Читать онлайн Ранняя осень. История одной леди бесплатно
Louis Bromfield
EARLY AUTUMN
© Евгения Янко, перевод, 2026
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2026
Издательство Азбука®
* * *
Посвящается Лауре Кэнфилд Вуд
Глава 1
1
В старом доме Пентландов давали бал, ибо впервые за последние сорок лет в семье появилась девушка, которую следовало представить благородному обществу Бостона и специально приглашенным гостям из Нью-Йорка и Филадельфии. По такому случаю Пентланд-Хаус щедро украсили фонарями и букетами поздних весенних цветов, а в пустом, белом и величественном коридоре, ведущем в главный зал, усадили предусмотрительно загороженный растениями негритянский оркестр, игравший свою шумную и дикую музыку.
Сибилле Пентланд исполнилось восемнадцать, и она недавно вернулась из Парижа, куда ее отправляли на учебу вопреки мнению консервативной родни, составлявшей немалую часть бостонского света. Ее пожилая тетушка, миссис Кассандра Струтерс, дама довольно грозная, успела уже пройтись по списку холостяков – кузенов и прочих свойственников с хорошей репутацией и достаточным состоянием, достойных внимания столь бесспорно богатой семьи, как Пентланды. Для этого и затеяли бал, куда пригласили всю округу – молодых и старых, бодрых и немощных, степенных и ветреных; но была и другая причина: следовало показать миру, что семейство, несмотря на нехватку молодых людей, не утратило своей влиятельности. Его слава, гремевшая некогда по всей стране, съежилась теперь до размеров Новой Англии, и нынче вряд ли кто слышал о Пентландах за ее пределами. Впрочем, можно сказать и иначе: это страна хлынула за пределы Новой Англии и семейства Пентландов, вытеснив их на обочину пути прогресса – прогресса неуправляемого, почти варварского и пренебрегавшего всем тем, что олицетворял собой старинный род Пентландов.
Дед Сибиллы позаботился, чтобы шампанского было вдосталь; столы ломились от салатов, холодных лобстеров, бутербродов и цыплят, скворчащих на блюдах с подогревом. Казалось, люди, всегда и во всем отличавшиеся бережливостью и осмотрительностью, внезапно поддались героическому порыву и решили блеснуть роскошью.
Однако же их широкий жест не удался. Негритянская музыка – необузданная, вдохновенная и шумная – была до неприличия неуместна в столь старинном и импозантном здании, как Пентланд-Хаус. Несколько джентльменов и дам, известных своим пристрастием к спиртному, выпили немало шампанского, но радости это никому не прибавило, и в зале, наоборот, сгустились скука и какое-то мертвое отчаяние. В комнатах, где некогда сиживали, беседуя о жизни, добрый мистер Лонгфелло и бессмертные господа Эмерсон и Лоуэлл[1], нынешние богатые, помпезные и разряженные варвары выглядели странно. Пристальные взоры предков на украшавших стены зала портретах были мрачны, и музыка теряла всю свою живость и казалась чужой и нелепой в этом оазисе благопристойности. По углам сбивались в кучки подвыпившие студенты, приехавшие из Кембриджа, но и там мало кто казался веселым. Шампанское пролилось на бесплодную почву. Вечеринка скисала на глазах.
Хотя торжество устраивалось в первую очередь для того, чтобы вывести Сибиллу Пентланд на матримониальный рынок, оно пригодилось еще и для представления обществу Терезы Кэллендер, приехавшей на лето в Брук-Коттедж, который находился напротив Пентланд-Хауса, на другой стороне реки за каменистыми пастбищами; также на приеме появилась только что вернувшаяся в Дарем мать Терезы – личность гораздо более яркая и примечательная. Эта женщина хорошо знала городок и его окрестности: она родилась здесь, и все ее детство прошло под сенью креста на шпиле Даремского молельного дома. Но теперь, спустя двадцать лет, она явилась из мира, который горожане, то есть люди, окружавшие ее с колыбели, считали странным и вульгарным. Тот мир наполняли несуразные чужаки, и он ничуть не походил ни на тихий Пентланд-Хаус, ни на большие рядные дома[2] Бикон-стрит и Коммонвелс-авеню[3]. В сущности, именно Сабина Кэллендер и стала центром внимания на званом вечере: это на нее, а не на юных девушек, среди которых находились и ее собственная дочь, и Сибилла Пентланд, были обращены все взоры. Сабину заметили и старые знакомые, с любопытством гадавшие, где же провела она последние два десятка лет, и те, кто впервые увидел самую колоритную и притягательную гостью нынешнего бала.
Нет, ее не окружала толпа восхищенных юношей, мечтающих о танце. В конце концов, она была женщиной сорока шести лет и терпеть не могла молодых повес, сводящих все разговоры к тому, где раздобыть контрабанду, и к университетским клубам. То был успех особого рода, триумф безразличия.
Люди, подобные тетушке Кэсси Струтерс, помнили ее как скромную и неуклюжую девушку с ладными формами, некрасивым лицом и кирпично-рыжими волосами, из-за цвета которых двадцать лет назад бедняжку все дружно жалели. В те дни Сабина ужасно страдала на балах и ужинах и старательно избегала светской жизни, предпочитая ей уединение. И вот сейчас она вернулась: высокая, сорокашестилетняя, все с той же хорошей фигурой, с тем же длинным носом и близко посаженными зелеными глазами, однако настолько привлекательная и уверенная в себе, что сумела не только затмить более молодых и красивых дам, но и практически уничтожить совсем юных созданий в их воздушных бело-розовых платьях. Она вальяжно переходила из комнаты в комнату, здороваясь с теми, кто знал ее еще девочкой, и приветствуя знакомых, которых приобрела за время своей странной, независимой, кочевой жизни, начатой после развода. В самой ее походке чувствовалась надменность, пугавшая молодых и вселявшая в пожилых членов даремской общины (все они были объединены разной степенью родства) чувство крайнего раздражения. Сабина, прежде считавшаяся своей, казалась сейчас совершенной чужачкой, предательницей, что отбросила все жизненные правила, старательно внушавшиеся с младых ногтей неуклюжей рыжеволосой домашней девочке тетушкой Кэсси и прочими тетками и кузинами. Когда-то она жила в этом тесном мирке, но теперь вернулась освобожденной от его оков: женщина, которая вроде бы потерпела крах и выпала из своего класса, неприятно поразила даремцев тем, что вовсе не считала себя ущербной. Скорее наоборот: в светском обществе она стала «фигурой», окутанной притягательной дымкой таинственности; короче говоря, теперь она сама выбирала себе друзей из числа выдающихся и даже знаменитых людей. И это было истинной правдой, причем даремцы, подобные тете Кэсси, прекрасно это знали; оттого-то все одновременно интересовались Сабиной и негодовали по ее поводу. Ведь она повернулась к ним спиной, однако безжалостный рок не покарал ее за это; наоборот, она твердой рукой взяла бразды управления своей жизнью и привела ее к блестящему успеху, а такое простить нелегко.
Сабина шествовала по просторным комнатам, независимая и безупречная – от искусно уложенных блестящих волос до носочков серебряных туфелек, уверенная в себе и осознающая свое совершенство, и ее манера держаться балансировала на грани дерзости. Яркое изумрудное платье и изящное бриллиантовое колье были настолько красивы, что на их фоне другие дамские наряды померкли и их обладательницы стали казаться неряшливыми простушками. Вне всякого сомнения, присутствие Сабины еще более омрачило атмосферу вечера. По надменному взгляду зеленых глаз и слегка презрительной улыбке на вызывающе накрашенных красных губах можно было понять, что женщина знает, какой эффект производит, и наслаждается своим триумфом. Куда бы она ни направлялась, непременно в сопровождении очередного снисходительно избранного ею спутника, ее появлению предшествовала легкая суматоха. Ей действительно мало кто радовался…
Если у Сабины и была соперница среди тех, кто наполнил нынче гулкий старинный особняк, то ею могла считаться разве что Оливия Пентланд, мать Сибиллы, которая тоже ходила по комнатам, но в основном в одиночестве, приглядывая за гостями и прекрасно осознавая, что бал совершенно не задался. Она не отличалась ни броскостью, ни особым шармом и не поражала ничем, что могло бы соперничать со светским шиком зеленого платья, бриллиантов и искусной прически рыжеволосой Сабины Кэллендер; Оливия выглядела скорее мягкой, нежной и спокойной, а ее сдержанная красота открывалась не в один миг и не ослепляла. Вы не сразу выделили бы ее среди гостей, но вскоре начали бы ощущать ее присутствие, как если бы вдыхали очень тонкий, легчайший аромат. И вот наконец вы заметили… с некоторым трепетом… бледное лицо в обрамлении гладких черных волос, зачесанных назад и собранных на затылке в аккуратный пучок. Поймали чистый и искренний взгляд голубых глаз, порой, при определенном освещении, темнеющих до черноты; затем услышали ее голос – низкий, теплый, неизъяснимо манящий, поражающий сотней оттенков. А вот она рассмеялась, совсем как ребенок, над какой-то нелепицей. В Оливии мгновенно угадывалась благородная натура. И невозможно было поверить, что ей почти сорок и она мать Сибиллы и пятнадцатилетнего подростка.
Обстоятельства и присущая ей мудрость сделали Оливию женщиной, на первый взгляд, бездеятельной и непритязательной. Казалось, она управляется с любым делом спокойно и без усилий, однако при более близком знакомстве приходило понимание, что она видит и слышит все происходящее поблизости, улавливая не только явное, понятное даже умам недалеким, но и те токи, что незримо перетекают от одного человека к другому. Она обладала чудесной способностью сглаживать неприятности. Ее окружала аура безопасности, присущая лишь чрезвычайно внимательным людям, и суетный мир вокруг нее невольно притихал и успокаивался. Тем не менее в самой Оливии присутствовало нечто неуловимо тревожное. В ней скрывалась тайна, некая чуть ли не потусторонняя отчужденность. Но чтобы ощутить эту подспудную тревогу, надо было провести с Оливией, под приятной сенью ее безмятежности, не один час. И тогда совершенно внезапно, как вспышка молнии, собеседника озаряла мысль о том, что женщина рядом, столь нежная и тихая, не является настоящей Оливией Пентланд, что она лишь мираж, а где-то глубоко, прячась за внешним очарованием, обитает незнакомка, чужая, печальная и, вероятно, очень одинокая. И на самом-то деле это в ее присутствии, а не рядом с блистательной и колючей Сабиной Кэллендер людям становилось по-настоящему не по себе.
Оливия переходила средь шума и суеты бала из одной просторной комнаты в другую, тихо беседовала с гостями, наблюдала за ними и заботилась о том, чтобы все было как надо; вместе с тем она, подобно всем остальным, оказалась заворожена бунтом и триумфом Сабины, хотя ее и забавляло слегка детское бахвальство сорокашестилетней дамы – умной, независимой, даже выдающейся и уж точно не нуждающейся в бравировании своими успехами.
Оливия смотрела на Сабину, которую знала довольно близко, и думала, что за доспехами, прекрасно сработанными парикмахером, модисткой и ювелиром, скрывается прежняя рыжеволосая девчушка, явившаяся сюда ради мести и мечтающая растоптать предрассудки и уклад таких людей, как тетя Кэсси, Джон Пентланд и кузен Струтерс Смоллвуд, доктор богословия, давным-давно прозванный той же бунтаркой Апостолом Джентльменов. Оливии казалось, что и после двадцати лет, проведенных вне этого города, Сабина продолжает опасаться как самих даремцев, так и той странной, непобедимой силы, олицетворением коей они являются.
Но Сабина тоже внимательно приглядывалась к происходящему на приеме. Оливия весь вечер смотрела, как гостья пожирает глазами всех и вся, и не сомневалась, что, вернувшись завтра в Брук-Коттедж, она сможет в деталях описать нынешний бал, ибо страстно жаждет исследовать жизнь. За непроницаемой маской равнодушия таился вечный и пылкий интерес к переплетениям человеческих судеб. Сабина однажды сама охарактеризовала его как «проклятие анализа, вытягивающего радость из жизни».
Сабина искренне нравилась Оливии, видевшей в ней уникальное и довольно занятное создание, которое превратило истину и правду в фетиш. Оливия часто использовала свой ум (а она была по-настоящему умна) для того, чтобы разобраться в какой-нибудь безнадежно запутанной ситуации, стараясь разложить ее на части и тем самым выявить суть, ясную, простую и нередко горькую, ибо правда не всегда сладка и приятна.
2
Никто так тяжко не страдал от триумфального возвращения Сабины в родные пенаты, как неукротимая тетушка Кэсси. В каком-то смысле она всегда относилась к Сабине как к своей собственности (даже когда та надолго покинула прекрасный Дарем, отправившись в добровольную ссылку), примерно так же, как относилась бы к собаке, если, конечно, допустить, что пожилая леди согласилась бы терпеть рядом с собой столь нечистое животное. У самой миссис Струтерс детей не было, поэтому все выстроенные в ее голове теории воспитания она обрушила на осиротевшую дочку деверя.
В данную минуту старуха восседала на площадке в середине белой лестницы и суровым взглядом голубых глаз обозревала танцующих, еле заметно выражая свое неодобрение. Ее раздражала громкая музыка, а румяна и пудра на лицах девушек представлялись признаком вульгарности и непотребности. «С таким же успехом можно чистить зубы за обеденным столом». Она мысленно сравнивала этот званый вечер с балом, дававшимся в ее честь сорок лет тому назад и через некоторое время принесшим плоды в виде брачных уз с мистером Струтерсом. Облаченная в недорогое (ибо Кассандра Струтерс считала делом принципа жить исключительно на свои доходы) траурное платье, скорбящая по умершему восемь лет назад мужу, дама напоминала преисполненную достоинства и легкой нервозности ворону, усевшуюся на забор.
Увидев ее посреди лестницы вместе с неизменной компаньонкой мисс Пиви, Сабина не преминула заметить, что они напоминают дуэт вороны и голубя-дутыша. Мисс Пиви была не просто толстой, а шарообразной: такое случается с женщинами, от природы склонным к полноте, даже если они питаются одними опилками и чистой водой; она появилась в семействе тридцать лет назад в качестве компаньонки, а вернее, своего рода рабыни, нанятой, чтобы развлекать тетушку Кэсси во время ее затяжной болезни. С тех пор они не расставались, и мисс Пиви постепенно заменила для миссис Струтерс как безвременного ушедшего мужа, так и нерожденных детей.
Хотя мисс Пиви чем-то походила на ребенка – некоторые даже уверяли, будто бедняжка не блещет умом, – однако же они с тетей Кэсси составляли идеальную пару: компаньонка была послушна как дитя и полностью зависима в смысле финансов. Кассандра Струтерс, в свою очередь, платила ей достаточно, чтобы помочь пережить крах магазинчика в Бостоне, торговавшего «художественной» керамикой. Мисс Пиви была леди – пусть и без гроша в кармане, но зато с очень «хорошими связями голубя-дутыша» в городе. К шестидесяти годам она слишком отяжелела для своих птичьих ножек и потому передвигалась с крайней неохотой. Сегодня она втиснула себя в отчаянно нарядное платье с кружевом, блестками и позументами, в стиле, который, как уверяли ее в далекой юности, необыкновенно ей шел. Тронутые сединой волосы мисс Пиви были пострижены клочками, коротко и неровно; впрочем, короткие стрижки начали считаться шиком лишь в последнее время, а когда десять лет назад мисс Пиви укоротила волосы, поддавшись внезапному, но тщетному порыву вырваться из-под гнета тети Кэсси и зажить собственной жизнью, про такие прически никто и не слыхивал. Ее слабая попытка уйти обернулась скорым возвращением: скудные сбережения иссякли, впереди замаячило банкротство; тетя Кэсси встретила беглянку сдержанными вздохами и брюзжанием, как если бы к ней вернулось раскаявшееся блудное дитя. И мисс Пиви так и осталась играть эту роль, отказавшись от любого сопротивления. Она целиком и полностью подчинилась тете Кэсси: шла, куда та прикажет, делала, что попросят, и выслушивала все подряд, когда поблизости не находилось более достойного собеседника.
Завидев зеленое платье и рыжие волосы Сабины, проплывающие по залу под ними, тетушка Кэсси, блеснув глазами, проговорила:
– Кажется, Сабина переживает из-за дочери. Девочка не пользуется успехом, и меня это не удивляет. Бедняжка такая некрасивая. И кожа у нее смуглая – наверное, в отца. В нем текла греческая и французская кровь… Правда, Сабина и сама в юности была не то чтобы популярна.
Тут она в сотый раз пустилась в воспоминания о мало кому известных обстоятельствах несчастного замужества и развода Сабины, пережевывая мельчайшие подробности и разбавляя свой рассказ домыслами и набожными восклицаниями, ибо в понимании тети Кэсси ничто в мире не происходило без Божьего ведома. Бог, по ее мнению, сыпал испытаниями и благословениями направо и налево и был ответственен за все на свете.
На самом деле тетушка немного злилась на Сабину за то, что их встреча парой дней ранее увенчалась торжеством последней. Тетя Кэсси редко кого ставила на одну доску с собой, но когда она вдруг сталкивалась с таким человеком, то не забывала о нем до тех пор, пока не одерживала окончательную победу над противником. С мисс Пиви она могла быть полностью откровенной, ведь эта пухлая и одряхлевшая старая дева стала кем-то вроде исповедника, в присутствии которого миссис Струтерс сбрасывала маску. Она частенько приговаривала: «Это же мисс Пиви. Она не в счет».
– По-моему, Сабине не хватает смирения, она слишком увлечена делами света. В ней не осталось ничего от той скромной девушки, какой она от меня уехала. – Тут женщина глубоко вздохнула и продолжила: – Ну да не нам ее судить. Думаю, она настрадалась, и мне жаль ее до глубины души!
Во всех речах, в каждой фразе тети Кэсси присутствовал легкий театральный надрыв, будто она старалась подернуть предмет обсуждения мелодраматическим флером. Ни словечка в простоте! Она говорила обо всем, от банки сметаны до смерти мужа, с преувеличенным пафосом, идущим из самых недр души.
Однако мисс Пиви в ответ лишь промолчала; забывшись от восторга, она глядела на молодых людей. Широко распахнутые круглые глазки за стеклами пенсне лучились нерастраченным пылом девицы, всю жизнь проходившей в компаньонках. В такие моменты тетушка Кэсси сомневалась в ее умственных способностях и иногда даже говорила ей об этом.
Но на сей раз пожилая леди просто продолжила:
– Оливия нынче тоже выглядит не лучшим образом… Усталая какая-то, измотанная. Не нравятся мне эти круги у нее под глазами… Я уже давно вижу, что ее что-то беспокоит.
Легкомысленная от природы мисс Пиви по-прежнему упоенно наблюдала за девушками, столь сильно отличавшимися от девушек ее юности; вдобавок ее заворожило зрелище того, как мистер Хоскинс, сентиментальный толстяк средних лет, перебравший с шампанским, пытается флиртовать с терпеливой Оливией. Увлеченная этим спектаклем мисс Пиви не видела больше ничего вокруг себя. Она не замечала, какими взглядами одаривала ее тетя Кэсси, а ведь эти взгляды недвусмысленно намекали: «Ну погоди, вот останемся мы наедине!»
Некоторое время миссис Струтерс размышляла над, по ее выражению, «странным поведением Оливии». Впервые она заметила неладное пару месяцев назад, когда пришла в Пентланд-Хаус с обычным утренним визитом, а Оливия неожиданно расплакалась прямо посреди разговора и покинула комнату без всякого объяснения. Дальше стало только хуже: тетя Кэсси чувствовала, что Оливия ускользает из-под ее влияния и все меньше прислушивается к добрым советам. Взять хотя бы этот бал. Оливия словно не понимала, что надо быть бережливее, и теперь тетя Кэсси страдала так, будто это не шампанское лилось рекой, а кровь из ее вен. Подумать только! Ведь уже целых сто лет, с тех самых пор как Савина Пентланд купила парюру[4] с жемчугом и изумрудами, Пентланды не выбрасывали столько денег из пустой прихоти.
А еще она не одобряла моложавость Оливии и Сабины. Женщинам их возраста не подобает выглядеть столь юными и свежими. В этом есть нечто вульгарное, даже чуть-чуть неприличное: нельзя Сабине в ее сорок шесть выглядеть на тридцать пять. Сама тетя Кэсси в тридцать смотрелась женщиной средних лет и с того времени почти не изменилась. В свои шестьдесят пять, бездетная и одинокая (если, конечно, не брать в расчет мисс Пиви), она была такой же, как в тридцать, когда выступала в роли жены «несносного мистера Струтерса». Единственной переменой в ее жизни стало чудесное избавление от хронической болезни, случившееся одновременно с кончиной мужа.
Она так и не смогла простить Оливии то, что та была чужачкой, попавшей в запутанные сети жизней Пентландов не откуда-нибудь, а из Чикаго. Все эти годы женщину окутывала вуаль тайны и некой инородности. Конечно, никто и не ожидал, что Оливия сможет до конца проникнуться всей значимостью вхождения в семью, чья история так тесно связана с историей колонии Массачусетского залива и с жизнью Бостона. Разве для Оливии было важно, что мистер Лонгфелло, мистер Лоуэлл и доктор Холмс[5] нередко неделями гостили в Пентланд-Хаусе? А то, что сам мистер Эмерсон заезжал к ним на выходных? И все же (тетушка Кэсси готова была это признать) Оливия вела себя на удивление достойно. Ей хватило мудрости осмотреться и выждать, а не нестись вперед сломя голову, совершая одну ошибку за другой.
Но тут, посреди этих размышлений, появилась и сама Оливия, которая шла к лестнице вместе с Сабиной. Обе над чем-то смеялись: Сабина – с хитрецой и ехидцей, как она умела, а Оливия озорно и с каким-то подозрительным огоньком в глазах. Тетя Кэсси сразу подумала недоброе, решив, что они подшучивают над кем-то из гостей бала… Уж не над ней ли или над мисс Пиви? После возвращения Сабины стало ясно, что Оливия еще больше отдалилась и преисполнилась духом противоречия; при этом пожилая дама не могла не признать, что обе женщины очень отличаются друг от друга. Спокойная утонченность Оливии нравилась ей больше, чем чересчур яркое впечатление, производимое блистательной Сабиной. Тетя Кэсси ощущала их непохожесть, но, принадлежа к поколению, жившему эмоциями, а не анализом, не могла понять ее сути. Кассандра Струтерс не замечала того, что люди видели в Оливии с первого взгляда: «Вот она, истинная леди!» – возможно, единственная леди в полном смысле этого слова в огромном бальном зале. Мягкость, нежность, горделивая осанка – все эти качества тетя Кэсси, конечно, одобряла, но ей не давал покоя ореол таинственности, окутывавший женщину. Никогда нельзя было угадать, о чем думает Оливия. Неизменно вежлива, неизменно осторожна в речах. Однако недавно, решив усилить нажим на невестку, миссис Струтерс ощутила, что рискует пробудить в той нечто неопределенно опасное, и испуганно отпрянула.
С невольным вздохом поднявшись со стула, тетя Кэсси пошла вниз по лестнице навстречу дамам.
– Оливия, милочка, мне пора, – сказала она. – Мисс Пиви тоже уходит.
Конечно, мисс Пиви, увлеченная наблюдением за молодежью, предпочла бы задержаться, но бедняжка давно привыкла подчиняться приказам Кассандры Струтерс и потому, покряхтывая, встала и приготовилась уходить.
Оливия попыталась убедить их остаться, а Сабина, в чьих зеленых глазах тускло мерцала ненависть, сказала резко:
– Я думала, тетушка Кэсси, вы всегда остаетесь до победного.
Сабине ответили вздохом… вздохом, полным укоризны: ведь перед ней стояла одинокая, больная, брошенная всеми вдова, чья жизнь давным-давно закончилась.
– Молодость моя в прошлом, Сабина, – произнесла миссис Струтерс. – И я понимаю, что старики должны давать дорогу молодым. Но придет время, когда ты…
Сабина внезапно издала странный смешок.
– О, я пока сдаваться не собираюсь, – жестким голосом заявила она. – Какие мои годы!
– Ты уже давно не ребенок, Сабина, – отрезала миссис Струтерс.
– Вот именно что не ребенок!
Это замечание заставило тетушку Кэсси умолкнуть, напомнив о предыдущем весьма неприятном разговоре, в котором ее очень искусно окоротили.
Затем все суматошно кинулись провожать пожилых дам, искать их накидки, шарфы и прочее имущество; наконец процессия направилась к дверям, и сухопарая тетя Кэсси, чуть обернувшись, сказала:
– Попрощаешься за меня со своим дорогим свекром, Оливия? Кажется, он сейчас играет в бридж с миссис Соумс.
– Да, – подтвердила хозяйка вечера, – так и есть, с миссис Соумс.
Тетя Кэсси громко и многозначительно кашлянула. Ее взгляд и звук ее голоса недвусмысленно свидетельствовали о буре негодования по поводу поведения старого Джона Пентланда и отнюдь не молодой миссис Соумс.
Попросив шофера ехать помедленнее, пожилая дама села в свой допотопный автомобиль; потом туда же почтительно забралась мисс Пиви, и драндулет двинулся по длинной вязовой аллее меж рядов ожидающих машин.
«Дорогой свекор» Оливии приходился тетушке Кэсси родным братом, но та предпочитала общаться с ним через невестку, словно это каким-то образом еще прочнее, еще безнадежнее вплетало Оливию в ткань семьи.
Проводив тетушку, женщины вернулись в дом, и Оливия спросила:
– А где Тереза? Я уже больше часа ее не видела.
– Ушла домой.
– Тереза… домой… с бала в свою честь?!
Оливия изумленно остановилась и прислонилась к стене, столь очаровательная и милая, что Сабине подумалось: «Грешно такой красавице жить подобной жизнью». Вслух же произнесла:
– Я перехватила ее по дороге, когда она уже направлялась к Брук-Коттеджу. Она сказала, что ей все это не по душе, что ей скучно и грустно и лучше бы ей прилечь. – И Сабина, пожав безупречными плечами, добавила: – В общем, я разрешила Терезе уйти. Какая теперь разница?
– Полагаю, уже никакой.
– Я ее никогда ни к чему не принуждала. Меня саму в юности слишком часто заставляли посещать вечера; Тереза вольна делать что ей угодно и ни от кого не зависеть. Беда в том, что ее испортило знакомство со взрослыми мужчинами, умеющими поддержать умную беседу. – Сабина рассмеялась. – Зря я сюда вернулась. Мне ни за что не выдать ее за местного уроженца. Мужчины здесь – все до единого – ее побаиваются.
Оливия представила, как нелепая и смешная дочка Сабины, маленькая, смуглая, хмурая, с большими горящими глазами, шагает по аллее в Брук-Коттедж. Тереза разительно отличалась от ее собственной дочери, спокойной и благовоспитанной Сибиллы.
– Думаю, Дарем ее не впечатлил, – сказала Оливия и внезапно озорно улыбнулась.
– Ни капли. Она уже успела заскучать.
Оливия задержалась, прощаясь с собравшимися домой гостями: с сестрами Пингри в одинаковых розовых платьях; с пухленькой мисс Перкинс, обладательницей лучшей коллекции вышитых алфавитов во всей Новой Англии; с Родни Филлипсом, посвятившим жизнь разведению спаниелей и считающим себя истинным британским джентльменом; со стариком Тиллни, разбогатевшим на цехах Дарема, Линна и Салема; а также с епископом Смоллвудом, состоявшим в близком родстве и с Пентландами, и с Сабиной (это как раз его она прозвала Апостолом Джентльменов). Святой отец сыпал комплиментами красоте дочки Оливии и беззастенчиво кокетничал с Сабиной. Среди кустов сирени зашумели моторы автомобилей, и гости наконец один за другим отправились домой.
Когда рокот стих, Сабина внезапно спросила:
– А что за человек этот Хиггинс? Тот, что следит у вас за конюшнями.
– Неплохой, – ответила Оливия. – Дети его очень любят. С чего вдруг ты им заинтересовалась?
– Да так… Просто вспомнилось: сегодня я видела, как он стоял у дома и смотрел на бал и танцующих.
– Когда-то он был жокеем, и, надо сказать, хорошим, пока не набрал вес. Он служит у нас уже десять лет. Честный, добросовестный, временами очень забавный. Старик Пентланд во всем на него полагается… Разве что на даремских девиц падок. Им он кажется неотразимым… а между тем он безнравственный негодяй.
Лицо Сабины неожиданно просветлело, словно она совершила великое открытие.
– Так я и думала, – выпалила она и быстро ушла, чтобы продолжить свое «пристальное наблюдение».
Она спросила про Хиггинса, потому что тот никак не выходил у нее из головы; он производил странное, невнятное впечатление, беспокоящее ее ум, привыкший к точности и ясности. Сабина никак не могла понять, почему из всего калейдоскопа лиц на балу она выбрала именно этого человека. Он не принадлежал к их кругу, а был просто слугой, смотрящим в окно на чужой праздник, однако она выделила его, то есть того, кого ранее не замечала, и для нее он стал самой яркой и запоминающейся фигурой этого вечера.
Вот что случилось чуть ранее: Сабина стояла в эркере отделанного красными панелями старинного кабинета и на мгновение повернулась к окну полюбоваться на далекие солончаки и море, лежащее за пастбищами, каждый камушек, каждое деревце и куст на которых были отчетливо видны в прозрачном воздухе Новой Англии, пронизанном лунным светом. И внезапно она, зачарованная безмолвной и бездвижной красотой луговых пустошей и далеких белых дюн, охваченная воспоминаниями двадцатилетней давности, поймала себя на мысли: «Тут всегда было так – довольно красиво, но сурово, и холодно, и бесплодно, только я тогда этого не замечала. И вот я вернулась спустя два десятка лет, и надо же, мои родные места ничуть не изменились».
Сабина по-прежнему стояла у окна, и постепенно ей начало казаться, что за ней наблюдают. Кто-то шевельнулся среди кустов сирени, окутанных мраком… Листья слегка заколыхались, и женщина разом очнулась, вспомнив, кто она и где находится. Сабина напрягла зрение и сумела разглядеть приземистого коротышку, чье бледное лицо маячило между ветками, пока он внимательно рассматривал танцующих внутри дома гостей. Сабине сделалось не по себе, по коже побежали мурашки, однако она быстро узнала необычное, изборожденное ранними морщинами лицо Хиггинса, конюха Пентландов. Она, наверное, раз десять сталкивалась с ним, почти не замечая, но теперь разглядела с удивительной ясностью и поняла, что больше не забудет этого странного человека.
На нем были неизменные бриджи для верховой езды и хлопковая рубашка без рукавов, открывавшая короткие и волосатые мускулистые руки. Кривые ноги крепко упирались в землю, так что казалось, будто он врос в почву… как старая яблоня, роняющая озаренные луной листья на темную лужайку. Все это было весьма неприятно, словно (подумалось ей позднее) за ней тайком наблюдал хитрый зверь.
А затем он внезапно шагнул назад, робко укрывшись за ветвями сирени… как фавн.
Оливия с улыбкой смотрела вслед Сабине, догадываясь, куда та направляется. Она пойдет в старый кабинет и, сидя в уголке, будет притворяться, что интересуется свежим выпуском «Меркюр де Франс»[6] или какого-нибудь модного журнала, а на самом деле станет внимательно присматриваться и прислушиваться к тому, как старик Джон Пентланд и несчастная, побитая жизнью старушка миссис Соумс играют в бридж с парой своих ровесников. Оливия не сомневалась в желании Сабины разворошить прошлое. Сабине не нравилось прикидываться, подобно остальным Пентландам, будто между хозяином дома и его гостьей никогда ничего не было. Она хотела докопаться до сути, выяснить правду. Правда, одна только правда – вот что всегда волновало Сабину.
Оливия вдруг ощутила короткий, кружащий голову прилив теплого чувства к этой резкой и суровой женщине – чувства, в котором она никогда не осмелится признаться Сабине из-за презрения последней к всяческим сантиментам и неумения изящно принимать их проявления; но вместе с тем Оливия надеялась, что Сабина знает, как она ее любит, хотя и застенчиво молчит об этом, как молчит свекор, который, безусловно, тоже уверен в ее любви к нему. Для этих двоих говорить о столь простых чувствах, как привязанность, было невозможно.
Когда Сабина вернулась в Дарем, Оливии показалось, что ее собственное существование стало чуть менее пустым и безысходным. В Сабине была некая особая уверенная сила, коей здесь так не хватало всем, за исключением разве что Джона Пентланда. Сабине удалось что-то понять про жизнь и благодаря этому освободиться… от всего, кроме ужасной преграды из напускной холодности.
Мысли Оливии были прерваны очередной группой уходящих гостей; грусть с ее лица мгновенно слетела, уступив место безупречной, преискуснейшей веселости. Оливия улыбалась, мурлыкала: «Доброй ночи, жаль, что вы нас покидаете», или: «До свидания, я так рада, что вечер вам понравился». Она перешучивалась с дурашливыми стариками и подбадривала скромную молодежь, опять и опять повторяя привычные фразы. Люди уходили, приговаривая: «Что за прелесть эта Оливия Пентланд!»
Но как только за человеком закрывалась дверь, Оливия сразу про него забывала.
Гости покидали дом один за другим… потом сложили инструменты и ушли прочь темнокожие музыканты… и наконец появилась Сибилла в узком светло-зеленом платье, застенчивая и печальная, немного бледная от усталости. Увидев дочь, Оливия ощутила гордость. Сибилла была самой милой девушкой на этом балу, не самой бойкой, но самой нежной и прекрасной. Она унаследовала от матери спокойную красоту, которая оставляла после себя незримый шлейф, даже когда Сибилла уходила. Никто не назвал бы ее шумной, мужеподобной или вульгарной, как суфражистки; к тому же она, в отличие от ровесниц, не злоупотребляла румянами и помадой и не стремилась походить на светских львиц. В Сибилле уже ощущалась неподвластность времени, окутывающая истинную леди, к какому бы поколению та ни принадлежала; в ней были тайна, мудрость и знание жизни, не идущие ни в какое сравнение с дешевой яркостью. Вместе с тем эта холодная и уравновешенная красота могла отпугнуть. Юноши, привыкшие называть сверстниц «подружками» и «старушками», терялись рядом с преисполненной внутреннего достоинства девушкой, похожей в своем светло-зеленом наряде на неприступную лесную нимфу. Оливия немного волновалась из-за этого, опасаясь, что дочь не будет счастлива и даже больше – никогда не познает настоящей радости, которую сама Оливия всю жизнь искала, да так и не нашла. Оливия, видя в Сибилле себя, оглядывалась назад с высоты собственного опыта в надежде стать путеводной звездой для юного создания и находиться рядом, пусть и чуть в стороне, направляя девочку по тропам не столь бесплодным, как те, что достались ей. Сибилла была просто обязана влюбиться в человека, который сделает ее счастливой. Обычно девушкам с деньгами это не настолько важно; если их брак не удастся или наскучит им, они смогут развестись и попытаться еще раз, ибо таков закон их вселенной. Но для Сибиллы замужество могло обернуться как безбрежным великим счастьем, так и глубочайшей безнадежной трагедией.
Оливии вдруг вспомнились слова Сабины о Терезе: «Зря я сюда вернулась. Мне ни за что не выдать ее за местного уроженца».
Это высказывание в какой-то мере относилось и к Сибилле. Непостижимым образом девушка знала, чего хочет; и мечтала она отнюдь не о безопасной и заранее распланированной жизни, плавно катящейся по узкой колее традиций и обстоятельств. Ей не был нужен брак с человеком, ничем не отличающимся от прочих. Больше того, она жаждала опуститься под поверхность привычного быта, вкусить самую суть и ощутить смысл всякого своего действия. Оливия прекрасно понимала, откуда взялось это стремление.
Сибилла приблизилась к матери, обняла ее за талию и осталась стоять так; теперь любой принял бы их за сестер.
– Понравился бал? – спросила Оливия.
– Да… Было весело.
Оливия улыбнулась:
– Но не особо?
– Да, не особо. – Сибилла отрывисто рассмеялась, словно вспомнив забавный эпизод.
– Тереза от нас сбежала, – сказала мать.
– Знаю. Она предупредила меня, что уходит.
– Бал ей не понравился.
– Совершенно. А мальчишки показались глупыми.
– Как и все мальчишки вашего возраста. Это не самое интересное время жизни.
Сибилла чуть нахмурилась:
– Тереза говорит, дело не в этом. Просто они болтают только о клубах и алкоголе… а эти темы такие скучные.
– Вы бы с ней тоже только об этом и болтали, если бы безвылазно жили тут, как другие ваши сверстницы. Вы с Терезой смотрите на все со стороны. – Дочь промолчала, и мать продолжила: – Думаешь, не надо было посылать тебя учиться во Францию?
Сибилла тут же подняла глаза.
– Нет, почему же… – поспешно проговорила она. – Я бы не променяла это ни на что на свете.
– Мне тогда подумалось, что жизнь понравится тебе больше, если ты увидишь не только один-единственный ее уголок… Я хотела, чтобы ты на некоторое время уехала отсюда. – Оливия сдержалась и не сказала: «Потому что мечтала уберечь тебя от скверны, разрушающей все в Пентланд-Хаусе».
– И я была этому рада, – ответила Сибилла. – Рада, потому что это все поменяло… Мне сложно такое объяснить… Будто в жизни стало больше смысла, чем было бы, если бы я не уезжала.
Оливия неожиданно поцеловала дочь.
– Ты у меня умница, не зря я для тебя старалась. А теперь иди спать. Я потом зайду пожелать тебе доброй ночи.
Провожая взглядом Сибиллу, шедшую по пустому залу вдоль длинной вереницы семейных портретов, женщина думала о том, что на их фоне девочка смотрится удивительно свежей и полной теплой жажды жить; когда же наконец Оливия отвернулась, то увидела в узком коридоре свекра и миссис Соумс, которые как раз покинули кабинет. Ее поразило, насколько старым – старым, как никогда до этого, – выглядит нынче вечером сухощавый красавец Джон Пентланд: одряхлевший, ссутулившийся, с лиловыми полукружьями под блестящими черными глазами.
Рядом с ним, держась за его руку, брела дряхлая миссис Соумс: крашеные черные волосы нелепо уложены в хитроумную куафюру, щеки нарумянены, под дряблым подбородком – тяжелое жемчужное ожерелье; былая красота грубо и глупо размалевана; тщеславная, жалкая старуха, не догадывающаяся о собственной смехотворности. При виде ее в голове у Оливии закружились воспоминания о череде приемов с неизменно улыбающейся миссис Соумс в корсаже и тиаре, присевшей в реверансе, этом провинциальном пережитке темных и более варварских социальных эпох.
От взгляда на медленно и осторожно ступающего старика, не говоря уже о разбивающем сердце сочувствии к немощи миссис Соумс, Оливии захотелось плакать.
Джон Пентланд обратился к невестке:
– Оливия, деточка, я сейчас отвезу миссис Соумс домой. Пожалуйста, не запирай за нами дверь.
Он тепло посмотрел на Оливию и повел подругу через сад к автомобилю.
Когда они ушли, Оливия обнаружила, что в коридоре в своем изумрудном платье стоит Сабина, из темной оконной ниши наблюдающая за отъездом пожилой пары. Женщины еще некоторое время молча любовались суровой галантностью, с которой Джон Пентланд усаживал спутницу в машину; затем автомобиль двинулся между серебристыми от лунного света вязами, а Сабина вздохнула и сказала:
– Я помню, какой она была красавицей… настоящей красавицей. Она считала свою красоту профессией… Таких женщин больше нет. Я помню ее с самого детства. Прекрасная, как Диана в разгар охоты. Было это… когда же это было… давно… наверное, лет сорок назад.
– А вот я их другими не помню, – прошептала Оливия. – Они уже были такими, как сейчас, когда я появилась здесь.
Пока она говорила, ее охватила ужасающая, острейшая печаль, чувство всепоглощающей пустоты. В последнее время это чувство все чаще и чаще посещало ее, настолько часто, что она боялась растерять всю свою жизненную энергию.
Сабина вновь заговорила привычным, четким, металлическим голосом:
– Интересно, было ли между ними…
Оливия догадалась, о чем она хочет спросить, и прервала собеседницу быстрым ответом:
– Нет… Я уверена, что никогда ничего скрытого от наших глаз между ними не было… Я достаточно хорошо его знаю, чтобы не сомневаться.
Некоторое время Сабина задумчиво молчала и наконец произнесла:
– Наверное, ты права. Между ними не могло ничего быть. Он последний из пуритан… Не такой, как другие. Другие притворяются, но сами утратили веру. В них не осталось жизни. Они лишь лицемеры, тени… Он последний, в ком течет королевская кровь.
Она взяла свой серебристый плащ, накинула его на изящные белоснежные плечи и добавила отрывисто:
– Скоро рассвет. Надо немножко поспать. Пришло время, когда и мне приходится задумываться о подобных вещах. Ох, Оливия, мы не молодеем.
В залитом луной саду она обернулась и спросила:
– А что же О'Хара? Мне он так и не попался.
– Но я его приглашала. По-моему, он не пришел из-за Энсона и тети Кэсси.
Сабина лишь презрительно хмыкнула. Потом отвернулась и села в автомобиль. Бал завершился, гости разошлись, и она ничего и никого не упустила: ни тетушку Кэсси, ни старика Джона Пентланда, ни отсутствие О'Хары, ни затаившегося в темной сирени Хиггинса, подсматривавшего за всеми ними при свете луны.
Ближе к утру похолодало, и Оливия, стоя в дверях, озябла, пока смотрела, как Сабина уезжает. Вдали за пастбищами промелькнули фары машины Джона Пентланда, поворачивающей к дому миссис Соумс; они пропали за березовой рощицей и вынырнули вновь у выезда на шоссе; а когда Оливия наконец вернулась в дом, ей пришло в голову, что с появлением Сабины жизнь в Пентланд-Хаусе неуловимо изменилась.
Глава 2
Оливия привыкла (странным образом даже самое незначительное действие в Пентланд-Хаусе неизменно превращалось в привычку) каждый вечер перед сном, прежде чем подняться на второй этаж, обходить дом и проверять, все ли в порядке. Повинуясь этому инстинкту, она сразу после отъезда Сабины отправилась в свой обычный тур по особняку, задерживаясь то здесь, то там, чтобы отпустить слуг, позволив им перенести уборку на утро. По дороге она обнаружила, что дверь в гостиную, которая весь вечер была нараспашку, по какой-то причине закрыта.
Эта комната, большая и квадратная, располагалась в самой старой части здания, построенной еще при том Пентланде, что сколотил состояние на оснастке приватиров[7] и грабежах британских купцов. С годами помещение превратилось в подобие музея, наполнившись семейными реликвиями и сувенирами, ибо род Пентландов насчитывал уже три сотни лет – именно столько их миновало с тех пор, как вслед за Майлзом Стендишем и Присциллой Олдон[8] на суровый берег Новой Англии ступил его основатель, мелкий торговец, сбежавший от религиозных преследований на родине. В гостиной нередко собирались все члены семьи: была она обжитой и уютной, и этому уюту ни капли не мешали чудовищные в своей несообразности картины и мебель. Там, в числе прочего, стояли несколько стульев от Шератона и Хэпплуайта[9], красивый старинный стол из красного дерева, обитый плюшем диван, большое кресло-качалка неизвестного происхождения и уродливая бронзовая лампа, преподнесенная мистером Лонгфелло матери Джона Пентланда. На стене висели две отвратительные акварели: одна с видом на Тибр и замок Святого Ангела, другая с итальянской деревенькой, обе писаны мисс Марией Пентланд во время поездки по Италии в 1846 году; под ними расположилось украшенное кисточками кресло, подаренное полковником Хиггинсоном[10]. Также там были камин с белой полкой и размещенным над ней офортом, изображающим подписание Декларации независимости, и полное собрание исторических трудов Вудро Вильсона (дар сенатора Лоджа[11], которого тетушка Кэсси всегда величала «наш дорогой мистер Лодж»). В этой комнате хранились все памятные вещицы, связанные с длительными визитами в Пентланд-Хаус мистера Лоуэлла, и мистера Эмерсона, и генерала Кёртиса[12], и других замечательных уроженцев Новой Англии; Оливия никогда ничего здесь не трогала, оставив все на прежних местах – там же, где обнаружила, когда вошла в особняк в качестве невесты Энсона Пентланда; ну а тем, кто давно привык к семье и гостиной, эта коллекция вовсе не казалась абсурдной или пошлой. Она дышала историей. Переступая порог комнаты, гость мог ожидать, что кто-нибудь обязательно возьмет на себя роль экскурсовода и объявит: «Однажды за этим столом писал мистер Лонгфелло», или: «Это любимый стул сенатора Лоджа». Любая мелочь тут была близка Оливии.
Женщина осторожно отворила дверь и увидела, что лампы все еще горят и – что было весьма странно – за старым столом в окружении обветшавших томов и пожелтевших писем, необходимых для кропотливой работы над книгой «Семья Пентланд и колония Массачусетского залива», сидит ее муж. Оливия чрезвычайно удивилась этому, зная о его привычке ровно в одиннадцать вечера идти спать даже в такие дни, как сегодняшний. Он ушел с бала за несколько часов до его окончания, но до сих пор не снял смокинг, хотя давно пробило полночь.
Оливия настолько тихо появилась в комнате, что Энсон ее не услышал, и какое-то время она молча наблюдала за ним, будто раздумывая, заговорить или уйти, не потревожив. Мужчина сидел к ней спиной, и на фоне белых стенных панелей отчетливо выделялись его сутулые плечи, худая морщинистая шея и облысевшая макушка. Вдруг, словно почувствовав взгляд жены, он повернулся и посмотрел на нее. Энсон Пентланд казался старше своих сорока девяти лет; вытянутым лошадиным лицом он походил на тетю Кэсси – лицом не то чтобы некрасивым, но осунувшимся и желтоватым, с круглыми глазками цвета голубого фарфора. Увидев Оливию, муж привычно скривил рот, и женщина поняла, что сейчас он начнет жаловаться.
– Ты сегодня допоздна засиделся, – тихо произнесла Оливия, сделав вид, что ничего не замечает.
– Я ждал тебя, нам надо поговорить. Да, у меня к тебе разговор. Задержись на минутку.
Они довольно холодно общались друг с другом, точно никогда, даже в первые годы после рождения детей не были близкими людьми. В его манере ощущалась чопорная и нервозная сухость, весьма причудливая, викторианская, смешанная с робостью. Он был из тех людей, которые предпочитают поступать не так, как правильно, а так, как принято в их кругу.
Первая с самого утра беседа. Обычно они лишь обменивались повторяющимися много лет день за днем фразами. Когда муж предлагал поговорить, Оливия ожидала жалоб на слуг, в основном на Хиггинса, которого Энсон не любил с особым, необъяснимым пылом.
Усталая Оливия села, раздражаясь из-за столь позднего часа, выбранного для высказывания мелочных претензий к прислуге. Отчасти автоматически, отчасти с приятным осознанием, что и сама может позлить его тем, что курит, женщина зажгла сигарету; дожидаясь, пока муж закончит тщательно промокать пресс-папье последнюю страницу, она ощутила необычное желание поспорить, затеять ссору, способную хоть на минуту растревожить унылое болото повседневности и тем самым успокоить ей нервы. Но она тут же одернула себя: «Что это на меня нашло? Неужто я из тех, кому нравится устраивать сцены?»
Энсон – высокий, худой и сутулый – поднялся из-за стола и распрямился, глядя на Оливию блеклыми глазками.
– Я хочу поговорить о Сибилле, – начал он. – Мне стало известно, что каждое утро она отправляется на конную прогулку с этим О'Харой.
– Верно, – спокойно ответила Оливия. – Каждое утро перед завтраком, пока все остальные у себя в комнатах.
Он нахмурился и бесстрастным голосом, с видом сурового достоинства, произнес:
– То есть ты об этом знаешь?
– Они встречаются за пастбищами, у старого карьера, потому что он не хочет приближаться к дому.
– Наверное, понимает, что ему тут не рады.
– Безусловно, причина в этом. И по этой же причине его не было на сегодняшнем вечере, хотя я и приглашала. – Оливия несколько иронично улыбнулась. – Энсон, тебе хорошо известно, что я не испытываю к нему тех же чувств, что и ты.
– Еще бы. Ты редко когда со мной согласна.
– А вот грубить не стоит, – невозмутимо отозвалась жена.
– Похоже, ты очень много об этом знаешь.
– Сибилла все мне рассказывает. По-моему, так гораздо лучше.
Оливия, не сводившая глаз с мужа, была довольна тем, насколько раздражает Энсона ее спокойствие, хотя и немного стыдилась радости, доставляемой ей этой даже не сценой, а сценкой, внезапно скрасившей монотонность жизни. Энсон между тем продолжил:
– Как ты знаешь, ни тетя Кэсси, ни отец этого О'Хару не одобряют.
Оливии впервые показалось, что во тьме мелькнул свет.
– Энсон, твоему отцу тоже все известно. Пару раз он и сам катался с ними на рыжей кобылице.
– Ты уверена?
– Зачем мне придумывать такую нелепую ложь? Мы с твоим отцом отлично ладим. Ты сам это прекрасно знаешь. – Ее легкий выпад достиг цели, и Энсон сердито отвернулся. Она словно бы сказала: «Это ко мне идет твой отец со всеми своими заботами, а не к тебе. И это не он настроен против О'Хары, иначе я бы точно об этом знала». Но вслух Оливия произнесла: – К тому же я видела их собственными глазами.
– Ладно, значит, я возьму дело в свои руки. Мне это не по душе, и я хочу все прекратить.
Услышав такое, Оливия чуть-чуть подняла брови, отчего вид у нее стал то ли удивленный, то ли насмешливый… а может, то и другое вместе. С минуту помолчав, она проговорила:
– Я правильно понимаю, что за этим твоим недовольством стоит тетушка Кэсси? – Энсон не ответил, и тогда она продолжила: – Ей, должно быть, приходится очень рано просыпаться, чтобы не пропустить их отъезд. – Опять тишина; чертенок в душе Оливии внезапно заставил ее добавить: – Или же к ней бегают с докладом наши слуги. Сам знаешь, она подобным не брезгует.
Пока Оливия говорила, лицо Энсона постепенно все сильнее вытягивалось. Даже цвет кожи у него поменялся, приобретя в свете викторианской люстры над его макушкой зеленоватый оттенок.
– Оливия, ты не имеешь права говорить в таком тоне о моей тетушке.
– Вот только не надо усугублять. Сам знаешь, я ни капли не преувеличила.
Оливии стало теплее на душе. Она его задела! Наконец-то, после всех этих лет, до него начало доходить, что не такая уж она безответная.
Теперь Энсон выглядел неприятно удивленным. Чуть смягчив тон, он сказал:
– Оливия, я не понимаю, что с тобой происходит в последнее время.
В голове женщины закружился рой мыслей: «Возможно, он подобреет. Возможно, есть еще в его сердце капелька тепла. Возможно, прямо сейчас он наконец-то станет нежнее, внимательнее, возможно… возможно…»
– Какая-то ты чудная, – произнес он. – И не только я это вижу.
– Не только, – с легкой грустью согласилась Оливия. – Тетя Кэсси тоже. Она всем соседкам рассказала, что я в последнее время отчего-то кажусь несчастной. Наверное, это потому, что я немного утомлена. Я уже забыла, когда отдыхала… от Джека, от тети Кэсси, от твоего отца… и от нее. – Сказав последнее слово, она повела рукой в сторону темного северного крыла большого дома.
Оливия наблюдала за мужем, понимая, что ее шокирующее заявление повергло того в ужас: ведь она собрала воедино все, что не было принято обсуждать в Пентланд-Хаусе, озвучив разом семейные тайны и разрушив иллюзию благополучия.
– Надо иногда говорить о таких вещах, – печально пояснила она. – Когда мы с тобой наедине и никто нас не слышит. Тогда это никому не может навредить. Нельзя вечно делать вид, что этого не существует.
Энсон молчал, отчаянно пытаясь придумать хотя бы какой-то ответ. Наконец он промямлил:
– Ты вечер за вечером играешь в бридж с Сабиной, отцом и миссис Соумс.
– Мне становится легче на сердце. Хоть какое-то разнообразие.
Но он лишь повторил:
– Я не понимаю тебя, – и принялся взволнованно мерить шагами комнату, пока Оливия сидела и ждала, искренне надеясь, что сейчас наконец-то все разрешится. Женщина внезапно почувствовала, что побеждает, и будущая победа опьянила ее: она с самой юности не испытывала ничего подобного; ей хотелось расхохотаться, дико, истерично, глядя прямо на Энсона, тощего и длинного, мечущегося из угла в угол.
Неожиданно он остановился прямо перед ней и сказал:
– Мне не нравится, что ты слишком часто приглашаешь в наш дом миссис Соумс.
И Оливия поняла, что царящее в комнате возбуждение – напряжение между ними – еще сильнее, чем она думала ранее, ибо Энсон сумел заставить себя заговорить о миссис Соумс и об отце, то есть о том, что упоминать запрещалось. И выступил он с открытым забралом по собственной воле.
– Кому это теперь может навредить? Кому какая разница? – спросила она. – Для несчастной увядшей женщины это единственная радость, да и у твоего отца радостей не так уж много.
Энсон с отвращением пробормотал:
– Нелепый роман между… двумя… двумя старыми…
Он не закончил предложение, потому что нужное слово, которое вертелось на языке, не пристало джентльмену адресовать собственному родителю – и особенно Пентланду.
– Ладно, – проговорила Оливия, – допустим, это и правда нелепый роман… Но я не думаю, что он всегда был таким уж нелепым.
– Что ты имеешь в виду? Ты считаешь… – Он замялся, снова подыскивая слова и отбрасывая те, что так и лезли к нему в голову. Было странно наблюдать, как он теряется, сталкиваясь лицом к лицу с действительностью. – Ты пытаешься сказать, – заикался он, – что мой отец когда-либо… – Тут он чуть не задохнулся, но нашел все же в себе силы закончить: – …вел себя бесчестно?
– Энсон… сегодня ночью мне отчего-то хочется быть откровенной… хотя бы раз… один-единственный раз.
– Но вместо этого ты лишь все извращаешь.
– Нет… – Оливия грустно усмехнулась. – Если только ты не имеешь в виду, что в этом доме… в этой комнате… – Она широким жестом белоснежной руки обвела собрание викторианских сувениров, столь дорогих сердцу некогда прочной и могущественной пуританской семьи. – …Правда и искренность выглядят извращением.
Он хотел было зло перебить ее, но она подняла ладонь и продолжила:
– Нет уж, Энсон, я выскажу тебе все начистоту… хочешь ты это слушать или нет. И пускай даже ни к чему хорошему мои слова не приведут… Мне неизвестно, вел себя твой отец или не вел, как ты выразился, бесчестно. Надеюсь, что вел… Надеюсь, они с миссис Соумс действительно были любовниками в те далекие дни, когда любовь для них имела значение… Да… я говорю про любовь телесную… И по-моему, так было бы лучше. Они могли бы найти в ней счастье… хоть ненадолго… вместо того чтобы жить в заколдованном мире, где один день неотличимо похож на другой… Я считаю, твой отец, как никто на этом свете, заслуживает счастья. – Она вздохнула и шепотом добавила: – Так-то вот!
