Читать онлайн Дети Солнцевых бесплатно

Дети Солнцевых

Предисловие от издательства

Елизавета Николаевна Кондрашова (урожденная Мейер) родилась в 1836 году в Вятке. Писать она начала уже в зрелом возрасте, когда, овдовев и оставшись без средств к существованию, начала сотрудничать в газете «Правительственный вестник» и в журнале «Новь».

Самое известное произведение Кондрашовой — повесть «Дети Солнцевых». В нем писательница воссоздает картину жизни воспитанниц Павловского института, одного из самых известных женских учебных заведений дореволюционной России. Сама Елизавета Николаевна училась в институте с 1843 по 1848 год, но действие повести отнесено к более раннему времени, к 1820-м годам.

Творческий вымысел переплетен в книге с личными впечатлениями и воспоминаниями автора, и потому повесть, обладающая несомненными литературными достоинствами, является в то же время ярким свидетельством давно ушедшей эпохи, открывающим незнакомые современному читателю страницы жизни юных институток.

«Дети Солнцевых» увидели свет в год смерти писательницы (1887), и в конце XIX века повесть стала настольной книгой в девичьих комнатах многих дворянских домов. Книга вышла с рисунками известного книжного иллюстратора Е. П. Самокиш-Судковской (они воспроизведены и в настоящем издании).

Популярность книги была столь велика, что это нашло отражение в других литературных произведениях того времени. Так, героини известной в те годы повести Веры Новицкой «Веселые будни» (в настоящее время повесть также выпущена в серии «Девичьи судьбы») зачитываются книгой «Дети Солнцевых», глубоко переживая события из жизни институток и искренне сочувствуя им.

Тяжело пережив трагическую смерть отца и затяжную болезнь матери, две сестры попадают в стены женского института. Казенная обстановка и царящие в заведении жестокие нравы по-разному воздействуют на «домашних» девочек, постепенно меняя их характеры и отношение к жизни…

Глава I

Счастливая семья

— Вот расходилась-то! — сказал громко человек средних лет, небольшого роста, очень миниатюрно сложенный, поднимая голову от работы, которой он был усердно занят в течение нескольких часов кряду. — У, погодка!

Он встал, потирая руки, и, вздрагивая от холода, подошел к окну.

— Что за темень, зги не видать! И как страшно дует от окон! — сказал он, обращаясь в противоположный угол комнаты.

— Да, а Федя до сих пор еще не вернулся. Не понимаю, что могло его задержать, — послышался в ответ мягкий голос, в котором слышалось беспокойство.

— У-у-у! — завывал с переливами порывисто ворвавшийся в трубу ветер.

Разговор происходил в комнате одной из квартир нижнего этажа большого каменного дома, стоявшего на набережной Невы, а квартиру эту занимал Дмитрий Федорович Солнцев, надворный советник [1], служивший секретарем в одном из ученых учреждений столицы. Дмитрий Федорович был добрейший человек, прекрасный семьянин и христианин. Он был любим и уважаем всеми, кто его знал. К нему обращались и за помощью, и за советом; его брали посредником в семейных ссорах; с ним советовались, как отделать квартиру, куда отдать детей на воспитание, куда подать просьбу о пенсии. Дмитрия Федоровича, этого маленького, доброго, ласкового человечка, любили и знакомые, и сослуживцы, и низшие служители.

Дмитрий Федорович был единственный сын когда-то богатого помещика губернии. Его мать, происходившая из древнего дворянского рода, умерла в то время, когда ему было всего четыре года от рождения. Лет через восемь после ее смерти отец его женился вторично, на одной из своих крепостных, а мальчика вскоре взял к себе один из дядей по матери и воспитывал его сначала вместе со своими детьми, потом отдал в дворянскую гимназию при университете в Москве.

Восемнадцати лет молодой человек лишился отца, успевшего вконец разорить имение и еще при жизни, разными обходами, передать жалкие остатки полученного от дедов наследия детям второй жены. Дмитрий Федорович поступил в Московский университет, окончил курс и тотчас, по протекции дяди, получил место с небольшим окладом в Петербурге.

Жить было трудно, он стал давать уроки, устроился понемногу и двадцати шести лет женился на двадцатилетней умной, красивой, образованной девушке, дочери гувернантки двоюродных сестер, Анне Францевне Трэйфельд, которую знал с десятилетнего ее возраста и которой «поклялся в верности», поступая в университет. Женитьба эта, как поступок недостойный дворянина, была причиной разрыва всех родственных отношений между семейством дяди и племянником.

Молодая чета Солнцевых жила очень скромно и очень счастливо. Оба трудились с утра до вечера и не тяготились трудом. Дмитрий Федорович, проводивший день с десяти часов до четырех, а иногда и до пяти на службе и засиживавшийся до глубокой ночи над срочной частной работой, всегда находил в спокойной, веселой, энергичной Анне Францевне и нравственную поддержку, и помощницу в труде. Детей у них было четверо, два сына и две дочери. Квартиру Солнцевы занимали небольшую, но все три комнаты были светлые, большие, окнами на солнечную сторону и на Неву. Анна Францевна толково занималась незатейливым городским хозяйством, то есть сама ходила на рынок, закупала провизию раза два в неделю, с помощью единственной крепостной пожилой женщины готовила кушать, учила девочек, переписывала работу мужа, делала для него переводы и выборки из сочинений, и так оба трудились, счастливые и спокойные, девятнадцатый год вместе.

Дмитрий Федорович приблизил лицо к стеклу и пристально вглядывался в темноту. Ветер выл и злился, потрясая оконные рамы. Тусклые желто-красные огоньки в редко расставленных по обеим сторонам набережной фонарях метались во все стороны, не освещая тьмы, только лишь намечая дорогу; Нева вздымалась крупными волнами и с шумом билась о крепкие гранитные стены.

— Уж не пойти ли мне за ним? — произнес нерешительным голосом, как будто обдумывая что-то, Дмитрий Федорович и подошел к столу, за которым Анна Францевна и две девочки, одна лет одиннадцати, другая семи, что-то прилежно шили.

— Что ты, Господь с тобой! — сказала Анна Францевна, подняв от работы голову.

Сильный порыв ветра с яростью налетел на окна, рамы заскрипели, ветер, гудя и свистя, понесся далее, стекла задребезжали, и крупные капли дождя громко и часто забарабанили по стеклам.

— Ему так нездоровилось с утра, что, может быть, Алексей Григорьевич не пустил его домой по этой погоде.

— Нет, — сказала Анна Францевна, — Федя знает, что мы будем беспокоиться, да и вряд ли он оставит его…

Дмитрий Федорович постоял с минуту молча, потом взял с продолговатого лакированного лоточка, стоявшего на столе, щипцы, сощипнул нагар с обеих горевших на столе сальных свечек и со щипцами в руках прошел к своему столу, где тоже снял со свечей нагар.

— Варя, возьми-ка щипцы, — сказал он громко.

Младшая девочка, очень довольная, что может расправить ноги, подбежала к отцу, обняла его, по дороге дернула сестру за рукав, поцеловала мать и села на свое место.

В комнате на некоторое время стало светлее.

— Да, наконец вы можете и разойтись, — продолжала Анна Францевна после некоторого молчания, — даром только студиться будешь. Бог милостив! — добавила она и принялась сшивать две вместе сложенные полосы темной шерстяной материи так скоро, что издали казалось, будто ее рука кружилась без цели по воздуху.

Дмитрий Федорович сел на свое место, взял гусиное перо, поправил перочинным ножичком его концы, попробовал на ногте, потом обмакнул перо в чернила, написал свою фамилию на клочке бумаги, сделал росчерк, остался доволен пером, хотел было писать, но вдруг задумался, откинул голову на спинку кресла и в этом положении оставался несколько минут.

В комнате опять воцарилась на минуту нарушенная тишина; свечи опять горели тусклее; Анна Францевна продолжала кружить рукой по воздуху; дети медленно молча что-то шили, низко нагнув головы над работой. Тишина нарушалась только отрываемой ниткой, катушкой, поставленной на стол, да мерным «тик-так, тик-так» длинного маятника часов, висевших в футляре на стене у двери.

Вдруг раздалось громкое шипение, что-то щелкнуло, и послышались один за другим протяжные, хриплые удары.

— Раз, два, три, — считала младшая девочка вполголоса, подняв голову и глядя своими веселыми карими глазами в направлении, откуда слышались звуки.

Анна Францевна, снимая со стола длинную полосу материи, нечаянно задела ножницы; они с шумом звонко ударились об пол. В эту самую минуту дверь в комнату отворилась, и на пороге показалась человеческая фигура.

— Ах! — вскрикнул Дмитрий Федорович, живо вскочив на ноги, но тотчас же сел в кресло и произнес задыхающимся голосом: — Уф! Как ты меня испугал, Федя!

— Федя! Слава Богу! — послышался громкий радостный голос с другого конца комнаты.

Анна Францевна торопливо положила работу на стол и пошла навстречу сыну, который здоровался с отцом.

— Что ты так поздно? Мы уж начинали беспокоиться! И как это мы не слышали, что ты пришел?

— Я все пережидал, думал, авось ветер стихнет, — сказал веселым голосом высокий, худой, с тонкими, правильными чертами лица мальчик лет шестнадцати. — Погода адская, идти так тяжело, точно воз везешь; раз десять останавливался, поворачивался спиной к ветру и стоял долго, не двигаясь. Кажется, пронеслось, думаю; не тут-то было, ногами перебираю, а не двигаюсь ни на шаг; ветер рвет и насквозь пронизывает. И холод же! А тут еще, на беду, не успел я перейти мост, как пошел дождь, и я промок буквально до костей. Оттого и не пришел с парадной, а пробрался по черной лестнице на кухню, переоделся и развесил свои доспехи для просушки. Я уже давно дома, — прибавил он.

— А я, верно, задремал, сидя, и проснулся от какого-то звона и громких ударов в набат. Открыл глаза и вдруг в двери на пороге вижу… спросонья не разглядел тебя, — сказал Дмитрий Федорович, обращаясь к сыну. — Странно, — продолжал он в раздумье, — как иногда ни с того ни с сего вдруг с поразительной ясностью вспомнится что-нибудь давнее, прошлое. Я никогда не вспоминал, да и совсем думать о такой старине забыл; но тут вот мигом, в минуту пробуждения передо мной как будто встала живая картина давно минувшего…

Дмитрий Федорович встал и, ежась от холода и запахивая халат, перешел на диван. Анна Францевна и дети молча ждали продолжения. Он сел глубоко в угол дивана, девочки, а с ними и старший брат наперегонки подбежали к стоявшему у дивана большому старинному креслу, и все трое, каждый стараясь занять как можно менее места, втиснулись в кресло, как могли. Анна Францевна встала.

— Отдохни, Анна; сядь вот здесь, — сказал Дмитрий Федорович и, взяв прислоненную к спинке дивана подушку с вышитым по канве букетом цветов, заботливо положил ее под локоть жены. — Устала? — спросил он с участием.

Анна Францевна на вопрос его ответила вопросом:

— Что же такое Федя напомнил тебе?

— Не Федя, а все… Я не сумею даже сказать, что именно… Время, ветер, холод, бой часов, внезапное появление Феди… Все вместе, может быть… но меня вдруг охватило воспоминание о той поре, когда мне было одиннадцать лет, и я жил с отцом в Покровском, в нашем имении. Ты бы, Федя, нагар сощипнул, а то совсем темно, — сказал Дмитрий Федорович.

Федя встал, снял со свечей и, вернувшись на свое место, спросил:

— А куда же делось имение дедушки?

— Имение дедушки? Имение ушло еще при его жизни, а куда? — он развел руками. — Он женился во второй раз, — добавил Дмитрий Федорович неохотно. — Меня на тринадцатом году взял к себе в Москву брат покойной матери, и я отца более не видел. Лет через пять, когда нам дали знать о его кончине, я поехал с поверенным дяди в имение… Оказалось, что все, что можно было продать, продано отцом при жизни, что сам он жил последние месяцы и скончался в наемном доме, и что после него остались неоплатные долги… Его обобрали дочиста, так все и ухнуло. При мне остались дядька Игнат и его жена Марина, отправленные отцом со мной в Москву. Игнат умер на моих руках, а Марина и теперь с нами.

— А как же вы-то? — спросила одиннадцатилетняя хорошенькая девочка с умным выражением лица, поймав руку отца и приложив ее к своей щеке.

— Что, как я?

— Как же вы-то остались, если дедушка все имение… — она остановилась, соображая, как бы выразиться, — все имение прожил и еще оставил долги?

— Я вернулся к дяде, поступил в университет, потом по милости дяди получил место в Петербурге, женился, и вот, как видишь.

— Да? Бедный, несчастный папочка! — сказала девочка, встав с кресла и ласкаясь к отцу.

— Бедный — правда, в смысле неимущий, нищий, но не несчастный, благодарю Господа. Видишь ли, — сказал он, поставив девочку перед собой и держа за обе руки, — если б я остался богатым владельцем, я бы не жил у дяди и, по всей вероятности, не встретился бы с твоей мамой и не женился бы на ней. И у меня не было бы таких хороших детей, — добавил он, широко раскрыв руки и разом обхватив все три хорошенькие головки и прижав их к своей груди.

— А если б и это все было, и имение… большой старинный дом, сад, поля… Как бы это было чудесно! — сказала девочка с восторгом.

— Да, — произнес Дмитрий Федорович в раздумье, — да. Впрочем, как знать…

Погода бушевала всю ночь. Вода в Неве бурлила; клокотала и поднималась высокими пенистыми волнами Фонтанка; Мойка и каналы вздувались с каждым часом все более и более, силясь перескочить сдерживавшую их гранитную преграду. Тяжелые свинцовые тучи, гонимые ветром, непрерывно неслись друг за другом низко над городом. Улицы опустели, лишь изредка кое-где слышался неясный, заглушаемый воем и свистом ветра шум колес спешившего куда-то экипажа, да разносился ветром протяжный оклик часового.

Наступило утро, темное, мрачное, холодное. Церковные колокола стали сзывать народ на молитву. На их глухой призыв мало кто откликнулся.

— Помилуй Бог, какая вьюга! На ногах не устоишь! — говорил жене один заботливый супруг.

— Что ты, мать моя, куда собираешься, не ходи сегодня! Бог не взыщет, дома помолись. Путный хозяин и собаку на улицу не выпустит, — убеждал другой.

Выходившие из дому за хлебом или за провизией шли торопливо, с трудом удерживая распахивавшиеся полы салопов [2] и бекешей [3] и, возвратившись домой, уверяли, что такого бешеного ветра никогда еще не бывало.

Дмитрий Федорович, аккуратный во всем и в особенности аккуратный до педантизма относительно службы, несмотря на погоду вышел из дому как и всегда, ровно в девять часов. Федя пошел было на урок, но, пройдя шагов пять-десять рядом с отцом, остановился.

— Что, брат? — обернулся к нему Дмитрий Федорович, поднимая воротник и надвигая крепче шляпу. — Вернись-ка ты лучше домой… Экий ад! — произнес он с досадой, делая невольный пируэт и схватываясь за шляпу. — Да не выходи никуда, слышишь? И скажи, чтобы девочек не выпускали! — крикнул он вслед сыну.

— Посмотрите, барин, какие чудеса! — встретил Федю у ворот дома молодой парень в валенках, нагольном [4] тулупе, подпоясанном полосатым, красным с зеленой каймой поясом, закрученным вокруг талии, и в шапке, плотно надвинутой на уши. — Чудно, право!

С этими словами он прошел в калитку запертых ворот, пригласил Федю следовать за ним и, придя во двор, остановился. Посреди двора вода била фонтаном и разливалась по двору.

Федя торопливо вернулся домой и, вбежав в комнату сестер, позвал их полюбоваться на необыкновенное явление. Фонтан был прекрасно виден из окна передней, выходившей во двор. Все трое, стоя у окна, стали с любопытством смотреть на него и на постоянно сменявшуюся во дворе публику.

— Вот, вот, смотри, это счетчик [5], который живет во-о-он в том окошке, и его Дружок; так и есть, непременно тут, его везде спрашивают!

Дружок, небольшая дворняжка, белая, с черными пятнами, на коротких ногах, с хвостиком, завернутым крендельком, выбежала очень решительно во двор за своим длинным, худым, в накинутой на плечи поддевке [6] и надвинутой на глаза фуражке хозяином, но, не добежав до фонтана, еще решительнее повернулась, добежала до порога низенькой двери, откуда только что выбежала, остановилась и стала с беспокойством следить за движениями своего хозяина.

— И та туда же! Мариша! — вскрикнула тоненьким голоском, смеясь, востроглазая семилетняя девочка, младшая дочь Дмитрия Федоровича. — Как это она еще Леву с собой не понесла?… Мариша!.. — она постучала кулаком в стекло.

— А ты бы посмотрел, что на Неве делается! — сказала старшая сестра, обращаясь к Феде. — Пойдем, там лучше. Страшно, но картина чудесная. Нева свинцовая, почти черная, волны большущие; как они налетят друг на друга, столкнутся, — все покроется пеной, и брызги полетят высоко-высоко, чуть не до облаков. Пойдем!..

Она схватила брата за руку, и дети, умеющие радоваться всякой новинке, побежали в кабинет отца.

Вода в Неве была необычайно высока, почти вровень с тротуаром. Она волновалась, кипела и пенилась. Волны с яростью ударялись о гранитные стены, сталкивались, со страшным шумом разбивались и разлетались брызгами.

— Вот, вот, смотри, эта… Эта перескочит непременно, — беспрестанно вскрикивала младшая девочка, хватая брата за руку. — Ух, какая!..

Охотников полюбоваться на небывалое зрелище набиралось все более и более. Народ сбегался со всех сторон. Ветер бушевал, пронизывая любопытных насквозь, срывал с них шапки, закручивал и сбивал их с ног. Не было уже возможности стоять, и мало-помалу набережная стала пустеть. Гул и шум усиливались. Волны росли, росли и вдруг с неистовым ревом перевалили и устремились на берег.

Это было вскоре после полудня.

В том доме, где жил Дмитрий Федорович, как и в каждом доме всей местности, подверженной опасности, поднялась суматоха. Подвальные жильцы, в испуге захватив ребят, больных да кое-какие попавшие первыми на глаза пожитки, метались от двери к двери верхних жильцов и молили о помощи и приюте.

Анна Францевна, давно занятая уборкой и укладкой вещей, взглянула в окно, — мостовой уже не было видно. Она торопливо одела детей, отправила маленького сына с няней и младшей дочерью наверх к знакомым, а сама с Федей и старшей дочерью стала связывать в узлы одежду, книги, бумаги и более ценные вещи и выносить их на лестницу.

— Скорее! Скорее! Что вы делаете?! — вдруг закричал Дмитрий Федорович, вбегая в комнату, где Анна Францевна и дети, занятые укладкой, и не замечали подступившей опасности.

— Сейчас, еще вот это, — ответила Анна Францевна, впопыхах хватая какую-то мебель. Она и дети громоздили мягкую мебель на двуспальную кровать и диван.

— Брось все!.. Ведь не уйти! — крикнул Дмитрий Федорович с ужасом и, схватив за руки дочь, стал пробираться с ней к выходу. — За мной, за мной! — кричал он жене и сыну. Вода из подвального этажа уже поднялась к нижнему и с необычайной быстротой разливалась по всей квартире. Половицы с треском поднимались. Федя и Анна Францевна, держась за руки, с трудом, на четверть в воде следовали за Дмитрием Федоровичем. Когда они выбрались на лестницу, Дмитрий Федорович перекрестился, отер лоб и, осведомившись, к кому отправлены дети и где Анна Францевна надеется приютиться, сказал: — Ну, Христос с вами, до свидания, теперь я поеду.

— Куда?! — с изумлением спросила Анна Францевна.

— Опять туда, на ту сторону, — показал Дмитрий Федорович на противоположный берег Невы. — Авось Бог поможет спасти кого-нибудь еще. Ты не можешь себе представить, что там делается, в этих низеньких деревянных домиках! Некоторые женщины и даже мужчины растерялись до того, что мечутся, плачут, и вместо того чтобы бежать, они, по колено в воде, насилу удерживаясь на ногах, собирают свое тряпье и всякий негодный хлам. Многих мне приходилось вытаскивать из подвалов просто силой. В одной квартире я нашел двух оставленных девочек лет трех-четырех, они кричали что было сил. По всей вероятности, мать, как увидела, что вода выступает, перепугалась и, не понимая, что делает, посадила ребят на комод и, строго наказав им, чтобы не двигались с места, сама убежала искать помощи и уж, конечно, не смогла попасть назад. Я ведь в лодке, — добавил он. — Ну, мне пора, время уходит. До свидания. Вернусь, как только можно будет. До свидания!

Он протянул руки к жене.

— Нет, ты не поедешь, Митя! — сказала взволнованным голосом Анна Францевна. — Мы здесь с ума сойдем. Подумай, как ты нас оставишь! Такой ужас, да и ты наверняка простудишься. Не понимаю, что за польза от того, что ты поедешь? Что ты можешь сделать? Не езди, прошу тебя.

— Как что за польза? Я, да другой, да третий, и мы спасем десятки людей. Посуди, Анна, если бы все, как мы теперь, сказали: дело обойдется без нас. Что бы вышло? Сколько бы лишних жертв могло быть, а отчего? Только оттого, что я, и другой, и третий побоялись бы промочить себе ноги и простудиться!

С этими словами Дмитрий Федорович обнял жену, сына и нагнулся, чтобы поцеловать тут же стоявшую старшую из девочек, но она обхватила шею его руками и умоляющим шепотом нервно стала просить его:

— Папочка, милый, не уходи, что с нами будет, папа!

Дмитрий Федорович разнял ее руки и, отодвинув от себя, взял дочь за плечи и, глядя в ее глаза, стал шутливо говорить:

— Ай-яй-яй, Катюша, ты ли это? Это моя-то ученица! А я думал, что ты станешь просить, чтобы я и тебя взял с собой. Хорош бы был твой папа, если б остался сложа руки дома, в то время когда каждая пара здоровых рук так важна!

Сказав это, он крепко поцеловал дочь в оба глаза, перекрестил ее, отстегнул цепочку, вынул из карманов часы и портмоне и, положив все ей в руки, сказал:

— Возьми это, спрячь где-нибудь. Боюсь, как бы не выронить, — добавил он, обращаясь к жене, и поцеловав ее еще раз, почти бегом спустился с лестницы.

На площадке у последней ступени был привязан к решетке небольшой ялик [7], на котором он приехал. Дмитрий Федорович вскочил в него, Федя прыгнул за ним.

— Нет, брат, шалишь! — сказал серьезно Дмитрий Федорович, выталкивая сына. — Вылезай, вылезай, не задерживай!

— Мешать я вам, право, не буду, — уверял Федя упираясь, — возьмите меня с собой, пожалуйста; ведь я воды не боюсь и плавать умею.

— Нет, нет, оставайся! Ведь ты видишь, что места лишнего нет. Что толку, если мы сами займем весь ялик? Ты должен остаться с матерью. Мало ли что ей может понадобиться? Я скоро вернусь. Идите, идите наверх, холодно. Ну, до свидания. Будь благоразумен, — прибавил он, похлопывая огорченного сына по плечу. — До свидания! — крикнул он, отталкиваясь веслом.

Анна Францевна и не пыталась более отговаривать мужа. Она хорошо и с давних пор знала, что добрый, кроткий, маленький Дмитрий Федорович никогда не отступал от раз обдуманного и принятого решения. Она стояла, облокотясь на перила, и хотя сказала себе: «Будь что будет», — но в душе еще не теряла надежды, что все как-нибудь устроится и Дмитрий Федорович не поедет. Катя, положив голову на плечо матери, тихонько плакала.

— Катя, прощай! — крикнул Дмитрий Федорович.

Девочка приподняла голову, взглянула на отца, кивнула ему головой и хотела что-то сказать, но лишь молча всхлипнула.

Дмитрий Федорович, увидев ее заплаканное лицо, крикнул весело:

— Прощай, девочка, Христос с тобой! Береги маму. Смотри, чтобы сестра не беспокоила ее.

И ласково кивая головой жене и детям, он, упираясь в лестницу веслом, выехал на улицу.

Анна Францевна и дети постояли несколько минут, молча глядя вслед исчезнувшей лодке, потом поднялись в третий этаж, в квартиру одного из сослуживцев Дмитрия Федоровича — Андрея Петровича Талызина и его жены Александры Семеновны. Талызины, жившие вдвоем, приняли их радушно, выказали большое участие и предложили оставаться с ними до тех пор, пока все опять не придет в должный порядок.

Окна квартиры Талызиных тоже выходили на Неву.

Вид из них был поразительный. Вода разлилась и с каждой минутой поднималась все выше и выше. Все пространство, которое можно было объять глазом, представляло бушующее море. Дома стояли в воде, и волны с ревом бились о стены. Ветер выл и свистел. Девочки и Федя не отходили от окна.

— Где-то папа теперь? — сказала чуть слышно старшая девочка, прижимая свою голову к груди матери. — Как он, бедный, озябнет, не утонул бы еще! Господи, Господи, помоги ему!

— Я просил, чтобы он меня взял с собой… Не захотел! — ответил на эти слова Федя. — Вон, вон, это что? Смотри, кто-то плывет! — живо продолжал он.

Все стали всматриваться.

По волнам Адмиралтейской площади неслась будка. На ее крыше, судорожно цепляясь руками, едва держался человек в военной форме, с непокрытой головой. За будкой гналась лодка. Человек, правивший веслами, делал неимоверные усилия, чтобы нагнать будку; другой, стоя наготове с багром в руке, с трудом удерживался на ногах. Будка неслась, то погружаясь, то всплывая. Зрители с замиранием сердца следили за ней.

— Там, там, еще держится! — слышались отрывистые восклицания. — Вот близко, сейчас багром достанет, ай!..

Налетевшая волна подхватила будку, окунула ее в бездну, вскинула и понесла далее: человека на крыше уже не было.

Через минуту на дне лодки лежал человек в военной форме, и лодка направлялась к дому, где жили Солнцевы.

По волнам носились бревна, доски, какие-то обломки. Лодки, беспрестанно появлявшиеся с разных сторон, подплывали то к одному, то к другому дому, сдавали свой живой багаж и плыли далее. Кроме солдатика, в дом, где жили Солнцевы, доставили полумертвую женщину, муж которой искал спасения вместе с ней на заборе, но не удержался и утонул, а позднее привезли двух детей, родители которых не были найдены. Спасенных везде принимали, оттирали, отпаивали и отогревали, а ветер крепчал, свинцовые облака опускались все ниже и ниже над городом, дождь хлестал без умолку в окна, вода все поднималась.

— Что будет, что будет? — говорили в томлении взрослые, с беспокойством поглядывая друг на друга, а дети с любопытством следили за мельчайшими изменениями страшной, но величественной картины.

— Мама, посмотрите! — крикнула младшая дочь Солнцевых матери, которая хлопотала, доставая разные необходимые для детей вещи из беспорядочно наваленных тюков и узлов. — Посмотрите, вода вот сейчас тут была, еще выступ был виден, — говорила она, показывая рукой на один из домов, — а теперь ничуточки не видать! — вскрикнула она с восторгом. — А куда мы пойдем, когда она сюда доберется?

Анна Францевна подошла к окну. Старшая девочка, прижимаясь к ней, хотела еще раз повторить то, что неотвязно мучило ее и что она много раз уж повторяла брату: «Где-то папа, что с ним, не утонул бы», — но подняв глаза и встретившись глазами с матерью, она молча еще крепче прижалась к ней и закрыла свое лицо ее рукой.

Анна Францевна сначала старалась заглушить свое беспокойство физическим утомлением. Она разбирала и приводила в порядок сваленные кое-как вещи, нянчилась с маленьким сыном и старалась забыться, но беспокойство о муже и предчувствие чего-то страшного, неизбежного, ни на минуту не оставляло ее. Она, не ответив ни на вопрос младшей дочери, ни на ласку старшей, отошла от окна, взяла у няни раскричавшегося малютку сына и стала ходить с ним взад и вперед по комнате, укачивая его. Мальчик стал уже было успокаиваться и засыпать на ее руках, в полудремоте убаюкивая себя обиженным, наплаканным голоском, как вдруг маленькая девочка, живо соскочив с подоконника, захлопала в ладоши и, прыгая на одном месте, закричала:

— Уходит, уходит, уж стекла виднеются!

Крошка, так неожиданно потревоженный, открыл испуганные глазки и с новой силой принялся кричать.

— Стыдно, Варя! Такая большая девочка и никогда не подумаешь о том, что делаешь. Сиди смирно и не забывай, что мы не дома. Катя, смотри за сестрой, не позволяй ей шуметь, — сказала Анна Францевна с легкой досадой в голосе.

Варя присмирела и, укоризненно посмотрев на мать, молча вернулась к окну и вскарабкалась на подоконник. Неудовольствие ее продолжалось, однако, недолго, и не прошло десяти минут, как стали беспрестанно раздаваться ее восклицания, сдерживаемые еле слышным шепотом старшей сестры.

Между тем, действительно, около двух часов дня ветер стих и вдруг изменил направление. В исходе третьего часа вода уже заметно убыла…

Анна Францевна все чаще и чаще подходила к окну и пристально, подолгу всматривалась в даль. Нигде еще не было заметно никакого движения, остатки воды медленно убывали. Плававшие по волнам обломки, дрова, щепки, доски и разные бесформенные предметы теперь спокойно тянулись к морю. Темно-серые облака неслись уже не так низко над городом; кое-где сквозь прорвавшееся облако виднелись клочки серо-голубого неба. Было холодно, сыро, мертво. Только дома, стоявшие еще в воде, понемногу оживали. В них то тут, то там зажигались огоньки, спускались шторы; по шторам то и дело пробегали легкие сменявшиеся тени…

Проходил час за часом. Безрассветный сырой и холодный день сменялся темной, сырой и холодной ночью. Гостья, так неожиданно посетившая столицу, вернулась в свое ложе с богатой добычей. Много унесла она человеческих жизней, много уничтожила добра, многих людей оставила сиротами, многих из зажиточных обратила в нищих и тысячам оставила по себе неизгладимую память.

Был уже седьмой час, а Дмитрий Федорович все не возвращался. Беспокойство Анны Францевны достигло крайней степени. Она, всегда сдержанная, осторожная, теперь не могла скрыть своих опасений от детей и то молилась с отчаянием, то, заслышав где-нибудь малейший шум, выбегала на лестницу и прислушивалась с сильно бьющимся сердцем, то, обманутая в надежде, по несколько минут стояла у окна, прижав к стеклу горячий лоб.

«Это безжалостно, — думала она. — Как только он вернется, я ему скажу прямо, что он поступает гадко. И какое право он имеет так поступать! У него своя семья, а он… Уходит из дома в такое время, оставляет нас в страхе, и для кого! Для совершенно чужих, неизвестных ему людей, для людей, которые в нем вовсе и не нуждаются. Сколько раз и прежде он заставлял меня мучиться за себя, — уедет на пожар и пропадет… Целыми часами места не найдешь, чего только не передумаешь!.. Господи, охрани! Господи, помоги! — вдруг начинала она молиться. — Господи, будь милостив к нам. Если б он только жив остался!..»

В эту минуту ее напряженному слуху почудились знакомые шаги по тротуару, она затаила дыхание и стала вслушиваться. Ее глаза силились проникнуть в темноту, сердце громко билось. «Господи! Господи!» — беззвучно повторяла женщина.

Шаги остановились почти против окна, у которого она стояла. Через минуту сверкнул огонек и погас, задутый ветром. Сердце у нее упало… «Не он, это фонарщик… Господи!.. Если фонарь на этот раз не погаснет, — мелькнуло у нее в уме, — то он вернется, если же погаснет…»

Она боялась додумать и ждала, ждала почти с ужасом… Огонек вспыхнул ярко, затрепетал и потух… «Я это знала, знала еще утром, и зачем… зачем только не удержала его силой!»

У другого окна шептались старшие дети и о чем-то спорили.

— Нет, если б я была мальчиком, я бы не стала так рассуждать, я бы всюду пошла, я бы всех спрашивала, не видели ли его, — говорила Катя с горячностью.

— Ну, подумай только, что ты говоришь, — перебивал ее брат с укоризной, — всех бы спрашивала, но ведь эти все сочли бы меня за сумасшедшего, а мама, если б я ушел, кроме теперешнего беспокойства, стала бы еще беспокоиться и за меня.

— Да ведь я не говорю тебе останавливать прохожих и спрашивать их о папе, — возражала обиженным голосом Катя. — Я тебе говорю спрашивать всех, кто может что-нибудь знать, кто должен знать. Ну, пошла бы в полицию, пошла бы к знакомым, которые живут в самых опасных местах, где папа, верно, и был… Если бы ты вправду любил папу, ты бы не стал говорить так, как чужой какой-нибудь!

С этими словами девочка сжала себе лоб руками и глухо зарыдала.

— Боже, Господи! Катя, да что же мне делать? Скажи, ну скажи толком, что бы ты сделала! — заговорил растерянно Федя, разнимая судорожно сжатые руки сестры. — Ну, что мне делать, говори! Я уж думал, думал и ничего не могу придумать. Андрей Петрович тоже говорит: надо подождать…

Наступила ночь, тучи рассеялись. На сером небе всплыла луна и осветила бледным светом неприглядную картину: сырые, грязные улицы и площади с кучами нанесенных водой досок и разных обломков, ряды тусклых фонарей и светящиеся огнями дома. В домах царило непривычное оживление, а улицы были почти пусты. Изредка слышался топот копыт о мостовую, проносился шум колес торопливо ехавшего куда-то экипажа, затем все смолкало.

У некоторых домов на минуту собиралась кучка народа, большей частью в тулупах и высоких сапогах; потолковав, они медленно расходились. В некоторые группы замешивались и бабы. В нижних и подвальных этажах там и сям появлялись как бы блуждавшие огоньки. Огоньки эти проносились и исчезали. По всей вероятности, хозяева этих квартир, не вытерпев и не дождавшись утра, приходили посмотреть, что сталось с их имуществом…

Солнцевы не спали всю ночь. Анна Францевна уже не надеялась более. Федя рано утром обегал многих знакомых; был в полицейской части, сделал заявление об уехавшем и не вернувшемся отце, спрашивал, как приступить к поискам, что делать.

— Что делать? Подождать, — говорили ему более участливые. — Авось и вернется ваш батюшка, а нет — ну тогда…

А что тогда, ни один советчик не доканчивал, по всей вероятности тоже не зная, что тогда делать. Другие опять говорили:

— Где уж отыскать? Петербург велик, как знать, на каком месте он затонул. Вон там-то и там-то выставили утопленников на опознание; если нет там вашего, значит, в море унесло…

Катя плакала и не отходила от матери. Варя, прикорнув на диване у ног маленького братишки, спала безмятежным сном.

Нашлись добрые люди из друзей и товарищей Дмитрия Федоровича, которые, узнав о том, что он уехал в лодке и не вернулся, не щадили себя. Они ездили во все части города, везде подавали заявления, осматривали выставленные трупы утонувших, и на второй день тело Дмитрия Федоровича было наконец найдено в одном из деревянных домиков на Петербургской стороне. Им удалось также узнать и историю его гибели. — Как выступила вода, — рассказывали две женщины-мещанки, — мы собрали кое-какой скарб и перебрались с ребятишками в мезонин [8]. Думали, что туда воде не добраться. Сидим. Только так часу во втором, почитай, стала вода через щели в половицах похлестывать. Половицы ну трещать. Мы испужались. Мужчин в доме никого нету, что тут делать! Мы давай кричать, а дети, глядя на нас, и того пуще. Глядим, едет лодка мимо, полным-полна, другая — тоже. Думаем, уж, знать, помирать придется, а тут плывет еще лодка и прямо на нас. Мы давай кричать, в окно стучать, махать платками. Лодка и подъехала. Сидит в ней, в этой лодке, одна бабенка, платком накрывшись, и голосит таково жалобно, а барин такой худенький, с проседью, крест у него на шее на красной ленточке висит, в теплой одеже, без шапки, волосы так по ветру и раздуваются, стоит и багром как зацепит за самое подоконце, и стала лодка под нашим окном. Мы ему ребят наперед подали, он их бережно усадил, одеяло спросил, накрыл их; стали мы узлы тащить. «Нельзя, нельзя», кричит, «что вы, тетки, с ума спятили? Бросьте это, затонете с этим добром-то; помоги Господи вас благополучно доставить», говорит, и велел нам так садиться. «Всё тут останется», говорит, «никто не тронет», и поехали. А через три дома от нас стоит дом одной вдовы генеральши. Генеральша эта — старушка, проживала с дочкой, молоденькой, лет девятнадцати барышней, красавицей писаной; только она у нее не в своем разуме была. Едем мы, а у них окна повыбиты, сама генеральша стоит у окна. Когда мы поравнялись с их домом, она как высунется и закричит: «Спасите! Спасите!» Куда тебе, и думать нечего, некуда посадить. Барин-то уж и без того из сил выбивается. Натерпелись же мы страха тогда, пока он нас до части вез. Сдал он нас и спрашивает про тот дом-то, кто в нем живет и сколько их там всех-то будет. Сказали мы ему все и про генеральшу, и про ее дочку. Поехал! Барыню-то, генеральшу, принял, в лодку посадил, сам за дочкой полез, а там ему и конец пришел. Нашли его, сердечного, на пороге у ее светелки [9]. Лежит ничком, — не давалась она ему, видать, билась больно, и она тут же лежит, вцепившись в притолку руками. Так и нашли. Узнали мы от соседей, что барин, который в лодке ездил, утоп у генеральши, побежали посмотреть: ан он самый, батюшка, за нас сирот жизни лишившись. Царство ему небесное! Сходили мы в церковь, свечечку за упокой его душеньки поставили…

Глава II

Великое горе

Как ни была подготовлена Анна Францевна к несчастью, удар все же пришелся ей не по силам. Она была ошеломлена и как бы потеряла сознание. На похоронах она безучастно шла за гробом, ничего не понимая, ни о чем не думая, не заботясь даже о детях. Крики Лёвы не пугали и не тревожили ее, как прежде; женщина, казалось, даже и не слышала их, точно окаменела.

Друзья и знакомые Дмитрия Федоровича, много лет знавшие Анну Францевну, с беспокойством покачивали головами, говоря о ней, и с жалостью смотрели на детей. Все знали, что Дмитрий Федорович, родившийся в роскоши, состояния от отца никакого не получил; что жалованья и денег, которые он зарабатывал литературным трудом, еле хватало на скромное, едва достаточное существование. Знали, что он и Анна Францевна много трудились и что главной целью их жизни было воспитание и образование детей.

«Что станется теперь с бедными детьми?» — думалось каждому из приехавших проводить Дмитрия Федоровича на кладбище, а собралось друзей, знакомых и сослуживцев более, чем можно было ожидать. Много было искреннего участия, много и ненужной суеты, и пустых слов, как бывает большей частью при всех подобных случаях. Много собралось и полузнакомых, и совсем чужих людей, пришедших от нечего делать поглазеть на чужое горе.

— Которая она-то? Которая? — спрашивала, проталкиваясь и вылезая вперед, какая-то кумушка, когда процессия тронулась. — Эта? А-а-а! Какая еще красавица и совсем молодая. Еще замуж выйдет! — говорила она, глядя вовсе не в ту сторону.

— А деток-то сколько! — говорила жалобным голосом другая кумушка, поднимаясь на цыпочки и выглядывая из-за высокой дородной соседки. — Мал мала меньше, бедняжечки, сиротки!

— Эх, жизнь-то наша, подумаешь, вчера был жив и здоров, а нынче!..

— Бедная, бедная Анна Францевна! Так оставить ее нельзя, надо что-нибудь для нее сделать, — говорила с оживлением полная, высокая брюнетка, переходя из одного ряда следовавших за дрогами [10] мужчин и дам в другой, любезно подавая руку направо и налево и здороваясь со знакомыми. — Представьте, ведь они совсем нищими остались. Иван Иванович говорил, что даже пенсии он не выслужил.

— А что же можно для нее сделать? Вы что думаете? — спросила ее пожилая дама с неменьшим оживлением и пошла рядом с энергичной дамой.

— Надо хлопотать, подписку предложить. Знаете пословицу: с мира по нитке — бедному рубашка.

— Но бедная-то эта вряд ли примет такую помощь. — сказал в сторону, как бы ни к кому не обращаясь, седенький старичок, с неодобрением посмотрев на говоривших.

— Надо, чтобы она приняла. Я сегодня же отправлюсь к ней. Необходимо растолковать ей все. Чтобы она поняла весь ужас своего положения, — горячилась почему-то брюнетка.

— Полно, да что ж ты, в самом деле, думаешь? — возразил с досадой муж суетливой барыни, услышав ее последние слова. — Думаешь, она не понимает своего положения? Советую тебе оставить ее в покое. Поверь, она лучше всех нас, вместе взятых, чувствует и понимает его.

— Нет, это всегдашняя его манера, — перебила барыня, обращаясь к своим слушательницам, — стоит мне сказать что-нибудь самое простое, самое естественное, чтобы он нашел… — барыня остановилась, ища слова. — Quelque chose à redire! [11] — закончила она, с неудовольствием отвернувшись от мужа.

— И не думаю тебе противоречить, но всегда удивляюсь твоей страсти вмешиваться в чужие дела и, уж извини, вмешиваться так неумело, так неделикатно…

Он отошел в сторону.

— Что бы он ни говорил, я пойду к ней. Я знаю, как дорого участие в такие минуты…

— Милейший был человек! Труженик и доброты необычайной!

Такие и подобные разговоры слышались во все время следования процессии.

Погода была ясная, тихая, легкий морозец, без снега. Большая часть собравшихся знакомых провожала Дмитрия Федоровича, следуя пешком за дрогами до самого кладбища Троицкой Александро-Невской лавры.

Опустили останки Дмитрия Федоровича в землю, и вернулась Анна Францевна с разбитой душой и осиротевшими детьми в тот дом, где она прожила почти девятнадцать счастливых лет.

Проходя мимо своей квартиры, двери которой были настежь распахнуты, Анна Францевна машинально вошла в нее. Первая комната была пуста, пахло чем-то затхлым и известкой.

Какой-то мужик в испачканном рабочем платье, с подвязанными ремешком сбившимися грязными волосами, сидел на корточках перед печкой и обдирал кору с лежавших на полу березовых поленьев; другой мужик сбивал посреди комнаты вывороченные водой половицы. На полу стояло ведерко с водой, валялись стружки, стоял ящик с известью. Везде грязь и холод…

Анна Францевна и дети остановились. Громкий стук молотка, раздавшийся в большой пустой комнате, ясно напомнил им глухой, тяжелый, отдавшийся в самое сердце стук, только что слышанный ими.

Варя схватила мать за руку и громко заплакала; распухшее от слез лицо Кати побледнело как мел. Федя, обняв мать за талию дрожавшей от волнения рукой и прижав свои холодные губы к ее щеке, молча вывел ее из квартиры. Анна Францевна даже и не спросила: почему в ее квартире чужие люди, куда делась ее мебель; не поинтересовалась ничем, сняла салоп и шляпу, легла и не вставала до вечера.

Талызины устроили детей как могли удобнее, позаботились, чтобы им было и тепло, и уютно, и сытно.

Андрей Петрович порылся в своей небольшой библиотеке, отобрал несколько книг с иллюстрациями, принес их в импровизированную детскую.

— Это я отдаю на ваше попечение, Катенька; ведь вы разумница и знаете, что книги надо беречь. Смотрите, чтобы эта егоза — при этих словах он поймал Варю и поцеловал ее — не вздумала вырывать картинки и развешивать их на стене!

Александра Семеновна несколько раз входила в комнату Анны Францевны. Ей хотелось поговорить с ней, утешить, отвлечь мысли от последних событий, но видя, что та лежит с закрытыми глазами, она неслышно, на цыпочках, уходила. К обеду Анна Францевна тоже не встала, и Александра Семеновна, взглянув на нее издали, сказала мужу:

— Спит, и слава Богу; это самое лучшее. Пусть уснет хорошенько, а мы сядем обедать, и я распоряжусь, чтобы обед был горячий, когда бы она ни проснулась.

Талызины, которых судьба так неожиданно назначила быть покровителями и опекунами осиротелой семьи Дмитрия Федоровича, были очень добрыми, сердечными людьми. Обвенчались они сорок с лишком лет тому назад совсем молодыми. Александре Семеновне было шестнадцать лет, Андрею Петровичу двадцать три. Обвенчались по любви и жили очень счастливо. Они страстно любили детей, но все четверо родившихся у них младенцев умерли, не достигнув года. Потери эти стоили им много слез и отчаяния, и каждая потеря ребенка, казалось, еще более скрепляла родителей, обреченных на одинокую жизнь.

Уже более тридцати лет жили супруги только друг для друга и привыкли к невозмутимой тишине, спокойствию и идеальному порядку. В их уютной просторной квартире каждая вещичка знала свое место, и нигде нельзя было найти ни пылинки.

Порядок у них был во всем. Они вставали, ложились, ели, выезжали в строго определенные часы, — и вдруг с 7 ноября все спуталось. Шум, разбросанные на диванах и стульях подушки, узелки, свертки, пеленки, наставленные на столах и окнах тарелки, грелки, лампадки, разрозненные башмачки, неумолкаемый крик ребенка, недовольного нарушением порядка, к которому он привык, — все это могло подействовать на нервы и менее избалованных людей.

В тот день, когда все были в возбужденном состоянии и не знали, чем окончится катастрофа, все казалось возможным, терпимым. Никто не обращал внимания на мелочи. На второй день жалость к Анне Францевне, беспокойство о судьбе Дмитрия Федоровича, которого Талызины искренне любили, заглушили всякую заботу о порядке в доме и даже о спокойствии. Но когда проходили день за днем, а беспорядок и беспокойство в доме все росли, и приходилось с утра до вечера заботиться то об Анне Францевне, то о детях, Александра Семеновна совсем сбилась с ног.

Как-то, потеряв терпение, она, уходя после обеда отдохнуть, сказала с досадой мужу:

— Когда же, наконец, они переберутся к себе? Пора бы, я думаю, и честь знать!

Андрей Петрович посмотрел на жену и не произнес ни слова.

Не успела Александра Семеновна задремать, как Андрей Петрович, осторожно отворив дверь, вошел в ее комнату.

— Саша, тебя Катенька просит. Бедная девочка очень встревожена. Анне Францевне хуже.

— Ах, Боже мой! — произнесла с нетерпением Александра Семеновна и осталась лежать.

Андрей Петрович подошел к жене торопливыми шагами. Она повернула к нему свое круглое, свежее лицо и с досадой проговорила:

— Вот не было печали!.. Я, право, не знаю, что мы будем с ними делать. У меня голова кругом пошла от этого хаоса. Недостает еще, чтобы она заболела!

— Саша, Саша! — произнес заискивающим и слегка укоризненным тоном Андрей Петрович.

Он присел возле жены на край постели, взял ее пухлую руку в свою и, пожимая ее, сказал:

— Кого же винить, родная моя, в том, что все так случилось? Ведь не их же. Согласись, что они, бедные, не виноваты. А каково им теперь! Что если бы, сохрани Бог, мы были на их месте, а они на нашем?

— Что ты, Бог с тобой! — перебила его Александра Семеновна. — Что за предположения!

И она с усилием подняла свое грузное тело и села. Между тем ее муж продолжал:

— Ведь ни Дмитрий Федорович, эта добрая душа, ни Анна Францевна не выгнали бы тебя, я уверен! Да и рассуди сама, куда они пойдут? Я был в их квартире, ей и за месяц не просохнуть! И чугунки поставлены, и трубы протянуты, и топят с утра до ночи, и форточек и труб не затворяют, а квартира — подвал подвалом… Да и мебель никуда не годится. Смотреть жалко. Надо же им было на грех взгромоздить все, что получше и подороже, на кровати в спальне. И еще как старались! От воды-то спасли, правда, так высоко она не поднялась у них. Зато печь — знаешь их огромную голландскую кафельную печь — ее подмыло, и она рухнула как раз на нагроможденную мебель и бoльшую часть вещей вконец изуродовала. Ну, как ты думаешь, куда они пойдут? — повторил Андрей Петрович, глядя на жену.

— Я и не гоню их, но не могу же я так жить! Везде нашвыряно, набросано, целый день снуют взад и вперед, то маленькому пить надо, то его кашкой кормить, то Анне Францевне воды подогреть, то льду наколоть, — говорила, разгорячаясь, Александра Семеновна. — Люди терпение потеряли…

— Люди, Саша? Ну и Бог с ними, а мы-то уж постараемся не потерять его, — сказал Андрей Петрович, нагнувшись и целуя руку жены.

Александра Семеновна ничего не ответила и, высвободив свою руку из ладони мужа, вынула черепаховую гребенку, которая придерживала ее прическу, распустила еще довольно густые, с сильной проседью волосы, не торопясь расчесала их, накрутила распущенную прядку на указательные пальцы, расправила и, положив в виде небольшой оладьи на висок, воткнула гребеночку и собиралась произвести такую же операцию с прической на другом виске, как в комнате послышались неровные, спешные шаги и робкий, беспокойный голос Кати.

— Александра Семеновна, простите, что я вас беспокою, но мама говорит… Говорит так странно и встает с постели. Придите, пожалуйста!.. — проговорила девочка очень скоро и выбежала из комнаты.

Александра Семеновна встала и так поспешно, как только позволяла ее полнота, пошла в гостиную, где теперь помещалась Анна Францевна…

Ночью у Анны Францевны сделался сильный жар и бред. Обнаружилась горячка. Александра Семеновна забыла и свою досаду, и беспорядок, водворившийся в доме, и ухаживала за ней, как за родной. Старшая девочка не отходила от матери ни днем, ни ночью. Она меняла ей компрессы, давала с педантичной аккуратностью лекарства и заботилась о больной, как взрослая опытная сиделка.

Болезнь Анны Францевны была упорной и продолжительной, а выздоровление — медленным и неутешительным. Она встала, но духовные ее силы не вернулись. Для нее прошлого не было, а в настоящем она не принимала никакого участия.

Во время ее болезни умер Федя, проболев всего четыре дня. Оттого ли, что ему пришлось проводить все дни в разборке вещей и приведении в порядок книг и бумаг отца в отсыревшей квартире, на сквозном ветру, вследствие ли сильного потрясения, или от обеих причин вместе, но через четыре дня для него все было кончено.

Талызины долго не решались сообщить Анне Францевне о новом несчастье. Но Варя как-то случайно проговорилась о кончине брата в ее присутствии, и мать выслушала ее с полным равнодушием и потом ни разу не спросила о сыне.

Во время болезни Анны Францевны Талызины так привязались к ней и к детям, что не было более и речи о близком расставании. Андрей Петрович между тем хлопотал по начальству. Он постарался поставить на вид заслуги двадцатичетырехлетней службы покойного; напомнил о его литературных трудах, о христианском подвиге, который был причиной его смерти, и описал такими правдивыми, живыми красками безвыходное положение оставленного Дмитрием Федоровичем семейства, что главный его начальник обещал заняться судьбой бедных сирот, и в конце февраля обе девочки были приняты в институт на казенный счет, а Анна Францевна получила небольшую пожизненную пенсию.

Глава III

Институт

В один из мартовских ясных дней к подъезду большого каменного здания подъехала карета. Отставной солдат, усердно обметавший ступеньки лестницы, заслышав издали шум колес, поднял голову и, увидев, что экипаж направляется к подъезду, поспешно прислонил метлу в угол и, подбежав, отворил дверь. Из кареты вышла Александра Семеновна, за ней две девочки в черных шубках и шапочках.

— Вынеси, любезный, шкатулочки, — обратилась Александра Семеновна к солдату, показав на карету, и стала подниматься вверх по лестнице. Дети следовали за ней.

Солдат живо вынул из кареты две небольшие, совершенно одинаковые шкатулки красного дерева, захлопнул дверку и суетливо побежал вперед, отворил первую дверь, дал приехавшим пройти, кинулся было отворять вторую, стеклянную дверь, как она отворилась рукой важного пожилого швейцара, с длинными седыми бакенбардами, в красной ливрее. Швейцар окинул приехавших быстрым взглядом и со спокойным достоинством, не торопясь, принял одной рукой с плеч Александры Семеновны салоп и передал суетливому солдату, своему подручному, ткнув пальцем вдаль:

— Туда повесь!

— Дома начальница? Могу я ее видеть? — спросила Александра Семеновна.

— Пожалуйте, — ответил коротко швейцар и, не оборачиваясь, сделал несколько шагов вперед.

— Доложите: Александра Семеновна Талызина.

— Пожалуйте в приемную, — повторил швейцар внушительно. — Они скоро выйдут.

Александра Семеновна помогла детям снять шубки, оправила их черные платьица и белые воротнички, заботливо расправила черную ленту, вплетенную в длинную густую косу Кати, перевила два-три локона Вари, оглядела детей с головы до ног и, пропуская их вперед, сказала, нагибаясь к Варе:

— Будь же умницей, как обещала маме, сделай реверанс, ничему не удивляйся и не болтай.

Варя поймала руку сестры и, крепко держась за нее, пошла рядом с ней.

Швейцар вполоборота посмотрел на приезжих и, видя, что они готовы, молча пошел вперед. Его шаги громко раздавались по каменным плитам площадки. Подойдя к высокой двери справа, он взялся за блестевшую чистотой медную ручку и, обернувшись еще раз, чтобы убедиться, что Александра Семеновна и дети следуют за ним, медленно отворил дверь и повторил:

— Они сейчас выйдут, извольте подождать.

С этими словами швейцар вышел, так же медленно затворив дверь.

Александра Семеновна осмотрелась. Длинная узкая комната с одним венецианским окном, большой стол, покрытый сукном, диван, обитый гладкой темной материей, несколько мягких стульев с прямыми высокими спинками вокруг стола в ближайшей к окну половине комнаты и ряд редко расставленных по стенам соломенных стульев в другой. В комнате никого не было, напротив задней двери была настежь раскрыта дверь в другую комнату.

Александра Семеновна, сделав детям знак, чтобы они следовали за ней, пошла вперед и вошла в высокую светлую комнату, казавшуюся почти пустой. По ее одной стене тянулся длинный ряд высоких шкафов ясеневого дерева, по другой стояли две-три длинные ясеневые скамейки со спинками и несколько соломенных стульев.

В широком простенке между двумя окнами стоял стол. Две молоденькие девочки, сидевшие за этим столом, были полностью поглощены своей работой. Они, как показалось Александре Семеновне, даже не подняли глаз и не полюбопытствовали взглянуть на вошедших.

Александра Семеновна направилась прямо к столу, за которым работали девушки. Когда она была уже в двух шагах от него, одна из них подняла глаза, поспешно приподнялась со стула, присела и, не дожидаясь вопроса Александры Семеновны, сказала:

— Не угодно ли вам пройти в приемную, maman [12] выйдет… — она кинула взгляд на циферблат часов, висевших на стене, против стола, — через пять минут.

— Я бы просила вас передать начальнице вот это письмо, оно от графа.

Александра Семеновна подала девушке запечатанный конверт. Та взяла его, захлопнула тетрадь, в которую, по-видимому, что-то вписывала и, пройдя легкой поступью через всю комнату, скрылась за дверью.

Минут через пять она вернулась и просила Александру Семеновну следовать за ней.

Дети остались в приемной одни. Они начали внимательно рассматривать каждый предмет в комнате, сосчитали, сколько квадратиков вдоль и поперек в паркете, сколько стекол в раме, и, соскучившись ждать, стали через дверь наблюдать за девушкой, работавшей у стола в большой комнате. Ее серое платье, белый передник, узкие белые рукава, пелеринка, завязанная у горла кокетливым бантиком, ее прическа и каждое движение занимали и развлекали девочек и вызывали с их стороны замечания, которые сестры передавали друг другу шепотом.

Прошло более получаса; где-то вдали стали бить часы, другие, что поближе, подхватили. К ним присоединились и третьи, висевшие на стене в большой, почти пустой комнате. Удары странно перебивали друг друга, и последние не успели еще добить, как раздался громкий, резкий, продолжительный звонок. Дети взглянули друг на друга в недоумении.

— Пойдемте к maman! — раздался за их спинами молодой громкий голос.

Девочки быстро обернулись. Перед ними стояла хорошенькая блондинка лет пятнадцати с ласковыми серыми глазами и приветливой улыбкой.

— Как вас зовут? — продолжала она, взяв одной рукой Катю за руку, другой обвив шею Вари. — То есть как ваша фамилия? — пояснила она и пошла с ними к комнате начальницы.

Катя сказала свое имя и фамилию.

— Вы в трауре по отцу? — спросила девушка, понижая голос и глядя добрыми глазами то на одну, то на другую из девочек.

По лицу Кати пробежала тень, Варя опустила глаза и покраснела. Ни та, ни другая не ответили.

— Я тоже сирота, — сказала девушка, — круглая, — добавила она и, нагнувшись, поцеловала Катю. — Меня зовут Таня Краснопольская.

Девочки миновали приемную, затем очень большую комнату, войдя в которую, Таня Краснопольская пропустила девочек вперед и, положив им на плечи свои руки, направила к полуоткрытой двери и сказала шепотом:

— Как войдете, сделайте общий реверанс, а потом поцелуйте ручку у maman.

— У какой maman? — спросила живо и почти громко Варя, повернув к ней удивленное лицо.

Таня крепко сжала рукой ее плечо и, чуть слышно прошептав у самого ее уха: «Тише!» — отворила дверь.

Девочки переступили порог и очутились в большой гостиной. В первую минуту они растерялись и ничего не видели. Переход из больших, почти пустых, залитых полуденным весенним светом комнат в гостиную со спущенными шторами и драпировками, которые пропускали только нежный розовато-желтый свет, освещавший множество прихотливо расставленных диванчиков, кресел, столиков, стеклянных ширм, этажерок и цветов, смутил их, и они сконфуженно остановились.

— Approchez! — услышали они из середины комнаты мягкий приятный голос и в то же время увидели поднявшуюся с кресла высокую и полную женскую фигуру. — Vite, vite, mes petites! [13] — добавила она, сделав два-три шага им навстречу.

Катя сделала наудачу реверанс, Варя испуганно схватила ее за руку.

Высокая дама, заметив, что дети совсем растерялись, подошла к ним, взяла обеих за руки и, подводя к сидевшей в кресле пожилой даме, ласково шепнула им:

— Подойдите к ручке.

Катя сделала еще раз реверанс, сильно покраснела и не знала, что надо сделать, как подойти к ручке. «Взять ее руку в свою руку и поцеловать, или просто нагнуться и поцеловать?» — думала она, крепко прижимая локти к туловищу, сжимая зубы и краснея с каждой секундой все более и более.

Варя окинула всех сидевших дам беглым взглядом и, громко втянув открытым ртом воздух, решительно подошла к креслу и, обхватив обеими руками шею сидевшей в кресле дамы, поцеловала ее в лицо.

Такой выходки никто не ожидал. Александра Семеновна, которую дети и не видели от смущения, даже вскрикнула: «Варя!» — а две дамы в синих платьях, сидевшие напротив пожилой дамы, на минуту обомлели. Но пожилая дама громко засмеялась и, взяв раскрасневшееся лицо девочки в свои руки, посмотрела в ее блестящие карие глаза и нежно потрепала ее по щеке:

— Тебе сколько лет?

— Семь было недавно, — ответила Варя, опять громко втянув в себя воздух, как бы вздохнув.

— Quelle belle enfant! Et quel… [14] — сказала пожилая дама, но тотчас остановилась, заметив, что девочка оглянулась на сестру с самодовольным видом. — Ты понимаешь по-французски?

— Да, мы прежде, при папе, всегда говорили по-французски.

Пожилая дама опять ласково потрепала ее по щеке и принялась расспрашивать Катю о том, чему она училась, кто ее учил и каким предметом она охотнее всего занималась.

Разумные ответы девочки, видимо, понравились пожилой даме. Она подозвала ее к себе поближе и, всматриваясь в ее умные глаза и любуясь ее смущением, продолжала несколько минут расспрашивать об отце и матери. Потом, обратившись к высокой полной даме, вставшей навстречу к детям, она сказала ей по-немецки:

— Теперь вы отведете их к мадам Фрон, потом в класс, а затем уж мы решим дальнейшее.

Высокая полная дама была инспектриса, мадам Адлер. Она подозвала детей к себе и, напомнив им в полголоса, что они должны сделать общий поклон, повела их через целый ряд огромных, светлых комнат. Дети вышли, не простившись с Александрой Семеновной, которой посоветовали более не видеть девочек в этот день, чтобы избавить их от лишних слез и неизбежного волнения при расставании, и предложили навестить их дня через два.

Дети с любопытством оглядывали комнаты, по которым проходили. Одни были почти пусты, другие уставлены пюпитрами и скамейками. В последней, куда они пришли, было множество складных деревянных пялец с тщательно вправленными в них работами. Пройдя эту комнату, инспектриса остановилась, вынула из кармана ключ, отворила дверь и ввела сестер в большую комнату, стены которой были окрашены светло-зеленой краской. По стене стояли довольно широко расставленные друг от друга железные кровати, накрытые белыми байковыми одеялами, с красной каймой по краям.

На каждой постели лежало по одной подушке. Между кроватями стояли невысокие, широкие, ясеневого дерева шкафчики. На стене над каждой кроватью висела доска с написанными на ней белой масляной краской несколькими латинскими буквами в начале каждой из четырех намеченных точками строк. Все кровати были пусты, чисто прибраны. Только на одной лежала девочка в коричневом платье, белой пелеринке и рукавчиках [15].

Инспектриса остановилась на минуту перед занятой постелью, пристально всмотрелась в пылавшее жаром лицо спавшей девочки и пошла в следующую комнату, где, как и в первой, стоял ряд железных кроватей. Но здесь подле каждой кровати чинно стояли вперемежку взрослые девушки и маленькие девочки в белых канифасовых [16] халатах. Они, вероятно, каким-то образом узнали о приходе инспектрисы и выстроились, чтобы встретить ее.

Когда инспектриса вошла, девушки разом присели и тут же поднялись в одно время. Она стала расспрашивать их о здоровье, о том, какие лекарства они принимают и на какой они порции.

Мадам Адлер не успела обойти и половины кроватей, как в комнату вошла, запыхавшись, маленькая, кругленькая, толстенькая, краснощекая, рыжеволосая немолодая женщина в синем кашемировом платье и тюлевом чепце с лентами палевого цвета — мадам Фрон, лазаретная дама. Она почтительно поклонилась и подала инспектрисе дневной список о состоянии лазарета. Инспектриса спросила, видел ли доктор Княжнину, и, узнав, что ее привели уже после визита доктора, она с беспокойством спросила:

— Как же вы оставите ее в таком положении?

И повернувшись, она пошла назад, пригласив мадам Фрон следовать за собой.

Катя и Варя остались одни среди чужих девочек. Они инстинктивно, не глядя друг на друга, крепко взялись за руки и тревожно следили за удалявшейся инспектрисой. Только та скрылась за дверью, как все чинно стоявшие у своих кроватей беленькие девочки обступили новеньких и с любопытством, наперебой, стали вполголоса предлагать им вопрос за вопросом:

— Как ваша фамилия? Как вас зовут?

— Вы отчего в черном?

— Почему поступаете теперь, а не в августе?

— Сколько вам лет?

— В какой класс? К какой даме?

Сестры не успевали отвечать. На многие вопросы, впрочем, они и не могли бы ответить, так как не понимали их.

Катя только открыла рот, чтобы ответить одной из любопытных, как вдруг, в один миг, все девочки как волной отхлынули от них и встали, по-прежнему вытянувшись в струнку и глядя в одну точку. Точкой этой была инспектриса.

Мадам Адлер шла плавной походкой, всматриваясь в лица стоявших у кроватей детей. Подойдя к Варе, она взяла ее за руку и, сказав Кате: «Allons, ma chère [17]», пошла вперед. Мадам Фрон последовала за ними.

Они прошли еще одну большую, тоже зеленую, с рядом кроватей комнату со спущенными темными шторами, в которой иные постели были аккуратно прибраны, на некоторых же лежали какие-то фигуры, не обратившие на вошедших никакого внимания; прошли мимо запертой двери и остановились в сравнительно небольшой комнате, уставленной по трем стенам высокими шкафами со стеклянными дверками, сквозь стекла которых виднелись самые разнообразные предметы.

В одном шкафу лежало стопками белье, в другом стояла разнообразная посуда, какие-то инструменты, склянки, банки, коробочки. В широком простенке между окнами стоял диван, обитый коричневым сафьяном [18]. Перед ним располагался круглый стол, накрытый темным клеенчатым чехлом. На столе лежали очки без футляра, лоскутки холста, корпия [19] длинными прядками, на подносе с высоким бортом стояли склянки разной величины с привязанными к ним сигнатурками [20].

Войдя в комнату, мадам Фрон засуетилась, хотела собирать набросанные на столе вещи, но мадам Адлер просила ее не беспокоиться, оставить все так, как есть, и заняться детьми. Мадам Фрон, продолжая объяснять что-то инспектрисе, подошла к Кате и, повернув ее к себе спиной, начала расстегивать крючки ее лифа. Катя сконфузилась, не понимая, для чего понадобилось этой даме раздевать ее, и беспомощно смотрела на инспектрису, надеясь получить от нее объяснение. Но та, занятая рассматриванием стоявших на подносе склянок, несколько минут не поднимала головы. Мадам Фрон раздела девочку и, звонко хлопнув по ее лопаткам мягкой теп лой рукой, сказала с удовольствием:

— Золотую медаль можно дать, хотя слабенькая.

И принялась живо одевать ее.

Варю мадам Фрон отпустила еще скорее, сделав заключение:

— А эта шалунья — железная!

Мадам Адлер посмотрела на часы и скорыми шагами повела сестер обратно по только что пройденным комнатам. Они старались не отставать от нее. Девочки в белых халатиках по-прежнему выстроились в линию, по-прежнему присели низко, медленно и грациозно и провожали ее глазами до двери следующей комнаты. На этот раз инспектриса не остановилась с ними, а Кате и Варе показалось, что она пошла еще скорее, так что они почти бежали за ней. Из комнаты, уставленной пяльцами, мадам Адлер повернула налево и вошла в широкий, длинный коридор.

Тут слышались нестройные звуки нескольких фортепиано: на одном бойко игралась какая-то пьеса; на другом повторялась одна и та же гамма, заканчивавшаяся каждый раз отрывистыми, наскоро взятыми аккордами. На третьем инструменте нетвердые маленькие пальцы, не попадая в одно время обеими руками, усердно выводили: «do mi, re fa, mi sol, sol mi…»

Пройдя несколько запертых дверей, мадам Адлер вошла в комнату с несколькими шкафами, наполненными книгами. Посреди комнаты стоял стол, заваленный книгами и переплетенными тетрадями, открытыми и закрытыми. На одном конце стола лежала бумага, очиненные гусиные перья, старые и новые, и стояли круглые жестяные чернильницы.

— Сядь вот здесь, — сказала мадам Адлер Кате, указывая ей на конец стола.

Катя, краснея и конфузясь, отодвинула стул и села. Мадам Адлер положила перед ней чистую тетрадь серой бумаги и вышла. Через минуту в комнату вошли две дамы, и вслед за ними вернулась мадам Адлер. Катю заставили читать по-русски, по-французски и по-немецки, делать перевод и разбор, продиктовали по несколько строк на каждом языке, задали несколько арифметических задач, письменных и устных. Потом заставили прочесть несколько молитв, спросили, что и по какому руководству она прошла из Закона Божия и всеобщей истории.

Катя приободрилась и отвечала очень толково.

Слушая ответы Кати, инспектриса одобрительно кивала головой, а просмотрев ее диктовки, спросила ласково:

— Кто тебя готовил?

— Папа сам занимался с нами прежде. И мама.

— Как «с вами»? Разве и маленькая уже начала учиться?

— Она уже вполне прилично читает по-русски и по-французски, — ответила Катя.

— Прилично! — перебила ее обиженным голосом Варя. — Папа всегда говорил «хорошо».

И она капризно тряхнула длинными локонами.

Мадам Адлер поговорила о чем-то с дамами и, положив руку на плечо Кати, сказала ласково:

— Allons, mes petites [21].

Она провела девочек по коридору назад, вышла на лестницу, поднялась по ней, вошла в такой же коридор и остановилась, поджидая отставших детей.

Дети вошли на лестницу и остановились. Они были поражены каким-то необычайным шумом. Слышались какие-то длинные раскаты, без остановки.

— Что это, гром? — спросила шепотом Варя, прижимаясь к сестре.

— Это не может быть гром, — ответила ей старшая сестра так же тихо. — Но что это такое?

Они подняли глаза на мадам Адлер, но та спокойно стояла у двери.

— Что, неужели так устали? — спросила она ласково, увидев, что девочки остановились.

— Нет, — ответила Варя, взглянув на нее испуганными глазами. — Но что это за шум? Слышите?

Девочка приподнялась на цыпочки и указала пальцем в направлении, откуда слышался шум.

Мадам Адлер ничего не ответила и, улыбаясь, ждала, пока миловидные девочки наконец решатся подойти к ней; тогда она отворила дверь.

Шум, до того времени глухой, теперь как бы вырвался на свободу и ошеломил сестер, остановившихся на пороге. Катя зажала уши. Ей казалось, что сотни голосов громко выкрикивают все один и тот же, какой-то неуловимый для ее слуха слог, а сотни других, стараясь перекричать первых, еще громче повторяют очень быстро:

— Ар-ар-ар-ар-ра-ра-ра!..

Перед ее глазами тянутся нескончаемой вереницей в несколько рядов пары больших, маленьких и очень маленьких девочек в зеленых и коричневых платьях, белых фартучках, пелеринках и рукавчиках. Ряды эти сходятся, расходятся, путаются и вдруг начинают кружиться. Кружится все, и нескончаемые вереницы девочек, и мадам Адлер, и Варя, и окна, и двери, и половицы, наконец начинает кружиться и она сама. Она делает отчаянное усилие, чтобы удержаться, протягивает руки, чтобы ухватиться за что-нибудь…

В это время мадам Адлер взглянула на сестер и, увидев изменившееся, бледное до зелени лицо, бессмысленные в упор глядящие глаза и вскинутые руки старшей девочки, поспешно подошла к ней. Но Катя зашаталась и, прежде чем инспектриса успела поддержать ее, как подкошенная рухнула навзничь, глухо ударилась об пол затылком и лишилась чувств.

Несколько голосов громко вскрикнули; пары, поравнявшиеся с дверью, разом остановились. Шум мгновенно затих; вместо него в рядах послышалось тревожное жужжание. Несколько девочек бросились помогать инспектрисе, которая нагнулась над помертвевшей девочкой и старалась приподнять ее.

Бледную, с бессильно опущенными руками и повисшей головой Катю положили на ближайшую скамейку. Несмотря на то, что возможная помощь была тотчас же ей оказана, девочка не приходила в себя, и ее в сопровождении подоспевшей мадам Фрон отнесли в лазарет и уложили в постель.

Весьма вероятно, что потрясения последнего времени, смерть отца, к которому девочка была глубоко привязана, болезнь матери, потеря брата и общий переворот в жизни подготовили болезнь, и нужен был только толчок для ее обнаружения. Таким толчком были сдержанные в этот день слезы при расставании с матерью, страх перед неведомым будущим, стремление скрыть робость, масса новых впечатлений и, наконец, ушиб. С этого дня Катя заболела, и ее болезнь была серьезна и продолжительна.

Варя, увидев, что сестру уносят, бросилась к ней, вцепилась руками в ее платье и громко заплакала.

— Тише, тише, как не стыдно! Такая большая девочка, а кричишь, точно маленькая! — сказала мадам Адлер, неодобрительно качая головой и высвобождая платье из ее рук. — Оставь, понимаешь, что я тебе говорю? Сестра больна, ее надо отнести к доктору, в лазарет.

— Катя умерла? Так же как папа и Федя? — не унималась девочка.

Мадам Адлер нагнулась к ней и, дотронувшись пальцем до ее подбородка, приподняла заплаканное лицо, по розовым щекам которого текли крупные слезы.

— Дурочка! — сказала она успокаивающим голосом. — Твоя сестра всего лишь очень устала. Она поспит и будет совсем здорова. Если ты будешь умницей, я тебя пущу к ней в четыре часа.

Варя исподлобья смотрела на мадам Адлер.

— Она, правда, не умерла? — пытливо спросила она.

— Что за вздор ты городишь! Я тебе говорю, что она только устала, отдохнет и будет совсем здорова, — проговорила мадам Адлер, улыбаясь.

— И вы меня пустите к ней сегодня?

— Пущу, если ты будешь умницей.

— А когда же мы будем завтракать? — вдруг спросила девочка, подняв на инспектрису свои блестящие, черные, еще не высохшие от слез глаза.

— Завтракать?! А разве ты не кушала? — мадам Адлер посмотрела на часы, висевшие на крючке ее пояса.

— Я утром только молоко пила, а Катя ничего не хотела, ничего, — повторила Варя с ударением на слове «ничего». — Она все разбирала там у мамы, а потом Александра Семеновна велела скорее ехать. Ах!.. А где же Александра Семеновна? — вдруг с беспокойством спросила она.

— Она поехала домой. Завтра приедет опять, — ответила мадам Адлер, поманив к себе кого-то рукой.

К ней подошла немолодая женщина с добрым, кротким выражением лица, в темно-синем кашемировом платье и в белом тюлевом чепце на гладко причесанных русых волосах с легкой проседью.

— Эта маленькая поступает к вам. Elle est orpheline de père et de mère presque [22], — добавила она вполголоса. — Поставьте ее с Нютой, пожалуйста.

Мадам Адлер слегка кивнула головой, передавая классной даме маленькую руку Вари, которую держала в своей, и, потрепав девочку по щеке, пошла через залы к коридору.

По мере ее приближения, стоявшие в рядах дети разных возрастов равномерно приседали и медленно поднимались уже за ее спиной. Инспектриса шла как бы в волнах, молча, серьезно, слегка наклоняя голову то в одну, то в другую сторону. Не успела она скрыться за дверью, как всё пришло в движение, потянулись опять нескончаемые ряды сходящихся и расходящихся пар и пошел немолчный говор нескольких сот звонких, молодых голосов, слившийся опять в тот оглушающий, неопределенный тон, который так поразил поступивших в этот день девочек. Разговоры шли самые оживленные, и оживлению этому немало способствовали маленькие Солнцевы.

— Ты видела! — живо говорила одна хорошенькая девочка лет тринадцати, перебегая из одного ряда в другой. — Видела маленькую? Какая душка, правда?

— Ну нет, старшая куда лучше! Какая у нее коса! Длиннейшая…

— Зато у маленькой глаза, как звезды! — вмешалась третья.

— А как ты можешь знать, что у старшей они не лучше? Ведь ты их не видела, — сказала с досадой защитница Кати…

И толковали, толковали во всех рядах, обсуждая и лица, и платья, и походку, и каждое движение новеньких.

Классная дама, которой инспектриса передала Варю, стояла некоторое время посреди залы и, прищурив глаза, смотрела через головы проходивших перед ней детей, по-видимому, чего-то выжидая. Когда к ней приблизилась вереница самых маленьких детей, она остановила их и подвела Варю к передним парам.

— Это твои товарки, — сказала она, слегка нагнувшись к ней, — твои подруги. Нюта! — произнесла она, повысив голос.

Из ряда вышла девочка лет десяти, худенькая, маленькая, с большими серыми глазами и длинными ресницами. Ее бледное, подвижное личико, с ясно обрисовывавшимися сквозь тонкую кожу жилками, казалось болезненным.

— Нюта, ты возьмешь эту маленькую под свое покровительство. Она сирота, — сказала классная дама и, обратившись ко всей массе остановившихся перед ней девочек, прибавила: — Вы, надеюсь, не станете ее обижать и научите всем нашим порядкам. Она меньше всех вас и еще ничего не знает. Ты станешь с ней в паре, Нюта.

Нюта Боровская только подняла глаза на свою классную даму и, ничего не ответив, улыбнулась, взяла руку Вари в свою и повела ее в арьергард [23].

Младшие воспитанницы, на минуту остановленные, задвигались и зашаркали по полу ногами, спеша догнать опередивших их воспитанниц и занять свое прежнее место.

Любопытные воспитанницы, и взрослые, и маленькие, сталкиваясь рядами, ни на минуту не оставляли новенькую в покое и закидывали ее вопросами, на которые она едва успевала отвечать.

Она раз сто уже сказала, как ее зовут и как ее фамилия, и это ей так надоело, что она уже была готова заплакать, как раздался звонок. Все засуетились, заторопились куда-то, и в две-три минуты середина залы опустела, а по обеим ее сторонам вытянулись парами длинные, ровные, как по ниточке выровненные ряды коричневых и зеленых, больших и маленьких девочек. Ряды эти местами прерывались, оставляя промежуток в несколько шагов. Когда еще минут через пять каждый из этих промежутков был занят дамой в синем платье или молодой девушкой в сером с черным шелковым передником, ряды снова задвигались. Сначала тронулись самые большие девочки, потом меньшие, меньшие, и, наконец, маленькие.

Нюта нагнулась к Варе и, обхватив ее за талию, шепнула ей:

— Теперь два часа, мы идем в класс. Первым будет Рендорф — немец, потом русская диктовка.

— А когда же мы будем завтракать? — спросила удивленным и недовольным тоном Варя.

— Как завтракать?! Мы уж давно пообедали, — сказала Нюта, тихонько смеясь. — В четыре нам дадут хлеба, а в восемь мы будем ужинать.

Варя еще шире открыла большие глаза.

— Пообедали? — сказала она. — А как же мы-то?

Нюта посмотрела на ее огорченное лицо, от души засмеялась и стала через плечо рассказывать по-французски кому-то из подруг о том, какая эта новенькая смешная. Варя слышала и ее смех, и ее рассказ.

«Эту девочку я никогда не буду любить, никогда. Она гадкая, злая насмешница», — думала Варя и, понемногу высвободив свою руку из-под руки Нюты, пошла рядом с ней, стараясь на нее не смотреть.

— Так нельзя, надо идти под руку, — нахмурила брови Нюта и, взяв Варину руку, почти насильно положила ее под свою.

Варя собралась что-то возразить, но в эту минуту, подняв глаза, увидела свою первую знакомую, мадам Адлер. Она обрадовалась ей, и недаром. Инспектриса молча протянула руку, отделила Варю от класса и, дав последним парам пройти, сказала шутливо:

— Ну, а теперь пойдем завтракать.

Варя повеселела и, стараясь не отставать от инспектрисы, пошла вприпрыжку, крепко держась за ее руку. Мадам Адлер привела ее к себе в комнату и, посадив за накрытый стол, на котором стоял один прибор, позвонила в колокольчик.

— Подавай, — коротко сказала она вошедшей на ее зов девушке в белом с синими полосками тиковом [24] платье, белом холщовом переднике и холщовой косынке.

Девушка вышла и очень скоро вернулась с тарелкой супа, который показался Варе очень вкусным, точно так же как и кусочек вареной говядины и ломтик каравая, которым закончился ее обед. С последним кусочком хлеба во рту Варя соскочила со стула, перекрестилась, торопливо по привычке прочла «Благодарим тя, Христе Боже наш», поспешно сорвала салфетку, которую повязала ей горничная, бросила на стул, но тотчас же опять взяла ее, крепко вытерла ею губы и осмотрелась, соображая, в какую дверь ушла мадам Адлер.

«Кажется, туда», — подумала она и осторожно, без шума прошла до двери, еще осторожнее переступила порог и неслышно вошла в смежную комнату. Там в противоположном конце, почти против двери, сидела в кресле мадам Адлер. Варя подошла к ней, поцеловала ее руку и потянулась было, чтобы поцеловать ее в губы, но инспектриса остановила девочку, положив руку ей на плечо.

— Хорошо, хорошо, — сказала она, и взяв со стола колокольчик, позвонила.

— Отведи эту новенькую в младший класс, к мадам Якуниной.

Девушка довела Варю до младшего класса и, сказав тихонько: «Это ваш класс», приотворила дверь, впустила девочку, а сама, не показываясь, но осторожно заглядывая в комнату, старалась поймать взгляд классной дамы. Когда ей это удалось, она, знаком указывая на Варю, дала классной даме понять, что передает ей маленькую воспитанницу.

Очутившись в классной комнате, Варя остановилась и окинула быстрым любопытным взглядом длинные невысокие столы, разделенные на несколько отдельных конторок с круглой стеклянной чернильницей посреди каждой; приделанные к столам неподвижные скамейки; ряды коротко, под гребенку остриженных беловолосых и темных головок, выглядывавших из-за этих конторок; небольшое возвышение, на котором стоял какой-то пожилой господин; мольберт, стоявший неподалеку от него, и несколько стриженых, в длинных, до полу, коричневых платьях маленьких девочек, вытянувшихся в линию у мольберта.

Все головы сидевших за конторками и стоявших у мольберта детей повернулись к двери, все лица смотрели на нее. Смотрел и высокий пожилой господин, стоявший на возвышении, и все эти лица сияли веселой улыбкой, и все приветливо разглядывали неожиданно появившуюся маленькую девочку в черном коротком платьице, большом батистовом воротничке, с длинными, рассыпавшимися по плечам локонами, смотрели на ее здоровое, веселое и смущенное лицо, на ее блестящие карие глаза и улыбались ей.

«Что там такое?» — подумала классная дама, сидевшая на противоположной стороне. Она встала со своего места и увидела одновременно и девочку, виновницу происшедшего в классе беспорядка, и горничную инспектрисы, заглядывавшую в чуть отворенную дверь и делавшую ей знаки.

— Ruhig, Achtung! [25] — крикнула она с напускной строгостью и, торопливо пройдя за последней скамейкой, подошла к Варе, взяла ее за руку и посадила первой на средней скамейке, ближайшей к себе.

— Сиди смирно и слушай, — сказала она, нагнувшись, и погладила рукой шелковистые кудри девочки.

Варя кинула на нее беглый взгляд и тотчас перевела глаза сначала на свою соседку, потом на сидевших перед ней девочек, на учителя, который сидел теперь у стола и, нагнув голову, читал что-то. Через минуту в классе произошло движение, Варя быстро повернула в ту сторону голову и стала внимательно следить за тем, как девочки, стоявшие у мольберта, шурша длинными платьями, расходились по своим местам.

— Fräulein [26] Хотин! — произнес вдруг учитель, слегка приподняв голову и глядя перед собой.

С одной из скамеек поднялась маленькая фигура девочки лет девяти-десяти.

— Fräulein Темников!

Девочка, сидевшая рядом с Варей, покраснела, встала и, дотронувшись до Вари рукой, прошептала взволнованным голосом:

— Пусти!

Варя, не понимая, в чем дело, и не двигаясь, подняла на нее вопросительный взор.

— Пусти же, дай пройти! — повторила с досадой девочка, не возвышая голоса. — Встань!

И не дожидаясь, пока бестолковая новенькая встанет и пропустит ее, она пролезла перед ней и направилась к мольберту, незаметно крестясь и прикрывая левой рукой правую, делавшую у самого пояса чуть заметное, поспешное крестное знамение.

Учитель вызвал еще двух-трех девочек, и по мере того как он называл фамилию, девочки вставали со своих мест и становились в ряд у мольберта, на котором стояли большие картинки, наклеенные на толстый картон.

Девочка, вызванная первой, взяла лежавшую у картины длинную палочку. Учитель подошел, вынул наудачу одну из целой серии прислоненных к мольберту картин и заменил ею прежде стоявшую. Девочка, стоя боком к мольберту и повернув голову к картине, начала бойко:

— Das ist eine Blume und das ist auch eine Blume. Das Alles sind Blumen. Das ist eine Rose und das ist eine Rosenknospe [27].

При этом девочка слегка дотрагивалась палочкой, которую держала в левой руке, до называемого предмета.

Сначала это занимало Варю; она внимательно во все всматривалась и вслушивалась, то улыбаясь, то хмурясь, но через несколько минут ей наскучило однообразие урока, и она переключила свое внимание на крышку конторки, перед которой сидела. Она чуть-чуть приподняла ее, положила в щель пальцы одной руки, другой слегка нажала крышку. Потом опять приподняла, нагнулась и приложила глаза к щели, еще приподняла, еще, и, наконец, так высоко, что, придерживая крышку головой, стала разбирать лежавшие в пюпитре [28] вещи.

Девочки, слыша шуршание, стали оборачиваться и пересмеиваться. Мадам Якунина скоро заметила их волнение, встала, посмотрела на детей и тотчас поняла причину, вызвавшую беспорядок. Она подошла к новенькой, насупив брови и собираясь сделать ей строгий выговор, но увидев веселые глаза и невинную улыбку красивого ребенка, слегка улыбнулась и, похлопывая Варю по плечу, сказала ласково:

— Посиди еще минутку смирно. Учитель сейчас уйдет!

Урок кончился. Учитель вышел, в классе поднялась суета. Между уроками было пятнадцать минут отдыха; в эти пятнадцать минут дети убирали одни тетради, готовили другие, дежурные раздавали аспидные доски [29], грифели. Многие из девочек успели и посмеяться, и поссориться. Классная дама вышла; ее заменила пепиньерка [30], которая должна была давать урок французской диктовки.

— Eh bien! — крикнула она. — Pas de bavardage! Ecrivez! [31]

И начался усердный визг сорока грифелей по аспидным доскам, прерываемый время от времени на минуту громким голосом пепиньерки, медленно выкрикивавшей французские фразы или отдельные слова. Все писали на аспидных досках, только одна маленькая девочка, вызванная пепиньеркой, вышла к большой доске, стоявшей перед классом, и крупными буквами писала на ней мелом.

— Corrigez! [32] — крикнула пепиньерка коротко и, закрыв книгу, подошла к большой доске. Девочка подала ей мел и впилась глазами в ее руку.

Пепиньерка стала читать и подчеркивать мелом каждое неправильно написанное слово. С каждой прочитанной строкой черточки все прибавлялись. Девочка начала краснеть после первого десятка, а когда она насчитала второй, у нее на глазах выступили слезы. Пепиньерка дошла до последнего слова, обернулась, насмешливо посмотрела на девочку и стала считать черточки.

— Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать… — считала она по-французски, с каждым разом крепче и крепче ударяя мелом по доске, — двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь… — закончила она. — Чудесно! Бесподобно!

И она стала вызывать то одну, то другую из девочек и заставляла их объяснять неправильно написанные слова. Девочка, стоя у доски, исправляла свои ошибки, а весь класс поправлял свои диктовки по доске. Поправив, они передавали свои доски пепиньерке, которая просматривала написанное, а потом или молча возвращала доски, или на них делала надписи вроде: «Написать двадцать раз каждое подчеркнутое слово в тетрадке».

Все были заняты своим делом и о новенькой совершенно забыли, только Нюта перед началом диктовки подбежала к ней, поцеловала и сунула ей в руку леденец.

Варе учительница тоже дала доску, разлинованную клеточками, и пропись с красиво написанными на ней палочками и нуликами и велела ей написать страницу.

Варя писала на доске, вытирала, опять писала и не заметила, как прошел час, и когда раздался громкий звонок, возвещавший об окончании урока, она вздрогнула с головы до пяток.

Опять поднялась суматоха, говор, спор и смех. Пепиньерка, очень молоденькая, некрасивая, маленького роста, коренастая, с серыми глазами навыкате и широко расставленными зубами девушка, старалась казаться взрослой и строгой, она беспрестанно хлопала в ладоши и покрикивала:

— Doucement, mademoiselles, doucement! Rangez-vous, vite, vite! [33]

Минут через десять весь маленький люд вышел парами из классной.

Пепиньерка стояла в дверях, пропуская перед собой чинно проходившие пары. Потом, дав всем пройти несколько шагов, она со стороны взглянула на общее впечатление, производимое ее командой, и заметила, что не все в должном порядке.

— Третья пара, зачем выступаете! — крикнула она по-французски. — Подайтесь налево! Аннинька, зачем горбишься! Кто там шаркает?

Когда все пришло в порядок, она заняла свое место во главе класса и, беспрестанно оборачиваясь, повела детей в залу, где они выстроились в несколько рядов.

Вслед за маленькими стали входить по очереди другие классы и становиться в ряды. Каждый класс становился на небольшом друг от друга расстоянии. Все стояли смирно, кое-где только слышался отрывистый шепот, тотчас же сдерживаемый резким шиканьем классной дамы. Когда все были в сборе, отворилась дверь и в комнату вошли несколько девушек в полосатых — белых с синими полосами — платьях, белых фартуках и косынках, с четырехугольными неглубокими лотками с невысокими бортами. Они пошли по рядам, начиная с последнего ряда в каждом классе — то есть с самых рослых воспитанниц, так как стояли воспитанницы по росту, самые маленькие — впереди.

Девушки медленно шли по рядам. Каждая воспитанница брала, не выбирая, небольшой ломоть хлеба, посыпанный солью, и тотчас же принималась за него.

— Mesdames [34], у кого горбушка? — спросил кто-то шепотом за спиной Вари.

Она оглянулась. В одном из рядов поднялась чья-то рука с горбушкой.

— Уступи, душка, за мою порцию и полпирога завтра!

Обладательница горбушки недолго думая согласилась, и обмен состоялся — к обоюдному удовольствию.

Варя тоже получила ломтик. Она откусила кусочек и, подняв свои веселые изумленные глаза на соседку, спросила:

— Это зачем? Ведь это простой хлеб!

— Хлеб, конечно, ведь теперь четыре часа, — ответила ей просто маленькая девочка, с наслаждением уминая свой ломоть за обе щеки.

Когда хлеб был съеден, к маленьким подошла их пепиньерка:

— Allons, courez maintenant! [35] А ты пойдешь со мной, подожди, — добавила она и взяла Варю за руку.

Тут она увидела, что Варя держит кусок хлеба в руке.

— Это у тебя что? Отчего ты не ела? Неужели ты не голодна?

— Я лучше подожду молока, я не люблю сухой хлеб, — ответила Варя, втягивая всей грудью воздух, что она делала всегда, когда конфузилась.

Пепиньерка засмеялась:

— Долго же тебе придется ждать молока! Знаешь ли, хлеб надо съесть на месте, а в карман прятать и ходить с ним не позволяют. За это наказывают.

Она взяла Варю за руку и повела ее по длинным пустым комнатам и коридорам.

— Мы куда идем? — спросила с беспокойством Варя, заглядывая в лицо пепиньерки.

— Куда? Скоро увидишь, только не молоко пить! — ответила та, поддразнивая девочку.

Они поднялись в верхний этаж, прошли одну большую спальню, уставленную двумя длинными рядами кроватей, одинаково накрытых белыми байковыми одеялами с ярко-красной каймой и двумя подушками на каждой, прошли другую, а в третьей остановились.

— Софьюшка! — крикнула пепиньерка. — Софьюшка!

На противоположном конце спальни отворилась дверь, и из нее показалась высокая, худая, рыжеватая, с крупными веснушками на длинном лице горничная — девушка в тиковом платье.

— Елена Антоновна приказала остричь новенькую. Нельзя ли поскорее? Мне надо еще поспеть в лазарет до шести.

— Сейчас, — ответила девушка и скрылась за дверью. Через минуту она вышла с ножницами и гребнем.

— Ну, садитесь, — сказала она, отодвинув от первой кровати табурет. — Э-э-эх, да какие же чудесные локоны! Вот жаль-то! — добавила она, собрав в руку длинные и густые шелковистые волосы девочки. — Вот тут садитесь.

Варя только в эту минуту поняла, что дело идет о ее локонах. Она испуганно посмотрела на пепиньерку, на Софьюшку и на ножницы.

Софьюшка нагнулась, чтобы приподнять и посадить девочку на табуретку, но Варя вырвалась из ее рук, отбежала на несколько шагов, остановилась и закричала отчаянным голосом, взявшись за голову:

— Нет, нет, пожалуйста, нет!

— Замолчи! — крикнула пепиньерка и направилась было к Варе, но девочка бросилась от нее на другой конец комнаты, забилась между кроватью и стеной и, как испуганный зверек, беспокойно оглядывалась по сторонам.

— Оставьте ее, барышня, — сказала участливым голосом Софьюшка, — смотрите, как она испугалась, бедная пташка! Все равно, ведь можно завтра утром…

— Как можно оставить до завтра, когда Елена Антоновна сказала, чтобы ее остричь теперь? Что за пустяки! Пожалуйста, не выдумывай! — сказала пепиньерка, подойдя к девочке, которая, видя, что деваться некуда, ждала своего врага с широко открытыми глазами и лицом, исказившимся от ужаса.

Пепиньерка подошла к ней и, стараясь разнять ее руки, с досадой продолжала:

— Ведь ты не дома; иди и садись сейчас, слышишь? Здесь куражиться не позволят!

Она разняла ее руки и взяла крепко в свои.

Варя беспомощно осмотрелась, как бы ища защиты, но в комнате, кроме нее и двух ее врагов, никого не было. Она вырвала свои руки и, закинув их на голову, крепко сжала их на затылке и что было сил закричала:

— Не надо, не надо, душечка, пожалуйста, не надо!

Молодая девушка остановилась на минуту и, дернув Варю за плечо, произнесла с досадой:

— Противная девчонка! Вот выдрать бы тебя!

Она с досадой дернула Варю за волосы и отчетливо проговорила, сдерживая, насколько могла, свое раздражение:

— Пойми ты, что тебя надо остричь, здесь с космами твоими тебе не позволят оставаться. Если ты не уймешься сейчас же, тебя остригут насильно. И не только волосы, но и уши отрежут!

С этими словами она положила свои руки на плечи Вари. Девочка, почувствовав ее прикосновение, еще теснее прижалась к стене и, уцепившись за железную перекладинку кровати, закричала неистовым голосом…

— Что тут такое? Что за шум? — вдруг раздался встревоженный голос, и в комнату почти вбежала женщина лет тридцати пяти, среднего роста, худенькая, очень сутулая, так что на первый взгляд казалась горбатой, с бледным серьезным лицом, большими темно-голубыми глазами, светлыми длинными ресницами и массой золотистых волос, гладко причесанных спереди, а сзади закрученных в косу, с трудом умещавшуюся на маленькой голове.

Варя тут же замолчала. И она, и пепиньерка, и Софьюшка, стоявшая поодаль, молча и смущенно смотрели на так неожиданно явившуюся помощь или помеху — этого они еще не знали.

Вбежавшая дама была Марина Федоровна Милькеева. Она быстрым взглядом окинула сцену, увидела забившуюся за кровать, растрепанную и испуганную девочку, смущенную пепиньерку и горничную, стоящую с ножницами, и тотчас же поняла, в чем дело.

— Что вы тут делаете? — обратилась Милькеева по-французски к пепиньерке.

— Елена Антоновна приказала остричь вот эту новенькую, а она не дается, злится, — начала объяснять молодая девушка, покраснев.

— Je dois vous dire, mademoiselle, que vous méritez fort peu la confiance de votre dame. Retournez à votre service. Je me charge de l’enfant [36], — сказала Милькеева голосом, не допускающим возражения.

— Я не могу этого сделать. Мне приказано отвести ее в лазарет, к сестре, после стрижки, — нерешительно сказала пепиньерка тоже по-французски.

— И прекрасно. Я исполню это за вас и вечером объяснюсь с Еленой Антоновной. Можете идти. Да, впрочем, на какое время позволено оставить маленькую у сестры?

— До семи часов, — ответила молодая девушка с нескрываемым неудовольствием и, быстро повернувшись, пошла из дортуара.

— С чего она так расплакалась? — спросила Милькеева Софьюшку.

Софьюшка рассказала все, как было, и добавила:

— Она больше от страха, очень уж напугала ее Бунина.

— Ты о чем плакала? — спросила Марина Федоровна Варю, подойдя к ней.

Варя подняла на нее глаза и узнала в ней ту даму, которая экзаменовала сестру, а потом спросила, сколько ей лет.

— Эта… большая… девочка… хотела мои волосы отрезать, — ответила Варя, торопясь, заикаясь и подбирая губы, чтобы не заплакать.

— Ты была в классе? — помолчав минуту, спросила Марина Федоровна. — Видела там девочек?

— Видела, много-много, — сказала Варя нараспев и посмотрела прямо в глаза классной даме.

— А видела у кого-нибудь из них длинные волосы или букли?

— Нет, они все такие смешные, точно мальчики! Волосы у всех коротенькие, вот такие…

Варя прищурила глаза и показала пальцами, какие у девочек короткие волосы.

— А ты знаешь, отчего у них короткие волосы?

— Отчего? Оттого, верно, что им их обрезали.

— А как ты думаешь, для чего всем им обрезали волосы?

— Для чего?

Варя повела плечами, открыла большие глаза, улыбнулась всем лицом, развела ручонками и стояла молча.

— Для того, чтобы они были всегда гладенькие, чистенькие. Они еще маленькие, сами справиться с длинными волосами не могут, а причесывать их некому. Ты сама причесываешь волосы и завиваешь букли? — спросила мадемуазель Милькеева.

Варя засмеялась, откинув голову, и произнесла:

— Не-е-ет, я не умею, меня завивала всегда мама. А когда она была больна, то Мариша, Лёвина няня. Только няня редко.

— Ну, а здесь кто тебе будет завивать букли и расчесывать твои длинные волосы, как ты думаешь?

Девочка молчала.

Не дождавшись ответа, Марина Федоровна продолжала:

— Когда привели всех этих маленьких девочек, почти у всех тоже были длинные волосы, как у тебя. И тоже дома их причесывали няни и мамы. Няни и мамы имели время их причесывать, потому что у них было по две, по три девочки у каждой, не больше. А здесь так много девочек, что если всех их будет расчесывать и завивать дортуарная девушка, у которой и без того много дел, то ей придется с утра до вечера снимать папильотки [37] и расчесывать волосы девочкам, а с вечера до утра завивать их в папильотки. А девочкам уже не придется ни учиться, ни играть вовремя днем, а ночью многим долго не спать, ожидая своей очереди.

Мадемуазель Милькеева помолчала.

— Что ты об этом думаешь, девочка, а?

Варя опустила глаза и, искоса взглядывая на классную даму, перебирала свои пальцы и молчала.

— Вот сегодня после молитвы всех вас, маленьких, приведут в спальную. Все твои товарки умоются и лягут спать. А ты… как ты справишься со своими волосами? Ну-ка попробуй, — сказала Марина Федоровна, — а я посмотрю. Софьюшка, дай сюда гребень!

И, взяв из рук горничной гребень, она подала его Варе, повторив:

— Попробуй, мой друг. Если ты сумеешь сама причесаться, тогда я попрошу, чтобы тебе позволили оставаться с длинными волосами.

Варя взяла гребень и, неловко придерживая его пальцами, чуть слышно сказала, конфузясь:

— Я не умею…

— Попробуй, душа моя. Я уйду на минутку к себе, а ты постарайся расчесать свои волосы, да поскорее, а то ты опоздаешь к сестре. Ты можешь ее видеть только до семи часов. Твоя бедная сестра соскучилась и ждет тебя.

— Так лучше пойдемте к ней теперь! — оживилась девочка.

— Нельзя, мой друг. Ты так растрепалась, что в таком виде никуда нельзя показаться. Надо или причесаться гладко, или остричь волосы.

Марина Федоровна, не дожидаясь возражений ребенка, скорыми шагами пошла вон из комнаты.

— Вы можете меня причесать? — спросила заискивающим голосом девочка, протягивая Софьюшке гребень.

— Нет, милая, и рада бы, да не умею, — сказала Софьюшка, покачивая головой. — Я больше вырву волос, чем расчешу. Вот посмотрите, что у меня самой-то на голове осталось…

Софьюшка, проведя рукой по своей голове, спустила с нее две жиденькие коротенькие косички со вплетенными в них тесемками.

— Точно крысьи хвосты! Вокруг головы даже раз не обходят. А ведь были длинные… Я все повырвала, не умела расчесывать.

Варя стояла с гребнем в руках и не знала, что ей делать.

— Если бы Катя была здесь, она наверняка сумела бы, — сказала она громко и, подняв голову, вопросительно посмотрела на Софьюшку, но та ничего ей не ответила.

— Ну, что же, причесалась? — спросила Марина Федоровна, возвратившись. — Пора бы и к сестре идти.

— Я не умею, но, думаю, Катя может, — сказала Варя нерешительно.

— Катя, мой друг, в лазарете. А когда ее выпустят, она будет не с тобой, а в другом классе. Она ведь уже большая.

— Ну, тогда надо остричь! — сказала вдруг девочка решительно.

— Да, и я так думаю, — ответила Марина Федоровна, — и остричь поскорее, чтобы еще успеть сестру навестить. Софьюшка, уж ты извини, пожалуйста, что маленькая барышня задержала тебя, и остриги ее поскорее.

Через десять минут дело было сделано, голова выстрижена, приглажена, горе забыто, и Варя шла, весело болтая, рядом с Мариной Федоровной в ее комнату. Когда они вошли, Варя увидела, что у стола сидели несколько воспитанниц. Перед каждой из них стояла белая кружечка с ручкой. Все воспитанницы, увидев Марину Федоровну, живо встали и сделали реверанс.

— Потеснитесь, дорогие, дайте местечко сестре вашей будущей подруги, — сказала она по-французски, подводя Варю к столу.

Девочки засуетились, передвинули свои кружки и стопочки сухарей, лежавшие перед каждой из них, принесли стул, усадили маленькую Варю и тотчас же закидали ее вопросами. Варя отвечала охотно и смешила их своей находчивостью и меткими, остроумными замечаниями.

Горничная поставила перед Варей кружечку чая с молоком и положила три маленьких поджаристых сухаря.

— Ну вот, я же знала, что дадут молока! — воскликнула Варя, хлопая в ладоши. — А эта большая девочка сказала: «Долго же тебе придется ждать молока!»

И Варя, передразнивая голос и манеру пепиньерки, передала свой разговор с Буниной о хлебе.

Девочки смеялись от души.

— Пей скорее! — сказала Марина Федоровна и, выходя из комнаты, добавила: — А то к сестре опоздаешь.

Варя залпом и с наслаждением выпила кружечку жидкого, сильно разбавленного молоком чая. Горничная, приветливо смотревшая на нее, налила ей еще полкружки.

— Вы бы с сухарями чай-то, да поскорее. Марина Федоровна там в дортуаре дожидаются.

Варя допила свое молоко, съела один сухарь, громко чмокнула в губы соседку с одной стороны, потом соседку с другой и так расшалилась, что стала обнимать и целовать всех сидевших за столом по очереди.

— Иди, иди скорее, а то сестру не увидишь! Да хорошенько поблагодари Марину Федоровну за чай! — говорили девочки, отбиваясь от ее объятий.

— Идите скорее, они рассердятся, — сказала горничная вполголоса, нагибаясь к Варе, повисшей на шее одной из воспитанниц.

Варя тотчас же бросилась в дортуар. Добежав до Марины Федоровны, она схватила ее руку, крепко поцеловала и, не выпуская ее ладони из своей, сказала: — Ну, теперь к Кате, пожалуйста, а то поздно будет!

— Тише, тише! Ты совсем как дикий зверек, — сказала, улыбаясь, Марина Федоровна. — Пойдем, пора. Но иди тихо, не суетись и не кричи. Подумай, что бы тут было, если бы все девочки так шумели и возились, как ты. Нехорошо, — сказала мадемуазель Милькеева, сделав серьезное лицо.

Варя присмирела и молча пошла рядом с ней.

В комнате между тем поднялись толки о живости, миловидности и находчивости новенькой, но более всего говорилось о ее смелости и непринужденности в обращении с Мариной Федоровной, всегда строгой и серьезной, которую все боялись.

Глава IV

Первый друг

Когда Катю принесли в лазарет, в ней еще не было признаков жизни. Мадам Фрон, встревоженная ее продолжительным обмороком, поспешно освободила девочку от всего, что могло стеснить дыхание, и стала употреблять все известные средства для приведения девочки в чувство. Это ей удалось нескоро. Когда же Катя наконец открыла глаза и мадам Фрон спросила, что у нее болит, та ответила чуть слышно:

— Ужасно устала.

Но когда на вопрос о том, что она ела в этот день, Катя ответила: «Ничего», — мадам Фрон ахнула.

— Как, и чая еще не пила?! — спросила она.

— Не пила.

— Вот и разгадка! — сказала мадам Фрон и тотчас же приказала принести чашку бульона.

Катя выпила немного и скоро уснула. Часа через два она проснулась и несколько минут лежала в полудремоте, не открывая глаз. Кругом было тихо, спокойно.

Ей было тепло, хорошо, ничто не беспокоило ее, ничто не болело, хотя девочка ясно сохранила впечатление недавней боли и потому боялась шевельнуться. Но теперь, при пробуждении, ей казалось, что она совсем здорова и может даже встать. Она хотела было открыть глаза, чтобы осмотреться, узнать, где она, как вдруг ее слуха коснулись звуки незнакомых голосов, говоривших где-то поблизости. Она стала машинально прислушиваться.

— Не понимаю, как ты можешь ее защищать! — негромко говорил кто-то, раздраженным голосом, — все знают, что она фискал [38] и naseweise [39].

— Фискал — это неправда, — возразил с горячностью другой голос, — неправда. Фискал — тот, кто подслушивает, кто тайно или хитростью выведывает и доносит, а не тот, кто так честно, открыто, действует, как она, причем всегда и во всем.

— Полно, какое там открыто! Не скажешь ли ты еще, что она открыто подняла всю эту историю о стене? — задорно заговорил первый голос. — И что тут она действовала честно?

— Конечно, честно! И всегда скажу, что честно. Послушай, Зина, — вдруг произнес примиряющим тоном второй голос, — ты не можешь не признать, что она сотни раз говорила вам, объясняла, как это вредно, убеждала вас, а вы всякий раз поднимали ее на смех и настаивали, чтобы ваша Зернина шла к ней объясняться. И кончалось чем? Всегда тем, что ее просили не вмешиваться не в свое дело и оставить ваш класс в покое.

— Ну что ж, правда, и лучшего она и не могла бы сделать, как сидеть смирно и не совать свой нос туда, где ее не спрашивают.

— Где ее не спрашиваете вы, а спрашивает ее совесть и сознание долга!

— Хорош долг, нечего сказать! На месяц без родственников и все кокарды [40] долой. Припомни только, всегда если бывали какие-нибудь истории, они бывали только по ее милости! И ты скажешь, что это не подло? Нет, уж не обижайся, но мне кажется, подло даже защищать подобную тварь!

— Merci! [41] — услышала Катя.

На этим «merci», произнесенном обиженным голосом, разговор прекратился. Послышалось легкое движение, выдвинулся ящик табурета, задвинулся, и затем наступило молчание.

В комнате стало опять тихо, спокойно, как в минуту пробуждения Кати.

«Кто это и о ком они говорили? Что за история о стене?… На месяц без родителей… Что бы это значило?» — думала Катя. Она открыла глаза.

Постель, накрытая белым байковым одеялом с красной каймой, одна подушка на ней, далее стена, выкрашенная светло-зеленой краской… Катя тихонько повернула голову на другую сторону: рядом с ней такая же накрытая постель, одна, две, три, за третьей — у постели со смятой подушкой — стоит девочка лет двенадцати, в белом канифасовом халатике и что-то внимательно на ней разбирает, низко наклонив голову. Далее, на следующей постели, лежит большая, вытянувшаяся во весь рост фигура с широким бледным лицом и короткой русой косой на подушке.

Катя перевела глаза на стоявшую у постели девочку и увидела, что та утирает глаза и нос, причем старается делать это так, чтобы лежащая в постели соседка не могла заметить ее слез. Катя, боясь смутить девочку, поспешила закрыть глаза и притвориться спящей.

— Надя! — скоро услышала она. — Надя! Вязнина! Ты сердишься?

Молчание.

— Ну как угодно, а я все-таки скажу, что она…

— Можете оставить при себе то, что вы хотите сказать, — с живостью перебила ее девочка, — я не хочу слышать тех гадостей, которые вы говорите, и вообще не хочу говорить с вами.

— Ах вы, парфетницы [42]! — произнесла с пренебрежением взрослая девушка. — Всех бы вас на одну осину, вместе с вашей кукушкой.

Она шумно перевернулась на бок и легла спиной к своей соседке.

На этот раз молчание долго не прерывалось. Взрослая воспитанница лежала, не двигаясь; младшая, сидя на табуретке у своей постели, что-то читала, а Катя думала и никак не могла придумать, как бы ей заговорить с девочкой, которая и по годам подходила к ней, и была ей очень симпатична.

«Может быть, она могла бы научить меня, как узнать о Варе, — подумала она. — Бедная Варя, как ей, должно быть, страшно там одной, и как она будет спать сегодня! Здесь все кровати без решеток, а она никогда еще не спала как большая. Что она теперь там делает? Надо же было мне упасть! Если бы только мне поскорее позволили уйти к ней! И отчего это Александра Семеновна не зашла проститься?…»

От Александры Семеновны мысль ее перешла к матери. Сердце у Кати сжалось. Ей сделалось так тяжело, так жаль мать, так захотелось хоть на минутку увидеть ее, узнать что-нибудь о ней, узнать, как она там, без нее, провела день. Мама велела смотреть за Варей… «Помогай ей», — вспомнила она слова матери.

«Помогай! А я в первый же день… Господи помилуй! Господи помилуй!» — повторяла Катя, крестясь под одеялом.

Так она томилась более часа. Где-то неподалеку пробило пять часов, и в комнату вошла лазаретная девушка с подносом в руках и стала молча, останавливаясь у каждой занятой постели, ставить стакан с чаем и класть круглую булочку.

Постель Кати была последней из занятых в этой комнате. Девушка подошла к ней, так же молча поставила на столик порцию и собиралась идти далее, как Катя, стараясь побороть свою робость, спросила ее:

— Не можете ли вы мне сказать, как зовут даму в синем платье и в чепце, которая… — Катя не знала, как сказать: — Которая…

— Начальницу лазарета? — помогла ей девушка. — Мадам Фрон.

— Вы не знаете, мадам Фрон еще придет сюда сегодня?

— А вам ее надо видеть? — спросила девушка. — Если надо, я попрошу ее зайти к вам.

— Нет, я так спросила… Я думала, если она зайдет…

— Нет? — повторила девушка и, не слушая далее, понесла свой поднос в следующую комнату.

Катя лежала, и тревожные мысли опять не давали ей покоя. «Как бы заговорить с ней, с этой девочкой?… Если она встанет со своего места раньше, нежели я досчитаю до десяти, я заговорю с ней. Заговорю во что бы то ни стало», — решила она и стала медленно считать: раз, два, три… Так она досчитала до десяти, потом еще раз до десяти, а девочка все не двигалась и продолжала читать. Катя не спускала с нее глаз.

Вдруг девочка подняла голову, прислушалась к какому-то неясному отдаленному движению, потом поспешно встала, закрыла книгу, торопливо пригладила волосы, обтянула халатик и, продолжая оправляться, скорыми шагами пошла к двери, в которую уже входила Марина Федоровна с Варей.

Катя не сразу узнала в коротко остриженной девочке свою маленькую сестру. Она, впрочем, смотрела не столько на вошедших, сколько на свою товарку по лазарету, которая, столкнувшись в двери с классной дамой, сначала сделала реверанс, а потом взяла ее руку и с жаром поцеловала.

— Ну, как провела день, Надюша? На ногах твердо стоишь? — спросила Марина Федоровна, глядя с материнской лаской на только в этот день вставшую с постели девочку. — Поклонов тебе, — продолжала она, — целый короб, и несколько писем в придачу.

Она подала воспитаннице небольшую кипу книг, связанных шнурком.

— Письма там же, — сказала она, — а в книгах все отмечено. Кривцова проверяла. Сама разберешься; впрочем, вероятно, и в письмах найдешь все объяснения. Не знаешь, где здесь лежит Солнцева, новенькая? Ее сегодня привели.

Катя приподняла голову, хотела сказать, что она здесь, но узнала Варю и вскрикнула от радости. Варя же, увидев сестру, бросилась ей на шею и, целуя ее, заговорила:

— А я уж думала, что ты сегодня умерла, как папа и Федя.

— Какая ты глупая! — сказала Катя.

Подвинувшись, она усадила сестру возле себя на постель и стала слушать с терпением взрослой бессвязную болтовню чересчур живого ребенка, мысли которого сменяются быстрее, нежели он успевает выразить их словами.

Варя начала рассказ с того, как она шла с Нютой и Любой из залы и по каким большим комнатам они проходили, и вдруг перешла на то, как девочки отвечали урок немецкому учителю, у которого большущие глаза и голова гладкая, «вот такая» — Варя показала свою ладонь и засмеялась.

— Одну девочку, — продолжала она, — он спросил, что значит Birke [43]? Она не знала. А Birne [44]? Она вдруг посмотрела на него вот такими глазами! — сказала Варя и искусно скосила глаза.

— Полно! Не смей этого делать, а то сама будешь косая. Что за страсть у тебя всех передразнивать!

Варя залилась громким серебристым смехом и продолжала весело болтать обо всем заинтересовавшем ее, перескакивала с одного предмета на другой, но ни разу не вспомнила о своих слезах и своем страхе.

Марина Федоровна дала детям наговориться вдоволь и тогда уже подошла к Кате.

— Как ты себя чувствуешь, девочка? — спросила она, приложив ко лбу Кати свою маленькую руку. — Жара нет, — заметила она. — А почему ты ничего не кушала? — спросила Марина Федоровна, показывая на нетронутый стакан и неначатую булку.

— Я и забыла, — сказала Катя, приподнимаясь с намерением сесть на постели, но вдруг побледнела и, упав на подушку, легла, не двигаясь.

— Это ничего, это пройдет, — сказала она через минуту, стараясь скрыть свое беспокойство.

— Скажи, мой друг, бывало ли это с тобой когда-нибудь прежде?

— Бывало ли что? Как сегодня, когда я упала? — спросила Катя. — Нет, никогда! Я никогда не падала, и никогда у меня голова не кружилась. Я только однажды за всю жизнь была больна и лежала в постели: это когда у меня была корь. Я не знаю, что со мной сегодня сделалось. Я и теперь совсем здорова — до тех пор пока лежу. А как только захочу встать или повернуться, мне делается нехорошо, как тогда у двери.

— Все, Бог даст, пройдет, дружочек. Завтра приедет доктор посмотреть тебя, а теперь ты ложись и спи спокойно. Сестре в класс пора. Ей позволено остаться до семи часов, а теперь семь без десяти минут. Только-только вовремя успеет. Ну, маленькая, слезай, прощайся с сестрой. Завтра в это время тебя, по всей вероятности, опять пустят к ней, конечно, если ты будешь умницей. Ты ведь будешь умницей? — спросила Марина Федоровна, хлопая Варю по плечу, будто сгоняя ее с постели. — Прощайся же с сестрой скорее! Скорее! Я не жду, догоняй меня.

Марина Федоровна пошла скорыми шагами, не оглядываясь.

— Иди, иди скорее! — заторопила Катя сестру, которая крепко обвила ее шею руками и, казалось, не хотела уходить. — Пусти, пусти! Беги, а то завтра не позволят прийти, — прибавила Катя, разнимая ее руки.

Надя Вязнина, с участием смотревшая на расставание сестер, вдруг подошла к ним и сказала, целуя Варю:

— Идите скорее, а то Марина Федоровна уйдет, а вы не найдете дороги, и вам достанется. Побежим вместе!

И она, схватив Варю за руку, побежала. Варя поневоле следовала за ней. Он догнали Марину Федоровну почти у выхода из лазарета.

Когда Надя Вязнина вернулась, Катя протянула ей свою руку.

— Благодарю вас. Какая вы добрая! — сказала она.

— А какая ваша сестра душка! И какая живая! То-то бедовая, должно быть? Как жаль, что она не может быть в одном дортуаре с вами. Она, верно, у Якуниной?

— Не знаю. А разве мы не вместе будем? — спросила Катя с беспокойством.

— Нет, ведь вы у нас. Вы в третий?

— Не знаю, право.

— В третий! — сказала с уверенностью девочка. — Мне Марина Федоровна сейчас сказала, что вы у нас.

— Как я рада! — сказала Катя. — Я эту даму уже видела, она экзаменовала меня. Она должна быть очень добрая.

— Кой черт, добрая! — произнесла вдруг, вмешиваясь в разговор, девушка с большим бледным лицом. — Она вас порадует, как заберет в свои когти!

Катя приподняла от подушки голову и с изумлением и любопытством посмотрела на говорившую. Девушка сидела на постели и, повернув к ней пухлое бледное лицо, морщась, расчесывала гребенкой свои запутавшиеся волосы.

— Ваша сестра счастливица, если она попала к Якуниной, — продолжала она. — Елена Антоновна ангел, а не классная дама. Ее почти все обожают. Ну, а вас и поздравлять не с чем. Я бы на вашем месте, признаюсь, быть не хотела.

Надя Вязнина делала вид, что ничего не слышит, а Катя совершенно не знала, что ей на это сказать, и молча смотрела на девушку.

— Вас как зовут? То есть как ваша фамилия?

— Солнцева.

— Вы уже были где-нибудь или прямо с воли?

— Как с воли? — спросила Катя, которой вопрос показался смешным.

— Ну, из дому, что ли. Не все ли равно?

— Да, мы до сих пор учились дома.

— А вы по кому в трауре?

— Папа утонул 7 ноября, — коротко и с видимым усилием ответила Катя.

Надя тотчас же почувствовала, что это один из тех вопросов, которых касаться не следует, что смерть отца была горем еще далеко не пережитым, и поспешила направить разговор на предметы и события последнего дня.

— Скажите, неужели вам после экзамена не сказали, в какой класс вы поступаете? — спросила она Катю.

— Кажется, нет. А впрочем, может быть, и говорили, но я ничего не помню из всего, что было со мной сегодня, кроме того, что голова моя росла, росла, делалась все тяжелее и тяжелее… И когда все вокруг стало кружиться, я никак этого не хотела и долго держалась за что-то, но вдруг это вырвалось у меня из рук, и я закружилась. Больше ничего не помню…

Девушка, лежавшая в постели, громко захохотала.

— Вот счастливица-то! И отчего это со мной никогда ничего подобного не случается! Право, обидно…

— Нет, вы не смейтесь и не желайте этого. Вы не можете себе представить, какое это мучительное чувство!

— Уж позвольте мне лучше знать, чего желать для себя, — сказала с насмешкой девушка.

Надя Вязнина, все время молчавшая, не выдержала и, обратившись к Кате, сказала:

— Чего же лучше, уступите Красновой не только эту, но и все остальные будущие ваши болезни!

— Что-о-о-о? — произнесла грубым голосом девушка, быстро приподнявшись и усаживаясь на постели. — Что ты сказала?

Неизвестно, чем бы кончился разговор, если бы внимание всех не было вдруг отвлечено.

— Mesdames! Фрон, Риттих и, кажется, Адлер! — произнесла громким шепотом высунувшаяся из-за двери чья-то голова. — Вязнина, слышишь?

Голова так же быстро спряталась.

Надя живо подбежала к противоположной двери и еще быстрее, также резким шепотом, торопливо произнесла: «Фрон, Риттих и, кажется, Адлер!» и мигом очутилась у табуретки своей постели, обтянула халат, поправила ворот, пригладила рукой непослушные, рассыпавшиеся по лбу волоски, оглянулась на постель и, увидев смятую подушку, проворно перевернула ее, аккуратно положила на место и стала спокойно дожидаться посетителей.

Краснова поспешно спрятала валявшийся на постели гребень, смахнула с одеяла крошки, а сама легла, натягивая на себя одеяло.

Катя с любопытством смотрела на этот переполох, не понимая, в чем дело, и не решаясь спросить объяснения.

Через несколько минут в комнату вошли инспектриса, лазаретная дама и доктор — человек небольшого роста, очень полный, с сильной проседью в редких волосах, во фраке, с крестом на шее. Он остановился на минуту у первой занятой постели, потом задал несколько вопросов Вязниной, а затем подошел к Кате, об обмороке которой мадам Фрон говорила ему минуту назад.

— Сейчас что-нибудь болит? — спросил он, взяв девочку за руку и щупая пульс.

— У меня ничего не болело и раньше, только вот с головой что-то вдруг сделалось, — сказала Катя, покраснев до корней волос.

Доктор стал ее расспрашивать о здоровье с самого раннего детства, об образе ее жизни дома, о родителях. Он говорил с ней долго и с каким-то особенным участием и, наконец, спросил:

— А теперь голова болит?

— Нет, но я боюсь двинуться, чтобы опять не сделалось того, что утром…

И Катя обстоятельно объяснила доктору, какое болезненное ощущение она испытала перед обмороком.

— Ничего, все пройдет, — сказал он ободряющим голосом. — Сядьте-ка, мы посмотрим, что случилось с головой.

— Я боюсь встать, — тихо произнесла Катя, меняясь в лице.

— Мы поможем, — ласково улыбнулся доктор и, обернувшись к мадам Фрон, предложил ей приподнять девочку.

Катю приподняли, и опасения ее тотчас же оправдались: обморок повторился и был опять продолжителен. Доктор, инспектриса и мадам Фрон не отходили от девочки до тех пор, пока она не пришла в себя…

Очнувшись, Катя увидела доктора и услышала весело произнесенные слова:

— Ничего! Денька два-три в постели, а потом и танцевать можно. Только теперь надо лежать спокойно и постараться скорее уснуть.

— Положение весьма серьезное, — сказал он, когда Катя не могла его слышать, — и причиной болезни стало падение. Теперь…

И он, наморщив лоб и потирая указательным пальцем левой руки подбородок, стал объяснять мадам Фрон, что именно следует делать с больной.

— Посмотрим, что завтра будет, — окончил он, прощаясь.

Мадам Фрон, проводив доктора, вернулась в лазарет и долго ходила из одной комнаты в другую. Долго еще слышался то в одной, то в другой комнате ее сдержанный до шепота строгий голос.

— Не болтать, вам говорят. Если вы сами не хотите спать, не мешайте по крайней мере тем, кому нужен покой. Вы дождетесь, что я переведу вас в отдельную комнату!

В десятом часу все успокоились. Казалось, все спали. Мадам Фрон, обойдя в последний раз свое, как ей казалось, безмолвное, сонное царство, ушла в свою комнату.

В комнате, где лежала Катя, было совершенно тихо, только время от времени слышались шаги мадам Фрон, осторожно, в мягких туфлях проходившей по спальне. Катя лежала с закрытыми глазами, но не спала. Тяжелые, беспокойные мысли назойливо лезли ей в голову. От этих мыслей она чувствовала томительную боль под ложечкой и то неприятное ощущение, которое она называла замиранием сердца.

«Господи! Уж не с мамой ли что-нибудь! — думала она. — Что если она опять заболела? Мариша не услышит. Она никогда не слышит. Вдруг с ней повторится припадок, а она одна, совсем одна. Не может же Александра Семеновна не спать ночью. Господи! Если бы только хоть взглянуть на нее. Бедная мамочка!»

И Катя крестилась и молилась о матери, а боль под ложечкой и томление в сердце не унимались. «Если б уснуть только! Завтра, может быть, мама сама приедет. Александра Семеновна обещала ее привезти… Лучше не думать», — говорила себе Катя… И она лежала, решив ни о чем не думать…

«Варя! — вдруг мелькало у нее в уме, и беспокойство, или, вернее, то неприятное томление, которое часто объясняют себе предчувствием чего-нибудь недоброго, усиливалось. — Может быть, Варя упала с кровати, испугалась или расшиблась… Плачет теперь… Или девочки ее обидели. Они все уже большие. Маленьких здесь почти совсем нет. Как ей, бедной, теперь страшно, если она тоже не спит!.. Нет, верно, с ними спит горничная, ведь нельзя же их одних оставлять… И здесь, у нас в комнате, конечно, есть горничная. Мало ли что может понадобиться…»

Катя открыла глаза, осторожно приподняла голову и повернула ее в ту сторону, где стояла кровать Нади Вязниной.

— Вы тоже не спите? — коснулся ее слуха еле слышный шепот.

В комнате было почти темно, и только ее середина чуть освещалась тусклым огоньком свечки, горевшей в высоком, аршина [45] на полтора от пола, жестяном подсвечнике.

Катя узнала голос Нади Вязниной и, пристально вглядевшись, различила в темноте сидевшую на постели темную фигуру.

— А вы давно проснулись? — спросила так же тихо Катя.

— Я еще не засыпала. Я иногда до утра не могу уснуть.

— О-о-о! Отчего же? Вы боитесь?

— Нет, а вы?

— Я до сих пор не думала о страхе, но эта длинная-длинная, почти пустая комната, эта темнота, этот странный свет и круг посередине… А потом еще так холодно, — прошептала Катя с легкой дрожью в голосе.

— Хотите я перейду на постель рядом с вами?

— Ах, если б это было можно! — произнесла почти громко Катя, забывшись.

— Тише!.. Что вы?!

Обе на минуту замолкли.

— Вам правда холодно? — спросила Надя, убедившись что все спокойно.

— Да… Как жаль, что нечем укрыться, у меня даже зубы стучат.

— Постойте, я переложу подушки, перейду на эту постель, а потом разбудим дежурную. Она вон там, в комнате рядом. Она даст вам еще одеяло.

Надя неслышно встала, накрыла свою постель, сравняла ощупью одеяло, переложила подушки с незанятой постели на свою, а свою на их место, открыла одеяло и мигом очутилась на постели рядом с Катей.

— Здравствуйте! — сказала она, протягивая ей руку, и Катя крепко сжала ее руку в своих. — Разбудим дежурную, хотите?

— Нет, — ответила Катя, не выпуская ее руки. — Если вы можете, натяните мне одеяло повыше на плечи. Я думаю, если я завернусь в него хорошенько, то согреюсь, а то она придет и, пожалуй, велит вам уйти на ту кровать.

Надя живо очутилась возле своей новой подруги, накрыла ее, подоткнула одеяло, поцеловала и, щелкая зубами и зевая, прыгнула в свою постель и спряталась с головой под одеяло. Через минуту она высунула голову и спросила.

— Вы согрелись?

— Я — да…

— Знаете, ведь я башмаки-то оставила там, а пол — как лед.

— Ай-ай-ай! Как же можно! — сказала Катя, приподняв голову и протягивая ей руку. — Это вы из-за меня!

— Закройтесь и не шевелитесь. Да согрелись вы, или все еще холодно?

— Нет, merci, мне теперь лучше. Скажите, лазаретная дама, или начальница, кажется, приходит сюда ночью?

— Зачем? Если случится что-нибудь особенное, или приведут кого-нибудь, чего почти никогда не случается, ей дадут знать. Ну, тогда она придет, а так — нет. Что ей тут делать? Она придет теперь утром, в восемь часов.

— А как же вы-то?

— Я? Я перенесусь на свое место, а завтра попрошу, чтобы она позволила мне перейти на эту постель. Ей все равно, и она никогда не придирается.

— А эта, не знаю, как ее зовут, ваша соседка, не рассердится на вас за то, что вы перешли?

— Пусть сердится. Она сама меня все время сердила.

— Вы рассердились на нее за вашу даму, кажется? Скажите, за что она ее не любит? — спросила Катя.

— За что? — переспросила девочка с раздражением. — Да за то, что мадемуазель Милькеева никому не потакает. За то, что она всегда как-то все видит и все знает, и если она поймает на чем-нибудь выпускную или кофушку [46], ей все равно, она не спустит. А они привыкли вольничать. У них, да еще в том классе, где ваша сестра, дамы — курицы, при которых хоть на головах ходи. Норкиной, их даме, еще надо льстить, говорить глупости, показывать обожание, а Якуниной… — Надя махнула рукой, — этой ничего не надо, ее как будто и вовсе нет. Но, по-моему, классной дамы лучше мадемуазель Милькеевой и быть не может, хотя многие, очень многие ее не терпят и боятся! Уф! Я уверена, если бы нам вместо нее дали Норкину или Якунину, наш класс был бы далеко не тем, что он теперь. Говорят, мадемуазель Милькеева «невозможная педантка». Не знаю. Правда, попадись ей в чем-нибудь, она накажет строже, может быть, нежели кто-нибудь, но уж зато даром никогда никого не наказывает и «своих» в обиду никому не дает.

— Как же так? — спросила Катя. — Она своих в обиду не даст, а если поймает чужих, наказывает?

— Не-ет, вы этого еще не понимаете! Она и чужих не станет наказывать. Что ей за радость? Она только не станет смотреть сквозь пальцы, не скроет ни за что. Поймает и приведет там к кому следует, или как они говорят: «сфискалит и поднимет историю». Да вот теперь у нас история — страсть! Я вам говорю это по секрету.

Надя перевесила голову через кровать и, нагнувшись почти к уху Кати, прошептала еще тише, чуть шевеля губами:

— Старшие съели у себя в дортуаре стену.

— Как съели? — живо перебила Катя, которую эта стена смутила и заинтересовала еще прежде, когда она случайно подслушала разговор.

— Как? Кто их знает! Съели и наказаны! Без родных на целый месяц. Уже третий день разборка идет! Многие и из других классов замешаны, и говорят, что открыла это дело мадемуазель Милькеева. Ну, конечно, все и злятся теперь на нее.

— А вы видели эту стену когда-нибудь? — спросила Катя с любопытством.

— Еще бы! В тот день, как меня сюда, в лазарет, вели. Но тогда она была совсем целой.

— Удивительно! — произнесла Катя с неподдельным изумлением. — Какая же это была стена?

— Какая? Право, не знаю. Конечно, самая обыкновенная. Да я, впрочем, и не знаю, которую они съели. У них, как и в других дортуарах, было четыре стены…

— Но знаете, я думаю, что это пустяки. Рассказывают так, ради шутки… — решилась высказать свое предположение Катя.

— Не-ет! Какие тут шутки! Это правда. Да я, впрочем, нисколько и не удивляюсь. Вы еще не знаете, что они могут есть! Я сама видела, как едят грифель, мел, карандаши. Угли вытаскивают потихоньку из печки и едят. Да вот посмoтрите завтра, когда придут на перевязку. Там есть одна больная, толстая такая, Корина, я вам ее покажу. Она не может пройти мимо стола, чтобы не схватить горсть муки. Схватит и так набьет себе рот, что того и гляди задохнется. Только я никак не могу понять, как они ухитрились стену съесть… И хотела бы знать, сколько они съели и много ли осталось. А что если бы они вздумали все стены съесть? Ведь нас бы тогда, наверное, по домам распустили! — сказала девочка и засмеялась.

— Да, — произнесла Катя в раздумье. — Странный вкус! А откуда же они берут все это?

— Откуда? Ну, когда, например, карандаши и грифели на целый класс чинят, вы понимаете, сколько набирается этого порошка, так они его нарасхват, горсточками, с наслаждением.

— Скажите, а ваша мадемуазель Милькеева строгая? — вдруг спросила Катя.

— Если хотите — да. Она ужасно взыскательная, но вместе с тем, что бы ни говорили, она добрая и, главное, очень справедливая. Даром она никогда никого не наказала, но, надо признаться, никогда и не спустила никому. Про нее вам будут говорить много дурного, но вы не верьте. Всего объяснить нельзя. Увидите сами. Только зачем мы говорим друг другу «вы»? Будем друзьями и на «ты», хотите?

Надя нагнулась к Кате, ожидая ответа. Катя молча обвила ее шею своей рукой, и девочки поцеловались.

У Кати еще никогда не было друга, и предложение Нади тронуло ее до глубины души:

— Знаешь, я теперь даже рада, что заболела… А то мы не были бы друзьями!

— Я думаю, нам в дортуаре придется рядом спать, — ответила на это Надя. — Место есть только на нашей стороне. Верно, мадемуазель Милькеева прикажет немного сдвинуть там кровати и поставить твою. На другой стороне и без того тесно. Только мы должны дать клятву, что у нас друг от друга никогда никаких секретов не будет. Уроки будем готовить вместе. Вместе ходить на рекреациях [47]. Обожать будем один и тот же предмет и презирать тоже!

— А у тебя есть здесь друзья? — спросила Катя.

— Друзья, — сказала с насмешливой улыбкой Надя, — друзья все в классе, но настоящий друг может быть только один. У меня был друг, — произнесла она грустно, — но мы давно рассорились, и для тебя это не может быть секретом. Мы рассорились из-за того, что она не хотела обожать моего Петрова, а я не могла изменить ему для какой-нибудь Краснопольской, которую я с тех пор презираю. Ты, конечно, будешь обожать Петрова!

Катя приподняла с подушки голову и посмотрела на Надю вопросительно, почти испуганно. Ей очень хотелось попросить разъяснения последних слов, но она не решалась сознаться, что положительно не понимает, чего от нее хочет ее новый друг.

— Я обожаю его уже третий год, — продолжала свое признание Надя. — Ах, душка, какой у него голос! — она нагнулась с постели и поцеловала Катю. — Душка, скажи откровенно, у тебя, может быть, уже есть свой предмет, и ты его тоже давно обожаешь, тогда…

— Какой предмет?! Нет, я никаких предметов не обожаю, — перебила ее Катя.

— Ну, тем лучше. Значит, мы будем обожать его.

— Кого его? — спросила Катя с тревогой в голосе. Она еще шире распахнула и без того большие глаза и с неописуемым удивлением и беспокойством всматривалась в лицо своего нового друга. — Кого? — повторила она. — Как обожать?

— Кого? Ты увидишь! А как? Подожди.

Надя замялась и не знала, как ей начать свое объяснение.

— Да ты скажи просто, как ты сама это делаешь.

Надя весело, от души засмеялась.

— Как ты сама это делаешь? — передразнила она. — Какая ты, право, смешная! Как бы тебе это сказать?… — начала она. — Ну, если ты, например, избрала свой предмет, и предмет твой, положим, учитель какой-нибудь, ты стараешься для него больше, чем для кого-нибудь, больше, чем для всех остальных вместе взятых. Всегда отлично готовишь для него урок, назубок, как говорится. Заботишься, чтобы у него возле журнала всегда лежало новое перо, отлично очиненное, карандаш какой-нибудь особенный, в красивом набалдашнике, бисерном или там все равно каком, только хорошем. Для его уроков заводишь самую красивую, собственную, не казенную, тетрадку, всегда как нельзя лучше написанную. Стараешься встретиться с ним в двери, как будто невзначай, когда он входит в класс, чтобы лишний раз ему поклониться…Ну, да понимаешь, разные разности, глядя по обстоятельствам!

— И все это вам позволяют?

— Позволяют? — Надя опять тихо засмеялась. — Какая ты удивительная! Разве в таких делах спрашивают позволения?

Надя еще долго рассказывала о разных и самых удивительных подвигах самоотвержения в честь дружбы и обожания, но Катя задумалась и уже плохо слушала ее. Все, что она узнала в эту ночь, было так ново, и казалось ей таким странным и диким, что ей стало не по себе, и перспектива иметь друга уже не утешала ее, как в первую минуту. Она почти готова была отказаться от дружбы, предложенной на подобных условиях. Когда Надя наконец заметила, что Катя не слушает ее болтовни, она чуть слышно окликнула ее:

— Катя, ты, кажется, спишь?

— О, нет! Я слушаю; ты говорила, что в старшем классе…

— Да, — заговорила Надя очень быстро, — они еще в кофейном [48] кровью подписали клятву, и их дружбе до сих пор все удивляются. А Торина и Энгель! Это тоже настоящие друзья. Торина выжгла себе имя Энгель на руке, а Энгель…

— Как выжгла? Зачем? — перебила Катя свою подругу.

— Я сама не видела, конечно, как она это делала. Меня даже тогда еще и не было здесь, но говорят, что она как-то раскаляла стальную булавку и накалывала ею кожу, потом чем-то крепко терла. Вышло прекрасно, и такие красивые буквы! Это уж я сама видела.

— Зачем же это она делала? — повторила с удивлением Катя.

— Как зачем? Из любви!

— И вы тоже это делаете?

— Вы? Отчего ты мне говоришь «вы»? — спросила Надя обиженным тоном. — Это делают только истинные друзья, — пояснила она, сделав ударение на слове «истинные».

Катя молча, будто извиняясь, протянула ей руку. Надя крепко пожала ее и продолжала свой рассказ, но, не окончив его, она нагнулась над Катей и прислушалась.

— Уснула, — прошептала она, улыбнувшись, — да и поздно уже.

Она перекрестилась, завернулась в одеяло и тоже скоро задремала.

Свечка догорела. Фитиль с треском погас в воде. Все в комнате спали, только Катя не могла успокоиться. Она лежала с закрытыми глазами, и невеселые мысли опять теснились в ее голове и не давали покоя. Под утро она уснула тем неприятным, тяжелым сном, который не освежает и не бодрит, после которого просыпаешься еще более утомленным, разбитым.

Ей снилось, что она куда-то очень торопится. Мадемуазель Милькеева идет впереди такими большими шагами, что ей, как она ни бежит, не удается ее догнать, и, к ее ужасу, расстояние между ней и мадемуазель Милькеевой растет с каждым шагом. Вдруг мадемуазель Милькеева пропадает, а Катя остается одна и в таком тесном месте, что едва может пошевелиться, хочет крикнуть и не может. Она собирает все свои силы, вылезает… из ящика какого-то большого комода красного дерева с медными бляхами. Вылезает — и попадает в другой такой же ящик, только еще теснее. Она бьется, высвобождается и попадает опять в ящик. Все эти ящики задвинуты друг в друга и один теснее другого, она задыхается, не может издать ни малейшего звука, в ужасе делает сверхъестественное усилие и вылезает… Просторно, холодно… Она хочет осмотреться, где она, но яркий свет ослепляет ее и заставляет закрыть глаза. Ничего не видя, она слышит какой-то сильный шум: не то волны бьются о гранитный берег при свисте и завывании ветра, не то дворники скребут лопатами снег с тротуаров. Она открывает глаза: большая комната; на полу, по стенам, на карнизе под потолком бесчисленное множество девочек: больших, маленьких и крошечных в разноцветных камлотовых [49] платьях и белых передниках. Все они усердно грызут стену широкими, как лопаты, большими зубами…

— Катя, Катя, проснись, что с тобой? — говорит Надя Вязнина, дергая одеяло своего нового друга. — Вот заспалась-то!..

Глава V

Варин враг

Марина Федоровна Милькеева привела Варю к двери маленького класса и, не переступая порога, заглянула в комнату. Дети сидели смирно, поодиночке и группами. Они готовили уроки на следующий день. Одни писали, другие перелистывали лежавшие перед ними книги или сосредоточенно перечитывали тетради. У отдельного стола, за которым сидела пепиньерка, стояли две девочки со своими книжками, третьей пепиньерка отмечала что-то карандашом в книге.

— Mademoiselle, je vous ramène la petite. Elle a ètè bien sage [50], — сказала Марина Федоровна.

Пепиньерка медленно встала со своего места и, не торопясь, пошла навстречу говорившей.

Марина Федоровна взяла Варю за плечи и, пропустив ее вперед, нагнулась к ней:

— Ты будешь послушной девочкой? Да?

Варя сделала утвердительный знак головой.

— Смотри же: не плакать, не кричать. А то тебя накажут, и никто тебя любить не будет.

Варя повернула голову и молча прикоснулась губами к пальцам руки, лежавшей на ее плече, но с места не двинулась.

— Иди же, иди, душа моя, и старайся не забыть, что ты обещала быть умницей.

Варя сделала несколько шагов вперед и обернулась. Мадемуазель Милькеевой за ней уже не было.

Все девочки, сидевшие в классе, смотрели на нее и перешептывались.

— Пожалуйте! — сказала ей с насмешкой пепиньерка. — Пожалуйте! Давно пора!

И взяв девочку за руку, она, не прибавив более ни слова, провела ее через весь класс и, ставя у доски, громко произнесла:

— Ты будешь стоять здесь, не двигаясь, до ужина, а вздумаешь реветь по-давешнему — увидишь, что тебе будет!

«Какая она злая!» — подумала Варя, хотя и не поняла, что это было наказание. Она осталась у доски и некоторое время стояла совершенно спокойно, с любопытством разглядывая новую для нее картину. Ее занимало то, что девочки у стола постоянно сменялись. Они молча подавали тетради, терпеливо выжидали некоторое время и, приняв обратно тетрадь, молча возвращались на свои места. Некоторые, однако, пробовали высказывать неудовольствие или порывались объяснить что-то, но громкий окрик пепиньерки: «Silence! À votre place! [51]» мгновенно успокаивал маленьких протестанток, и они, как и прочие, нахмурясь или ворча, неслышно занимали свои места.

Варя стояла смирно, наконец устала, и ей надоело стоять. Она осмотрелась по сторонам: нет ли где-нибудь свободного стула поблизости. Стула не нашлось, но зато на полочке под доской оказалось несколько кусков мела. Она тотчас же выбрала один из них и стала старательно выводить буквы.

Девочки, сидевшие в классе, скоро заметили проделку, как они думали, новенькой, удивились ее храбрости и стали перешептываться, смеяться, но так, чтобы пепиньерка не видела. Варя исписала весь низ доски, насколько могла достать ее маленькая рука и, чтобы написать еще ряд букв повыше, она приподнялась на цыпочки, налегла корпусом на доску, доска с шумом двинулась.

— Ой! — вскрикнула Варя.

Пепиньерка оглянулась. Варя подняла на нее свое покрасневшее от испуга лицо и весело сказала:

— Это ничего, я только испугалась.

— Insolente créature [52]! — крикнула пепиньерка и, почти подбежав к девочке, схватила ее за руку и потащила назад к самовольно оставленному ею месту у доски.

Варя не противилась. Она обомлела и впилась испуганными глазами в лицо рассерженной девушки. Нет сомнения, что через мгновение она разразилась бы плачем, но, на ее счастье, в класс вошла мадам Адлер, которая стояла на пороге комнаты уже за минуту до начала описанной сцены.

— Что это? — произнесла мадам Адлер, подходя к доске. — Que fait cette petite ici? [53] — спросила она строго, глядя на пепиньерку.

— Elle est punie par ordre de madame Якунин [54].

— Punie pour? [55]

— Pour sa désobéissance et sa méchanceté [56], — ответила, конфузясь, молодая девушка.

— Elle y est restée assez longtemps. Ma chére, vous la laisserez prendre sa place [57] — сказала инспектриса внушительно.

Заметив, что Варя старается поймать ее взгляд, чтобы сказать что-то, она отвернулась и, подозвав одну из маленьких воспитанниц, стала громко о чем-то ее спрашивать. Все дети стояли смирно перед своими пюпитрами, и, когда инспектриса, направляясь к выходу, поравнялась со скамейками, они разом присели.

— Неровно, дети, неровно! — сказала она им по-французски. — Поклонитесь еще раз. Плавнее! Сколько раз надо вам повторять: плавнее! Кто в паре с новенькой? — спросила она потом.

— Она сегодня со мной, — ответила, волнуясь и подбирая слова, Нюта, только начинавшая говорить по-французски. — Но она так мала ростом, что ее поставят впереди.

— Ты останешься с ней в паре, мой друг, до тех пор, пока она немного не привыкнет к незнакомой ей обстановке и к нашим порядкам, — сказала мадам Адлер ласково. — Она меньше всех в классе, и мы не позволим ее обижать. Солнцева, поди сюда, — продолжала она, обернувшись к доске.

Варю никогда никто еще так не называл, и потому она, хотя и слышала, что инспектриса позвала Солнцеву, но, не принимая этого на свой счет, продолжала стоять и внимательно следить за каждым движением мадам Адлер.

— Approchez, petite! [58] — сказала мадам Адлер ласково.

Варя не заставила ее повторить приглашение и, не взглянув на пепиньерку, поторопилась подойти, хотя уже далеко не так доверчиво и развязно, как сделала бы это в другое время.

Мадам Адлер положила свою руку на голову девочки и, проводя взад и вперед по ее коротко остриженным волосам, спросила:

— Ты где сидела? На какой скамейке?

— Прежде вот возле этой Верочки, — Варя кивнула головой на свою бывшую соседку, — а теперь эта большая девочка велела мне там стоять.

Она повернула голову к доске.

— Теперь ты будешь сидеть здесь, рядом с Нютой, — сказала инспектриса, подводя ее к первой скамейке. — Старайся быть такой же хорошей, послушной и прилежной девочкой, как она. Бери с нее пример во всем, и тебя все будут любить.

Мадам Адлер вышла. Почти в ту же минуту раздался звонок, с первым звуком которого маленькие воспитанницы, смирно сидевшие два часа за уроками, как будто ожили. Все задвигались, заторопились, стали убирать книги и тетради, разбросанные на пюпитрах, и минут через пять все девочки, выстроенные в два длинных ряда, с нетерпением ожидали, когда их поведут к ужину.

Нюта обняла Варю за талию и спросила:

— Ты о чем плакала?

— Эта большая сердитая девочка бранила меня за то, что я не хотела им позволить резать мои волосы, — ответила Варя, показывая головой на пепиньерку.

— Она не сердитая, нисколько, — заступилась Нюта.

— Нет, сердитая, и еще какая! Как она бранится и как щиплется! Посмотри, это она сделала, — Варя протянула вперед руку с измятым нарукавничком. — Она вот так потащила меня! — сказала она, крепко сжав одной рукой другую, нахмурив лоб и стиснув зубы. — Вот так! Это смяла, и рука была вся красная. А что я ей сделала? За что она рассердилась? Не знаю! — Варя повела плечом и вопросительно посмотрела на Нюту.

— Кто там разговаривает? — крикнула пепиньерка.

Нюта молча накрыла рот болтливой подруги своей рукой и, приложив палец к своим губам, дала ей знак молчать.

— Мы куда идем? — спросила Варя, нагнувшись к уху Нюты.

— В рефектуар [59], — так же тихо ответила Нюта, — только ты теперь со мной не говори, а то я получу билет [60].

— А что там будут делать в этом… как ты сказала? — прошептала Варя.

Нюта улыбнулась и повторила:

— В рефектуаре. Ужинать будем!

Переход из класса в столовую был довольно длинен. Приходилось идти через ряд больших опустевших классных комнат, освещенных двумя-тремя масляными лампами, потом бесконечным коридором, почти темным, на обоих концах которого горели две лампы, наконец, надо было спуститься с лестницы и пройти небольшую площадку. На этой площадке уже чувствовалась близость столовой. В нос бросался смешанный запах ржаного хлеба, вареного мяса и каких-то кореньев.

— Сегодня перловый суп и картошка! — произнес кто-то шепотом в задних парах.

— Vous devez parler français! [61] — послышалось в ответ.

Произошло легкое движение. По рукам от пары к паре стало что-то передаваться, и, наконец, болтунье был вручен жестяной, выкрашенный черной масляной краской небольшой квадратик с белым номером посередине, с продернутой через отверстие в нем тоненькой голландской бечевкой.

Покрасневшая до ушей девочка беспрекословно надела бечевку через голову, так что квадратик очутился у нее на спине между лопаток и рельефно обозначился на белом фоне пелеринки.

— Это что? — прошептала Варя над самым ухом Нюты.

— Tais-toi! Молчи! — тотчас же перевела Нюта сделанное предостережение, прижимая руку Вари локтем.

— Ух, какие длинные! И сколько их! — не унималась Варя. — Раз, два, три, четыре, — стала она считать столы.

Нюта только еще крепче прижала ее руку к себе и погрозила ей пальцем.

Пройдя столовую старших, пары маленьких воспитанниц вошли в свою и, подойдя к длинному накрытому столу, стали разделяться, обходить стол по обеим сторонам, пролезая между ним и длинными узкими скамьями, и становиться у своих приборов. Пепиньерка заняла место на ближнем конце стола, а дальний, по-видимому, ждал хозяйку, так как на нем, кроме прибора, стояли еще две тарелки, наполненные кушаньем.

Воспитанницы становились в глубокой тишине, и когда все были в сборе, в столовой старших классов одна из воспитанниц-регентш [62] подала тон, и в больших комнатах столовой раздался стройный хор молодых и детских голосов. Пропели предтрапезную молитву, после чего в один миг поднялся такой громкий говор и шум, что сами говорившие не слышали своих голосов. Классные дамы захлопали в ладоши, чтобы обратить на себя внимание воспитанниц.

— Silence! Silence! [63] — слышалось во всех концах столовых.

Дамы переходили с места на место, унимали и стращали, но ничто не помогало, и в столовой старших говор не прекращался. Вдруг раздалось повелительное «Ш-ш-ш-ш!».

— Если вы сейчас же не замолчите, — закричала громким голосом одна из классных дам, — вы немедленно будете уведены отсюда без ужина!

Еще с минуту слышался неопределенный гул, а затем наступила тишина.

Тут отворилась дверь в буфет, и из нее вышли девушки в тиковых платьях. Они живо поставили на каждый стол по три большие оловянные миски с дымящимся супом. Воспитанницы, сидевшие напротив мисок, поставленных на концах стола и на середине, стали разливать суп.

В маленьком классе Нюта, как одна из лучших на счету у начальства, тоже сидела против одной из мисок. Она налила первую тарелку супа новенькой, затем стала наливать и передавать тарелки по заведенному порядку. Налив последнюю себе и садясь, она спросила Варю:

— Хочешь еще немножко супа? Я подолью.

Варя не ответила, Нюта взглянула на нее и к неописуемому своему удивлению увидела, что девочка спит сладким сном, опершись подбородком о тесно сжатые ручонки, положенные на стол возле тарелки с нетронутым супом.

— Бедняжка! Совсем еще малышка! Она устала! — заговорили дети, смеясь и с участием глядя на уснувшую маленькую товарку.

— Надо ее разбудить, ведь она останется голодной, — сказала одна из девочек.

Нюта и девочка, сидевшая по другую руку Вари, попробовали ее разбудить, но им это не удалось.

— Солнцева! Варя! Проснись! Мадам Якунина идет! — говорила ей над самым ухом Нюта.

— Проснись, мы уходим, Солнцева! Прощай! — громко говорили ей через стол другие девочки.

Варя поднимала голову, бессмысленно смотрела перед собой, видимо, делала усилие открыть глаза, но ее веки тяжело опускались, и голова падала на стол.

— Надо сказать мадемуазель Буниной, — решили дети. — Делать нечего!

Сказали пепиньерке. Та подошла к Варе и, тряся ее за плечо, попробовала разбудить громким голосом. Напрасно. Тогда она приподняла голову девочки. Варя открыла глаза. Бунина нагнулась к ней очень близко и строго сказала:

— Ну, ну! Без всяких штучек, сделай милость. Здесь нянек нет, чтобы за тобой ухаживать!

Она еще раз, и довольно сильно потрясла девочку, но Варя безмолвно опустила голову на стол.

— Очень приятно, нечего сказать!.. И нужно им этаких мартышек принимать! — проговорила пепиньерка с досадой и, дернув еще раз Варю за плечо, отошла от стола.

Скоро весть о «происшествии с новенькой» разнеслась по всем столам. Все были заинтересованы маленькой соней; все смеялись, жалели ее, а те воспитанницы, которые могли видеть стол, за которым сидела Варя, оборачивались и перебрасывались словами с сидевшими за ним.

Мадам Якуниной за ужином не было, и пепиньерке пришлось обратиться за советом к другой классной даме. Та, выслушав ее рассказ, подошла к нарушительнице порядка, но увидев спящую маленькую фигурку в траурном платье, добродушно улыбнулась:

— Смотрите, дети, чтобы она не упала!

И прошла в буфет, где несколько девушек были заняты мытьем и вытиранием тарелок.

— Послушайте, милые, — сказала она, — кто из вас может отнести в младший дортуар уснувшую за столом новенькую?

В ответ послышались три-четыре веселых голоса, с готовностью вызывавшихся нести девочку.

Классная дама выбрала самую рослую и сильную девушку.

— Спасибо вам, — сказала она, через плечо кивнув головой остальным. — Ты, Аннушка, молодец, по тебе и ноша, пойдем в столовую.

Аннушка улыбнулась во весь рот, оправила чистый белый фартук, вытерла руки и пошла за классной дамой.

Дети, с любопытством смотревшие на возвращавшуюся к их столу классную даму, зажужжали, как пчелы, а когда Аннушка нагнулась и стала поднимать Варю, многие из них даже встали, чтобы лучше видеть. Девушка подняла Варю на руки, положила ее как маленького ребенка, осклабясь, сказала: «Как перышко!» — и бережно понесла свою ношу наверх, где помогла Софьюшке раздеть Варю и положить в назначенную ей постель.

Глава VI

Непонятая героиня

Сдав Варю пепиньерке, Марина Федоровна вернулась в свою комнату, но не осталась в ней, а прошла в дортуар, отдала необходимые приказания горничной девушке и направилась в комнату мадам Якуниной. Подойдя к двери, она тихонько постучала.

— Entrez! [64] — послышалось в ответ, и в ту же минуту девочка лет двенадцати отворила дверь, торопливо присела перед вошедшей и крикнула:

— С’est m-lle Милькеев! [65]

— Я к вам на минутку, Елена Антоновна, — начала Марина Федоровна, подходя к дивану, на котором сидела классная дама. — Мне бы хотелось сказать вам несколько слов. Не пройдемся ли мы по дортуару? — сказала она, бросив взгляд на вертевшуюся у стола девочку.

Мадам Якунина, женщина лет сорока, с добродушным широким лицом, светло-серыми глазами и толстыми губами, поднялась с дивана.

Ее доброе, всегда спокойное лицо было в эту минуту бледнее обыкновенного. Она, видимо, волновалась и старалась не выдать своего волнения.

— Зачем же? — ответила она. — Что нам мешает остаться здесь?

Несмотря на то, что она сказала это совершенно спокойно, в ее тоне ясно слышалось сдерживаемое раздражение.

Марина Федоровна молча посмотрела на Леночку.

— Леночка, занимайся своим делом! — сказала Елена Антоновна, обернувшись к дочери и как бы делая ей выговор.

— Не лучше ли ей выйти? Я вас надолго не задержу, — сказала мадемуазель Милькеева, понявшая по оказанному ей холодному приему, что мадам Якунина уже предупреждена о случившемся и считает себя обиженной. — Мне необходимо передать вам нечто, касающееся вашей пепиньерки.

— Пожалуйста, я слушаю, — произнесла сухо мадам Якунина.

— Но я не нахожу удобным говорить о деле в присутствии воспитанницы, — сказала Марина Федоровна, понизив голос.

— Выйди, Леночка! Ступай в класс, там готовь уроки, — сказала с неудовольствием Елена Антоновна, и, поджав губы, подняла глаза к потолку. Жест, выражавший и нетерпение, и вынужденную покорность судьбе.

Девочка собрала со стола книги и вышла.

— Елена Антоновна, — начала прямо мадемуазель Милькеева, — я вижу, что вам уже известно о том, что я сделала замечание вашей Буниной и не позволила ей мудрить над новенькой, приведенной сегодня.

— Мне известно даже гораздо более, — раздраженно ответила мадам Якунина, — и, к сожалению, известно сегодня не первый день, что вы пользуетесь любыми средствами, чтобы каким-нибудь образом подвести меня под неприятность.

— Подвести?! Я хочу вас подвести? Для чего и как? — спросила с искренним удивлением Марина Федоровна, никак не ожидавшая такого обвинения.

— Для чего? Это вам самой лучше известно. Думаю, для того, чтобы показать начальству, какие непорядки во всех классах, а только у вас всегда все исправно. А как? Да всеми возможными и невозможными средствами, ничем не стесняясь…

Она махнула рукой.

Услышав эти слова, ошеломленная Марина Федоровна замерла. Нередко и прежде ей приходилось спорить и защищать свои поступки, но никто никогда не взводил на нее таких обвинений. Она с минуту стояла и растерянно смотрела в лицо потерявшей самообладание Елены Антоновны.

— Мадам Якунина, — сказала она наконец, и губы ее судорожно передернулись, — чтобы говорить такие вещи, надо иметь какое-нибудь основание… Вам, точно так же как и всем в доме, известно, что до этой минуты я никогда, ни при каких обстоятельствах не доводила до ведома начальницы ничего, не касавшегося непосредственно моего класса. Прошу вас припомнить хотя бы один случай, когда я, поймав воспитанницу не моего класса в какой бы то ни было шалости или погрешности, сообщила о том кому-нибудь, кроме ее дамы. Скажите, наконец, виновата ли я в том, что я вижу и слышу то, чего другие не видят и не слышат?… Да вот, например… — она понизила голос до шепота, — вы ничего не замечаете, а я уже давно слышу, что за дверью наш разговор подслушивают…

Договорив последние слова, Марина Федоровна неожиданно быстро подошла к двери, живо распахнула ее, и в комнату, стремглав, влетела пепиньерка Бунина. А Леночка и еще какая-то взрослая воспитанница едва удержались на пороге.

Все три барышни сконфузились, растерялись и с минуту оставались неподвижными, с выражением изумления и испуга на лицах. Не менее их растерялась и сама Елена Антоновна. Она вскочила с дивана и застыла с остановившимися глазами и протянутой перед собой рукой.

— Э-это что? — наконец проговорила она.

Подбежав к Леночке, она схватила ее за руку, протащила несколько шагов по комнате и, с силой пригнув девочку к полу, заставила встать на колени. Когда она затем подняла свое бледное рассерженное лицо, ни пепиньерки, ни воспитанницы в комнате не было, а мадемуазель Милькеева стояла у окна, к ней спиной и, казалось, что-то внимательно рассматривала.

Она смотрела на сторожа, который расчищал метлой покрытую талым снегом и посыпанную тонким слоем песка дорожку, смотрела и думала: «И это по их понятиям воспитание! Без объяснения, в сердцах, толчок, шлепок, а пройдет досада — нежности, чуть не извинения перед ребенком…»

Марина Федоровна отошла от окна и, стараясь не смотреть на стоявшую на коленях Леночку, вышла из комнаты. «Как тут быть? — думала она, проходя медленно по дортуарам. — Оставить это так? Немыслимо! Жаловаться?…» Она махнула рукой.

Долго еще ходила Марина Федоровна взад и вперед по своей комнате, как вдруг шум и движение в дортуаре привлекли ее внимание. «Уже!» — сказала она вслух и посмотрела на часы. В эту минуту кто-то робко постучал в дверь.

— Ты, Наташа? — произнесла мадемуазель Милькеева и отворила дверь.

Перед ней стояла темноволосая девочка лет двенадцати с открытым взглядом.

— Ну, как дела? — спросила ее Марина Федоровна, видя по веселому выражению лица, что все обстоит благополучно.

— Ни одной тройки! — ответила торжественным голосом Наташа, показав свои белые, как жемчуг ровные зубы, и скромно добавила: — У Зимен, Луниной и у меня четыре с крестом [66].

Мадемуазель Милькеева с любовью посмотрела на девочку и молча провела рукой по ее пухлой розовой щечке.

— Посмотрим, кто теперь отличится! — сказала она, улыбаясь. — Скажи, мой друг, чтобы шли скорее, мне сегодня недосуг.

Подойдя к письменному столу, она села, выдвинула ящик, достала тетрадь в толстой синей обложке, положила ее перед собой, открыла, расправила рукой страницу, посмотрела перо, открыла чернильницу и ждала с минуту.

Отворилась дверь, и в нее стали входить поодиночке и гурьбой девочки лет двенадцати-тринадцати. У каждой был небольшой мешочек из темно-синей материи. Одни держали свои мешочки в руках; другие, повесив их на левую руку, усерд но вязали, наморщив лбы; третьи, проводя спицей по своей работе и глубокомысленно шевеля губами, что-то считали про себя.

Наташа стояла первой по алфавиту и потому подошла первой. Она подала Марине Федоровне свой наполовину связанный нитяный чулок и нерешительно подняла на нее глаза.

Марина Федоровна посмотрела в книгу, потом на работу и наконец в лицо девочки.

— Ай-яй-яй! — сказала она, покачивая головой. — Что же это? Опять кверху шире!

— Я уж и петли притягивала, и спуски делала на месте, а он все шире, да шире, — сказала девочка, сделав жалкую мину.

— Распусти, мой друг, еще раз, что же делать. А я попробую тебе дать другие спицы. Распусти вот до этого ряда.

Мадемуазель Милькеева показала ей что-то на чулке, что-то отметила в тетради и вздохнула:

— Когда распустишь, положи ко мне на стол, я подберу спицы.

Затем она обратилась к следующей девочке, потом к третьей, и так стали одна за другой подходить остальные. Одну классная дама хвалила, другой делала замечание, третьей серьезно выговаривала, и дети выходили из комнаты с различными выражениями на лицах. Одни, веселые, шли, улыбаясь, вприпрыжку; другие, довольные, спокойно и медленно; третьи, сердитые и обиженные, рассматривали свою работу, как бы не веря тому, что она действительно плоха. Некоторые, нахмурив брови и не глядя перед собой, с досадой распускали все навязанное за день.

За всей этой сценой уже некоторое время внимательно следила стоявшая у двери комнаты высокая, стройная, черноволосая и черноглазая женщина средних лет в синем кашемировом платье и темной шали, накинутой на плечи.

Дети, проходя мимо, делали ей реверанс. Она же, приветливо отвечая на их поклоны, задирала их. Одной грозила пальцем, другую гладила по голове, насмешливо приговаривая: «Умница, тебя хвалит вся улица», третьей молча делала гримасу.

— Что? Zum Kuсkuk? [67] — сказала она, поймав и удерживая за пелеринку девочку, которая с досадой обрывала нитки, распуская свою неудачную работу.

Но при этом она так весело и ласково посмотрела на всех, что все, и счастливицы и обиженные, отвечали ей улыбкой.

Прошло более получаса. Черноволосая дама начала терять терпение и стала прохаживаться от двери комнаты мадемуазель Милькеевой к окну дортуара. «Вот охота навязывать себе такую обузу! — думала она. — И кому от того польза, хотела бы я знать? И самой ни минуты покоя, и детям каторга. Не все ли ей равно, в сущности, как и кем свяжутся эти чулки? Нет, страсть мучить и добиваться, чтобы каждая сама, чуть не при ней их вязала… Вести журнал, записывать уроки, проверять!.. Это просто дурь… Не на что более путное время убить».

— Много вас еще там осталось? — спросила она, поймав одну из девочек за кончик пелерины.

— Человек пять, не больше, — ответила девочка серьезно.

— Еще полчаса пройдет? А?

— О, да! Я думаю, потому что сегодня мадемуазель Милькеева будет показывать двоим, как начинать чулок и кому-то, кажется, как вывязывать маленькую пятку, — пояснила девочка.

— Ого! — сделала гримасу дама.

Но несмотря на то, что ожидание могло затянуться, она не ушла и продолжала шутить с выходившими из комнаты детьми.

Наконец все, кроме трех, стоявших отдельно девочек, вышли. Марина Федоровна, закрыв тетрадь, стала им показывать, как запускается пятка, поднимаются петли для ступни и как заканчивается чулок. Дама, до тех пор довольно терпеливо ожидавшая, стала волноваться. Она подходила к двери, отходила от нее, возвращалась, вглядывалась в руки сидевшей к ней спиной мадемуазель Милькеевой и, видя, что урок вязания затягивается, в нетерпении пожимала плечами, отходила от двери — впрочем, для того, чтобы, пройдя спешной походкой до окна, опять вернуться к двери.

В начале десятого урок наконец кончился, дети ушли, и мадемуазель Милькеева стала убирать на столе.

— Марина Федоровна! Я к вам. Можно вас побеспокоить? — спросила вкрадчивым голосом высокая дама, стоя на пороге комнаты.

Мадемуазель Милькеева подняла голову.

— Вера Сергеевна! Милости прошу, — сказала она, делая шаг навстречу входившей и подавая ей руку.

— Сядемте здесь, — прибавила она, придвигая к письменному столу второй стул.

Они сели.

— Я к вам по поручению, то есть по просьбе Елены Антоновны. Ей очень жаль, что она погорячилась и, кажется, наговорила вам неприятных вещей.

— Ей это только кажется? — мадемуазель Милькеева вдруг побледнела, углы ее губ передернулись судорогой. — Кажется! А она вам сказала, чего именно она мне наговорила и за что?

— Да, она мне все рассказала и просила передать вам, что она извиняется и очень просит вас забыть все.

Вера Сергеевна, нагнув голову, исподлобья заглядывала в глаза Марины Федоровны.

— Это легко сказать «забыть», — начала взволнованным голосом Марина Федоровна, и глаза ее блеснули. — Забыть… Такие вещи не забываются…

— Полноте, Марина Федоровна! — остановила ее через некоторое время Вера Сергеевна умоляющим голосом. — Полноте, дорогая, забудьте все, что она по своей вспыльчивости наговорила вам. Я вас прошу за нее, за детей и за всех нас.

Она поймала руку Марины Федоровны и крепко сжала, нежно глядя ей в глаза, крепко сжала ее руку.

— За это врем я так много историй и без того… Теперь оп ять эта…

— Так вот чего вы хотите! — произнесла Марина Федоровна, нервно засмеявшись, и, высвободив руку, встала и отошла от Веры Сергеевны.

— Завтра я дежурная, — сказала она спокойным голосом, — надо рано вставать. Извините, покойной ночи.

— Марина Федоровна, вы сердитесь? — заговорила жалобным голосом Вера Сергеевна. — Ну за что? Что я такого сказала? Клянусь вам, что я хочу только всех успокоить, примирить. Хочу, чтобы не было никаких неприятностей. Ведь всем невесело, право. Ну, не сердитесь!

И она, подойдя к Марине Федоровне, обняла ее за талию и, как провинившийся ребенок, положив голову на ее плечо, продолжала уговаривать.

Марина Федоровна подняла голову, посмотрела в лицо Веры Сергеевны и, грустно улыбнувшись, сказала:

— Я не сержусь ни на вас, ни на кого другого, могу вас уверить. Но, право, спать пора, а мне еще необходимо пройти в дортуар.

Она пристально посмотрела на часы, пристегнутые на золотом крючке у ее пояса.

— Ого! Как мы заговорились! Прощайте, — сказала она и, торопливо пожав руку Веры Сергеевны и кивнув ей головой, поспешно пошла из комнаты.

Вера Сергеевна последовала за Мариной Федоровной, но видя, как та заговорила с одной из не спавших еще девочек, медленно прошла через дортуар в свою комнату, где ее давно уже ждала мадам Якунина.

— Ну что? — спросила мадам Якунина с беспокойством.

— Что? Она уверила меня, что не сердится ни на кого, но по всему видно, что она ужасно обижена. И я, признаться, боюсь, что она действительно так дела не оставит. Знаете, послушать ее, она права, — сказала с многозначительной миной Вера Сергеевна. — Вы завтра уж пройдите к ней пораньше и сами извинитесь, душечка.

Вера Сергеевна пожала руку смущенной Елены Антоновны и сделала с ней несколько шагов к двери.

— Я сделала, что могла, — сказала она, приподняв плечи и разводя руками. — Вы знаете, с ней ведь не сговоришься, — добавила она, пропуская Елену Антоновну в дверь.

Вернувшись в комнату, Вера Сергеевна вздохнула, потянулась, подняв руки кверху, и громко зевнула.

Через полчаса Марина Федоровна тоже вернулась в свою комнату и стала раздеваться. Стоя перед маленьким туалетным зеркалом, поставленным на комоде, она долго расчесывала свои длинные и замечательно густые волосы. Вдруг по ее грустному лицу пробежала легкая улыбка.

«Не могу же я в самом деле требовать, — думала она, — чтобы они понимали вещи так, как их понимаю я. Понятия и взгляды людей так различны!.. Кто прав? Мне кажется, что я поступаю вполне правильно и честно. А они, по всей вероятности, чистосердечно уверены в обратном. Они, по моему мнению, смотрят на дело сквозь пальцы. Им и дела нет до того, что выйдет из детей и насколько девочки, оставляя заведение, будут подготовлены к жизни. А детям только того и надо. Они за то и обожают их…»

Марина Федоровна вздохнула, аккуратно развесила снятые с себя вещи, подошла к киоту [68], оправила лампадку и, опустившись на колени, стала молиться…

Глава VII

Проделки Вари и «козни» мадемуазель Милькеевой

В седьмом часу утра Нюта, вскочившая с постели при первых звуках звонка, то есть ровно в шесть часов, и успевшая уже причесаться и умыться, стала будить Варю.

Варя открыла глаза, испуганно, с удивлением посмотрела на нее и, не понимая, кто с ней говорит, где она и как сюда попала, бессознательно хлопала сонными глазами.

— Вставай! Не успеешь одеться! Мы скоро уйдем! — говорила ей Нюта, смеясь и насильно поднимая ее голову с подушки.

Варя села и, еще не совсем проснувшись и вздрагивая от холода, стала сонным движением натягивать на плечи кончик байкового одеяла.

— Не нежничать! Не нежничать! Вставать, тотчас же! — услышала она за спиной чей-то резкий голос.

И тут же сильная рука сдернула с нее одеяло. Варя обернулась и увидела своего вчерашнего врага.

Сон мигом отлетел от нее, и весь вчерашний день ясно встал в ее памяти. Она, капризно мотнув головой, поймала конец одеяла, натянула его себе на плечи и стала надевать чулки.

— Ungezogenes, garstiges Ding! [69] — проговорила сквозь зубы Бунина (день был «немецкий»), отходя от постели, к которой скоро подошли две-три девочки, уже почти одетые. Они, весело болтая, помогли Варе одеться, отвели ее в умывальную, причесали, застегнули на спине крючки ее черного платья и, рассказывая ей, как, когда и куда теперь пойдут и что будут делать, занимали новую товарку до звонка.

Когда становились в пары, одна из девочек поспешно сунула Варе в руку два длинных леденца, завернутых в бумажки, надрезанные бахромой на концах, картинку от конфет и маковник [70] и, коснувшись губами ее уха, шепнула:

— На рекреации будем ходить вместе.

Варя засмеялась, крепко потерла ладонью ухо, посмотрела в руку и, обернувшись к новой подруге, стоявшей через две пары от нее, весело и дружески закивала ей головой.

В двенадцать часов заехала Александра Семеновна. Ее провели прямо в лазарет. Болезнь Кати сильно встревожила и удивила добрую женщину, а вид остриженной, в один день подурневшей Вари, которую привели к сестре, произвел на нее неприятное впечатление. Она нежно ласкала детей и, прощаясь с ними, прослезилась, перекрестила их, прошла к мадам Фрон и, оставляя ей привезенные детям сласти, усердно просила приласкать обездоленных детей, так недавно еще счастливых.

Катя оставалась в лазарете и в постели более двух месяцев. Варю, по распоряжению мадам Адлер, каждый день приводили к ней, но оставляли ненадолго, и Бунина, всегда сопровождавшая ее, во все время свидания сестер ни на минуту не отходила от постели Кати, так что дети, стесняясь присутствием посторонней взрослой девушки, обменивались только самыми незначительными фразами, и Катя в первый месяц пребывания своего в заведении ничего не знала о положении сестры в классе. Лишь однажды Варя, обнимая ее, успела шепнуть ей на ухо:

Продолжить чтение