тени, веки позолочены. Огромные, как у фламандских щеголей, шляпы с желтыми, синими и зелеными перьями. Веселые красотки спускаются во двор, где их ждут мулы, на которых они поскачут галопом, распугивая кур и топча засеянные поля.
Полумрак. Зевающий писец склонился над протоколом судебных слушаний. Больше тут вроде бы никого нет. Но вдруг в каком-то углу, на маленьком пятачке ницшеанского Вечного возвращения, возникают смутные фигуры: генерал Кейпо де Льяно в начищенных до зеркального блеска сапогах и идеально наглаженных breeches идет во главе делегации академиков и ученых (Диас Плаха? Доктор Дериси? Баттистеса? Д'Орс?). Эти люди намерены просить у короля поддержки и финансовой помощи для проведения Конгресса испанской культуры 1940 года.
Сумрачная средневековая Испания. Она пахнет отслуженной мессой и той последней свечой, которую погасил своим кашлем чахоточный служка.
Но тут Изабелла, маленькие графы и бдительная Бельтранеха вбегают в галерею, ведущую в спальню Энрике IV, где их уже ждет дон Грегорио, королевский камердинер. Он был подкуплен заранее и успел куда-то отослать стражников.
Но старик выглядит смущенным и что-то мямлит о досадной помехе, кивая на разлегшегося во всю ширину порога льва (внука того, что жил при короле Хуане). Полузакрыв глаза, в которых больше скуки, чем дремы, лев внимает ритмичному похрапыванию Энрике. Он не голоден, но и вести пустые разговоры не расположен. Как с ним поступить? Как умаслить? Резко пахнет зверем. Зверем, который согласился на перемирие, но не покорился (всего три года назад он сожрал какого-то епископа).
Бельтранеха смотрит на эту сцену насмешливо. Старик пытается сдвинуть льва с места, робко пихая ногой в зад. Но тот лишь равнодушно зевает.
Тогда Изабелла делает шаг вперед и кричит:
– Пошел вон! А ну убирайся!
Никакой реакции. Тогда она дает льву крепкую затрещину. В ярости хватает за гриву и впивается острыми зубками ему в ухо. Короткое, грозное молчание – и враг отступает (решимость девочки, а вовсе не ее слабые удары, заставляет его подчиниться). Он показывает клыки, трясет огромной головой, а когда все же собирается рыкнуть, получает новый удар – прямо в морду. Нет, все-таки лучше подняться и лечь подальше, хотя бы вон там, у окна.
Дети переступают порог. Дону Грегорио позволено удалиться. Ему в любом случае не хватило бы духу взглянуть на голого монарха. Но первой в опочивальню проскальзывает Бельтранеха.
Тишина. Мерное дыхание крепко спящего человека. Изабелла цепляет прутиком подол его рубашки и по грудь обнажает тело.
Они видят бледные, хилые, волосатые ноги. Выше – что-то темное и непонятное. Однако, даже вглядевшись попристальней, невозможно различить неразличимое. Почему-то на ум им тотчас приходит хрупкий пергамент. Или ломтики сушеного персика, которые путешественник приготовил, чтобы взять в дорогу. Или съежившаяся за века кожаная сандалия римского легионера, сраженного у ворот Самарканда.
И как тут опять не вспомнить строки язвительного Альвареса Гато:
- Вот погляди:
- морской конек усох в песке,
- лежит на берегу…
- Ужели прежде
- резвился он в волнах?
Маленькая Бельтранеха бледнеет. Но Изабелла прут не опускает. Юные графы смотрят и выносят свое суждение.
Не может быть никаких сомнений: в том, что они видят, нет ни малейшего признака жизни. Ни капли мужского сока. Беатрис де Бобадилья говорит, что это почему-то напоминает ей каменистый пейзаж Сории. А Хуан де Виверо говорит, что нет, скорее это похоже на пустые ракушки, которые прибой выбрасывает на берег в Кантабрии. Мстительная Изабелла заставляет бедную Бельтранеху посмотреть туда же. Та дрожит и взрывается жалким криком:
– Все равно королевой буду я! Я! Ненавижу тебя! – И бросается бежать, спотыкаясь и едва не падая в слишком больших для нее материнских туфлях.
Когда Изабелла и ее свита возвращаются обратно, принцесса с довольным видом чеканит:
– Теперь вы сами убедились. Она не может быть его дочерью. Королевой буду я!
Так была объявлена война. Война амбиций против незаконной законности.
Он белокур и силен словно ангел, любила повторять его матушка Сусана Фонтанарроса. Да, этот мальчик не был похож на других. И не хотел осваивать унылое портняжное ремесло. Не хотел становиться ни ткачом, ни сыроваром, ни трактирщиком. Словом, отвергал все, что сулило спокойную жизнь.
Для него были живыми неистовые морские боги. Он без ложной скромности верил, что они и прежде уже не раз говорили с ним. Зимой – суровыми и хриплыми голосами, а тихими летними вечерами что-то шептали, но их шепот мог различить лишь избранный, посвященный.
Сейчас мальчик бежит вдоль кромки прибоя. Вдыхает нежный ветер, какой бывает только лунной ночью. Он почти раздет, но на ногах, как всегда, связанные матушкой толстые чулки, которые скрывают от посторонних глаз некую тайну. Мальчик бежит ровно, словно воспарив над землей, и в этом есть что-то завораживающее – так ритмично умеют двигаться лишь бегуны-ламы на тибетских плоскогорьях. И цель у него только одна – снять напряжение, расслабиться, укротить бурлящую кровь.
Он пробегает мимо Торре-дель-Мар и знает, что тамошний стражник, его дядя Джанни, тотчас сообщит об этом своим сыновьям, завистливой своре сыроваров и портных, уже учуявших в нем врага, разгадавших его мятежную природу – душу мутанта и поэта.
Он пробежал еще две лиги по изогнутому дугой берегу. Движения его стали почти автоматическими, как у натренированного спринтера. Потом поднялся по отмели, покрытой колониями мидий, а оттуда нырнул в воду – уверенно и решительно, как и положено посвященному. Смело поплыл в темноту. Замер, лежа на спине и вновь убеждаясь в своей сверхъестественной плавучести, потом позволил течению отнести себя к берегу и выбросить на песок. Долго не поднимался, зачарованно глядя в небо широко открытыми, неподвижными глазами – точно такими же, как у мерлана, которого утром видел на городском рынке.
Он опять слышал хриплый шелест неустанных волн, который поглощали песок и мелкие ракушки. Стоит накатить очередной волне, как она, падая, разбивается брызгами пены – и ее тотчас всасывает земля.
Голос моря словно шепчет стихи, призывая его:
– Ко-лумб! Ко-лумб!
Море не говорит: “Ко-лом-бо”. Нет. Оно отчетливо произносит по-испански: “Ко-лумб”. Последнее “-лумб” звучит сухо и резко, даже повелительно. Или как будто говорящий торопится закончить слово, прежде чем чихнет.
Мальчик видел, как заря – та, что с пурпурными перстами, – осторожно приоткрывает завесу ночи (наверное, именно так Ариадна входила в убежище Минотавра).
Вода стала холоднее. Вдалеке на фоне уходящего мрака он заметил светящиеся белизной рубашки кузенов, которые двигались в его сторону по песчаной отмели с южной стороны.
Надо было бежать, спасаться от их неумолимой и тупой жестокости. И он помчался, забыв о боли в усталых ногах. Мощенная брусчаткой улочка привела его к крепостной стене, за которой уже зарождался утренний гомон молочниц и рыбаков.
И тут он понял, что попал в ловушку. Вся орава во главе с Сантьяго Баварелло, женатым на его сестре Бланките, стояла, перегородив узкий проход Вико-де-Л'Оливелла.
Мальчик в отчаянии начал колотить в запертые ворота. Но ответом было лишь ржание белого жеребенка из конюшни.
Он глянул на ряды деревянных балконов, украшенных горшками с геранью, и наткнулся на неподвижный взгляд Сусаны Фонтанарросы, которая с первыми лучами солнца села за пряжу.
Она понимала: ему нужно пройти этот ритуал. Ненависть и зависть людей заурядных готовят ее сыну испытание. Но оно лишь закалит и укрепит его доблесть. Ведь он – из породы титанов.
Послышались глухие удары. Сдавленные стоны. Его прижали спиной к воротам, из разбитого носа уже сочилась кровь. Колотили в ребра, в живот, от тычка в солнечное сплетенье перехватило дыхание. Он еще раньше успел убедиться, что кулаки наливаются силой как от страха, так и от накопившейся обиды. Его били молча. С холодной профессиональной расчетливостью отыскивали самые уязвимые места.
Из конюшни вышел ослепленный злобой Сантьяго Баварелло, на одной ноге у него был сапог с железными шипами. Такие сапоги в их семье обували, когда отправлялись в горы искать заблудившихся коз.
Кто-то крепко держал раздвинутые ноги Христофора. Баварелло примерился и дважды ударил. Пронзительный крик. И блаженный обморок – спасенье для истязуемого.
Он остался лежать на улице, а они поспешили к завтраку, который уже ждал их на очаге.
То была месть. Самая обычная месть. Их терпение лопнуло, когда он заявил, что не будет чесальщиком шерсти.
– Я стану мореходом, – сказал он тихо и скромно. И словно высыпал мешок пауков на уютную, сверкающую белизной воскресную скатерть.
Женщины жалели его и плакали, сидя на своих балконах. Сестра, кузины и юная тетка. Все женщины в душе встают на сторону Того, Кто Дерзает. Он будто овладевает ими (в метафизическом, конечно, смысле) и всеми вместе, и каждой по отдельности; а кроме того, в своем воображении расчленяет их, чтобы затем вновь восстановить, но уже отбрасывая пороки и шлифуя достоинства, и делает это очень тщательно, будучи уверенным в своей непогрешимости.
Всхлипывая, поглядывали они на Сусану Фонтанарросу. Но она была тверда как скала и даже не подняла глаз от пряжи. Лишь процедила сквозь зубы:
– Что с ним ни делай, все впустую. Он из племени исполинов. Никто и ничто его не удержит.
Ландскнехт Ульрих Ницш забрел в Вико-де-Л'Оливелла, чтобы набрать свежей воды во флягу. Кем он был? Дезертиром, бежавшим с полей сражений, проигранных безрассудными и самонадеянными правителями. Страдальцем, испытавшим на себе все беды, которыми чревато абстрактное мышление с его роковыми безднами. Жертвой теологической нетерпимости, тирании иудеохристианского монотеизма и банды его вооруженных проповедников. В скитаниях своих он двигался все время на юг и наконец достиг солнечных земель, где цветут лимоны.
Он мечтал валяться под виноградными кустами, беспечно воровать груши, засыпать среди античных руин, где тень его будет оживать в танце. Послеполуденный отдых фавна, но непременно в обличье Аполлона.
У него был вид воина, который выбрался живым из пекла жестокого боя и ушел от погони варваров. И теперь он вызвал переполох среди рыбаков. А портные тут же громко защелкали ножницами, дабы предупредить собратьев по цеху о появлении опасного чужака.
Его усищи топорщились, как шерсть у кабана, самку которого выследили и коварно убили охотники. Взгляд был как у тигра, загнанного в клетку: глаза с коричневыми прожилками метали золотистые искры. От него пахло потом, как от путника, долго ночевавшего под открытым небом. Пахло кожей военного снаряжения и проржавевшим под дождями оружием.
Он поднимался к Вико, грохоча коваными сапогами и звякая старыми ножнами. Кто бы поверил, что путь его лежал от самого Савойского герцогства, где был он застигнут in fraganti[10], когда обнял лошадь и поцеловал в морду – прямо посреди площади Сан-Карло, за что его обвинили в скотоложстве.
Он бежал от холодной могилы туманов. Искал возможность жить так, чтобы не превратиться в собственную тень.
В ненавистном ему Берне, городе часовщиков, он осмелился сказать, что “человек – это то, что дóлжно преодолеть”. В ту же ночь его жестоко избили. (С той поры он ревниво оберегал эту страшную тайну и мог открыть ее только тем, кто заложит фундамент Империи.)
Некоторые исследователи, например Гюстав Тибон, полагали, что он оказался на юге, решив получить место в швейцарской гвардии Ватикана. Нет, планы его были иными, более высокими. Скажем, в данный момент он желал быть свободным, праздным и неукротимым, как те его предки, что голыми скакали на конях по промерзшим германским лесам, спасаясь от общественного порядка и коллективного образования.
“Морской воздух опалит мои легкие; гибельный климат покроет загаром”[11]. Эта мечта была самым опасным его проступком, самым главным предательством, который не простил бы ни один из военных трибуналов тех времен.
Так вот, доподлинно известно, что источника он в Вико так и не нашел. Зато наткнулся на белокурого юношу, лежавшего без сознания в cortile[12].
Ницш смочил ему виски и губы водой с уксусом и, чтобы как-то утешить, сказал с жутким германским акцентом:
– Держись, парень. То, что не убивает нас, делает нас сильнее…
Но продвинуться дальше основ сей варварской педагогики ландскнехт не успел, так как ему пришлось и самому поскорее уносить ноги. Совсем близко были мальчишки, которые гнались за ним от самого порта. Уже слышны были их вопли. До него долетали первые камни. (Тогда в германцах все еще видели варваров, грязных оборванцев и бездельников. Таких же варваров, как болгары или цыгане.)
Юный Христофор навсегда запомнит эти тевтонские усищи. Вода с уксусом показалась ему сладкой.
Мачта “Санта Марии”? В ту пору она еще была стволом огромного пиренейского кедра, росшего на крутом берегу в Сантандере.
Во время январской грозы молния опалила верхушку дерева – как раз в том месте, где потом укрепят марсовую площадку. (Родриго де Триана находился именно там, в “вороньем гнезде”, когда закричал “Земля! Земля!”, рассчитывая получить обещанную награду – сто тысяч мараведи, но коварный Колумб захапал их себе, записав в бортовом журнале, будто видел “свет” еще накануне ночью.)
Итак, то был кедр, чья жизнь прошла в отчаянной борьбе с дикими ветрами Бискайского залива. Он вырос на пустынном склоне горы, где было больше камней, чем земли, цепляясь за них корнями, похожими на тигриные когти.
Кедр бывал счастлив только в апреле, когда прилетал сюда легкий ветер с земли, принося мирный запах конского навоза, мычанье коров и голоса крестьян, перекликавшихся в вечерних сумерках.
Галисийские рыбаки заметили кедр с моря (а до них к нему не приближался ни один человек). И сразу решили, что из него получится отличная грот-мачта. Целое утро они карабкались на кручу, и всего часа им хватило, чтобы свалить дерево.
За день они обрубили все ветки и ближе к ночи погрузили на палубу готовую мачту – ровную, гладкую, без опасных сучков.
Ее продали на верфи в Ла-Корунье. И там на ней остановит свой выбор хозяин и строитель “Галисийки”, позднее переименованной в “Марию Галанте”, которую Колумб наречет “Санта Марией” – и вместе с новым именем словно возвратит ей девство.
Ранние годы избранного были безмятежными. Только такими они и могли быть в тогдашней Генуе. Генуе лавочников. Генуе, защищенной от воинственных соседей кольцом суровых гор. От соседей – и от культуры. В Генуе, где умели радоваться лишь стуку ткацких станков, удачным торговым сделкам да нехитрым плутням с векселями.
Это было непрошибаемое невежество, не ведавшее о существовании всяких там Данте и Микеланджело, и оно стояло на страже общественного порядка и муниципального прогресса. Католическая церковь была здесь не слишком строгой, она вполне терпимо относилась к иудеям и маврам, зато не одобряла интереса некоторых молодых людей к мистике и теологии, способных отвлечь от служения полезному и конкретному. Город умел жить в согласии с Ватиканом: раз в полгода отсылалось туда подношение в виде больших партий саржи для сутан – по цене всего в два цехина.
Генуя. Горы в три ряда, точно акульи зубы, отгораживали ее от новой эпохи, защищали от ветра глубоких перемен.
Правда, по морю сюда порой проникали турецкие или венецианские корабли. Но если судну удавалось подплыть достаточно близко к скалистым берегам, на экипаж обрушивалась вся ярость лавочников, сразу хватавшихся за оружие. (Как известно, самое отчаянное сопротивление оказывают те, кто почитают себя беззащитными, или праведниками, или беззащитными праведниками.) Плохо приходилось беспечным пиратам. Дело довершали бродячие псы. Они спускались на берег и пожирали растерзанные тела.
Именно в детской поре Христофора следует искать ключ к его будущей силе. Как он рос? В атмосфере незатейливых семейных традиций, черпая любые познания – поостережемся называть это образованием или воспитанием – в приходской церкви. Ему повезло, его не задела чума, он не знал власти победоносных дуче.
Мальчик мягко втягивался в систему заблуждений и устрашений своей эпохи. А та вкрадчиво готовила его к мрачной и благоразумной покорности.
Священник падре Фризан после баньи кауды[13] или густого песто, которые обычно служили завтраком в дождливую зимнюю пору, заводил рассказы об огненных драконах у адских врат и о вечных (вечных! вечных!) муках, а иногда брался расписывать доброту Иисуса Христа, да так, словно речь шла о собственном его богатом и влиятельном двоюродном дядюшке, который обитал где-то далеко и которым было так приятно похвастаться.
А еще он давал им уроки тогдашнего сурового милосердия: убей мавра, разорви на куски, но потом не забудь помянуть его в воскресной молитве (и даже попроси для него местечко попрохладней в чистилище для неверных).
И надо признать, что именно падре Фризан заразил Христофора страстной и мучительной мечтой о Рае. В одну дождливую пятницу (в самый разгар зимы), осушив за обедом целую бутыль Lacrima Christi, священник изумил детей рассказом о берегах, покрытых белейшим песком, о пальмовых рощах, что перешептываются с ласковым ветром, о ярком полуденном солнце и небе эмалевой голубизны, о кокосовом молоке и несказанно сладких фруктах, о нагих людях, которые плещутся в прозрачных струях, и о звучащих там нежнейших мелодиях. О разноцветных птицах. Об их трелях. О кротких хищниках и крошечных колибри, вкушающих нектар розы. О земле ангелов, совершенных существ, не знающих времени. “Вот что такое Рай! Вот откуда нас изгнали по вине Адама и иудеев! Вот почему только смерть кажется нам верным способом избавиться от грязной и безрадостной плоти, от череды унылых дней! А Рай – это мечта, детки! Нет ничего прекрасней Рая…”
Священник был так взволнован, что не мог сдержать слез. Какая боль! Какая тоска! Хотя представление о Рае он, надо полагать, составил себе по гравюрам из тех соблазнительных и гнусных книг – поддельных дневников странствий, – что уже начали изготовлять в Венеции на новомодном аппарате, названном печатным станком.
Дети были потрясены его рассказом. Вечером Христофор заснул в слезах. Теперь он понял, что случилось ужасное несчастье. Владея всем, мы все потеряли. Нас лишили настоящей жизни!
В их доме царит белый цвет: овечьи шкуры на стульях и лавках, шерстяные покрывала на кроватях, молоко для сыра в крынках, мучная пыль, которую поднимают дядья-булочники. И неизменные белые нити в руках Сусаны Фонтанарросы, его матери.
Из чесальной машины выходила белая шерсть – мягкая, воздушная, больше похожая даже не на снег, а на сахар. Стоило дунуть – и белые комочки взлетали вверх, кружились, парили в воздухе.
По субботам Доменико, отец Христофора, ровно в семь садился за стол, придвигал к себе кувшин вина из Чинкве-Терре и заводил песню. В восемь, уже изрядно взбодрившись, брался за мясо. В девять вопил с простецкой удалью:
- Сгинь, чума!
- Сгинь, чума!
- Будем жить веселей!
Следом шли песни и вовсе уж непристойные, как, скажем, небезызвестный “Пилигрим”, и Сусана Фонтанарроса спешила запихнуть сына в постель, накрыть с головой толстым шерстяным одеялом, а потом поплотнее задвинуть ставни на окнах, выходивших на улицу.
Со стола падал и разбивался стакан. Смех сменялся вязкой тишиной. Опять лилось вино. Доменико пел один. Славил Господа. В третий раз подсчитывал выручку за полмесяца.
Иногда сын подсматривал из-под одеяла и видел: влажное от пота женское тело с прилипшими завитками волос, рядом – розовокожий Доменико, похожий на огромного индюка, общипанного бабушкой перед Рождеством.
Они занимались своим делом с чистым и простодушным крестьянским упорством. А как же иначе? И весь тогдашний феодально-католический уклад служил им в том надежной опорой. Потом они засыпали – довольно похрапывая.
Да, они были снисходительны, горды собственной заурядностью, не знали страстей, которые приоткрыли бы им путь к славе или хотя бы к бунту против косной рутины. И пуще смерти боялись одного: что их сын будет лучше, чем они. Что станет он поэтом, мистиком либо кондотьером. Доблесть воинов казалась им дымом. Культура – опасной. О героях и открывателях новых земель или людях подобного склада – нечего и говорить.
Семейство Коломбо было в меру религиозно. По воскресеньям они ходили к мессе – послушно, торжественно и не без известной доли здорового скептицизма, поскольку мелкие буржуа всегда с некоторым подозрением относятся ко всему Великому.
Молва называла их иудеями. Да, среди родственников-портных многие могли похвалиться и крючковатым носом, и заостренным книзу ухом.
Случалось им есть птицу, кровь из которой напоказ выпускали в особом дворе в Вико, чтобы о том наверняка узнали и семейство Берарди, и управляющий дома “Спинола”, большой мультинациональной компании.
Они считали себя скорее италийцами, чем генуэзцами. Скорее рабами одного великого Бога, нежели католиками (они хорошо знали, что из-за враждующих между собой богов и велись на земле самые жестокие войны).
Итак, они были скептичны, эклектичны, синкретичны – и мудры. Одним словом, ловили рыбку в мутной воде конъюнктурного политеизма.
Сын принес им первое большое огорчение в девять лет. Он показал характер. Все произошло сразу после причастия: Христофор, как и все, съел кусочек Бога, благоговейно закрыв глаза, а потом стащил у зазевавшегося ризничего алфавит и картонку с образцами букв. Священник прекрасно знал, какая опасность таится в двух дощечках алфавита, и хранил их с особым тщанием. (В те времена лишь один-два отпрыска из каждой знатной семьи рисковали пуститься в нелегкое плавание по четырем действиям арифметики или окунуться в непостижимый мир грамматики.)
А Христофор за три ночи при свете свечи сумел-таки проглотить всех этих черных, вездесущих и непоседливых жучков под названием “буквы”. А еще их можно было назвать запретными плодами с Древа познания. На четвертую – и тем памятную – ночь он составил первое слово: ROMA. И задохнулся от колдовского восторга, когда смог прочесть его еще и наоборот: AMOR.
Через неделю ему уже удалось разобрать главное установление падре Фризана: “Нож в спину врагу терпимости и веры в Господа нашего Иисуса Христа”.
Преступление Христофора раскрылось. Он стоял в желтом колпаке, и мальчишки-подлизы плевали в него. Получил он также тридцать ударов линейкой по ступням. И, надо сказать, легко отделался. Поскольку никто не мог даже вообразить, что он уже выучился читать, сняв точные копии с двух запретнейших дощечек.
Эту тайну мальчик тщательно оберегал.
На улочку Олика порой забредали странные люди – в провощенных сапогах и передниках с прилипшими к ним водорослями и ракушками. От них пахло солью, гаванью, растоптанными моллюсками. Они всегда казались насквозь промокшими, даже если светило солнце.
Это были люди моря. Они приносили корзины с живыми игрушками: морскими ежами, крабами, раками и лангустами, которые, стоило их чуть подтолкнуть, начинали медленно двигать своими бронзовыми антеннами.
Христофор смотрел на этих чудищ издали, они были страшны, но не омерзительны, в отличие от пауков, сороконожек и прочих земных тварей.
Люди моря всегда говорили очень громко. И раскатисто хохотали. Портные с опаской просовывали свои носы сквозь балконные решетки. И злобно смотрели, как их женщины, взвешивая на руке рыбу или проверяя, насколько красны жабры у мерлана, не только охотно выслушивали, но и неуклюже поощряли вольные шутки рыбаков – с намеками на аппетитные формы покупательниц.
Порой пришельцы от слов переходили к делу. И до балконов долетал звук мягкого шлепка. Тогда портные хватали ножницы и принимались щелкать уже решительней, изображая, будто готовы вот-вот кинуться в бой.
Людей моря следовало угощать вином, пусть даже самым плохим – им было все равно. Видно, глотки их совсем огрубели от соли.
Они рассказывали истории про шторма, неведомые созвездия или плывущие по воле волн корабли, на которых нет ни одной живой души, а в очагах все еще горят поленья.
Люди моря отчаянно сквернословили и щедро раздавали мелкую рыбешку вдовам и калекам, почему те и шли следом за ними, словно чайки за каравеллой.
Они жили по иным законам, что было сразу понятно. И врали без зазрения совести: о том, как пообедали на спине у кита святого Брендана величиной с остров, как их товарищи вступали в схватку с гигантским спрутом или косаткой-убийцей и лишались рук.
Один из них поведал покрасневшему от смущения Христофору, что как-то раз Мальстрём затянул его в страшную бездну. Там он потерял сознание, а очнулся уже на берегу Бристольского залива, где жизнь ему спасла веснушчатая крестьянка, напоив молоком из собственной груди.
Христофор глядел на него с восторгом. Морской человек протянул руку и потрепал белокурого мальчугана по щеке. И тот почувствовал, как больно царапнул кожу жесткий, потрескавшийся и покрытый солью палец. Мальчик поднял глаза и увидел сухие губы и всего несколько зубов, желтых, цвета нарвальего рога.
Ребятня бежала за рыбаками до самого порта, куда те возвращались с деньгами, полученными от портных и ткачей. В порту они горланили песни и хлестали вино. Захмелев, кидались на необъятных сирийских проституток – жирных, ленивых, наряженных в пестрые тряпки, лежавших на жалкой роскоши дешевого бархата. Но тут мальчишкам приходилось отлипать от узких оконцев – к ним уже спешил хромой Стаффолани, потрясая дубинкой муниципальной морали.
С тех пор Христофор знал, что море – это совсем другой мир. Море, оно похоже на сурового, гневливого, капризного бога. И могло вести себя точно так же, как начальник дворцовой стражи Риццо, когда его дочь Нинфетта удрала в горы с ризничим. Если море ревело особенно грозно, Сусана Фонтанарроса спешила поплотнее задвинуть ставни. А к вечеру хорошо укутанным детям ткачей и сыроваров позволялось выйти на берег и посмотреть вблизи на этого взбесившегося зверя.
С высоты было хорошо видно, как колотил он своими лапищами по песку. Был слышен густой, вновь и вновь накатывавший грохот. Ветер в клочья разрывал соленую пену, напоминавшую слюну закованного в цепи и обезумевшего праведника. Зверь швырял на песок рыб, морских тварей, обломки кораблей. А бывало, и щупальца гигантского кальмара.
Чтобы успокоить разъярившегося бога – когда приступ бешенства длился у него дольше трех дней, – в ближней деревне покупали ребенка-урода и, надев на него плащик из куриных перьев и ожерелье из сухого инжира, чтобы облегчить несчастному полет в чистилище идиотов, бросали с кручи в воду.
А когда зверь утихал, можно было снова без опаски рыбачить. О недавнем буйстве напоминали раскиданные по берегу и разбитые о камни рыбы-скаты, раковины и обломки досок. Однажды к берегу прибило даже кита, которого поделили меж собой акулы и нищие.
По правде говоря, ацтеков волновало лишь одно: как решить наконец солнечную проблему. Они стали заложниками собственной несокрушимой веры, вбив себе в голову, будто их боги, пьющие лишь кровь, вечно испытывают жажду. Вывод был один: без великого и последнего переливания крови уже не обойтись. Только многотысячная жертва сможет вернуть силы анемичному светилу и поможет ему дожить до конца нынешнего временного цикла.
Уаман Кольо, посланник Инки Тупака Юпанки, надевал положенные знаки отличия, готовясь к заключающему этапу переговоров. В Мехико-Теночтитлане луны текли так же быстро, как зерна маиса сквозь пальцы юной девушки, когда она готовит тамали. Ему казалось, что он уже очень давно поднимался со своими людьми на плотах по реке от Перу к берегам ацтекской конфедерации.
Трудно договориться о чем-то с людьми, чья воля уже целиком подчинена безрассудным богам.
К тому же они слишком верят в роковые пророчества. Не видят разницы между символом и реальностью. Покорно ждут, когда исполнятся предсказания их изгнанного правителя Кетцалькоатля (Пернатого змея): “Я вернусь в год 1 Тростник” (1519). Почему они так уверены, что их солнце умирает? На главной площади Куско, на Уакайпате, к ногам Инки тоже упал мертвый орел. Ну и что с того? Нельзя же приравнивать смерть орла, у которого вдруг остановилось сердце, к концу империи!
Они верили, что Земля – это мирно спящая в иле ящерица. Глупцы! Давно пора было понять, что Земля – это пума в момент прыжка из мрака в туман. А жизнь…
Трудно договориться о чем-то с людьми, которые магию и собственные фантазии выводят за разумные рамки науки и логики чисел.
Он надел на голову корону маскайпачу и вышел на балкон, откуда хорошо были видны Торговая площадь и Большая пирамида. Теночтитлан! Теночтитлан! Неистовое праздничное веселье! Роскошный звон гонгов. Мальчишки ударяют по ним обсидиановыми ножами, когда вниз уже спустились жрецы, забрызганные жертвенной кровью.
Закатный час. Праздничный вихрь. Гомон и шумные игры. Толпы людей на улицах. Город похож на муравейник, по которому растеклись медовые реки.
Зазывные крики продавцов и менял. Перехлесты петель купли-продажи. Эта опасная суета знакома Уаману: ее сеют вокруг себя только торговцы. У них есть даже собственный бог – Якатекутли. Но разве достоин он места в священной иерархии? Не слишком ли много чести? Уаман, как и подобает чиновнику, стоял на позициях ортодоксального и официозного социализма, и его такое почитание этого бога не могло не возмущать. И вообще, само устройство здешней жизни было оторвано от реальности (как можно, скажем, отрицать науку кипу?[14]). Этим ацтекам никогда и в голову не пришло бы принять закон, подобный тому, что ввел у себя недавно Тупак Юпанки для тех, кто трудился в рудниках: шестичасовой рабочий день и работа не больше четырех месяцев в году… Да, именно так: шестичасовой рабочий день!
Бешеный жизненный вихрь. Голоса певцов, которые порой заглушаются криками солдат, которых обучают играть в мяч. С вершины храма бога дождя и грома Тлалока доносится мрачный бой барабанов, а потом – одинокий, пронзительный и отчаянный вопль жертвы. Опять жрецы, эти злосчастные прислужники божьи, вырывают у кого-то сердце – чтобы вложить его в грудь Чак-Мооля[15].
Снуют в толпе цветочники. Хлопают крыльями плененные туканы. Паясничают на шестах обезьяны, которых хозяева вынесли на продажу. Резкий запах острых соусов и тортилий с начинкой из собачьего сердца. Теночтитлан! Неугомонный праздник. Беспечная и веселая жизнь, какая бывает лишь в больших городах.
Да, ацтеки знали толк в изящном, но совсем не ценили точности. Вполне терпимо относились к свободе торговли и к лирике. А вот Империя инков была, наоборот, геометричной, симметричной, статистичной, рациональной и двумерной. Иными словами, социалистичной.
Пропели рожки и раковины, по традиции возвещавшие приход сумерек. И сразу же, как и предписано ритуалом, в комнату вошла прелестная девочка из племени тлашкальтеков. Она принесла стакан пенистого какао и чашу, доверху наполненную перышками. Уаман сделал то, чего она так ждала: зачерпнул горсть перышек и, дунув, пустил их в сторону окна. Переливаясь всеми цветами радуги, пушистое облако взмыло над их головами. Уаман почувствовал, как спала с него чиновничья спесь. Снова и снова повторял он эту игру. Пока чаша не опустела. Пестрые перышки продолжали парить в воздухе, порхали и кувыркались, точно молодые бабочки, прилетевшие сюда из жарких земель. Те, что заменяют богам верткие бумажные конфетти. Сколько красоты и счастья дарят они в краткий миг своей жизни!
– Итак, вы полагаете, что есть смысл идти войной на земли бледнолицых? – с сомнением в голосе обратился Уаман к текутли, знатному чиновнику из Тлателолько.
– Эти земли мы могли бы завоевать, установить там свою власть, – сказал текутли, словно не услышав вопроса.
Уаман уже понял: им нужно двадцать или тридцать тысяч бледнолицых варваров, чтобы в год 219-й по ацтекскому календарю открыть храм Уицилопочтли и не дать солнцу погибнуть от малокровия. “Ведь кровь у всех у нас одна – у зверей, людей и богов”.
– Давайте завоюем их. Освободим. Высадимся на их берегах, – твердил ацтек. – Вы, инки, разгадали тайны морских течений. Разве нельзя…
Уаман Кольо помнил, сколь осторожен и разумно недоверчив был в этом вопросе его господин Тупак Юпанки. Легко догадаться, что торговцы из Теночтитлана давно мечтают нарядить бледнолицых в шкуры ягуаров и гризли или в плащи из перьев. Подсадить на табак и коку, порадовать яшмой и какао.
Сколько раз эти бледнолицые, бородатые, сильные и недалекие, в погоне за тунцом – на большее у них ума не хватало – терпели бедствия в теплом море или высаживались на острова, чтобы запастись пресной водой и фруктами. А потом спешили вернуться в свое холодное море.
Даже ацтеки, не слишком умелые мореходы, не раз с ними встречались. Например, когда отправлялись исследовать то место (две недели пути от Гуанахани), где сливаются воедино потоки воздуха и воды, образуя недвижное озеро среди моря. Там скапливался всякий хлам и мусор из обоих миров: ритуальная трубка и раздувшееся как бурдюк тело собаки-фокстерьера, жезл касика и несколько тонких кишок, завязанных с одного конца узелком (якобы изобретение лорда Кондома), которые летними ночами любовники щедро бросают прямо в Темзу. Голова коня, отсеченная сарацином в приступе подлой ярости, и набедренная повязка из оленьей кожи (ее тесемки весело вились в воде), а также деревянные четки с крестом, потерянные каким-нибудь галисийским священником во время праздника в честь местной святой.
Ацтеки тщательно изучили все эти предметы и, применив дедуктивный метод, составили себе некое представление о мире бледнолицых. Он показался им малопривлекательным. Кроме того, ацтекам случалось наблюдать также исландских мореходов, хотя теперь они заплывали сюда гораздо реже, чем в предыдущие века. Но в любом случае инки знали гораздо больше, чем ацтеки.
