Читать онлайн Парфетки и мовешки бесплатно

Парфетки и мовешки

Глава I

Медамочки, она дерется!

— Ее сиятельство княгиня Чапская просит пожаловать, — торжественно произнес важный институтский швейцар, широко распахивая двери в маленькую приемную начальницы.

— «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», — прошептала нянюшка Викентьевна и поспешно взяла за руку свою питомицу, чернобровую, смуглолицую Ганю Савченко.

Девочка робко прижалась к своей нянюшке, и обе не без страха переступили порог приемной.

— Approchez-vous, mon enfant [1], — услышала Ганя слова, произнесенные на непонятном ей языке, и как вкопанная остановилась, крепко ухватившись за руку Викентьевны и с любопытством вглядываясь в пухлое лицо начальницы.

— Подойди ближе, — уже по-русски проговорила та, не без удивления рассматривая своих посетительниц.

Викентьевна, успевшая проникнуться особым уважением к княжескому титулу начальницы, отвесила низкий поклон и слегка подтолкнула к ней Ганю.

«А и хорошее здесь, видно, житье… Ишь как она, голубушка моя, с казенных-то хлебов распухла, — подумала няня о начальнице, — авось и Ганюшку мою голодом не заморят».

— Как твоя фамилия? — холодно обратилась maman [2] к оторопевшей девочке.

— Савченко, — робко проговорила Ганя.

— А-а… — протянула начальница, как бы вспоминая что-то.

— Так точно, Савченко фамилия моей барышни, — неожиданно вмешалась в разговор Викентьевна: от нее не ускользнуло смущение Гани, и она поспешила ей на помощь.

Княгиня недовольно покосилась в сторону «прислуги» и снова обратилась к девочке:

— От чего тебя не привез в институт кто-либо из родных?

— Папа на маневрах, а больше некому.

— Сиротка наша Ганюшка-то по матери будет, — ввернула свое объяснение Викентьевна.

— Какое странное имя — Ганя, — в недоумении протянула maman.

— Анною крестили-то… В честь покойной, значит, нашей барыни, — проговорила Викентьевна, не замечая брезгливой гримасы, вновь скользнувшей по лицу княгини: начальница была возмущена словоохотливостью нянюшки, поведение которой казалось ей непочтительным и даже фамильярным.

Но Викентьевна в простоте своей доброй, любящей души и не подозревала о неприятном впечатлении, которое она невольно производила на княгиню. Она была исполнена желания расположить начальницу к своей ненаглядной Ганюшке и потому дрогнувшим от волнения голосом продолжала:

— Души не чаяла покойница в дочке… И то сказать: единственное дитя… Как не любить-то было, не баловать… И не думал никто, что приведет Господь Ганюшку в чужих людях воспитать… А что поделаешь-то?… Как и воспитать-то отцу дитя без матери?… Сам-то день-деньской на службе, почитай и домой-то не заглядывает… А дитя-то растет… Уму-разуму учить пора… Еще Бога надо благодарить, что дядюшка-то нашей покойницы устроил Ганюшку сюда, в благородное, значит, заведение… Авось Бог-то даст, и хорошо ей здесь будет… Да и вы, матушка княгинюшка, не оставьте сироту своей ласкою, вас Господь за это вознаградит, — со слезами закончила Викентьевна и снова отвесила глубокий поклон.

— Хорошо, хорошо, моя милая, — устало проговорила maman, которую утомил этот разговор, и она с нетерпением поглядывала на дверь, как бы поджидая кого-то.

На пороге показалась приземистая старуха в форменном синем платье, с большим чепцом на седой голове.

— М-lle [3] Струкова! — обратилась к ней начальница: — Отведите, пожалуйста, Савченко в класс. Ну а вы, моя милая, можете теперь возвратиться домой, — кивнула она в сторону Викентьевны, давая той понять, что ей следует немедленно удалиться.

Викентьевна поняла и это движение, и то, что с этой минуты не нужна она будет своей любимице так, как была нужна долгие годы, когда заменяла ей родную мать. И словно что-то надорвалось в ее любящем сердце, от которого отнимали самое дорогое, что было на свете у этой простой, доброй женщины. И слезы, которые она с трудом сдерживала, вдруг вырвались горьким рыданием.

Викентьевна осыпала Ганю горячими, порывистыми ласками, крестила ее мелким, дрожащим крестом и, беспрестанно повторяя: «Ну, Христос с тобой, Христос с тобой!» — словно не могла оторваться от девочки, уткнувшейся ей в плечо и тоже громко, безутешно рыдавшей.

— Няня, возьми, возьми меня с собой, не хочу я здесь оставаться! — выкрикивала Ганя.

— Ш-ш… Господь с тобой, как это можно? — испуганно зашептала старуха. — А папа-то что скажет?… Что ты ему обещала?…

— Не хочу я здесь жить, не хочу! — упрямо кричала девочка.

— Перестань капризничать и не кричи! Здесь это не разрешается, ты это запомни, — строго проговорила начальница и направилась к выходу.

Струкова резко схватила Ганю за руку:

— Чего ревешь? — проворчала она. — А вы, нянюшка, идите-ка домой, а то слезами да причитаниями вы только расстраиваете девочку, — и с этими словами она поспешно вывела Ганю из приемной.

Викентьевна еще раз перекрестила вслед удалявшуюся любимицу и понуро двинулась домой.

А Ганя вдруг затихла; она не без любопытства озиралась по сторонам. Пройдя длинный классный коридор с множеством белых дверей, они вошли в просторную комнату, где двигались и шумели девочки в казенных форменных платьях. Только в стороне пугливо жались такие же новенькие, как Ганя.

— Вот вам новая подруга, — обратилась к девочкам Струкова и указала на Ганю. — Не шумите да не ссорьтесь, я сейчас вернусь, — и она поспешила из класса.

— Как твоя фамилия?

— Как тебя зовут?

— Сколько тебе лет?…

Вопросы любопытных, окруживших Ганю, так и сыпались.

Но прежде чем она успела ответить хоть на один из них, перед ней очутилась некрасивая большеголовая воспитанница с дерзким, неприятным лицом.

Она бесцеремонно протиснулась вперед и с нескрываемым любопытством разглядывала Ганю, задавая ей обычные в таких случаях вопросы.

Эта девочка не понравилась Гане, и она неохотно отвечала на ее расспросы, казавшиеся ей назойливыми. Эта девочка, Зина Исаева, или «Исайка-размахайка», как прозвали ее за резкость манер и движений, не пользовалась симпатией воспитанниц. Она была второгодницей в седьмом классе и старалась извлечь из своего положения все возможные преимущества.

Исаева любила «налететь» на новенькую, огорошить и высмеять ее перед другими, а слезы обиженной девочки не только не трогали сердца Исайки, но как бы льстили ее ложному самолюбию; она старалась внушить запуганным детям страх и уважение к себе.

Савченко с первого слова не понравилась Исаевой. От ее наблюдательности не ускользнуло, что новенькая с каким-то предубеждением смотрит на нее, и обе девочки враждебно насторожились.

«У-у, противная какая! И говорит-то как свысока, точно важная особа», — подумала Ганя, исподлобья разглядывая Исаеву.

А та, в свою очередь, успела мысленно причислить ее к «непокорным», и тут же решила «осадить» подозрительную новенькую. Для этого ей нужно было задеть самолюбие Савченко, а затем высмеять ее перед всем классом.

Ганя нехотя отвечала на ее расспросы, но в ней уже заговорило раздражение избалованного ребенка, не признававшего ничьей воли, кроме собственной.

«Что я, должна, что ли, отвечать этому “головастику”? — сердито думала она. — А вот не буду, не хочу!..»

Исаева заметила, что новенькая «завелась». «Тем лучше», — порадовалась она, предвкушая близость поражения своего нового врага.

— Тебя в какой класс приготовили?… — насмешливо приставала она к Савченко.

— Ни в какой, — сердито буркнула Ганя и резко отвернулась от Исаевой, давая той понять, что ей неприятен и нежелателен дальнейший разговор.

— Ха-ха-ха!.. — неожиданно услышала она за спиной. — Медамочки [4], вы слышали? Новенькую-то ни в какой класс не подготовили… Ха-ха-ха, такая громадная и вдруг, вообразите, приготовишка!.. Ха-ха-ха! Приготовишка, мокрые штанишки!..

Но ей не удалось повторить своей насмешки — Ганя повернулась к ней лицом:

— Ну, что до мокрых штанишек касается, то это еще вопрос, а вот что у тебя глаза будут мокрыми, так это я тебе обещаю, попробуй только повторить твою глупую дразнилку!.. — и Ганя потрясла в воздухе крепко сжатым кулачком.

Весь вид Савченко говорил о здоровье и физической силе, а пылавшие гневом глаза не предвещали ничего доброго.

— Ай, медамочки, она дерется! — испуганно взвизгнула Исаева и со всех ног бросилась из класса. Но на пороге она налетела на входившую в двери Струкову и чуть не сбила ее с ног.

— И куда только тебя несет?… — рассердилась старуха.

— Я, m-lle Струкова, за вами! Новенькая, m-lle, дерется, ей богу, m-lle, она на меня с кулаками бросилась, я насилу убежала! Ой, боюсь ее! — и Исаева состроила испуганную физиономию.

— Какая новенькая? Кто дерется? Ничего я в толк не возьму, да и не врешь ли ты? С тебя станется, — воспитательница недоверчиво покачала головой.

— Вот вам крест: не вру, весь класс видел, как на меня эта самая Савченка, что вы только что привели, с кулаками набросилась, я еле убежала от нее, — торопливо выкрикивала Исаева.

— Подойди-ка ты сюда, как тебя, Савченко, что ли, зовут? — Струкова подозвала Ганю. — Ты чего это дерешься, а?

— Я не дралась, — спокойно глядя ей в глаза, ответила девочка.

— Как не дралась? Слышала, что про тебя Исаева говорит? Что ж ты, отпираться будешь?…

— Я не дралась, эта девочка говорит вам неправду.

— Это ты врешь, ты! — завизжала Исаева. — Слышите, медамочки, она еще и отпирается…

— Новенькая не лжет.

— Исаева ее дразнила, а новенькая ей только пригрозила.

— Исаеву никто не тронул. Исаева ябедница, врунья, — раздались возмущенные голоса девочек.

Струкова нахмурилась.

— Подойди сюда, — обратилась она к Гане, — и расскажи, что ты тут натворила? Только помни, слово неправды услышу — строго накажу, — предупредила она.

— Я никогда не лгу! — гордо подняв голову, ответила Ганя, и в ее глазах засветилась обида.

«Ну, с этой повозиться придется: норовиста, сразу видать», — подумала Струкова, вглядываясь в задорное личико Гани с капризным изгибом черных бровей и большими пылающими глазами.

— Ну, говори же, — повторила она.

— Я все уже сказала, больше мне нечего добавить. Я не дралась, но если эта девочка тронет меня, я ее побью.

— Да ты с ума сошла! Кто это тебе здесь позволит! — возмутилась Струкова.

— А как же я буду защищаться? — в свою очередь удивилась Ганя.

— Если тебя кто обидит, ты должна прийти и сказать своей классной даме, а не драться, как уличный мальчишка.

— Я не буду жаловаться, — мрачно возразила Савченко; в ее голосе звучала непоколебимая решимость.

«Вот эта не выдаст, не подведет и не струсит», — думали окружающие девочки, прислушиваясь к разговору. Они с восторгом смотрели на смелую новенькую, не испугавшуюся ни Исаевой, ни институтской «грозы», как называли все крикливую старуху. Общая симпатия была на стороне Гани.

Струкова сразу уловила общее настроение и почувствовала, что с этим ребенком ей будет много хлопот. Из смелых ответов Гани она поняла, что придется иметь дело с открытой, честной, но упрямой натурой, с которой строгостью ничего не поделаешь, и поэтому сразу настроилась против новенькой.

«Надо немедленно поставить ее на место, а то еще своим примером других будет смущать», — подумала она и строго сказала:

— Ты у меня смотри, рукам воли не давай, а то плохо тебе, матушка моя, придется!

Ганя продолжала молча смотреть прямо в лицо старухе, и было что-то зловещее в выражении ее черных глаз.

Самолюбие девочки было больно задето, и со дна детской души поднималось незнакомое раньше чувство ненависти к обидчицам.

Глава II

Экзамен. — Викентьевна и Филат в роли педагогов

— Инспектор просит привести новеньких в Зеленый зал на экзамен, — подойдя к Струковой, проговорила высокая пепиньерка [5], m-lle Скворцова.

— Сейчас идем, — заторопилась старуха. — Ну, дети, собирайтесь, — обратилась она к новеньким.

У большинства девочек были испуганные лица; некоторые тихонько крестились, другие были готовы расплакаться от страха перед экзаменом.

Но Струкова не дала им времени опомниться. Быстро выровняв детей по росту, она поставила их попарно и, грузно выступая перед вереницей девочек, медленно спустилась в небольшой Зеленый зал.

Здесь все было приготовлено к экзамену: расставлены столы, классные доски, большие географические карты.

Учителя уже разместились за столами; пепиньерки озабоченно бегали от одного к другому, выполняя возложенные на них поручения.

Экзамен уже начался для девочек постарше, поступавших не в самый младший класс.

Едва Струкова со своими «малявками» появилась в дверях зала, как к ней предупредительно подлетела уже знакомая нам m-lle Скворцова, на помощь к которой поспешили еще несколько пепиньерок. Они быстро распределили девочек: кого на экзамен к батюшке, кого — к «немке», кого — к математичке, и так далее.

Ганю подвели к батюшке. Она с интересом разглядывала его доброе старческое лицо, обрамленное густыми, уже поседевшими волосами. Вслушивалась в его задушевный голос и невольно сравнивала его с «владыкой» своего родного приволжского городка.

Вместе с Викентьевной Ганя каждый праздник и каждый канун ходила в монастырь и, преодолевая усталость, выстаивала длинную архиерейскую службу. Внимательно вслушивалась она в заунывно-протяжное монастырское пение, и как-то спокойно становилось на ее детской душе. С замиранием сердца, поднявшись на цыпочки, чтобы лучше видеть, следила она за движениями архиерея, боясь пропустить хоть один важный момент богослужения. С волнением подходила она к руке владыки, после службы благословлявшего народ. Если случалось, архиерей возлагал свою руку на кудрявую головку Гани, и девочка вся трепетала от благоговейного восторга, охватывавшего ее в такие минуты.

Занятый службой, Савченко мало занимался воспитанием дочери, всецело предоставляя ее попечениям Викентьевны. А та души не чаяла в своей питомице, ходила за ней как мать родная, но, будучи неграмотной, мало чему могла научить свою любимицу.

Глубоко верующая и религиозная, она и Гане внушила те же чувства, а также научила ее молитвам и песнопениям, которых сама знала великое множество.

А долгими зимними вечерами, когда, случалось, отца не было дома, Ганя с Викентьевной забирались на кухню, где так уютно бывало сидеть, прижавшись друг к другу, и слушать монотонное чтение Филата — жития святых, Евангелие и Библию.

Филат служил когда-то денщиком еще у деда Гани, а после его смерти остался у капитана Савченко, исправляя должность повара и лакея.

Как и Викентьевна, Филат души не чаял в «сиротке», как часто называл он свою барышню. Старик ладил ей незатейливые игрушки, качал на коленях и пел ей песни своим надтреснутым голосом.

Он, играючи, научил девочку читать и писать. И, сидя на коленях Филата, Ганя усердно водила карандашом по обрывку серой бумаги, уцелевшей упаковки от крупы или муки. Но это не смущало ни Ганю, ни ее добродушного наставника, с восторгом наблюдавшего за успехами удивительно смышленого ребенка. Действительно, Ганя жадно, на лету, ловила скромные познания, которые мог дать ей Филат; все услышанное от старика глубоко западало в ее память.

Она научилась считать до тысячи; на пальцах бойко производила все четыре арифметических действия и быстро считала в уме. Девочка научилась бы и еще многому, но дальше не шли познания самого Филата…

С этими знаниями Ганя и явилась на экзамен, так как ее отец, решивший отдать девочку в институт, считал, что никакой подготовки для поступления туда Гане не нужно. «Все равно ее там по-своему переучат», — думал он, и был до известной степени прав в своих предположениях.

Ганя не чувствовала ни малейшего страха перед батюшкой. Дома никто не успел ей объяснить, что такое экзамен, и она не была запугана предстоящим испытанием. Ганя вслушивалась в ответ экзаменовавшейся перед нею девочки, которая, запинаясь, читала молитву, но вдруг растерянно остановилась.

— Ну-ка, подскажи соседке, — обращаясь к Гане, сказал священник.

Ганя спокойным, твердым голосом продолжила молитву и дочитала до конца.

— Хорошо, девочка, видать, что знаешь, — ободрил ее батюшка. — Как твоя фамилия-то? Савченко, говоришь? Ну так скажи мне, Савченко, еще и «Верую».

И снова Ганя отвечала, не чувствуя ни страха, ни волнения. По требованию батюшки рассказала она и о сотворении мира, и об изгнании Адама и Евы из рая. Батюшка внимательно прислушивался к ее ответу и одобрительно кивал головой.

— Молодец, и Закон знаешь хорошо, и отвечаешь толково. Ну, а скажи ты мне по совести, Боженьке-то усердно ли молишься?

— Молюсь, батюшка, — прямо глядя в глаза священнику, твердо ответила Ганя.

— А в церковь часто ли ходишь?

— Каждый праздник и под праздник.

— Вот за это хвалю, — ласково взглянув на новенькую, сказал батюшка. — Ну что же, тебя и держать дольше не буду, иди с Богом, — и быстрым движением руки вписал в экзаменационный листок крупное «12» [6].

Пепиньерка тотчас подскочила к Гане и повела ее к соседнему столу.

Костлявая, нервная учительница в очках раздраженно говорила стоявшей перед ней красной от волнения Соне Завадской:

— Ничего не знаешь, прямо поразительно, — она пожала плечами и с каким-то страданием в голосе добавила:

— Ну, скажи хоть, сколько будет пять да три.

— Девять, — подумав, робко ответила Завадская.

Учительницу так и передернуло:

— Ужасно, даже этого не знает!

И костлявая рука с размаху поставила «шестерку».

Ганя со страхом смотрела в морщинистое не по годам лицо m-lle Ершовой, или «Щуки», как называли ее институтки, часто прибавляя к этому прозвищу еще и «зубастая». Действительно, лицо Ершовой напоминало рыбу: узкое, длинное, с громадным ртом и с торчавшими как-то вперед зубами; белесоватые выпуклые глаза дополняли сходство. В институте ее не любили за раздражительность и боялись. Ничто так не выводило ее из себя, как если кто-либо из воспитанниц позволял себе крикнуть из-за угла: «Щука!»

Это прозвище приводило ее в ярость. С пылающими щеками она бросалась отыскивать виновную, которую, по близорукости, не успевала разглядеть в лицо. Но поиски обычно не помогали, девочка исчезала бесследно. Пробовала Ершова жаловаться классным дамам («классюхам» или «синявкам», как называли их между собой воспитанницы), но и те ничем не могли ей помочь: никакие увещевания и даже угрозы не действовали на институток. По правде говоря, даже институтское начальство не могло не согласиться с меткостью ее клички, и дамы между собой нередко сами называли Ершову «Щукой».

«Злая, наверное, ой, злая, — думала Ганя, следя за тем, как нервно подергивалось лицо Щуки. — Глаза-то у нее — точно из-за очков вперед выпрыгнуть хотят, а губы-то, губы какие тонкие, так и дрожат! Ох, даже страшно…»

— Три да семь, — неожиданно услышала Ганя обращенный к ней вопрос.

— Десять, — без запинки ответила девочка, быстро-быстро перебирая пальцами.

— Пять из девяти?

Пальчики Гани снова быстро задвигались.

— Четыре, — уверенно сказала она.

— Четыре-то четыре, а вот что это ты руками-то крутишь? Будто постоять спокойно не можешь, — сердито косясь на Ганю, проговорила Щука.

— Это я так считаю, — спокойно объяснила девочка.

— А-а, вот оно что! Так ты без пальцев и считать не умеешь? — насмешливо спросила учительница.

— Не умею, — чистосердечно созналась Савченко, — меня Филат иначе и не учил.

— Кто такой? Как ты сказала? — удивленно подняв на Ганю близорукие глаза, спросила Ершова.

— Филат, это наш денщик.

— Денщик? — в ужасе повторила Щука, и ее лицо изобразило брезгливость. — Что же это, тебя денщик в институт готовил? — ехидно заметила она.

— Никто не готовил, — пожав плечами, сказала девочка. Она не могла понять, почему на лице учительницы вдруг появилась такая кислая гримаса. — Папа говорил, что меня здесь всему научат, — добавила она.

— Филат так Филат, — неожиданно согласилась Ершова.

Ганя ей положительно понравилась: «Хорошая будет ученица, — подумала она, — видать, что способная и сообразительная, в приготовишках ей нечего делать». И, задав еще несколько вопросов, на которые Ганя удачно ответила, Щука поставила ей хорошую отметку.

— Ты говоришь, что папа не хотел готовить тебя в институт? А отчего же мама с тобой не позанималась? — неожиданно спросила она Ганю.

— У меня нет мамы, умерла давно, — дрогнувшим голосом ответила девочка.

— Ну а братишки, сестренки есть? — более мягким тоном продолжала Ершова свои расспросы. Она сама не могла бы объяснить, что влекло ее к новенькой и заставляло задавать необычные, как она в другом случае сказала бы сама себе, праздные вопросы.

— Никого нет, только папа один, — услышала она тихий ответ.

— Так тебе здесь и веселее будет, учись только хорошенько, — уже совсем ласково добавила Щука.

Пепиньерка подвела Ганю к немке. Когда выяснилось, что девочка совершенно не знает не только языков, но даже и латинской азбуки, толстая немка, в ужасе от ее невежества, закатила глаза и еще долго охала и вздыхала, осуждая родителей, не заботящихся об образовании детей. Зато русская учительница похвалила девочку за четкое, правильное чтение и недурно написанный диктант.

— Теперь ты свободна, и я отведу тебя к m-lle Струковой, — взяв Ганю за руку, сказала пепиньерка.

— А что, я провалилась в седьмой класс?

В эти минуты Ганя готова была дорого дать, только бы стать «седьмушкой» [7] — назло противной Исайке.

— Это еще неизвестно, все решится только на конференции.

— Конференция, конференция… — тихо повторила девочка. — А что это такое?

— Ты не знаешь, что такое конференция? — с каким-то состраданием глядя на Ганю, удивилась пепиньерка и тут же подумала: «Вот какой тупой, неразвитой ребенок! Не дай Бог, если меня назначат ее учительницей!» — Конференция, или совещание, это одно и то же, — усталым голосом пояснила она.

— И скоро будет эта самая конференция? — не унималась новенькая.

— После экзаменов.

Ганя открыла было рот, чтобы задать новый вопрос, но пепиньерка строго остановила ее:

— Никогда не лезь к старшим с расспросами. Это здесь не принято, это неприлично!

«За что она на меня рассердилась? Разве я сказала ей что-то обидное? Никогда никто не говорил мне того, что я сейчас от нее услышала. Напротив, и папа, и няня, и Филат — все, все объясняли мне то, чего я не понимала», — думала девочка. Она не могла понять, кто же прав: они, дорогие ее сердцу, никогда с ней строго не говорившие, или эта холодная, надменная пепиньерка?

Ганя не успела ответить себе на этот вопрос: они уже входили в классную комнату.

В тот же вечер она узнала, что принята в седьмой класс.

Глава III

Овцы и козлища. — Всех как одну. — Тайна переписки

От окна слышались громкие рыдания черненькой Акварелидзе, которую ловко и проворно стриг вертлявый парикмахер. На простыню, покрывавшую худенькие плечики девочки, падали длинные пряди иссиня-черных волос.

— Ну и чего ты ревешь? — сердито окликнула ее Струкова. — Что у тебя новых, что ли, не вырастет? Небось, еще лучше этих будут.

Но в ответ на это утешение девочка разрыдалась еще громче, и что-то безнадежное слышалось в детском плаче.

— Да что это, в самом деле, уймешься ли ты наконец? — Струкову раздражали плач и крики детей.

— Не извольте беспокоиться, сию минутку барышня будут готовы, — суетился парикмахер.

Он был очень доволен сегодняшним днем. Правда, за труды ему платили гроши, но в уме он подсчитывал, сколько получит от продажи длинных шелковистых кос его маленьких жертв: волосы поступали в его полную собственность. И, видимо, соображения его были очень приятными, так как он то и дело, улыбаясь, посматривал на груды разноцветных волос, лежавших на полу дортуара. Воображение рисовало ему прически, локоны и косы, которые он ловко создаст из этого дорогого материала; модницы заплатят ему за них хорошие деньги, в то время как обезображенные стрижкой девочки не раз всплакнут об утраченной естественной красе.

— Поплачут и утешатся, — говорил он себе в оправдание, вглядываясь в сразу подурневшее личико ребенка. Еще миг, и Акварелидзе поднялась со стула.

— Пожалуйте, барышня, вот вы и готовы! Взгляните в зеркало, ей-Богу, вам очень к лицу короткая стрижка, — уверял юркий парикмахер.

Девочка инстинктивно провела рукой по затылку. Вместо привычной толстой косы она нащупала остриженные в скобку волосы; голова показалась ей легкой, словно чужой. С громким рыданием бросилась она к подругам, ища у них сочувствия и утешения, а на ее место уже сажали следующего ребенка. Струкова то и дело окликала новеньких, порой оказывавших сопротивление; ее и без того всегда красные щеки пылали от гнева.

Почти все воспитанницы института проходили через ее руки, так как большинство девочек поступали в самый младший класс, где бессменно, уже в течение не одного десятка лет Струкова, или просто «Стружка», как называл ее весь институт, оставалась классной дамой. Резкая до грубости, она нисколько не считалась с маленькими, оторванными от семьи девочками, с трудом переносившими тяжесть разлуки с дорогими их сердцу родными и на первых порах совершенно терявшимися в непривычной обстановке, среди чужих, незнакомых людей.

Но, видно, Стружку не трогали красные, заплаканные глаза новеньких, и сердце ее оставалось равнодушным к детским страданиям. Она даже не пыталась отогреть их души ласковым словом участия, только строгими окриками старалась осушить наивные, горькие слезы. Вообще в ее задачи отнюдь не входило добиться любви и расположения вверенных ее попечению детей. Все ее старания сводились к тому, чтобы как можно скорее отшлифовать новеньких, то есть сгладить их своеобразие и особенности характера и по возможности подогнать под общий шаблон. И первое, что она предпринимала для этой цели, — стрижка детей, которая в значительной степени определяла однообразие их внешнего вида. И во всех этих маленьких девочках, остриженных в скобку, с гладкими черными гребенками на голове, в форменных зеленых «мундирах» с белыми рукавчиками, пелеринами и передниками трудно было узнать еще недавно кудрявых или длинноволосых Сонечку, Машеньку или Анечку. Теперь это были просто малявки, «седьмушки»; им предстояло надолго отвыкнуть от своих имен и стать Завадской, Липиной или Савченко…

В институте Стружку считали пристрастной и несправедливой, и это общее убеждение имело свои основания. Струкова зорко вглядывалась в свою юную паству и мысленно делила ее на «козлищ» и «овец».

«Овцами» она признавала хорошо воспитанных, сдержанных, а главное, тихих девочек, с которыми у нее не было ни хлопот, ни забот. Сюда же она причисляла и детей богатых родителей, большей частью проживавших в городе и следивших за воспитанием детей в институте; они часто вызывали Струкову и подолгу шепотом с ней беседовали.

«Овцы» пользовались различными поблажками, и во многом Струкова была к ним гораздо снисходительнее, чем к «козлищам». Последних она часто несправедливо притесняла, постоянно ставила им в пример «овец» и особенно донимала за шалости и проказы, на которые «козлища» были удивительно изобретательны. Они постоянно поражали Струкову смелостью замыслов и разнообразием своих затей.

«Козлищ» Струкова часто называла «наказанием Божьим» и карала их без суда, причем самым скорым и показательным образом. Бывали случаи, когда провинившаяся не на шутку «овца» попадала в разряд «козлищ», но не было ни одного примера обратного перехода.

Но, как ни странно, зачастую воспитанница, бывшая у Стружки на плохом счету, заслуживала самые лучшие отзывы от другой классной дамы. Редко сбывались и предсказания Струковой относительно будущих успехов девочек в учебе. Но тем не менее начальство почему-то именно к мнению Стружки прислушивалось особенно внимательно и всегда поступало сообразно ее советам. Немало способных, но шаловливых девочек, небрежно относившихся к учению, были названы ей бездарными и переведены в другой институт, где их, как неспособных к умственному развитию, обучали профессиональному труду. И не один ребенок впоследствии горько оплакивал злую судьбу, столкнувшую его со Стружкой, встреча с которой роковым образом исковеркала всю его дальнейшую жизнь.

— Ну, чего же ты? Видишь, твой черед идти стричься, чего дожидаешься-то? — вдруг сердито окликнула она Ганю.

— Не пойду, — угрюмо ответила девочка.

— Что-о? — в недоумении протянула классюха, как бы не доверяя собственным ушам.

— Не дам своих волос стричь! — упрямо повторила девочка, встряхивая густыми кудрями, рассыпавшимися по ее плечам.

— Да в уме ли ты? Кто это твоего позволения спрашивает? Скажите, пожалуйста, какая выискалась! — задыхаясь от гнева, выкрикивала Стружка. — Сию минуту ступай, и чтобы я голоса твоего не слышала!

Но Ганя не двинулась с места.

— Ну-у! — прикрикнула Стружка.

— Не пойду, — послышался тихий, но решительный ответ.

— Не пойдешь? А вот я тебе докажу, что ты пойдешь! — и старуха с силой дернула Ганю за руку.

И не успела девочка прийти в себя от неожиданности, как парикмахер уже подскочил к ней, что-то холодное коснулось ее шеи, захрустели волосы, и прядь темных кудрей упала к ее ногам.

— Ай, не троньте, не троньте меня, я все скажу папе! — в беспомощном отчаянии вырывалась девочка, в то время как неумолимая рука поспешно, вкривь и вкось стригла ее.

— Ах ты, змееныш ты этакий, еще грозиться смеет! — вне себя вскрикнула Струкова, но вдруг умолкла: в дортуар входила maman.

— Что случилось? В чем дело? — проговорила она своим обычным усталым, шипящим голосом.

— Да вот стричься не дается, прямо сладу нет.

И она указала на Ганю, которую все еще крепко держала за руку.

Maman пристально взглянула на девочку.

— Уже второй раз я присутствую при твоих капризах и вынуждена сделать тебе строгое замечание; помни, что если я еще раз услышу жалобу на твое дурное поведение, то отошлю тебя из института, — строго проговорила она.

Ганя стояла безмолвно, подавленная горем утраты своих чудесных волос. Казалось, она даже не слышала строгого выговора начальницы. А парикмахер, пользуясь тем, что девочка затихла, быстро подравнивал ей волосы, непокорно завивавшиеся на затылке.

— Так ты запомни, что я сказала, — внушительно добавила maman и тихо направилась к дверям.

А Ганя смотрела ей вслед, не вполне понимая, что говорила начальница и что именно так строго приказала ей запомнить.

«Ах, да и не все ли равно… Ну накажут, ну и пусть», — думала она в каком-то душевном оцепенении.

Она безучастно подошла к группе новеньких. Как сквозь сон девочка слышала чьи-то слова участия, чье-то искреннее возмущение. Ганя ушла в себя, в свое детское горе. Не замечала она и общего недовольного ропота, царившего в дортуаре. А между тем волнение принимало все больший размах; часто слышались громкие негодующие возгласы.

— Это ни на что не похоже, — взволнованно говорила бойкая Замайко, — подумайте только: у Арбатовой самые длинные волосы в классе, а ее не будут стричь!..

— Эх ты, простота, простота, — презрительно вставила Исаева, только что подошедшая к группе новеньких.

— Ты чего это насмехаешься? — задорно откликнулась Замайко.

— Да как над тобой не смеяться, когда над пустяком голову ломаешь, а не можешь сообразить, что дело-то совсем простое.

— Ну? — с любопытством окружили Исайку новенькие: все хотели узнать секрет Арбатовой.

— А только и всего-то, что за Арбатову или мать, или сестра — «первушка» [8] попросила, вот и все! — и Исаева торжествующе посмотрела на удивленные лица своих слушательниц.

— Да что ты?!

— Быть не может!

— Какая несправедливость! — возмущались девочки.

— Э-э, мало ли что? У нас всегда тем лучше живется, у кого есть, кому слово замолвить, — уверенно добавила Исайка.

— Да кому же могло в голову прийти, что нас здесь так обкорнают? — не унималась Замайко. — Ведь и за меня могла бы мама попросить.

— Могла бы, да не попросила, вот и ходи со стрижкой, — дразнила ее Исайка.

— А откуда вы взяли, что Арбатову не будут стричь? — вмешалась в разговор Кутлер. Она перешла в седьмой класс из «приготовишек» и была вечной спутницей Исайки во всех ее шалостях и каверзах.

— Сами слышали, как Стружка ей позволила в класс идти, так как «тебя, говорит, стричь не будут», — поспешила объяснить Замайко.

— Что ж? Значит, и не будут ее стричь, — равнодушно пожала плечами Кутлер, — смешно только — вам крысиные хвостики остригли, а Арбатке конскую гриву оставили!

— А вот увидите, медамочки, что еще «полосатку» [9] заставят нашу Арбатову утром и вечером причесывать, чтобы не запаздывала с одеванием и раздеванием, — добавила Исайка.

— Это возмутительно! Это несправедливо! — восклицали девочки.

— Тише, а то услышит Струкова, так всем нагорит, — остановила их Кутлер.

— Вот такой, как Арбатова, хорошо живется: и мать навещает, и сестра в институте; чуть что, и слово замолвят, а каково мне? Родные живут за тридевять земель… Пока письмо до них дойдет… — со вздохом произнесла Завадская.

— Не вздумай только в письмах откровенничать, — насмешливо предупредила Исайка.

— А что? — насторожилась Завадская.

— А то, что письма-то через классную отправляют, ну а у них уж такой обычай, веками установленный, чтобы все письма воспитанниц от строки до строки прочесть. Она их прямо смакует, ей-Богу!

— Да что ты! — испуганно воскликнула Завадская.

— А ты что, уже написала, что ли?

— Ну да, все как есть рассказала. Только как же они прочтут, ведь я письмо-то запечатанным на стол к Струковой положила!..

— А ты думаешь, Стружка его не распечатает? Ха-ха-ха! — смеялись Исайка и Кутлер над наивностью новенькой.

— А помните, медамочки, как меня вчера m-lle Малеева пробирала за то, что я домой написала, как Струкова с нами грубо обращается? — волнуясь и сильно коверкая русские слова, вступила Акварелидзе.

— А что же ты по-грузински не писала? — насмешливо спросила ее Исайка.

— Как не написала? Написала! Да мне велели по-русски все письмо переписать, — объяснила девочка, — я думала, это она мне для практики в русском приказала, а потом, смотрю, читает, все как есть, до последней строчки прочитала, а потом как напустилась на меня! Господи, я и не рада была, что написала; чего только она мне не наговорила, и вообразите, упрекает в том, что я на Стружку напраслину возвела! Что ничего дурного я от нее и не видела, что все в письме неправда. «Гадкая ты, — говорит, — неблагодарная девчонка!..» И за что она меня так обидела?

— Пустяками отделалась, — презрительно бросила в ее сторону Исайка, — могли тебя в столовой поставить «на позорище» всему институту, вот это неприятно. А что выругали тебя, так это очень даже снисходительно и впрок тебе пойдет; небось, отобьет охоту в письмах откровенничать.

— Да ведь хочется же с родными душу отвести. Кому же, как не маме, и написать о том, как мне живется? Я ей слово дала все без утайки писать, — в недоумении ответила грузинка.

— Ну и пиши, кто тебе мешает? Да только через классюх не отправляй, а дай полосатке гривенник, так она тебе куда хочешь письмо отправит.

— Правда, как это мне в голову не пришло! — обрадовалась Акварелидзе.

— То-то уж, Исаева дурно не посоветует, — довольно поглядывая на подругу, льстиво вставила Кутлер.

— И как сами классюхи не понимают того, что они же толкают нас на хитрости и обман? — задумчиво сказала Липина, некрасивая, серьезная девочка, внимательно прислушивавшаяся к разговору.

— Ха-ха-ха, смотрите, медамочки, какой у нас философ нашелся! — и Исайка со смехом указала на Липину.

Та вспыхнула от злой насмешки и молча отошла в сторону.

Глава IV

У «серых мадемуазелей». — Во имя горячей любви

— Ну, с Богом, ступайте, — обратилась Струкова к новеньким, впервые отправившимся отвечать уроки назначенным им пепиньеркам.

— И не шалите у меня, а то так накажу, что враз охота на шалости пройдет, — строго добавила она.

Но этой охоты и теперь уже ни у кого не замечалось.

Девочки робко жались одна к другой и кучкой шли по длинному коридору, казавшемуся им в эти минуты слишком коротким: по мере того как они подходили к пепиньерскому классу, их шаги все больше замедлялись; кое-кто из новеньких торопливо крестился.

У самых пепиньерских дверей они остановились и долго мялись на одном месте, не решаясь войти и подталкивая одна другую:

— Иди ты.

— Нет уж, иди ты.

— Ох, как я боюсь, медамочки, все поджилки дрожат!

— Трусиха!

— А ты кто?

— Да ну вас, нашли когда ссориться!

— И какая такая m-lle Скворцова? В лицо ее не знаю, — говорила Ганя.

— И я не больше знаю свою пепиньерку, даже фамилию плохо запомнила, — вздыхала Арбатова.

— Ты-то не пропадешь: за тебя и маменька, и сестрица похлопочут, — насмешливо отозвалась Замайко.

— Как ты смеешь так говорить! — напустилась на нее Арбатова.

— А вот хочу и говорю! Ступай, жалуйся кому хочешь, хоть своей подруге Стружке, — дразнила ее Замайко.

— Не смей так говорить!.. — выкрикнула Арбатова, уже готовая расплакаться. Ее дразнили «подругой» Стружки после того, как та пощадила ее длинные, до колен, на удивление толстые косы.

— Тише вы, чего кричите? Услышат вас мадемуазели, — останавливали ссорящихся.

Но шум за дверью не ускользнул от пепиньерок, и кто-то из них окликнул:

— Кто там, седьмушки? Входите!

Шепот за дверями усилился — видимо, там препирались, кому первой входить.

И вдруг в класс влетела оторопевшая Ганя Савченко, которую неожиданно вытолкнули вперед скопившиеся в дверях девочки. Но она быстро нашлась и низко присела в реверансе перед удивленными ее стремительным появлением пепиньерками.

В эту минуту остальные девочки уже тоже входили в класс.

— Ну, идите, идите, — ободряли их старшие.

— Как твоя фамилия?

— Савченко.

— Медам, чья ученица Савченко?

— Моя, — откликнулась m-lle Скворцова, — еще Завадская мне назначена и Тишевская. Ну, подходите сюда.

Названные девочки робко приблизились к своей пепиньерке. Других новеньких тоже разобрали; около каждой пепиньерки уже стояло по три-четыре седьмушки.

Молоденькие учительницы не упустили случая сказать своим ученицам маленькое «слово», сводившееся к тому, что дети должны хорошо учиться на радость своим родным и для собственной пользы.

Красные и взволнованные девочки плохо понимали простые слова своих «серых мадемуазелей» и мечтали как можно скорее вырваться из пепиньерского класса. Но это было далеко не так просто. На первых порах пепиньерки всегда рьяно принимались за возложенные на них обязанности и строго взыскивали с маленьких учениц. Позднее они уже не так добросовестно относились к делу и лишь поверхностно проверяли заданные детям уроки. Девочки быстро осваивались и не докучали «мадемуазелям» излишним прилежанием. Но все это обыкновенно бывало «потом», а в начале учебного года все были очень требовательны к малявкам.

— Ты, Завадская, совсем молитвы не знаешь! Иди в класс и не возвращайся до тех пор, пока без единой ошибки не будешь отвечать.

— Да я, мадемуазель…

— Иди и учи, а оправдываться после будешь, — оборвала ее Скворцова.

— Отвечай ты теперь, — обратилась она к Гане.

Та стала отвечать — торопливо, каким-то не своим голосом.

«Вот ошибусь, и меня тоже, как Завадскую, в класс прогонит; вот Исайка смеяться будет, да и другие из “старых” тоже», — думала Ганя, в то время как слова с детства хорошо заученной молитвы казались ей совсем чужими и незнакомыми, а сама m-lle Скворцова — такой серьезной, холодной и неприступной.

— Ужасно тихо ты говоришь. Что у тебя, горло, что ли, болит? — спросила Скворцова, и в ее голосе послышалось неудовольствие.

— Нет, не болит, ничего не болит, — поражаясь собственному страху, торопливо ответила Ганя. «Сейчас, верно, прогонит…» — тоскливо подумала она.

— Объясни задачу, — строго сказала пепиньерка.

Но цифры, точно смеясь над Ганей, прыгают перед ее глазами, и так легко решенная задача кажется теперь совсем непонятной.

«И как я ее решила?» — удивляется она.

— Сама решила задачу? — спросила Скворцова.

— Сама, мадемуазель.

— Так отчего же ты путаешься и не можешь ее объяснить?

— У меня, мадемуазель, слов не хватает, — сконфуженно созналась девочка.

— Вздор, при чем тут слова? Списала с чужой тетради, вот и все, потому и слов не хватает, — тоном, не допускающим возражений, отрезала пепиньерка.

— Я не списывала, — гордо поднимая голову и глядя в глаза Скворцовой, спокойно возразила Ганя. Ее охватило хорошо знакомое ей волнение от задетого обидой самолюбия, когда исчезает страх, теряется самообладание и девочка поддается своей вспыльчивости и упрямству.

По счастью, Скворцова не заметила ни загоревшихся глаз Гани, ни тона обиды в ее последних словах. Если бы пепиньерка была более внимательной, то поняла бы, что имеет дело с незаурядным и в высшей степени самолюбивым ребенком.

— Пойди, сядь и хорошенько подумай о задаче. Раз ты сама ее решила, то и слова должны найтись, — холодно сказала она, указывая Савченко на стул у стены.

Ганя с удовольствием взобралась на него и с любопытством принялась разглядывать все, что происходило вокруг.

Вот Лида Арбатова отвечает молитву и каждый раз запинается на одном и том же месте.

Ее пепиньерка, m-lle Дудкина, сидит, подперев виски ладонями; на ее лице написана покорность судьбе, пославшей ей столь тяжкое испытание. Дудкина старается говорить холодно и спокойно, но сквозь ее напускную сдержанность уже пробивается невольное раздражение.

«Вот попалась-то я, видно, сам Бог наказал — выбрала себе Арбатову. Ну, думала, сестра ее чуть не первой идет, с золотой медалью кончит, так и эта будет хорошей ученицей. Вот ведь хотела ее Скворцова в ученицы взять, так нет, сама ее себе выхлопотала, даже со Скворцовой из-за нее поругалась, а теперь вот и радуйся — прямо видать, что эта Арбатова идиотка! Вот досада, что я ее от другой отбила», — раздраженно упрекает себя Дудкина, в то время как Арбатова уже в седьмой раз спотыкается на том же самом месте.

— Вот же тупица, — вырвалось у Дудкиной.

Глаза Лиды Арбатовой быстро-быстро замигали, она вдруг всхлипнула и полезла в карман за платком.

— Сколько будет пятью шесть, — услышала Ганя вопрос, обращенный к Тишевской.

— Тридцать шесть, мадемуазель, — слышится робкий голос Жени Тишевской, и ее хорошенькое, нежное личико покрывается ярким румянцем.

— Идиотка, — срывается сердитый возглас, — пятью шесть будет тридцать, повтори это тридцать раз!

— Пятью шесть тридцать… Пя-ятью-ю ш-е-е-есть три-и-идцать, пя-я-а-а… — девочка неожиданно расплакалась, ее нервы не выдержали слишком долгого напряжения.

— Ну вот, этого только не хватало, ах, какая ты плакса! Сядь, посиди и про себя повтори; тебе еще двадцать восемь раз осталось просчитать, сколько будет пятью шесть.

Тишевская покорно уселась рядом с Савченко.

«А ведь к концу вечера нас здесь много будет сидеть, пожалуй, и стульев не хватит», — неожиданно мелькнула у Гани мысль, от которой ей вдруг стало очень весело.

И все вокруг словно изменилось. Лица пепиньерок уже не казались девочке такими строгими, как в первые минуты, и класс не подавлял ее своими размерами.

«Класс как класс, наш, пожалуй, и не меньше, а скамеек у нас, уж наверное, втрое больше, да и скамейки-то вроде наших», — подумала она.

И вдруг Ганя вспомнила, как эти самые пепиньерки низко приседают и перед учителями, и перед классюхами: «Совсем как мы, седьмушки, разве только они большие, а мы маленькие, а ведь, наверное, и им попадает от классных дам, да и точно — вон какая у них фрау Бейкас сердитая».

Размышления Гани были неожиданно прерваны Скворцовой:

— Ну что, надумала, как объяснить задачу? — строго спросила она.

Ганя смело подошла к ней и спокойно изложила решение задачи, о которой даже совсем забыла, увлеченная своими наблюдениями.

— Хорошо, — коротко ободрила ее пепиньерка, — а теперь можешь вернуться в класс.

Ганя низко присела, что было обычаем для малявок, и поспешила воспользоваться разрешением Скворцовой.

— Ты куда, Савченко? — окликнула ее шедшая на урок к пепиньерке Кутлер.

— В класс отпустили.

— Охота торопиться, точно по Стружке соскучилась! Знаешь что, пойдем в la bas.

— То есть куда это? — в недоумении спросила Ганя.

— Господи, до чего вы, новенькие, недогадливы! — закатывая глазки в знак удивления, воскликнула Кутлер, — ну неужели так трудно понять, что это значит в уборную.

— Так бы и сказала.

— Fi donc [10]! — с брезгливой гримасой пожала плечами Кутлер. — Как это неэстетично! Нет, мы, институтки, любим поэзию во всем и потому перевели нашу уборную во французское подданство, — c гордостью продолжала девочка, в душе любовавшаяся красотой, как ей казалось, своих выражений.

— Вот как? — протянула Ганя.

— Так пойдем, там ведь весело, народу всегда полно, все институтские новости узнаем…

И она увлекла Савченко за собой.

Большая светлая уборная для малявок находилась в нижнем этаже. Она была полна воспитанниц; слышался веселый смех, болтовня, кто-то разучивал новые танцы и вертелся по комнате, то и дело натыкаясь на недовольно ворчавших девочек.

У окна собралась кучка воспитанниц, торопливо дочитывавших запретную книгу. В углу две подруги усердно жевали какие-то домашние гостинцы, нисколько не смущаясь неподходящей обстановкой.

La bas была своего рода клубом, куда любили забежать девочки, чтобы поболтать и отдохнуть от постоянного присутствия на глазах у классных дам. Шепотом, на ушко и «под большим секретом» здесь сообщались самые большие «тайны», которые тут же с быстротой молнии распространялись, конечно, тоже «по секрету», по всему институту.

— Ах, шерочки [11], если бы вы знали, как я люблю m-lle Скворцову! Она такая душка, такой ангел, — и с этими словами одна из шестушек восторженно закатила глаза.

— Все они душки, пока им в ученицы не попадешь, — небрежно бросила Кутлер.

— Ах, что ты, шерочка, да я бы была на седьмом небе отвечать такой душке, как m-lle Скворцова!

— А вот я так очень даже от этого несчастлива, — оборвала ее Кутлер.

— И очень жаль!

— Это меня или Скворцову?

— Ах, оставьте, пожалуйста, я с вами и разговаривать не желаю! — переходя на «вы» и тоном, который должен был выражать презрение, ответила шестушка.

Но Кутлер не заметила презрительного тона и, в свою очередь, восторженно воскликнула:

— Нет, медам, уж кто действительно красавица и ангел, так это m-lle Антарова.

— Ха-ха-ха! — делано расхохоталась шестушка. — А по-моему, эта Антарка просто… рожа, да еще и препорядочная!

— Не сметь так отзываться о моем предмете! — крикнула Кутлер, грозно наступая на свою противницу.

— Ах, скажите, как страшно, как я испугалась! — продолжала дразнить ее шестушка.

— Медам, да не кричите вы так, того гляди классюхи сбегутся, — останавливали окружающие не на шутку разошедшихся девочек.

— Да как она смеет так отзываться о m-lle Скворцовой!

— Ничего я про нее не говорила, а вот вы посмели сказать, что моя Липочка Антарова — рожа!

— И еще десять раз повторю!

— Видите? Это она ссорится.

— Да ну вас, замолчите обе!

— Пойдем лучше отсюда, — потянула Ганя свою неспокойную спутницу.

Та нехотя повиновалась, но не переставала ворчать:

— Тоже мне, обожательница!.. Нашла кого обожать, этакую фурию, как Птица, вдруг в ангелы произвела и смеет еще Липочку ругать! Подожди, матушка, покажу я, как меня трогать! — и Кутлер погрозила в сторону шестушки.

— Кто эта Антарова, из-за которой вы так спорите? — с любопытством спросила Ганя.

— И ты еще спрашиваешь?… — удивилась Кутлер. — Боже мой, да где же у тебя глаза, ну как могла ты не заметить такую красоту! Нет, положительно я должна тебе показать мою прелесть, ты тоже наверняка ее заобожаешь… — и Кутлер повела Савченко на верхнюю площадку лестницы.

— Постоим здесь, авось она пройдет мимо, а нет, так я ее как-нибудь вызову.

Девочки прижались к стене, боясь быть замеченными кем-либо из проходящих по коридору классюх.

Гане хотелось вернуться в класс — ее, в сущности, вовсе не интересовал предмет обожания совсем чужой ей и мало знакомой Кутлер. Но, в то же время, она стеснялась выказать свое равнодушие и тем самым обидеть одноклассницу.

— Смотри, вот, вот… — и Кутлер в порыве радости крепко сжала руку Гани.

Мимо девочек быстро прошла хорошенькая воспитанница, первушка, с папкой для нот в руках.

— М-lle! Вы душка, ангел, божество, неземное существо!.. — в каком-то экстазе крикнула ей Кутлер и послала Липочке горячий воздушный поцелуй.

В ответ на эти восторженные возгласы хорошенькая головка Антаровой слегка склонилась, и по губам пробежала самодовольная улыбка.

— Ну, идем же! — уговаривала Ганя, но Кутлер отрицательно покачала головой:

— Авось она не найдет свободной силюльки [12] и еще раз пройдет мимо нас.

Но терпение Гани было исчерпано, и она решительно сказала:

— Хочешь, оставайся, а мне надоело здесь торчать, — и она направилась в класс.

— Просто ты трусиха, — пустила ей вслед Кутлер, но Ганя этих слов уже не слышала.

Кутлер осталась на своем «сторожевом посту» и вглядывалась в лица проходящих старших в надежде снова увидеть любимую девушку. Время летело незаметно, Липочка не показывалась, и Кутлер уже подумывала пойти все-таки отвечать урок ненавистной ей Птице (такое прозвище было у Скворцовой), как вдруг перед ней возникла Стружка.

От неожиданности девочка даже не метнулась в сторону и не бросилась бежать.

— Ну, так я и знала!.. Торчит на лестнице, — торжествующе заговорила Струкова, обрадованная тем, что ей наконец удалось изловить девочку на месте преступления, а это удавалось далеко не всегда.

— Царица моя небесная, — причитала классюха, — и где ты только пропадаешь — ни тебя в классе, ни тебя у пепиньерки…

— Я, m-lle, в la bas была… — торопилась оправдаться девочка.

— Что-о? — недоверчиво покосилась на нее Стружка.

— Ей-Богу, m-lle…

— Да что ж это, свет ты мой! Живот у тебя, что ли, болит?

— Болит, m-lle, честное слово, болит… — радостно ухватилась за это предположение Кутлер.

— А болит, так идем в лазарет… — к ужасу девочки неожиданно решила классная.

Но было поздно брать сказанные слова назад. За обман Стружка наказала бы ее очень строго, и Кутлер предпочла последовать за ней в лазарет.

— Вот больную вам привела, на живот что-то жалуется, — обратилась старуха к молодой, симпатичной фельд шерице, предупредительно подставившей ей венский стул.

Добрая фельдшерица поспешно приложила руку к голове Кутлер и, убедившись в отсутствии жара, весело подмигнула девочке.

— Что у вас болит, моя милая? — ласково спросила она.

— Да живот болит, Серафима Вячеславовна… — не моргнув глазом, бойко ответила седьмушка.

— И что же: колет? Или ноет?…

— И колет, и ноет… — поспешила заверить девочка.

— И что с нею, мать моя? Уж не тиф ли начинается?… — заволновалась не на шутку перепуганная Стружка.

— Авось Бог милостив, и так обойдется, — пробовала успокоить ее фельдшерица, но старуха была сбита с толку.

— Уж вы, голубушка, касторочки ей сейчас же дайте, оно никогда вредно не бывает, — озабоченно распорядилась она. Кутлер похолодела…

Фельдшерице ничего не оставалось, как исполнить ее требование — во избежание личных неприятностей.

«Ничего, вреда-то действительно не будет, дам ей чайную ложечку да вареньица побольше, ну и утешится», — решила она про себя, в то время как Кутлер с тоской следила за ее приготовлениями.

«Вот если выпью и не поморщусь, — значит, люблю Липочку так, как и любить больше нельзя!..» — поставила она себе цель.

— И что вы ей, милая моя, точно жалеете, подлейте-ка еще малость, — услышала Кутлер, и в рюмку упало еще несколько тягуче-липких капель.

«Липочка, это в доказательство моей любви к тебе!» — утешала себя Кутлер, быстро проглотив противное лекарство и подавляя невольную дрожь отвращения.

«Вот и люблю, люблю!» — хотелось ей крикнуть в голос, но строгий взгляд Стружки удержал девочку от проявления охватившей ее радости.

— Оставите ее в лазарете? — озабоченно спросила старуха.

— Сейчас я не вижу в этом необходимости, а вот если похуже будет, так уж придется вам полежать, — на всякий случай предупредила девочку фельдшерица.

Струкова отвела Кутлер в класс, то и дело озабоченно вглядываясь в лицо «больной».

А вскоре виновница ее тревоги оживленным шепотом рассказывала подругам о своих «интересных» похождениях, и скоро весь институт знал о ее геройском подвиге во имя любви к Липочке Антаровой.

Кутлер была героиней вечера. Воспитанницы всех классов, проходя мимо нее в столовой во время вечернего чая, поглядывали с любопытством. А Липочка Антарова, гордая подвигом своей поклонницы, одарила ее очаровательной улыбкой.

Глава V

Незнакомый дедушка. — Трудный выбор. — Друзья навек

В Большом институтском зале прием был в самом разгаре. Мелькали шитые мундиры, фраки, формы всех ведомств, нарядно одетые дамы и небогатые родственницы в скромных блузках. Маленькие жались к родным; некоторые всхлипывали от тоски по дому, что, однако, не мешало им уплетать принесенные потихоньку сласти и бутерброды. На пороге зала то и дело появлялись вызванные на прием девочки. Они на минуту останавливались и обводили зорким, тревожным взглядом эту пеструю, шумную толпу, стараясь найти знакомое лицо. Если это бывали родные, то девочки радостно спешили им навстречу, забывая, что десятки любопытных глаз следят за ними, готовые подметить малейшую неловкость или оплошность, чтобы потом сделать их предметом насмешки. Но случалось и так, что девочку посещал кто-либо малознакомый, а иногда даже и вовсе незнакомый — по поручению провинциальных родных заглянувший в институт и не знавший вызванную им воспитанницу в лицо. И такая девочка тщетно вглядывалась в незнакомые лица посетителей, краснела, бледнела и готова была провалиться сквозь землю, не догадываясь, к кому ей следовало подойти…

Классные дамы редко приходили на помощь в таких случаях, зато сами воспитанницы, особенно из старших, охотно «спасали утопающих» и указывали им нужного посетителя. Старшие прекрасно знали, кто, к кому и когда приходит и даже сколько времени остается на прием посетителей. Одни приходили «с петухами», другие довольствовались половиной приемных часов и даже меньше, а некоторые «дальние» норовили захватить только последние десять минут.

— Смотрите, смотрите, пришли к такой-то, ну, значит, сейчас и приему конец… — слышались возгласы воспитанниц, едва на пороге появлялся кто-либо из обычных «минутных» посетителей, и такие приметы почти всегда оправдывались.

Новые посетители привлекали к себе внимание всего приема. И вот в одно из воскресений общее любопытство вызвало появление еще не старого, видного и красивого свитского генерала [13].

— Кто это?…

— К кому? — слышалось со всех сторон; головы поворачивались, шеи вытягивались.

А генерал спокойно опустился на стул, предупредительно подставленный ему служителем Иваном, и с интересом оглядывал приемный зал.

— Вызовите скорее Савченко, — торопливо приказала дама-распорядительница, и очередная воспитанница из дежурных по приему со всех ног бросилась исполнять ее поручение.

— Кто пришел ко мне? — по дороге тревожно спрашивала ее Ганя.

— Ах, машер [14], кто-то очень-очень важный.

— Ну-у? — удивленно протянула Савченко.

— Ей-Богу, наша m-lle Фальяр такой поклон ему отвесила, точно седьмушка княгине!

«Дедушка!» — подумала Ганя. Конечно, дедушка, больше никого у нее не было в городе — ни родных, ни знакомых; конечно, это он, важный такой. И вдруг в памяти ожили все воспоминания об этом незнакомом самой Гане старике, родном дяде ее покойной матери. Викентьевна успела внушить ей благоговейное уважение к старику, занимавшему важный пост и благодаря хорошим связям без труда поместившему внучку в институт, как только отец Гани обратился к нему за помощью. Этого обстоятельства было совершенно достаточно для Викентьевны, чтобы почитать дедушку за благодетеля, и она сумела внушить Гане необходимость молиться и утром, и вечером за «воина Андрея», как звали генерала Зуева. Ганя всегда считалась с советами нянюшки и следовала ее указаниям, а в ее головке сложилось представление о дедушке как о каком-то добром и могучем волшебнике.

Гане было жутковато; она в смущении остановилась на пороге зала, вглядываясь в шумную толпу. И вдруг ей захотелось бежать, скорее, скорее, пока ее не увидал «сам дедушка». Ганя была готова исполнить охватившее ее желание, но в эту минуту чья-то рука легла на ее плечо и послышался голос дежурной дамы:

— Дитя мое, вас вызвал вон тот генерал.

Неуверенной, не своей походкой Ганя подошла к дедушке и отвесила ему низкий реверанс.

«Однако он вовсе не такой уж важный», — разочарованно подумала девочка, в воображении которой дедушка всегда являлся каким-то сказочным чародеем, разодетым в бархат, золото и серебро…

— Так вы, милая барышня, мне внучкой доводитесь? — услышала она ласковый голос. — Рад, очень рад, что довелось мне с вами познакомиться, — продолжал генерал, усаживая Ганю возле себя, внимательно вглядываясь в ее лицо и поражаясь сходству девочки с покойной матерью, которую он при жизни горячо любил.

«Как две капли воды похожа на покойницу», — подумал он, тяжело вздохнув.

— Хорошая у вас мама была, редкая, можно сказать, женщина — и собой красавица, и умница, и талантливая такая!.. А голос-то, голос какой у нее был! Дай Бог, чтобы вы на нее во всем так же походили, как и лицом, и я вас тогда так же буду любить, как и ее любил.

— Я… я… постараюсь, мадемуазель… — робко и смущенно ответила Ганя.

— Что-о? Что вы сказали? — удивленно, не доверяя собственным ушам, переспросил генерал.

Ганя не поняла удивления старика. По привычке она, как и все маленькие, в разговоре со старшими почти к каждому слову прибавляла неизменное «m-lle». И чем больше дети боялись тех, с кем говорили, тем чаще вставляли это самое «m-lle», как бы желая подчеркнуть свою особую почтительность. В волнении Ганя не замечала, что и сейчас, повинуясь привычке, она вставила то же слово и объяснила себе недоумение дедушки неясностью своего ответа:

— Я, m-lle, обещаю постараться, вы и меня полюбите, m-lle, — взволнованно поправилась она.

— О-хо-хо! — расхохотался генерал, сообразив, в чем дело. — Ну, внучка, распотешила ты меня, старика, — переходя на «ты» и похлопывая Ганю по плечу, весело заговорил старик. — Ну какая ж я «мадемуазель»? Взгляни на меня, пожалуйста. Вот седьмой десяток на свете живу, сколько воинских чинов волею царскою переменил, но всегда оставался особою мужского пола, а ты вдруг меня разом в девицы пожаловала, о-хо-хо!

— Ха-ха-ха! — вторила ему Ганя. Ее страх вдруг сразу исчез, ей стало так легко, так хорошо с дедушкой, словно она знала его уже давно и так же давно любила.

«Какой он хороший! И совсем, совсем не страшно с ним… Должно быть он очень добрый, недаром мама его так любила, да и папа тоже… И я его буду любить», — решила Ганя, ласково поглядывая на старика.

Видимо, и ему девочка пришлась по душе:

— Славная ты, ей-Богу, славная! — весело сказал он и тут же обнял Ганю и крепко поцеловал, не обращая внимания на окружающих, с любопытством следивших за ними.

От этой ласки у Гани стало так радостно, так светло на душе, что, повинуясь охватившему ее порыву ласки, она припала горячими губами к руке старика.

— Что ты, что ты, детка? — растроганно заговорил он, чувствуя, как его сердце наполняется теплым чувством к ребенку. — И как это вышло-то нехорошо, что до сих пор мы не знали друг друга? Правда, внучка, нехорошо, а?

Ганя кивнула головой в знак согласия; от волнения она не находила слов.

— Это надо будет поправить, непременно наверстаем упущенное время. Теперь часто буду твоим гостем и думаю, что скоро мы с тобой станем большими друзьями… Согласна?

— Да, — тихо ответила Ганя.

— Ну вот и хорошо, а теперь расскажи-ка мне, хорошо ли тебе здесь, в институте?

— Мне хорошо, только по дому скучаю.

— Оно и понятно, — согласился старик, — никто к тебе не приходит… Да кому и приходить, когда отец за тридевять земель отсюда служит? Надо бы перевести его сюда, вот что… — неожиданно заключил он.

— Дедушка, милый, дорогой, переведите папочку, ведь вы все можете! — заглядывая старику в глаза, умоляюще зашептала Ганя.

— Ну, всего-то я не могу, — улыбнулся генерал, — а что удастся, то постараюсь сделать — очень уж ты мне понравилась, внучка, — откровенно признался он.

Ганя была буквально на седьмом небе, да и как же было ей не радоваться, когда ее дорогой папочка будет жить близко от нее, будет часто навещать, да и Викентьевна не забудет свою любимицу.

Хотя старик больше не рисовался в ее воображении волшебником, но вера в его доброту и могущество еще больше укрепилась в детской душе:

— Ах, дедушка, какой ты добрый, как ты все умеешь сделать так, чтобы всем было хорошо!

Они простились как старые друзья, и Ганя с легким сердцем побежала в класс.

«И какая я была глупенькая, что боялась выйти к нему!» — смеялась она над собой.

— Савченко, душка, кто это у тебя был? — окружили ее одноклассницы.

— Дедушка, — не без гордости ответила Ганя.

— Откуда он взялся?

— Отчего ты никому не говорила о нем? — расспросы так и сыпались.

— Да не пришлось, — девочка удивленно пожала плечами, — ведь никто о нем не спрашивал.

Этот простой ответ всех удивил: действительно, никто ведь не расспрашивал Ганю о ее родне. Знали только, что никто никогда не приходил к ней на прием, не присылал никаких лакомств. Сама же Савченко не была хвастливой болтушкой, подобно большинству маленьких, любивших к слову, а иногда и нарочно навести разговор и упомянуть о богатых и важных родственниках, об их хороших связях, о важном месте отца и даже о нарядах матери… Каждой хотелось чем-нибудь поразить и удивить подруг, вызвать их зависть. В этом сказывалось тщеславие, часто ложное, а иногда основанное на обмане и желании скрыть от других домашние обстоятельства. В этом хвастовстве было что-то болезненно заразительное, оно часто влекло за собой печальные последствия. Дети небогатых родителей старались, как могли, скрывать это от подруг; иногда они не только не отставали от них, но даже стремились превзойти — в своих требованиях к родным, которым порой с большим трудом удавалось выполнять прихоти дочерей.

Открытая, честная натура Гани не знала лицемерия, ей была чужда хвастливость. В душе она часто осуждала подруг и никогда не следовала их примеру.

И теперь все с недоумением и даже с недоверием смотрели на нее.

А Савченко спокойно прошла на свое место. Впервые ей хотелось поделиться с кем-нибудь чувствами, которые переполняли ее душу. Не в силах сдержать рвавшуюся наружу радость, Ганя обратилась к соседке, хорошенькой рыжеволосой Жене Тишевской:

— Женя, знаешь, моего папочку переведут сюда; подумай только, как будет хорошо!

— Да, неплохо, — равнодушно ответила Тишевская, в душе удивляясь откровенности соседки, с которой она близко не сходилась, хотя и сидела с ней рядом уже второй месяц.

— И, наверное, он скоро приедет, и Викентьевна, и Филат с ним!

— Тебе, верно, письмо прислали?

— Ах, нет, у меня дедушка был, он и обещал устроить папу. А ты знаешь, если дедушка что пообещает, то непременно сдержит слово, уж он такой!

— Какой такой дедушка? — насторожилась Тишевская.

— Да тот самый, который определил меня сюда, в институт. Он очень добрый.

— А-а…

Тишевская стала прислушиваться к словам Гани, на которую до сих пор почти не обращала никакого внимания.

Женя Тишевская была незаурядным ребенком. Несмотря на свои детские годы, она на многое смотрела взрослыми глазами и была несравненно более развитой, чем ее сверстницы. В этом сказывалось влияние ее матери, старавшейся с малых лет закалить Женю в житейской борьбе, в которой ей самой, бедной офицерской вдове, пришлось вынести немало тягот.

Редкая красота Жени сулила ей незаурядное будущее, но мать смотрела вперед с осторожностью:

— Помни, — часто говорила она дочке, — ты всегда и во всем прежде всего должна заботиться о самой себе, а потом уже о других; только так можно достичь благополучия. Старайся из всех и изо всего извлекать пользу. Словом, поменьше сентиментальности, побольше эгоизма — в этом залог твоего счастья.

Женя внимательно прислушивалась к этим словам и все больше проникалась заветами матери. Тем более что они отражали именно те смутные стремления, которые самой природой были вложены в ее холодную, расчетливую душу.

Слова исстрадавшейся от житейских невзгод матери падали на плодородную почву: Женя росла и постепенно все больше становилась похожей на прекрасную статую с холодным, как мрамор, сердцем.

И в институте это сердце оставалось равнодушным к сверстницам. Но Женя умела скрывать свои чувства и располагать к себе подруг. Хорошенькая, веселая, она с кошачьей мягкостью ласкалась к одним, льстила самолюбию других, услуживала третьим и делала все это так мило и приветливо, что большинство девочек были искренне расположены к ней. Но, несмотря на это, у Тишевской не было настоящей подруги. Над выбором таковой уже целый месяц задумывалась ее хорошенькая головка. Именно над выбором, так как сердце Жени молчало, говорил только рассудок. А он у этой не по летам практичной и хитрой девочки был очень требовательным. Одни плохо учились и не могли быть ей полезными в этом отношении, другие слишком шалили и были на плохом счету, к третьим редко приходили посетители или приносили мало лакомств…

Все это Женя подмечала и учитывала. До сих пор ни одна девочка не казалось ей достойной дружбы. А между тем время шло, седьмушки разбивались на «подруг». Это всегда сопровождалось своеобразной церемонией: девочки становились одна против другой и, рука в руке, произносили клятву в «вечной» дружбе и любви. После этого все воспитанницы их поздравляли, и с этого дня новые подруги ходили неразлучно, поверяли друг другу все свои тайны и секреты, делили поровну лакомства, которые получали из дома…

Если первые два условия дружбы исполнялись не так уж строго, то третье не допускало никаких отклонений и соблюдалось самым ревностным образом. И не дай Бог кому-нибудь хотя бы попытаться нарушить эту традицию! Обиженная сторона всегда находила поддержку в лице всего класса, который жестоко карал «жадину», посмевшую нарушить священный обет. Но такое случалось очень редко, и трудно сказать, объяснялось ли это добросовестностью девочек или просто умением незаметно обойти подругу, ловко припрятать и втихомолку съесть сладкий кусок…

С каждым днем в классе оставалось все меньше и меньше «свободных» девочек, а Женя все еще ни на ком не могла остановить свой выбор, и это ее немало тревожило. Сидя рядом с Савченко уже второй месяц, она даже не задумывалась о возможности дружбы именно с ней: к Гане никто не приходил, ни от кого она не получала сладостей, и к тому же была очень вспыльчивой.

И вдруг у Гани объявился дедушка! Это что-нибудь да значило…

Тишевская решила осторожно понаблюдать. С любопытством заглянула она в большую корзину с лакомствами, принесенную швейцаром из вестибюля, и от ее внимания не ускользнула объемистая трехфунтовая [15] коробка, перевязанная поверх глянцевой белой бумаги шелковой ленточкой. На ней четко значилось: «Мадемуазель Савченко, 7 класс».

У Жени даже дух захватило: «Савченко даст, непременно даст, — у нее нет подруги, а мы соседки…» — вихрем пронеслось в хорошенькой головке, и сердце Тишевской приятно защемило. — «А что если с ней подружиться? — Как странно! — Ведь мне это даже и в голову никогда не приходило…»

Савченко хорошо учится и, хотя Стружка ее и недолюбливает, но все же в классе Савченко любят — она смелая, никого не боится, даже Исайку… Да, с ней было бы хорошо дружить, никому не дала бы в обиду, сумела бы постоять… И такой богатый дедушка… Никому не приносили такой большой коробки, а ведь она, Женя, целый месяц следила за гостинцами всего класса… А еще и ее отец скоро переедет, значит, тоже будет приносить подарки. Женя быстро осознала всю выгоду такой дружбы.

«Только не перебил бы кто-нибудь…» — со страхом подумала она и, чтобы не потерять заманчивой подруги, тут же решила поскорее привести свой план в исполнение.

Она подсела к Гане и стала ласково расспрашивать ее о доме, умело наводя собеседницу на интересовавшие ее вопросы.

Ганя была тронута ее участием и с радостью разговорилась, не подозревая в соседке никакого коварства и неискренности. Не прошло и часа, как Женя была уже полностью осведомлена о домашнем положении Савченко.

За целый месяц они не переговорили столько, как за этот час; доверчивая душа Гани точно распахнулась перед ласковой Женей, а хитрая соседка читала в ней, как по книге. Теперь она знала, что Савченко живут в своем доме в большом приволжском городе, что отец ее занимает хорошее место как офицер Генерального штаба и что их дом — полная чаша. Но что со смертью матери Гани отец резко изменил прежний образ жизни, он с головой ушел в службу, стараясь заглушить боль надорванного горем сердца.

Картина домашнего уюта Савченко казалась Жене настолько заманчивой, что она отнюдь не прочь была бы пожить той привольной, сытой и беспечной жизнью, о которой так заманчиво рассказывала Ганя.

«Счастливица, — мысленно позавидовала она соседке, — и дома у нее все хорошо, а еще и родня, видать, богатая, не то что у меня — ни у себя, ни у других, все беднота одна…» — и Женя с трудом подавила тяжелый вздох.

Она ласково обвила шею Гани тонкими нежными руками и крепко поцеловала ее. Савченко была в таком восторженном состоянии, что ее не удивила горячая ласка почти чужой ей до этого дня девочки. Она порывисто ответила ей таким же горячим поцелуем, чувствуя искреннюю благодарность соседке за ее сочувствие.

А дальше разговор, естественно, зашел о дружбе.

Тишевская казалась Гане такой доброй и отзывчивой, Женя так искренне сумела разделить ее радость — разве она ей не друг? Впрочем, Ганя была так счастлива и возбуждена, что весь мир казался ей прекрасным, а все девочки — добрыми и хорошими, даже к Исайке она не испытывала былой вражды.

Весь день девочки не расставались, и уж к вечеру в классе стало известно, что Тишевская и Савченко — подруги.

Сердце Гани на секунду замерло, когда она произносила обет дружбы «до гробовой доски». В ее голове невольно промелькнула мысль: а что если все нам это только кажется, и мы вовсе не любим друг друга? Но она тотчас же с негодованием отогнала ее от себя: «Нет, нет, я люблю ее, мою славную Женю! А она? Разве я могу в ней сомневаться?» — и Ганя без малейших колебаний, радостно и честно протянула руку Тишевской.

«На всю жизнь, точно замуж», — невольно сравнила она.

В тот же вечер Женя ловкими беленькими ручками грациозно раскладывала на два листа бумаги, вырванных из тетрадки, дорогие дедушкины конфеты.

«Попрошу у нее коробку, такая хорошенькая и так будет украшать мой пюпитр [16], а ей она ни к чему», — думала Тишевская, в то время как Ганя равнодушно смотрела на возвышавшуюся перед нею горку конфет. Все ее мысли, все мечты были так далеко — в чудесном, зовущем будущем…

— Так можно мне ее взять? — долетело до ее слуха.

— Что? Коробку? — встрепенулась девочка. — Бери, конечно, бери, — и Ганя снова погрузилась в сладкие мечты.

Глава VI

Новенькая. — Прелестная бланш. — Ссора. — Злополучный кувшин

Как-то раз, в воскресенье, девочки весело болтали после обеда. Уроки были приготовлены еще в субботу, и в воскресный вечер все отдыхали.

М-lle Малеева только для приличия окликала воспитанниц, когда их болтовня или возня становились слишком шумными.

И вдруг, к общему удивлению, в класс ввели новенькую — с большой куклой в руках.

Ее тотчас окружили и забросали обычными в таких случаях вопросами, но почти все плохо понимали ее ответы. Эта кругленькая, пухленькая девочка быстро-быстро говорила по-французски, отчаянно коверкая русские слова. На ее личике задорно поднимался вздернутый маленький носик, а серые глазки с изумительной живостью перебегали с одного лица на другое. Во всей фигуре и манерах новенькой сказывался шаловливый, задорный и в то же время наивный и веселый ребенок.

— Француженка, француженка, — шептали девочки, с любопытством поглядывая на новую воспитанницу.

Только после долгого взаимного непонимания девочки, в конце концов, к своему удивлению, все же выяснили, что перед ними такая же русская, как и они, по фамилии Грибунова. С раннего детства она осталась круглой сиротой и была воспитана бабушкой, богатой аристократкой, окружившей внучку роскошью, приставившей к ней француженок и вовсе изгнавшей из обихода родной девочке русский язык.

Обступившие новенькую институтки скоро узнали из откровенной болтовни Грибуновой, что больше всего на свете она любит свою старую бабушку, а второе место после нее в сердце девочки принадлежало ее прелестной кукле Бланш.

С удивлением рассматривали дети эту дорогую игрушку, передавали ее из рук в руки, с любопытством разглядывали длинные шелковистые волосы, закрывающиеся глазки с длинными черными ресницами, нарядное платьице. Но еще больше удивились девочки, когда новенькая открыла свою шкатулку, привезенную из дома. Перед их глазами предстала целая коллекция дорогих игрушек, с которыми не захотела расстаться избалованная девочка. Здесь был небольшой, но хорошенький чайный сервиз, блестящий никелированный самоварчик с трубой и целый ворох всевозможных принадлежностей кукольного туалета.

Игрушки вообще-то не были редкостью в институте, но большей частью это были недорогие куклы и вещицы, главная ценность которых состояла в воспоминании о родном доме. Игрушки же Грибуновой были дорогими сами по себе, и нескрываемая зависть светилась в любопытных глазенках, любовавшихся этим богатством.

А она, как ни в чем не бывало, проворно переодевала свою любимицу Бланш в длинную ночную рубашку, отороченную тонким кружевом:

— Ей пора уже спать! — объяснила она новым подругам.

— А куда же ты ее положишь? — участливо спросил кто-то.

— Ну, конечно, я возьму ее с собой в постель, дома она всегда спит со мной, — как бы удивляясь недогадливости девочек, спокойно ответила Грибунова.

— Ха-ха-ха, медамочки! Слышите, что она говорит? Она не может спать без куклы, — с язвительным смехом воскликнула Исаева.

— Тут ничего нет смешного, — обиженно сказала новенькая.

— Да уж смешно там или нет, а спать-то тебе, машер, с куклой вряд ли позволят.

— А это мы увидим! — задорно возразила Грибунова, которой сразу не понравилась Исаева с ее манерой дразниться. Она ловко завернула свою «дочку» в розовое стеганое одеяло и, как бы из страха, что у нее отнимут ее сокровище, крепко прижала куклу к своей груди.

В это время m-lle Малеева дала знак убирать все книги и вещи в пюпитры, и через несколько минут весь седьмой класс был уже в Большом зале, где по воскресным вечерам собирался весь институт.

Кто-то из старших играл модные танцы, и пара за парой весело носились по залу. Иногда и седьмушки, с завистью поглядывавшие на танцующих, отваживались принять участие в общем веселье, но танцы им плохо удавались, и они жалко семенили ножками на одном месте, в то время как насмешки старших сыпались на них со всех сторон.

Едва весть о «француженке» разлетелась по залу, как Грибунову окружили выпускные, которых забавляла бойкая новенькая с большой куклой на руках, без умолку болтавшая на чистейшем французском языке. Как-то само собой выяснилось, что Грибунова не только болтает, но и поет по-французски, и это возбудило еще большее любопытство.

Без всякого жеманства новенькая согласилась петь. Едва она закончила одну песенку, как посыпались аплодисменты и просьбы спеть еще, и Грибунова пела снова и снова, правда, слова ее песен порой было трудновато разобрать. Но вот новенькая неожиданно сунула кому-то из старших свою Бланш, а сама по окончании куплета лихо хлопнула в ладоши. Все с удивлением ждали, что будет дальше. А дальше вышло не так хорошо, как того хотели бы слушательницы: по окончании следующего куплета Грибунова громко щелкнула пальцами под самым носом ближайшей первушки, оказавшейся Липочкой Антаровой.

— Ах! — испуганно вскрикнула та.

— Ах! — в негодовании подхватили подруги, не менее самой Антаровой пораженные выходкой Грибуновой.

— Ты с ума сошла! Как ты смеешь щелкать кого-то по носу? — напустились на нее первушки.

— О, m-lle, сейчас я еще не щелкала. Вот в следующем куплете, правда, это надо будет сделать, — удивленно оправдывалась певица.

— А? Какова? Вы слышали, медам, что она говорит? О, скверная девчонка! Как ты смеешь смеяться над старшими? — взволнованно выкрикивали выпускные.

— Проси прощения у m-lle Антаровой, слышишь? Сейчас же проси!

Но девочка упрямо покачала головой, быстро выхватила свою Бланш и вызывающе крикнула:

— Так полагается в песне, вы же сами просили меня петь, я не виновата, что вы не понимаете слов, а петь я вам больше никогда, никогда не буду, как ни просите, — и она растолкала старших и вышла на середину зала, прежде чем кто-нибудь успел ее задержать.

— Это безобразие, какая дерзость! — возмущались одни.

— Сами виноваты, нечего было связываться с маленькой, вот она и проучила нас, насмеялась, дерзостей всем наговорила и была такова, что с нее возьмешь? Даже и жаловаться не на что, сами во всем виноваты, — возражали более рассудительные.

— А все же ее нужно проучить, нужно силой заставить извиниться.

— Да что толку в таком извинении? Ведь она не понимает, что поступила дурно, что оскорбила Липочку! Научила ее француженка всякой глупости, а мы за них ребенка будем наказывать, бросьте, медам; для нас это хороший урок — не возиться с малявками.

Долго еще волновались и спорили старшие. Антарова обиженно надула свои хорошенькие губки, ей хотелось как-нибудь сорвать свою обиду: еще бы, какая-то дрянная девчонка позволила себе публично оскорбить ее, красавицу Липочку, предмет обожания и восхищения чуть ни всего института, раздававшую свои поцелуи как величайшую награду, и вдруг — что это?

— Ах, это было ужасно! Противная, дрянная девчонка, настоящий французский Грибуль [17], — ворчала Липочка.

— А? Как ты сказала? — переспросили подруги.

— Говорю: Грибулька она, вот кто, противный французский мальчишка, который всем делает гадости, — раздраженно объяснила Антарова.

— Браво, браво, Липочка, ты всегда метко подметишь! — подхватили подруги. Хотя большинство из них впервые слышали о каком-то проказнике Грибуле, но никому не хотелось сознаться в этом. К тому же Липочка наверняка лучше знает, раз говорит таким не допускающим сомнений тоном.

— Какое совпадение, ведь ее фамилия сама просит такой клички! — воскликнула одна из первушек.

— Грибунова-Грибуль! Ах, Липочка, и как ты всегда остроумна и находчива, — польстила хорошенькой подруге другая.

На губах Антаровой появилась самодовольная улыбка: она принимала восхищение ее умом и красотой как должное — ведь она была «самой Липочкой Антаровой».

В эту минуту мимо них пронеслась в каком-то фантастическом танце сама «Грибулька» с куклой на руках.

— Смотрите, смотрите! — смеялись кругом, а седьмушки торопились остановить подругу.

— Ты весь класс позоришь! — подскочила к ней Исаева и увлекла новенькую в дальний уголок, где толпились седьмушки.

— Медам, слышали новость, старшие дали новенькой кличку! — крикнула юркая Замайко, всегда и всюду успевавшая подхватить последнюю институтскую новость.

— Душка, скажи скорее, как, как ее назвали? — все сгорали от любопытства.

— Они прозвали ее Грибулькой, — торжественно ответила девочка.

— Грибулька? — в недоумении переспрашивали ее. — А что это значит? — но в ответ на это Замайко только удивленно развела руками.

Все обернулись в сторону новенькой, беззаботно возившейся со своей куклой.

— Грибулька, Грибулька! — кривляясь и хлопая в ладоши, подскочила к ней Исаева.

— А? Что? Что ты сказала? — неожиданно придя в негодование, воскликнула Грибунова.

— Грибулька ты, Грибулька, вот ты кто! — не унималась второгодница.

— Это неправда, кто мог так сказать про меня?

— А m-lle Антарова, та самая, которую ты щелкнула по носу.

— Это неправда, все неправда! И по носу я ее не щелкала, и на Грибуля я не похожа, — выйдя из себя и смешно коверкая слова, громко кричала девочка.

— Ну уж, машер, наверное, старшие лучше тебя знают, на кого ты похожа, — дразнила Исаева.

— А я вам говорю, что нет, ваша Антарова, верно, так же плохо понимает, что читает, как и слышит, что говорят или поют! Так ей это и передайте! — выкрикнула Грибунова. — А еще скажите ей, что она противная, и я ее ненавижу, ужасно ненавижу!

— А кто такой этот Грибулька? — серьезно спросила Савченко, до сих пор не принимавшая участия в разговоре.

— Он был несчастный ребенок, которого все наказывали и не любили за то, что он по глупости портил все, до чего ни дотрагивался и за что ни брался; ну какое же между нами сходство?

— Если это действительно так, то старшие неправы, — убежденно сказала Липина.

Она в короткий срок заняла место первой ученицы в седьмом классе и пользовалась уважением одноклассниц. К ее слову прислушивались, с ней считались, и все даже немного побаивались этой всегда серьезной, сдержанной девочки, не имевшей подруг и ко всем относившейся достаточно холодно.

«Комар носа не подточит, так себя примерно держит, — говорила про нее Струкова, — а все же не лежит мое сердце к этой ледышке». Впрочем, сердце Стружки, видимо, было очень требовательным, так как она вообще много кого недолюбливала из своих учениц.

Девочки готовы были согласиться с мнением Липиной, но в эту минуту одна из старших, проходя мимо кучки седьмушек, насмешливо бросила в сторону новенькой: «Грибулька!»

— Ха-ха-ха! — обрадованно подхватила Исаева. — Вы слышали? Я была права, уж раз кому прилепили прозвище, так уж его ничем не оторвешь! Грибулька, Грибулька! — дразнила она новенькую, уже готовую расплакаться от этих насмешек.

— Не обращай на нее внимания, мало ли глупостей она говорит. Как, впрочем, и другие, — презрительно сказала Липина, стараясь утешить Грибунову.

— А вот хочу говорить и буду, и буду, и ничем ты меня не остановишь! — выкрикивала Исаева.

— Попробуй! — сверкнув глазами, вызывающе воскликнула Ганя.

— Ах, скажите, пожалуйста, как страшно, прямо убила меня, ха-ха-ха!

— А, так вот ты как! — и Ганя в одно мгновение очутилась перед своим врагом.

Исаева невольно отступила. Весь вид Савченко говорил о том, что она не шутит.

— Ах, бросьте ссориться, медам, — послышался ласковый голос Тишевской, и сама Женя уже стояла между соперницами, — ну чего ты так волнуешься, Ганя! Пойдем, походим немножко, — и она ласково обняла подругу, стараясь увести ее с места ссоры.

— Ух, какая она горячая, за ней всегда смотреть надо, того гляди подерется! — добавила Женя. Вспыльчивость Гани составляла постоянный предмет ее забот. Но она, со свойственной ей тактичностью, умела вовремя остановить подругу, и не раз таким образом предотвращала большие неприятности, которые, конечно, косвенно отразились бы и на ней, а это отнюдь не входило в расчеты дальновидной и рассудительной девочки.

Заметив намерение Тишевской уйти с подругой, Исаева решила их опередить. Круто повернувшись к ним спиной, она сердито крикнула:

— Ну и оставайтесь, а я с такими девицами, как вы, и разговаривать не желаю! — и, высоко подняв голову, вышла из круга.

За ней выскочили еще две-три ее «сподвижницы», как их называли седьмушки.

С их уходом настроение компании изменилось; девочки мирно и оживленно проболтали до самого звонка, призывавшего к вечернему чаю.

Но Исаева, всегда и всюду своим присутствием вызывавшая ссоры и раздоры, осталась верной себе и на этот раз.

Только она увидела в руках Арбатовой молочный кувшин, как уже кричала на весь стол:

— Моя пенка, не смей ее трогать, Арбатка!

— Это почему? — заикаясь от волнения, возразила девочка, стараясь слить в свою чашку тонкую пенку.

— А потому, что я первая ее заняла.

— Этого никто не слышал, — запротестовали окружающие, в то время как Исаева без церемоний старалась вырвать кувшин из рук своей vis-à-vis [18].

Но Арбатова не хотела уступать и изо всех сил дергала кувшин в свою сторону. Ссора готова была перейти в драку, молоко плескало и брызгало по сторонам. Воспитанницы недовольно поглядывали на разыгравшуюся перед ними сцену.

— Медам, из-за вас весь класс не пьет чай, так как вы задерживаете молоко, — холодно заметила Липина.

— И пусть не пьет! — сердито крикнула ей в ответ Исаева, и, чувствуя, что Арбатова выхватила кувшин из ее рук, она с силой толкнула ее под руку.

— Ай! — вскрикнула та, и вмиг вся скатерть была залита молоком.

— Какая же ты дрянь! — закричала Арбатова.

— Жадина, обжора противная, ни себе, ни другим; вот подожди, мы скажем m-lle Малеевой, — выходили из себя седьмушки.

А Исаева как будто и не слышала этих возгласов — она старательно соскребала с намокшей скатерти злополучную пенку.

Девочки поволновались, но так никому и не пожаловались, опасаясь возможной мести Исаевой. Молча глотали они почти остывший мутный чай, заедая его французской булкой.

Только Грибунова едва дотронулась до своей порции:

— Он ведь совсем холодный, — в неподдельном ужасе воскликнула она, — а булка несладкая! — и, надув губки, она отодвинула свою чашку.

— Ты что же, машер, не кушаешь, а? — насмешливо обратилась к ней Исаева. — Верно, не по вкусу пришлось?

— Не хочу и не ем, а тебе какое дело? — вызывающе ответила новенькая.

— А дело-то очень простое: раз ты от булки при всех отказалась, так я ее беру себе… — и с этими словами Исаева ловко опустила булку в бездонный институтский карман.

— Вот обжора-то! — удивленно воскликнула новенькая, но Исаева пропустила это замечание мимо ушей.

В дортуаре Грибунова, не расстававшаяся со своей Бланш, тщательно укладывала ее в назначенную ей самой постель; ее поместили между Савченко и Исаевой.

Девочки проворно раздевались и причесывались, бежали в умывалку, откуда доносился грохот кранов и несмолкаемый говор десятка голосов. Возвратившись оттуда, седьмушки поспешно укладывались в постель, как бы боясь пропустить хоть один миг драгоценного сна.

А Грибунова как будто не замечала происходящего: она укачивала свою «дочку».

Ганя, уже несколько минут следившая за ней, решила наконец ее окликнуть:

— Ты бы поторопилась раздеваться, а то все скоро будут в кроватях, и m-lle Малеева будет сердиться, что ты до сих пор не готова.

— Я жду, когда горничная меня разденет, — спокойно ответила новенькая.

Ганя даже улыбнулась, услышав ее наивные слова.

— Тебя никто не придет раздевать, напрасно дожидаешься, — покачала она головой.

— Но что же я буду делать? Ведь дома меня раздевала моя няня, — чуть не плача прошептала Грибунова.

— Так у тебя тоже есть няня? — воскликнула Ганя, и новенькая сразу стала ближе ее сердцу. — Ведь и у меня осталась дома старушка няня. Ах, если бы ты знала, какая добрая моя Викентьевна!

Девочки разговорились, и незаметно Ганя помогла соседке раздеться. Они вместе отправились в умывалку и вернулись в дортуар.

— Ты знаешь, я сегодня первый раз в жизни буду спать в кровати без сетки, до сих пор меня дома держали как маленькую, — таинственно сообщила Грибунова.

— Смотри, будь осторожней, — предупредила Савченко, — и мой совет: положила бы ты свою куклу на ночной столик, а то тесно вам вдвоем в одной постели.

— Ах, что ты, как можно! — Грибунова в ужасе замахала на нее руками. — Я не могу заснуть без моей Бланш, — и она крепче прижалась к своей «дочке».

Глава VII

Домовой, домовой! — Бедняжка Бланш. — Жажда мести

Понемногу дортуар погрузился в сон.

Электрическая лампочка под голубым колпачком в виде груши слабо мерцала, едва озаряя своим мертвенным светом ближайшие кровати и оставляя почти во мраке дальние углы.

Дежурная классная дама, совершавшая «ночной обход», заглянула в дортуар, но, услышав мерное дыхание спящих девочек, тихо скользнула в следующую дверь.

Казалось, ничто не нарушало полночной тишины…

И вдруг что-то тяжелое, мягкое грузно ударилось оземь и, будто бы в ответ на этот удар, послышался звон разбитой посуды и громкий, отчаянный крик.

Дортуар мгновенно очнулся от безмятежного сна. Испуганные девочки, не понимая, что происходит, и едва различая в полумраке предметы и лица, с криками метались по комнате.

— О-о-о! — неслось через весь дортуар, и сердца воспитанниц замирали в ужасе.

— Ай-яй-яй!.. — вдруг завыла Исаева. — Медамочки, милые, у меня под кроватью кто-то шевелится! С нами сила крестная, ой, Боже ты мой, там домовой, домовой!.. — и Исаева, как была, в одной сорочке, бросилась к дверям.

— Ай-яй-яй!.. — вторили ей другие девочки, отчаянно цепляясь друг за друга.

Ганя тоже проснулась от поднявшегося шума. Она ничего не могла разобрать в этом хаосе, только с сильно бьющимся сердцем озиралась по сторонам. Первое, что бросилось ей в глаза, — пустая кровать Грибуновой.

«Упала-таки», — подумала Савченко, и как бы в подтверждение ее догадки из-под соседней кровати послышался протяжный вой.

— Зажгите свет! — крикнула Ганя. — И помогите мне поднять Грибунову, она упала с кровати.

Крики сразу затихли. Вспыхнуло электричество, про которое в панике все забыли, и глазам девочек представилась печальная картина: Грибунова лежала на полу, прижимая к груди обезображенную, безголовую куклу. Осколки прелестной головки разлетелись по полу, а длинные волосы, подобно скальпу, валялись тут же. При свете несчастье, постигшее новенькую, казалось еще ужасней, и она безнадежно зарыдала.

— Ушиблась? — заботливо наклонилась к ней Савченко, протягивая девочке стакан воды.

— Бланш, моя любимая Бланш разбилась! — вместо ответа воскликнула Грибунова, указывая на останки бедной куклы.

— Что случилось, отчего вы кричите как сумасшедшие? И почему вы зажгли свет? — взволнованно спрашивала m-lle Малеева, едва успевшая накинуть капот [19] и поспешившая на крики своих питомиц.

— Новенькая свалилась с кровати, m-lle Малеева, — поторопилась доложить Исаева, успевшая прийти в себя после пережитого страха, — а воспитанницы выдумали, что это домовой, и давай кричать! И унять их никак нельзя было, прямо понять не могу, чего они так перепугались!

— Ах, какая же ты лгунья! Слышите, что она говорит? Да как ты смеешь на других жаловаться? Кто первый крикнул, что «домовой» у тебя под кроватью? Кто побежал к дверям, а? Говори? — накинулись на нее возмущенные до глубины души девочки.

— Да что вы, с ума, что ли, посходили? Да разве это я кричала? Что же вы с перепугу Савченко вашей голоса не узнали? — нагло возразила Исаева. — Кто как не я нашлась дортуар осветить и успокоила вас, что это всего лишь новенькая упала…

— Неправда, неправда, ты лгунья, обманщица! Не ты, а Савченко образумила нас, все тебя видели и отлично слышали, что это ты кричала: «Домовой, домовой!..»

— Врете вы все! — неистово крикнула Исаева, чувствуя страшную ненависть к Гане. — Не верьте им, m-lle Малеева, ей-Богу, я правду сказала!

Но Малеева уже не слушала споров. Вместе с Ганей и Липиной она уложила Грибунову в ее постель и, ласково гладя ее по головке, старалась утешить и успокоить испуганную и расстроенную девочку.

Кругом толпились седьмушки; все с состраданием смотрели на новенькую, горько рыдавшую над утратой своей «второй в мире любимицы».

Куда девалась недавняя зависть к счастливой обладательнице красивой игрушки? Она исчезла вместе с разбившейся вдребезги фарфоровой головкой, ее сменило искреннее участие к горю подруги.

— Не плачь, у тебя добрая бабушка, она купит тебе новую куклу, она будет еще лучше, еще красивее, — шептала Липина.

— Но это будет не Бланш, я не буду любить другую, я не хочу, другую, не хочу!.. — и Грибунова отчаянно затрясла головкой.

— Грибунова, милая, да тебе и не надо расставаться с твоей Бланш! Ей можно приделать новую головку, только личико у нее будет новое, а даже волосики можно приклеить те же! — воскликнула Ганя. Ей было до слез жалко новенькую и хотелось хоть чем-нибудь облегчить ее горе.

— Ой, правда! — обрадовалась девочка. — Как я сразу об этом не подумала? — и она улыбнулась сквозь слезы.

С этой улыбкой у притихших девочек камень свалился с души…

— Ну вот и хорошо, и умница, а теперь всем спать пора, а то выспаться не успеете, — ласково говорила Малеева, обращаясь к воспитанницам.

Девочки разбежались по своим кроватям, зябко заворачивались в тонкие байковые одеяла и устало потягивались на жестких постелях. Позднее время и усталость брали свое. Скоро дортуар вновь погрузился в сладкий, беззаботный сон.

Только Исаева ворочалась с боку на бок: ее душила злоба.

«Как, меня, Исаеву, вдруг посмели уличить во лжи перед всем классом!.. И кому она должна быть благодарна за все это?… Да все той же противной «казачке» Савченко… Вечно она у меня на дороге, того гляди, мне еще и в пример будут ставить эту «казачку», которая, Бог весть почему, пришлась по душе всему классу…

Ну, подожди ты у меня, противная девчонка, я тебе отомщу — за все, за все!..» — Исаева чувствовала, как в ней разгорается жажда мести.

Глава VIII

Что ж это ты? — Ни стыда, ни совести. — Затаенная злоба

— Вставай, вставай, вот разоспалась-то! — восклицали воспитанницы, дергая Грибунову за одеяло и стараясь пробудить ее от крепкого сна.

Но новенькая только сердито отбивалась и ворчала что-то по-французски, чего подруги толком не могли разобрать.

— Медамочки, Стружка идет! — крикнул кто-то.

В дортуаре поднялось сильное волнение:

— Душка, завяжи мне бантик.

— Ах, отстань, пожалуйста, видишь, я сама не одета?

— Эгоистка!

— От такой слышу.

— Да не ссорьтесь вы, медам, — останавливали спорящих.

— Медамочки, ради Бога, поднимите книгу, а то я опять урока не буду знать!.. — просил кто-то.

— Поможет тебе, что другая книгу поднимет? Все равно никогда ничего не знаешь.

— Как ты смеешь так говорить! Будто сама первая ученица! Кто вчера единицу получил, а?

— А тебе какое дело? Как ты смеешь меня попрекать!

— А ты меня?

— Да что вы ссоритесь, на тебе книгу, — подавая поднятый учебник, вмешалась третья, — нашли время спорить, — Стружка идет!

Девочки еще ворчали и перебранивались, другие их успокаивали, но все разом притихли, когда в дверях показалась приземистая фигура m-lle Струковой и тут же раздался ее грубый, почти мужской голос. Она быстро оглядывала воспитанниц: у одной оправляла пелерину, другой делала замечание за испачканные чернилами рукавчики, третьей указывала на выбившуюся прядь волос…

Ее резкие окрики раздавались то здесь, то там. Но вдруг она затихла и в глубоком изумлении уставилась на лицо новенькой, крепко спавшей после ночного переполоха.

В первую минуту Струкова не поверила собственным глазам. Да и трудно ей было поверить, чтобы кто-то осмелился спать до самого второго звонка, когда в восемь часов воспитанницы спускались в Зеленый зал на молитву.

Она даже не могла понять, почудилось ли ей или действительно перед ней спала девочка с незнакомым ей задорным лицом.

— Что это? — в удивлении указала она на новенькую вертевшейся около нее Исаевой.

— А это, m-lle, наша новенькая, Грибулька, то есть Грибунова, — доложила Зина.

— Как ты сказала?… Новенькая?… Да откуда же она взялась?… И чего же это она до сих пор валяется?… — уже выходя из себя, воскликнула старуха и с силой дернула одеяло Грибуновой.

Но девочка только сердито проворчала что-то, чего опять никто не смог понять.

— Чего же вы-то смотрели? — напустилась Стружка на своих учениц. — Неужели не могли ее добудиться?

— Да мы, m-lle, ее будили, да что же нам делать, когда она просыпаться не хочет, отбивается, да еще и сердится!.. — оправдывались седьмушки.

Струкова сердито трясла и дергала одеяло и, как бы в подтверждение слов воспитанниц, Грибунова стала неистово отбиваться руками и ногами, но при этом не открывала глаз.

— Ах ты, дрянная девчонка! — гневно воскликнула Стружка и с силой сорвала с нее одеяло.

Но это только еще больше рассердило новенькую, вдруг ощутившую холод. Она быстро уселась на кровати и, протирая заспанные глазки, бойко наградила окружающих отнюдь не лестными французскими эпитетами.

— Что за наваждение? — удивленно спросила Струкова. — Понять не могу, что такое? И по-каковски это она лопочет?

— Да она у нас, m-lle, вроде как француженка, — объяснила Исайка.

Эти слова уже поняла наконец проснувшаяся и успевшая прийти в себя Грибунова. Широко открытыми глазами смотрела она на Струкову, сразу внушившую ей своим суровым видом глубокий страх и уважение.

— Ты чего это буянишь-то, а? — сердито обратилась к ней старуха.

— О, не сердитесь, право, я не знала, что это вы меня будили! А эти девочки не давали мне спать, они уже с час нарочно дергали с меня одеяло.

— Тебе, матушка моя, давно пора быть одетой, а ты до сих пор в кровати валяешься. Чтобы я никогда больше таких фокусов не видела… — строго сказала Стружка.

— Простите, я, право, никогда, никогда больше не просплю, — ответила Грибулька по-французски.

— Ну ладно, ладно, а теперь одевайся скорей, а то, верно, ждут нас на молитву, сейчас звонок будет. Ты, — обратилась она к Исайке, — помоги новенькой одеться и сейчас же спускайтесь в столовую чай пить, а то и туда опоздаете, — озабоченно добавила она.

Новенькая поразила ее прекрасным французским языком и вежливостью обращения.

«Из хорошей семьи, сразу видать, что воспитанный ребенок», — подумала она и тут же причислила Грибунову к разряду «овец».

Как утром, так и вечером институткам давали чай с молоком и порционной булкой. Слабенькие получали горячее молоко, а «богатые» пили «собственное» какао, которое приготовляла сама экономка, добродушная толстая старушка.

Бабушка Грибуновой, успевшая справиться относительно институтских порядков, выхлопотала для внучки разрешение пить свое какао и снабдила экономку увесистой банкой.

Седьмушки были немало удивлены, когда к новенькой, едва усевшейся за стол, торопливо подошла экономка и собственноручно поставила перед ней дымящуюся чашку.

Экономка успела на ходу перекинуться со Стружкой объяснением, и потому старуха даже глазом не повела в сторону новенькой; зато ее одноклассницы были сильно заинтересованы и с любопытством поглядывали на Грибунову, быстро крошившую булку в свою чашку.

— Эх, верно, вкусно-то как, — облизываясь, пробормотала Исайка, напротив которой за столом сидела новенькая. «Как бы заполучить от нее чуток», — тут же подумала она.

— Душка, дай чуточку попробовать, — ласково обратилась она к новенькой.

Но новенькая отрицательно покачала головой, набивая рот темной от какао булкой.

— Ну один-единственный разок дай обмакнуть хоть маленький кусочек в твою чашку, — не унималась Исайка.

— До чего же ты мне надоела! Ну ладно, обмакни, только больше не приставай ко мне.

И не успела она договорить, как в ее чашку опустился порядочный кусок мякиша, который быстро, как губка, впитал в себя чуть не половину какао.

— Ай, — вскрикнула Грибунова. — Ты ведь почти ничего мне не оставила! — и она торопливо принялась доедать свою порцию.

Но аппетит Исайки разыгрался, и она стала соображать, как бы еще разок попасть в чашку новенькой.

— Грибунова! — взмахнув руками, воскликнула она. — Тебе Струкова знаки делает, подойди скорее.

Новенькая поспешила к синявке, но та с удивлением выслушала ее и отправила на место.

— Ты ошиблась, она и не думала меня звать, — обратилась Грибунова к Исайке.

Но та, не поднимая глаз, поспешно что-то жевала.

Грибунова спокойно уселась и протянула руку за чашкой, но та оказалась пустой — ни капли не осталось, даже на донышке.

— Обжора, противная обжора! — со слезами воскликнула девочка. — Ты обманула меня, а я ведь тебе только что дала…

Вокруг заволновались девочки, не сразу сообразившие, в чем дело.

— У-у, жадина!

— Обжора, обманщица! — слышалось со всех сторон.

— Не обжора, а просто воришка, — громко и твердо сказала Савченко.

Седьмушки замерли в ожидании ужасной ссоры, которая сейчас вспыхнет между двумя врагами. Но, к общему удивлению, Исайка сделала вид, что не слышала обидного восклицания Гани; только заалевшие щеки и даже уши выдавали охвативший ее гнев.

Она сдержалась от ответа, но ее ненависть к «казачке» и мечта о жестокой мести стали еще сильнее.

Глава IX

Месть Исаевой. — Щука

В пюпитре Савченко царил образцовый порядок, к которому ее с детства приучила Викентьевна.

Каж дая к ниж ка, ка ж да я тетрадка зна ли свое место, а в заднем уголке стола помещался портрет ее отца, составлявший единственное украшение пюпитра. Оторванная от семьи девочка чтила этот портрет как величайшее сокровище — Ганя горячо любила своего дорогого папочку.

Дома, когда, бывало, отец оставался с ней, девочка ласкалась к нему, называла самыми нежными именами, какие только приходили ей на ум, целовала его лицо, руки, голову и принимала от него такие же ласки. Вдали от отца Ганя всю свою любовь перенесла на его портрет; она подолгу заглядывалась на него и осыпала поцелуями. В такие минуты девочке казалось, что глаза на портрете оживали и так же нежно смотрели на нее.

От наблюдений Исайки не ускользнуло, что Савченко почти всегда, открывая пюпитр, смотрит на карточку. И жажда мести навела ее на жестокую мысль лишить Ганю самого дорогого, что было у нее в институте.

«Поплачешь ты у меня, противная девчонка!» — мысленно грозила она, обдумывая, как бы незаметно привести в исполнение свой коварный замысел.

Как-то раз, во время большой рекреации [20], когда весь институт находился в нижних залах, Исайка осторожно пробралась наверх и, чутко прислушиваясь, остановилась перед дверью, ведущей в длинный классный коридор. На время рекреации эту дверь обычно запирали на ключ.

«Заперта или нет?» — дрожащей рукой она нажала медную ручку, и та легко поддалась; похоже, случай помогает ей… Девочка бросилась через коридор. Вот и класс… В волнении откинула она крышку пюпитра Савченко и схватила карточку: глаза капитана в упор смотрели на нее, а в его сдвинутых бровях ей вдруг почудилась угроза.

Рука девочки дрогнула, готовая опуститься и поставить на место чужую святыню, но злой внутренний голос, казалось, насмешливо шепнул ей: «Не бойся, твое суеверие вздорно. Не упусти счастливый миг и смело отомсти заклятому врагу!»

И, повинуясь ему, Исайка быстро спрятала карточку в широкий институтский карман и со всех ног бросилась назад.

Никто не заметил ее отсутствия и не подозревал о совершенном ею поступке. Казалось, тревожиться было нечего. А между тем на душе Зины Исаевой было смутно и тяжело. То и дело нащупывала она портрет в кармане, и не раз чудилось ей, что он тяжелый-тяжелый и своим весом беспрестанно напоминает ей о себе. Как-то раз ей показалось, что карточки нет. В ужасе шарила она в кармане дрожащей рукой, а мысли вихрем проносились в испуганном мозгу. В такие минуты ей мерещилось, что ее обличат в бесчестном поступке и Стружка будет стыдить ее перед всем классом; девочки с негодованием отвернутся от нее, а кличка «воришка», брошенная противной «казачкой», укрепится за ней навсегда. А что, может быть, легче «потерять» карточку? Ей так легко выпасть из кармана вместе с вынутым платком. Все эти мысли не на шутку тревожили Исайку, то и дело в испуге хватавшуюся за карман.

«Здесь, слава Богу, — утешала она себя, но желание как можно скорее освободиться от карточки росло в ней с каждой минутой. — Разорву его на мелкие кусочки и выброшу в умывалке, сейчас там нет никого, никто и не увидит».

Девочка бросилась на верхний этаж, но, пробегая через столовую, увидела топившуюся большую железную печь.

«А вот так будет еще проще!» — и она бросила карточку в огонь.

Огненные языки коснулись сокровища Гани; вспыхнуло яркое пламя и тут же угасло. Только черная кучка пепла свидетельствовала о гадком поступке завистливой и озлобленной души.

«Вот тебе! Ищи теперь свое сокровище! То-то будет потеха! Ха-ха-ха!» — радовалась Исайка, уверенная, что никто ничего не видел.

Но не успела она отойти от печи, как чей-то мягкий, ласковый голос окликнул ее:

— А что ты тут делаешь?

Зина испуганно шарахнулась в сторону, но перед ней уже стояла Женя Тишевская, и на ее спокойном, как всегда, ясном лице нельзя было прочесть, не проникла ли она в чужую тайну…

«Видела она или нет, как я сожгла портрет?» — тревожно мелькнуло в голове Исаевой, в то время как на вопрос Тишевской она ответила громко и уверенно:

— Холод у нас в институте ужасный, ну вот и хотела хоть руки погреть у огня. А ты подкралась и так меня испугала!..

— Ах, душка, прости! Я, ей-Богу, не подумала, что ты так занята своими мыслями и даже не услышишь моих шагов, — и едва заметная тонкая улыбка скользнула по Жениным губам.

За минуту до этого она успела заметить яркое пламя, озарившее лицо наклонившейся к печке Зины.

«Наверное, она что-то бросила в огонь. Но что? — по тому, как испугалась Исайка, Женя поняла, что здесь кроется нечто важное; но она сообразила также, что спрашивать об этом Исаеву бесполезно, все равно ни за что не скажет. — Лучше подождать и не подавать виду, а то еще можно нажить неприятностей: и без того она косится на меня, как на подругу Савченко», — подумала Женя.

— Да холодно, очень у нас холодно, — нарочно согласилась она с Исайкой, старавшейся обогнать ее, чтобы не вступать в разговор, — ее тоже мучил вопрос, успела ли Тишевская рассмотреть, что она бросила в огонь. Но и она не хотела задавать вопросы, чтобы не выдать себя.

«Если бы видела, то, наверное, сказала бы», — решила Исайка и на этом успокоилась.

Женя со свойственной ей осторожностью решила ничего не говорить Гане о своих наблюдениях.

«Может, все это мне только показалось, а Савченко способна Бог знает какую историю раздуть и меня в нее впутать», — думала Женя, которая больше всего боялась попасть в какую-нибудь неприятность и кого-то возбудить против себя.

Она ничего не сказала подруге, а та, не подозревая о беде, беззаботно бегала с одноклассницами, поражая их ловкостью и быстротой своих движений.

— Ну, Савченко, прямо неуловимая какая-то! Разве за нею угонишься? — часто говорили девочки, которых Ганя шутя оставляла далеко позади, и в то время как большинство из них с трудом переводили дух от усталости, звонкий жизнерадостный смех Гани разносился по залу.

Придя в класс, Ганя откинула крышку пюпитра, чтобы достать книги и приготовить все нужное к уроку. И тут ей в глаза невольно бросилось пустое место, обычно занятое портретом.

«Упал, верно», — подумала она, торопливо шаря по дну пюпитра. Карточки нигде не было.

«Странно, неужели же я его запихнула в книги?» — с тревогой спрашивала себя Ганя. Она уже намеревалась перетрясти все содержимое пюпитра, когда в дверях класса показалась Щука.

«Ах, противная, вечно явится точно со звонком! Нет чтобы дать нам минутку-другую свободно вздохнуть!» — сердито подумала Савченко. Она была ужасно расстроена и мечтала только об окончании урока, чтобы снова приняться за поиски.

Но урок, как нарочно, тянулся сегодня особенно медленно. Щука была сердита и раздражительна более обычного. То и дело своим скрипучим голосом она делала замечания ученицам.

— Не можешь ответить? — сердито говорила она Лидочке Арбатовой, уже минуты две молча стоявшей у доски. — Нечего сказать, хорошая ты ученица, не чета сестре.

— Савченко, подойди к доске и объясни задачу, — неожиданно вызвала она Ганю и застала ее врасплох. Занятая своими мыслями, девочка совершенно не замечала, что происходило вокруг.

Красная от волнения, она вышла к доске, исписанной какими-то цифрами, которые ровным счетом ничего ей не говорили.

— Ну? — строго прикрикнула Щука.

Ганя теребила край своего передника и мечтала провалиться сквозь землю.

— Что же, дождемся мы твоего ответа? — нервно подергиваясь, заговорила Щука; заметив волнение воспитанницы, она язвительно добавила:

— Сегодня ты не знаешь; завтра уже будет поздно, а послезавтра еще позже.

Это была любимая фраза Щуки, которую она не раз повторяла во время урока. Но Ганя была одной из лучших учениц у Щуки, и к ней эти слова были обращены впервые. Фраза показалась девочке очень обидной, хотя и заслуженной.

А Щука как нарочно не унималась, и ее упреки так и сыпались на Савченко:

— Не думала я, что ты будешь такой ненадежной ученицей, но теперь вижу, что ошиблась. Жаль, очень жаль! Ну что ж, придется тебе послушать, как отвечают другие, и повторять, как попугай.

Это было уже слишком жестоко. Глаза Гани засверкали:

«Жди, как же, стану я повторять!» — сердито подумала она.

А в это время у доски, против нее, очутилась Исайка. Ганя сердито смотрела на нее, не подозревая, что именно эта злая девочка была причиной ее сегодняшних неприятностей. А Исайка громким, уверенным голосом отвечала Щуке.

— Слава Богу, хоть ты меня утешила, — снисходительно кивнула ей Щука и добавила, обращаясь к Гане:

— Теперь ты повтори.

Но Савченко сердито молчала, исподлобья поглядывая то на Щуку, то на Исайку, кривлявшуюся за спиной учительницы и своими гримасами смешившую весь класс.

— Ты что же, и повторить не умеешь, да? — съязвила учительница.

Ганя, красная как рак, молча смотрела в глаза Щуке.

— Истукан! Мумия египетская, а не ребенок! — разозлившись, взвизгнула Щука. — Ступай на место!

И, нервно обмакнув перо в чернильницу, взмахнула им и рядом с единицей, вписанной в журнале против фамилии Савченко, поставила жирную кляксу.

— Ах, — громко прокатилось по классу. Кто-то не выдержал и фыркнул; это еще больше насмешило воспитанниц. Послышался сдавленный смех. И вдруг словно просвистело:

— Щука.

— Кто это сказал, сейчас же сознавайтесь! — побагровев, закричала Ершова.

В классе мгновенно наступила тишина.

— Встаньте, кто это сказал! — в бешенстве повторила учительница.

Но виновная не признавалась.

Щука обвела класс пытливым взглядом: ей хотелось отгадать, кто ее оскорбил. Перед нею сидели девочки — одни со страхом, другие с удивлением на лице. На глаза ей попалась Ганя:

«Она!..» — подумала Ершова, и как бы в подтверждение ее подозрений Ганя искоса взглянула на учительницу и тут же опустила длинные ресницы. Девочка была потрясена всем случившимся и сконфужена нечаянно полученной единицей. Она плохо отдавала себе отчет в происходящем. Ей казалось, что это над ней смеется весь класс, что именно на нее устремлены укоризненные взгляды. Щеки ее ярко пылали, она была близка к тому, чтобы расплакаться. Как раз это состояние и привлекло внимание Щуки, истолковавшей замешательство Гани по-своему:

«А-а… Так виновная не хочет сознаться? Она думает, что я и без того ее не назову? Что она избежит наказания? Она жестоко ошибается!»

— М-lle Малеева, я должна просить вас примерно наказать Савченко, это она крикнула, — обратилась она к дежурной даме, тревожно наблюдавшей за происходящим в классе.

Если бы гром грянул в эту минуту, он не испугал и не поразил бы Ганю так, как это незаслуженное обвинение. Кровь отлила от ее лица; бледная, с похолодевшими руками, она поднялась со своего места и громко сказала:

— Это неправда, m-lle Ершова, я никак вас не называла!

В голосе девочки звучало оскорбленное самолюбие, а открытое лицо дышало правдой. Но Щука уже и без того была выведена из себя, и ответ Савченко показался ей дерзким — как, ей, Ершовой, какая-то малявка перед всем классом смеет бросать в лицо обвинение в том, что она сказала неправду? Это чудовищно!

— Молчать! — взвизгнула она. — Ты забываешь, с кем ты говоришь и что ты говоришь! Если я говорю, что ты виновата, значит, так и есть! Я этого так не оставлю, я доложу инспектору! — и Щука пулей вылетела из класса.

Поднялся невообразимый шум. Девочки кричали, волновались; порядок в классе восстановить было невозможно.

Но вот распахнулась дверь, и Щука вернулась — в сопровождении инспектора. Сердце Гани замерло. В классе наступила мертвая тишина, девочки невольно затаили дыхание. Сдвинутые брови инспектора не предвещали ничего доброго.

— Медам, — обратился он к поднявшимся со своих мест воспитанницам, — m-lle Ершова только что сообщила мне о прискорбном случае, имевшем место в вашем классе. Каждая из вас сама понимает, насколько оскорбительна подобная выходка вообще, а в отношении всеми уважаемой m-lle Ершовой — в особенности. Казалось бы, виновная должна была бы немедленно попросить прощения у обиженной ею преподавательницы, но она не только не сделала этого, но еще отрицает свою вину.

— Госпожа Савченко, — обратился он к Гане, — я последний раз предлагаю вам сознаться в вашей глупой и неуместной шутке и извиниться перед m-lle Ершовой!

— Я не буду извиняться… Я ни в чем не виновата, — взволнованно ответила девочка.

— Вы слышите? Госпожа Савченко упорно отрицает свою вину, хотя m-lle Ершова и застала ее, так сказать, на месте преступления. Ну, что же делать! Мы, со своей стороны, приняли все меры к тому, чтобы смягчить наказание виновной. Но ввиду такой нравственной испорченности госпожи Савченко мы не можем быть снисходительны к ее проступку. Я обращаюсь к вам, m-lle Малеева, — делая знак в сторону дежурной дамы, продолжал инспектор, — с просьбой принять самые решительные меры к исправлению поведения госпожи Савченко. А за сегодняшний случай прошу немедленно наложить на нее строгое взыскание.

— М-lle Малеева, я, со своей стороны, позволю себе просить вас публично наказать этого злого ребенка, — поторопилась добавить Ершова. В душе она была очень рада тому, что наконец будут приняты энергичные меры к искоренению ненавистной ей клички. Она чувствовала удовлетворение задетого самолюбия, и ей ни на минуту не пришло в голову сомнение о возможной ошибке.

Все факты говорили против Савченко…

А Ганя стояла безмолвно, с широко раскрытыми глазами, в которых застыли слезы.

«Что это? Сон? Ужасный сон? — спрашивала она себя. — И как это все случилось? За что меня срамят перед всем классом, грозят наказать в пример всему институту? За что же, за что? О Боже мой, заступись за меня!»

Во время рекреации девочки собирались кучками, шептались, то и дело поглядывая в сторону Савченко.

— А я вам говорю, что она не виновата, — горячо уверяла Липина, — не таковская Савченко, не стала бы кричать, а еще меньше отпираться да лгать.

— Ах, скажите, пожалуйста, какой адвокат нашелся! Тебя, машер, послушать, так все кругом виноваты, только твоя Савченко — святая, несчастная жертва! Ха-ха-ха! — делано расхохоталась Исаева.

— Святая Савченко или нет — это не нам решать, а вот что под нее многие подкапываются, так это точно, — многозначительно возразила Липина.

Окружающие насторожились, но Липина, видимо, больше ничего не хотела говорить.

— Ха-ха-ха! — Исаева опять залилась громким смехом. — Подумать только! Подкоп, подвох, ха-ха-ха! Очень смешно! Поймали воспитанницу, как говорится, с поличным, — так нет же, все ошиблись! Невинная жертва! Ха-ха-ха! Только ошибаетесь, госпожа Липина: вы хоть и первая ученица и умница записная, но мы, остальные дурочки, в ваши басни не поверим, не правда ли, медам? — самоуверенно обратилась она к девочкам.

Но никто ей не ответил. Слова Липиной произвели на всех сильное впечатление, которое не смогла разрушить насмешка Исаевой. В душе почти каждая девочка считала Савченко не способной на обман и тем более на такую дерзкую и глупую выходку.

— Знаете, медам, — горячо заговорила Рыкова, худенькая высокая девочка с нервным бледненьким личиком, — по-моему, Липина права: кто-то скрывается за спиной Савченко, сваливая на нее свою вину. Но пусть эта злодейка знает, что ее поступок низок, что всякая благородная воспитанница ее осудит, — да и от собственного суда совести она не уйдет… — заключила Рыкова дрожащими от волнения губами.

Вокруг стало тихо. Слова Рыковой казались девочкам пророческими.

Ганя не слышала этих разговоров. Бледная и растерянная, она не могла прийти в себя от разразившейся над нею беды. Ее смущало всеобщее внимание, и, чтобы скрыться от любопытных, она поспешно откинула крышку пюпитра и заслонила ею голову.

Но тут ей снова бросилось в глаза пустое место, обычно занятое портретом отца. И девочка, охваченная тревогой, забыла обо всем, даже о своей незаслуженной обиде.

«Неужели пропал?» — со страхом думала она, быстро выкладывая на скамейку все содержимое пюпитра. Ганя тщательно пересмотрела и даже перетрясла каждую книгу, каждую тетрадь — в надежде, что злополучная карточка вот-вот откуда-нибудь выпадет. Но все поиски были напрасны: портрет исчез бесследно.

Женя Тишевская молча наблюдала за подругой. Она не знала, как ей держать себя с Ганей: в душе она не верила в ее вину; к тому же ее тонкий слух отчетливо уловил, откуда просвистело «Щука», но она не знала точно, а только догадывалась, кто именно был виновен.

«Может, я и ошибаюсь, — думала она. — Может, назову невиновную — и пойдет опять история, и вместо одной накажут другую… Но все же легко может выйти так, что кто виноват — тот выйдет сухим из воды. Так уж лучше не по моей вине кого-то накажут. Да и пустяки, ничего особенного Гане не сделают: ну постоит у печки в столовой — не она первая, не она последняя, — вон она даже и не плачет, роется в своих вещах, как ни в чем не бывало», — Женя, озадаченная поведением подруги, подумала о ней даже с некоторой досадой.

«И что она словно ищет. И перед приходом Щуки что-то искала… Ах, да, ведь она жаловалась, что у нее пропала карточка отца», — вспомнила Женя и обратилась к соседке:

— Ну что, нашла своего папочку?

— Нет! Все обыскала, как сквозь землю провалился!

— Да куда же он девался? — недоумевала Женя.

— Прямо не понимаю, точно кто-то взял его. Да кому он нужен? — пожала плечами Ганя, сама не веря в свое предположение.

В Тишевской вдруг поднялась какая-то безотчетная тревога: хотелось что-то вспомнить, уловить. Почему-то эта пропажа не стала для нее неожиданностью — напротив, она как будто ждала, что услышит о ней. «Но почему?» — спрашивала она себя и не находила ответа.

— Поищи еще, да хорошенько, — посоветовала она Гане.

— Да я и так все пересмотрела, нет его нигде.

— Подожди, я спрошу девочек, не видал ли его кто-нибудь.

— Не надо, оставь! — нетерпеливо остановила ее Савченко. — И без того все против меня.

— Ганя, скажи: ты не виновата? — с тревогой заглядывая в глаза подруги, решилась спросить Тишевская.

— Женя! Неужели же и ты мне не веришь? — с глубокой горечью вздохнула Ганя, и две крупных слезы заблестели на ее длинных ресницах.

— Я тебе верю, — твердо ответила Женя и поцеловала подругу.

Теплом повеяло на Ганю от этой ласки; она вдруг словно прорвала плотину, сдерживавшую ее слезы, и девочка громко разрыдалась.

Все смешалось в ее душе: жалость к самой себе, сожаление об исчезнувшем портрете, стыд и ужас перед грозившим ей наказанием.

Воспитанницы невольно обернулись в ее сторону: безнадежность, послышавшаяся в рыданиях Савченко, наполнила сердца девочек жалостью и состраданием.

Кто-то принес воды, кто-то шепнул ласковое слово, обронил слезу сердечного участия.

— Бедная Савченко! — раздавался шепот: почти никто не верил в виновность Гани. Когда же Тишевская успела по секрету шепнуть некоторым девочкам о загадочном исчезновении портрета Ганиного «папочки», то воспитанницы не на шутку разволновались. Теперь они нашли объяснение тревоги Савченко: ее неудачные ответы Щуке, ее смелый ответ инспектору и отрицание своей вины, — теперь все нашло свое объяснение и оправдание в их глазах.

А Тишевская подходила то к одной, то к другой из воспитанниц и с приветливой улыбкой спрашивала:

— Душка, не видала ли ты портрет отца Савченко?

— Нет, машер, — слышался ответ, и девочки все как одна отрицательно качали головой.

— Исаева, ты не видала ли «папочку» Савченко? — Тишевская пытливо посмотрела в косившие глаза Исайки.

— Что я, по чужим пюпитрам, что ли, лазаю? — сердито огрызнулась та. — Что ты лезешь с глупыми вопросами! Я, что ли, взяла? На что он мне? — раздраженно закончила она, стараясь не смотреть на Женю.

А Женя вдруг уловила ту смутную догадку, которая безотчетно вертелась в ее мозгу:

— А что ты сожгла в столовой? — наклоняясь к Исайке и глядя на нее в упор, почти беззвучно прошептала она.

— Я? — испуганно вскрикнула Исаева, и бледность разлилась по ее лицу.

— Да, ты, — холодно произнесла Женя, — ты сожгла портрет!

— Ты лжешь! — приходя в себя после первого испуга, воскликнула Исаева. — Да, да, ты лжешь! Но посмей только громко повторить твою клевету! Она тебе дорого обойдется! — угрожающе прошептала она.

— Это ты лжешь: я сама видела, что ты что-то сожгла, а теперь я утверждаю, что ты сожгла именно Ганин портрет, и сейчас я скажу об этом всему классу!

— Не смей! Тебе никто не поверит! А если и поверят, — тем хуже для тебя и для твоей Савченко: я вам обеим жестоко отомщу! — задыхаясь от волнения и злости, почти прохрипела Исайка.

Женя быстро соображала, как ей поступить. Благоразумие и чувство самосохранения брали в ней верх над благородным порывом. Ссора с кем-либо, а особенно с Исайкой, отнюдь не входила в ее планы, а в данном случае была даже просто опасна.

«Беды еще с нею наживешь, а Савченко все равно легче от моего разоблачения не будет. Так лучше уж не подливать масла в огонь и скрыть все и от нее, и от других», — пронеслось в хорошенькой головке Жени, и уже другим тоном она с веселой улыбкой добавила:

— Ну какая ты смешная, Исаева! Вот не думала я, что тебя можно так легко испугать глупой шуткой; неужели ты сразу не догадалась, что я просто дурачусь? — и снова улыбнулась ясной, приветливой улыбкой, от которой у Исайки сразу отлегло от сердца.

«Ничего-то она не знает, а я-то чуть сама себя с головой не выдала!» — упрекала себя Зина, совершенно успокоившись насчет Тишевской.

А та уже сидела рядом с печальной подругой и, ласково гладя ее по руке, шептала нежные слова утешения:

— Твой папочка скоро приедет, вот увидишь; не плачь же, Ганя, ведь папа твой даст тебе другую карточку. Или снимется еще и даст тебе новый портрет. Подумай только, как ты тогда будешь радоваться! Ну, не плачь же, не плачь!

И Ганя, как зачарованная, вслушивалась в ласковый лепет Тишевской; луч надежды проник в ее душу и отчасти рассеял царивший в ней мрак.

Но когда раздался звонок, призывавший к обеду, сердце девочки вновь упало в предчувствии унижений и стыда, которые ожидали ее в столовой.

Глава X

Когда заговорила совесть…

Ганя лежала на своей кровати с широко открытыми глазами. Ни единой слезы не скатилось из них и не смягчило горечи обиженной души.

Час проходил за часом, дортуар давно затих, но сон летел прочь от Гани. Ярко и отчетливо переживала она в ночной тиши весь ужас минувшего дня.

— За что мне столько стыда, столько позора; Боже мой, Боже!.. Отчего не пощадил ты меня? — шептала девочка запекшимися губами, в то время как воспаленный мозг воскрешал в ее памяти все прожитое за этот долгий мучительный день…

Вот она, Ганя Савченко, любимица папы и дедушки, кумир Викентьевны и Филата, — и наказана перед лицом всего института…

— Наказанная! Савченко наказанная!.. — в ночной тишине ей снова чудятся восклицания воспитанниц, с любопытством поглядывающих на нее.

— Савченко перед классом!.. — эти слова словно обжигали и заливали яркой краской ее лицо, шею и уши.

А за обедом! Боже, какая это была пытка… Стоя на «лобном» месте, то есть у большой железной печи, выставленная на позор всему институту, она улавливала все возгласы, все насмешки проходивших мимо старших и младших… «Все, все судили меня, а за что?…»

Не обронив ни единой слезинки, она гордо смотрела в лица любопытных, смотрела, но не видела никого и ничего… Ее мысли были так далеко… И в ее душу не закралась догадка, что она стоит наказанной у той самой печи, которая схоронила тайну Исайки и причину всех ее бед и несчастий…

Медленно ползут ночные часы… Но мысль работает быстро, и не меркнут яркие картины…

— Савченко, ты не спишь?… — вдруг услышала Ганя чей-то осторожный шепот.

— Кто это, Кутлер?… Что ты?…

— Савченко, прости меня, прости. О! Как глубоко я виновата перед тобой!.. — и, заливаясь горькими слезами, Кутлер опустилась на колени перед Ганей.

— Боже мой, что ты говоришь? О чем ты просишь? Я ничего не понимаю… — испуганно прошептала Ганя.

— Прости, прости… Я преступница перед тобой, я гадкая, злая…

— Да в чем дело, Кутя? Встань же ради Бога!.. — Ганя попыталась поднять рыдавшую на полу подругу.

— Скажи, что ты меня простишь, от чистого сердца простишь, только тогда вернется покой моей душе… Ведь это… это я… крикнула… «Щука»… — сквозь душившие ее рыдания с трудом выговорила Кутлер и припала к руке Савченко горячим поцелуем.

Ганя тихо высвободила руку и проговорила странным, не своим голосом:

— Встань, успокойся…

— Прости, прости… — слышался свистящий шепот, — я знаю, что тебе трудно меня простить… О какая я гадкая, подлая, трусливая!.. Но верь мне, я не хотела подводить тебя, мне даже в голову не приходило, что кто-нибудь может пострадать от моей глупой шутки… И вот тебе крест, что я не лгу: ведь я хотела сознаться, но Исаева велела мне молчать… Пусть, говорит, поплачет, эка беда, небось, нос меньше будет задирать перед классом!.. Днем мне все казалось пустяком, я вовсе не думала, что ты можешь так страдать. Меня успокаивало и то, что ты не плачешь, и я объясняла это тем, что ты бесчувственная, и я даже… Ох, как мне стыдно сознаться, но я все, все скажу до конца… Да, да, я насмехалась над тобой, над тем, что ты никогда не узнаешь правды. Днем все казалось так просто и даже потешно, но ночью… О!.. Как мне стало стыдно!.. Я представила себе, что я пережила бы на твоем месте, вспомнились слова Рыковой; и я почувствовала, что никогда не примирюсь сама с собой, не смогу забыть, как низко поступила, — и девочка снова истерично разрыдалась, но и сквозь слезы слышались ее слова, полные неподдельного отчаяния. — Ты молчишь, Савченко… Я знаю, ты не хочешь, не можешь меня простить…

Громкие рыдания Кутлер разбудили всех воспитанниц:

— Что это?…

— Медамочки, что случилось?…

— Кто это плачет?… — посыпались вопросы, но в ответ на них доносилось только истерическое рыдание.

Соседка встревоженно расталкивала соседку, дортуар испуганно поднимался…

— Это, верно, Савченко?! От ее кровати слышится плач… — шептались девочки.

— Душка, не плачь, право, не стоит… — сказал кто-то с искренним участием.

— Мы тебя любим, мы не верим… — торопились утешить ее остальные, собираясь вокруг кровати.

Но Ганя не плакала. Она прижимала к груди рыдавшую Кутлер и шептала ей дрожащими от волнения губами:

— Не плачь, я не сержусь, я все, все тебе простила, и все забуду, и ты забудь…

— Медам, да кто же плачет, кто тут кроме Савченко? — в недоумении спрашивали вокруг: прильнувших друг к другу девочек трудно было разглядеть в полумраке.

Кутлер почувствовала в себе внезапный порыв, звавший ее на подвиг покаяния:

— Медам, — дрогнувшим голосом заговорила она, — Савченко ни в чем не виновата, это я крикнула «Щука».

Дортуар замер. Ни у кого не хватило духу судить и порицать раскаявшуюся подругу.

А Ганя?…

Она лежала молча, с сияющим лицом… Ясно и светло было у нее на душе.

— А что я вам говорила, медам? — восторженно воскликнула Рыкова. — «Бог-то всегда правду видит…»

— Но не всегда люди ее различают, а потому тебе нужно покаяться перед m-lle Ершовой и тем снять с Савченко незаслуженный позор… — строго сказала Липина.

— Я скажу всем, всем скажу о своей вине… — рыдала Ку тлер.

— Всем незачем говорить… — остановила ее Липина. — Да незачем из класса сор выносить: свои и так знают, а другим и знать нечего… Иное дело Ершова да классюхи, им нужно правду сказать, а то мало того что Савченко уже невинно пострадала, они ей и впредь этот случай будут вспоминать.

— Это правда, — подхватили девочки.

— Медам, — тихо заговорила Ганя, — я прошу вас всех, не выдавайте Кутю… Никому, никому я не желаю перенести стыда моего наказания.

— Ты благородная душа!.. — с восхищением воскликнула Липина. — В тебе истинная христианская доброта, не всякая из нас способна на это!..

Девочки были охвачены сильными, светлыми чувствами, и поэтому всех неприятно задело восклицание Исайки:

— Вот святоша-то объявилась, ха-ха-ха! Она тут донкихотствует, жертву из себя разыгрывает, а нашито умницы и рады, уши развесили и слушают, как миссионерша Липина поклонение перед Савченко проповедует, ха-ха-ха! — залилась она неприятным, деланым смехом.

— Замолчи, — строго оборвала ее Рыкова. — Не тебе понять высокие порывы…

— Ха-ха-ха! Еще одна обличительница объявилась! Ну, шерочки, хоть бы вы все вместе проповедовать поклонение перед Савченко стали, так и то напрасно — меня-то не проведете, я-то вижу, что она за штучка, — язвительно добавила Исайка.

— Медам, не стоит с ней говорить, — презрительно кивнув в сторону Исаевой, сказала Липина, — нам нужно подумать, как поступить с Кутлер…

— Знаете что, медам, давайте примем вину на весь класс, — предложила Тишевская.

— А вот это идея! — радостно подхватили одноклассницы.

— Конечно, иначе и поступить нельзя!

— Мы всем классом попросим прощения у Ершовой. Она поверит, если мы все дадим ей слово, что Савченко не виновата.

— И никогда не будем больше дразнить ее «Щукой», — предложила Липина.

— Не будем, не будем — если она простит Савченко, — искренне обещали девочки.

У всех стало тихо и радостно на душе, всем хотелось со всеми примириться и никому больше не делать зла.

Глава XI

Торжество справедливости. — Единодушный обет

— М-lle Ершова, m-lle Ершова! — обступили седьмушки строгую наставницу, только что показавшуюся из дверей соседнего шестого класса.

— Вы что, дети? — подозрительно вглядываясь в возбужденные лица девочек, отозвалась учительница.

— М-lle Ершова, мы пришли просить у вас прощения за вчерашний случай, — дрожащим голосом заговорила Липина, выступая вперед.

— Мы все пришли, все виноваты, все просим! — перебивая друг друга, восклицали девочки.

— Я вас что-то плохо понимаю, виновата одна из вас, а вы почему-то все считаете себя виновными? — в недоумении пожала плечами Ершова.

— Савченко не виновата!

— Виновная созналась и покаялась.

— Савченко пострадала за чужую вину, весь класс порукой за нее: она честная, благородная! — слышалось со всех сторон.

— Если все это правда, то назовите мне виновную, я хочу видеть ту девочку, которая мало того, что оскорбила меня, но еще и незаслуженно подвела под наказание невинную подругу! — хмурясь, сказала учительница. В ней уже говорила ее всегдашняя подозрительность, и она склонялась к предположению, что седьмушки нарочно сваливают на другую девочку вину Савченко, которую явно все очень любили, выгораживают ее. «Да все это белыми нитками шито», — с раздражением подумала она.

— Виновная здесь, среди нас, m-lle, — снова заговорила Липина, — но Савченко просила не выдавать ее, и мы ей это обещали.

— Виновная и так жестоко наказана собственной совестью! — горячо вступилась Рыкова.

— Ну, дети, если уж вы сами и судили, и оправдали ее, а теперь даже прикрываете всем классом, то я не понимаю, чего вы хотите от меня? — раздраженно закончила Щука, окончательно убедившись в том, что ее обманывают.

— Мы ее судили, это правда, но ее вину мы взяли на всех нас и потому все просим у вас прощения, — настойчиво повторила Липина.

— И мы все даем честное слово, что никогда и никто из нас не только в глаза, но и за глаза не назовет вас глупой кличкой, которая и вам, и нам причинила столько неприятностей, — подхватили девочки.

— Простите, простите, m-lle, — дружно просили все.

На лице Ершовой отразилось колебание.

— Морочат они вас, m-lle, не верьте им! — послышалось чье-то негромкое замечание.

Десятки голов в негодовании обернулись в сторону говорившей. Это, конечно, была Исаева, с вызывающей улыбкой поглядывавшая на подруг.

— Ты низкая лгунья! — возмущенно восклицали девочки.

— А все же m-lle Ершова поверит мне, а не вашим глупым басням, — глумилась Исайка.

— Нет, не поверит, не поверит! — кричали седьмушки.

— Тише, дети, — холодно остановила их Ершова, — все, что я могу вам сказать, это то, что ваше извинение я принимаю, но раз вы не можете или не хотите назвать виновную, то я не могу, при всем желании, во всем вам поверить.

Девочки затихли. У каждой стало тяжело на душе, и никто не знал, как еще они могут оправдать любимую подругу. Разве не шли они с глубокой верой в то, что Ершова поймет их, поверит их честному слову и искреннему обещанию?

— Ха-ха-ха! — насмешливо прозвучало в воцарившейся вокруг Ершовой тишине. — Кто прав-то был? — издевалась Исайка.

— Так ты еще и глумишься над нами? Так вот же тебе: m-lle Ершова, это я вас оскорбила! — вся красная от волнения, воскликнула Кутлер.

— А-ах! — вскрикнули седьмушки.

— Да, да, это я… Все это могут подтвердить… Мне и так тяжело за мой вчерашний поступок… Не хочу больше скрываться ни за чьей спиной, будь то хоть целый класс!

— Кутлер правду говорит, это она вчера кричала «Щука».

— А Исайка ей не позволила сознаться, — девочки торопились открыть истину.

— А Савченко просила не выдавать Кутлер, потому что ей ее жалко стало.

— И вместо одной наказали бы двоих!

Ершова с изумлением вслушивалась в возгласы девочек. От нее не ускользнула вся искренность и чистосердечность взволнованных детей. Какое-то странное, неведомое прежде чувство нежности проникло в ее душу и, смягчившись, она спросила:

— Где Савченко?

— Я здесь, m-lle Ершова, — отозвалась Ганя, выступая вперед.

— Твои подруги доказывают твою невиновность во вчерашнем проступке; я готова им верить, раз нашлась и виновная, но объясни мне, отчего ты была такой странной вчера на уроке?

— М-lle, у меня было очень тяжело на душе, — дрогнувшим от волнения голосом сказала Ганя.

Ершова пристально всматривалась в открытое личико девочки; оно дышало искренностью и неподдельной печалью.

— Ты получила дурные вести из дома? — с участием спросила учительница.

— Нет, нет, дома все ничего, но здесь у меня пропал портрет моего папочки, — это единственная и самая дорогая для меня вещь, которую я привезла с собой в институт.

— Ты его нашла?

— Нет, он исчез. Я заметила его пропажу перед самым вашим уроком. Я думала только о карточке и ничего, ничего не слышала, что делается в классе, а потом… потом…

— Тебя наказали… — взволнованно перебила ее Ершова.

— Да, — тихо промолвила девочка.

Сердце Щуки дрогнуло.

— Кто же тебе сказал, что это Кутлер подвела тебя?

— Она сама мне в этом созналась, — едва слышно произнесла Савченко. — О, m-lle! — вдруг воодушевляясь, продолжала она, — если бы вы знали, как ей было тяжело — и за меня, и за вас, и за самое себя; как ей было стыдно, право; если бы видели ее раскаяние, и вы примирились бы с ней от всей души.

— Ты говоришь «и вы», значит, ты ей все простила?

— О да, от всего сердца! — воскликнула Ганя.

Щука ни чего не ответила, только взяла Ганю за подбородок своей костлявой, жесткой рукой, подняла ее личико и поцеловала в лоб.

— Какая вы добрая! — руки Гани крепко обвились вокруг шеи Ершовой, и девочка прильнула поцелуем к ее морщинистой щеке.

Кто-то ахнул, кто-то всхлипнул, охваченный волнением. Ершову окружили тесным кольцом; почувствовалось общее тепло, внезапно соединившее сердца учительницы и ее маленьких учениц.

— Медам, помните, что больше не существует для нас «Щуки», отныне есть только m-lle Ершова, — торжественно объявила Липина, когда девочки собрались в классе.

— Да, да, мы же обещали, мы дали слово никогда не дразнить m-lle Ершову! Право же, она вовсе и не злая! — восклицали воспитанницы.

— А Исайку надо проучить! — крикнул кто-то.

— Проучить, проучить! — вторили остальные.

— Медам, я предлагаю бойкотировать эту воспитанницу, — серьезно предложила Акварелидзе.

— Душка, а что это значит? Что делать-то с нею? — в недоумении спрашивали девочки.

— Как, вы не знаете, что такое бойкот? — с гордым сознанием своего превосходства перед наивными подругами переспросила княжна.

— Ей-Богу, шерочка, не знаем, что это за бойкот такой! — смущенно оправдывались воспитанницы.

— Бойкотировать — это значит… Право, я затрудняюсь, как бы это выразить попонятней… Ну, одним словом, презирать, — с трудом подыскивая слова, объяснила Акварелидзе.

— Так бы и говорила по-русски, а то кто тут по-твоему, по-грузински, понимает, — проворчала Замайко.

— Глупая, никто с тобой по-грузински и не разговаривает, просто ты и русского языка не понимаешь. Кабы можно было только презрением это слово заменить, так уж, поверьте, я бы так и выразилась, — обращаясь к классу, добавила Акварелидзе, — но дело в том, что бойкотировать — значит не только презирать, но и еще… Ах, ну как бы это сказать, ну да, это еще и избегать… Понимаете, не иметь никакого дела…

— Другими словами, игнорировать, — пояснила Липина.

— Шерочки, довольно иностранщины, — смеясь, замахали руками седьмушки, — мы ведь по-своему, по-российски куда лучше и понимаем, и чувствуем!

— Ну, так как же быть с Исайкой? — настаивала Рыкова. Ее живая, восприимчивая натура на все отзывалась очень горячо. Возмущенная до глубины души поведением Исаевой, она не могла успокоиться до тех пор, пока ее жажда справедливости не была удовлетворена.

— А так и будем делать, как советует Акварелидзе: говорить с ней не будем, гулять с ней никто не будет, угощать еще того меньше — одним словом, все будем ее сторониться! — заключила Замайко.

— Все, все! — подтвердили окружающие.

С этого дня воспитанницы проходили мимо Исайки с таким видом, будто не замечали ее присутствия; с ней никто не разговаривал, ни с чем к ней не обращался. Но хитрая девочка знала, чем задеть ту или другую подругу, и пускала в дело свой острый язычок, который быстро нарушил твердое намерение отмалчиваться. Задетое самолюбие вынуждало девочек огрызаться, завязывались ссоры, часто кончавшиеся слезами. Ненависть к Исаевой росла с каждым днем и все чаще выливалась в открытое возмущение.

Это не ускользало от внимания классных дам, но они тщетно старались выведать у воспитанниц, в чем причина такой жестокой вражды. Дети стойко отмалчивались, не желая посвящать синявок в свои классные дела и рассчитывая лишь на собственные силы.

Глава XII

«К тебе пришли». — Загадочный ребенок

— Савченко, к тебе пришли!

— Савченко-о! — слышится среди шума рекреационного зала окрик m-lle Малеевой.

— Савченко! Савченко! — вторят девочки.

Сердце Гани вздрагивает: кто мог вызвать ее в неурочное время, в будний день?

Она торопливо бежит в маленькую приемную возле Зеленого зала, на ходу быстрыми, привычными движениями подтягивая спустившиеся манжеты, оправляя сбившуюся на сторону пелеринку.

Робко подходит она к закрытым дверям; дух захватывает: ах, кто, кто же ждет ее в приемной?

Дверь распахнулась.

— Папочка! — вскрикнула Ганя и повисла на шее отца.

— Детка моя милая, моя славная, дочка ненаглядная! — ласково шепчет еще молодой, красивый капитан Савченко, осыпая ребенка горячими ласками.

Ганя, радостная и счастливая, прижимается к отцу. Она настолько взволнована, что не может говорить.

— Как ты уже успела вырасти!.. А вот волос жаль, жаль, славные были косицы у тебя, ну да что делать? Авось новые еще лучше вырастут! — и он погладил девочку по мягким коротким кудрям.

— Папочка, а ты надолго? — тревожно шепчет Ганя.

— Да я, детка, совсем переехал. Такая, знаешь, неожиданность для меня — перевод в столицу! Вот уж не думал, что все так хорошо устроится. Теперь здесь в штабе и служить буду, то-то часто будем видеться…

— Ах, как хорошо, как хорошо! — хлопая в ладоши, радовалась Ганя. — А ведь это все дедушка устроил, это он мне обещал. Ах, папочка, дедушка такой славный, такой добрый и совсем не страшный! И он часто, часто приходит ко мне на прием, и я его так люблю, так люблю! Потому что он маму любил, а теперь обещал меня любить, а уж он что обещает, то непременно исполнит, вот и тебя перевел, — весело болтала Ганя, стараясь поскорее все рассказать отцу.

— Так это ты мне протекцию устроила? Ну дочка, ну и молодчина! — смеясь, ласкал Ганю отец, и сердце девочки радостно билось и от этой ласки, и от сознания того счастья, которое открывалось перед ней с переездом отца в Петроград.

— Завтра же заеду к старику, скажу ему спасибо за ласку да заботу. Это все он в память твоей мамочки делает, — дрогнувшим голосом закончил капитан.

Ганя заметила печальную тень, скользнувшую по лицу отца. Она крепко обхватила его шею обеими руками, осыпала его поцелуями, в то же время продолжая без умолку болтать. У нее на душе накопилось столько всего, чем хотелось поделиться с отцом. Ведь дома она всегда и все привыкла ему рассказывать, без всякой утайки. И теперь ей хотелось посвятить любимого папочку во все свои институтские переживания.

Отец внимательно вслушивался в ее лепет; он то хвалил свою честную девочку, то укоризненно качал головой в ответ на признания в шалостях и проказах.

— А уж, верно, и подругу себе под стать, сорвиголову какую-нибудь подыскала? — шутил он.

— А вот и нет! Моя Женя Тишевская совсем даже и не проказница, куда там… Она и меня от шалостей удерживает, — призналась Ганя.

— А вот это хорошо, за это хвалю. Должно быть, славная барышня эта твоя Женя?

— Ах, папочка, Женя моя такая душка, такая ласковая, такая добрая, она даже и сердиться-то не умеет, мы с ней и не ссоримся, как другие подруги. Правда, я другой раз вспылю и обижу ее, но Женя никогда даже и не рассердится, уж такая она кроткая, уступчивая, даже стыдно другой раз, что я такая резкая.

— Да уж, ты у меня кипяток, что и говорить!.. А вот признайся-ка, как у тебя насчет наук — преуспеваешь ли?

— Я, папочка, одна из лучших учениц!.. — не без гордости ответила Ганя. — Мне даже m-lle Струкова поручила с Женей заниматься — у нас в институте принято, чтобы хорошие ученицы помогали слабым, а Жене нелегко учиться, вот я ей и помогаю. Да вдвоем и заниматься веселее, и расставаться не надо, мы целые дни с Женей вместе проводим, и все у нас с ней общее, и лакомства делим пополам…

— Хорошо, что предупредила, теперь буду приносить побольше, так как вы обе, наверное, сладкоежки, и одной такой порции вам маловато, — капитан со смехом указал на фунтовую коробку, лежавшую в его фуражке.

— Ой, какой ты добрый, папочка, спасибо тебе за мою Женю, знаешь, я ее полюбила как сестру, и если бы ты ее увидел, то и ты полюбил бы ее! — восторженно закончила девочка.

— Ну, познакомь, познакомь как-нибудь.

— А знаешь, папочка, я сейчас и приведу Женю… М-lle Малеева мне позволит… — воскликнула Ганя и вмиг исчезла за дверями зала, откуда несся несмолкаемый говор воспитанниц.

Через минуту обе подруги уже входили в приемную. Женя была заметно смущена; яркая краска разлилась по ее матово-бледным щекам, что делало девочку еще привлекательнее.

Она грациозно присела перед капитаном, легко пожала его протянутую руку и застенчиво ответила на его вопросы.

Савченко с любопытством вглядывался в хорошенького ребенка с необыкновенным цветом темно-рыжих волос, отливавших красной медью, с большими серовато-зелеными глазами — глубокими, как колодец, и холодными, как горный родник. Чем-то тревожным повеяло на капитана из глубины этих чудных, бездонно-глубоких глаз, и какое-то суеверное чувство вдруг возникло в его душе. «Из этого ребенка вырастет опасная женщина», — неожиданно мелькнула у него мысль, и он с еще большим вниманием вгляделся в загадочные глаза Жени. Но странно: чем дольше он присматривался к девочке, тем больше сглаживалось первое впечатление — от Тишевской веяло женственностью, в звуке ее голоса была нежная мягкость, так противоречившая холодности взгляда.

«Оригинальная красота и оригинальное сочетание противоположных впечатлений…» — капитан продолжал критиковать про себя маленькую подругу своей дочери, и в то же время сознавался, что девочка положительно ему понравилась.

Женя действительно была очень ласкова к Гане, которую, видимо, любила. Это тронуло капитана, и ему хотелось чем-нибудь выразить симпатию ребенку, так полюбившему его дочь. Прощаясь, он почтительно поцеловал маленькую ручку Жени с тоненькими, точеными пальчиками; Женя вспыхнула, сердце ее сильно застучало: никогда и никто еще не целовал ее руки…

Глава XIII

Котлетный бунт

Время в институте тянулось томительно и однообразно. Ничто не вносило оживления в серенькую повседневную жизнь, не давало пищи для разговоров и пересудов; скука и раздражение чувствовались и в классах, и в залах, и в дортуарах. Девочки ходили вялые, словно заспанные, маленькие часто капризничали, старшие дулись друг на друга, все часто и по пустякам плакали и обижались на каждое замечание классных дам, иногда находя в этом своего рода развлечение — по крайней мере, смену впечатлений и темы для разговоров. И всем хотелось чего-то особенного, пусть даже чрезвычайного, что всполошило бы весь институт и нарушило бы монотонность учебных будней.

Трудно сказать, эти ли настроения неожиданно вылились в общее возмущение или просто чаша терпения воспитанниц переполнилась…

Так или иначе, в одно серенькое утро весь институт вдруг оживился, словно электрический ток пробежал по всем классам, по всем сердцам и вылился в неожиданный для всех бурный, открытый протест.

— Медамочки, — таинственно шептала Кутлер, — нам нельзя отставать от других. Липочка поручила мне узнать мнение нашего класса… Весь институт постановил не есть сегодня котлет.

— Не есть, не есть!

— Надоели нам котлеты, каждый день — не на завтрак, так на обед!

— Да, да, каждый день, и не котлеты, так битки, не битки, так котлеты, а это все одно и то же, — волновались седьмушки.

— И были бы хоть вкусные, а то настоящая резина!

— Не хотим больше котлет!.. Не будем есть котлеты!.. — раздавались со всех сторон протестующие возгласы.

— Выпускные решили бойкотировать котлеты, — взволнованно сообщала между тем Кутлер, — мне сама Липочка Антарова сказала. Вторые, которые себя считают «без пяти минут выпускными», присоединились к ним, третюхи тоже не хотят отставать от старших, и так все классы уже решили участвовать в общем заговоре… Дело за нами, и Липочка поручила мне спросить мнение нашего седьмого класса, — и Кутлер пытливо обвела взглядом собравшихся вокруг нее девочек.

— И мы как и все!.. И мы согласны… — седьмушки торопились выразить свое согласие примкнуть к старшим.

— Я так и думала, но, конечно, без общего согласия не могла заверить Липочку… Как я рада, что мы оправдаем доверие старших!.. Я, душки, сбегаю предупредить ее об этом.

— Беги, беги!.. — кричали ей вслед подруги, самолюбию которых польстило, что старшие с ними считаются. Это что-нибудь да значило!..

Девочки вдруг исполнились чувства собственного достоинства и прониклись торжественностью события.

Время до завтрака тянулось бесконечно, девочки едва скрывали все сильнее охватывавшее их оживление. Это не ускользнуло от внимания синявок [21], которые подозрительно насторожились…

Наконец раздался желанный звонок, и класс за классом потянулись в столовый зал.

Здесь царило необычное оживление, несмолкаемый говор и даже веселый смех воспитанниц, чувствовался общий подъем настроения и напряженное ожидание… По обычаю, дежурная из старших прочла молитву, после чего воспитанницы с шумом разместились на скамейках, придвинутых к длинным столам.

Столовые девушки торопливо разносили блюда, расставляя по два на класс на двух противоположных концах стола.

Дежурные воспитанницы проворно накладывали приплюснутые, почти черные котлеты на подставленные им тарелки; сидящие из рук в руки передавали их дальше, и, соблюдая строгую очередь, каждая получила свою порцию.

Но сегодня никто не дотронулся до еды, а многие со звоном отодвинули тарелки, сразу принимаясь за едва теплый чай со сладкой булкой.

М-lle Малеева с удивлением вглядывается в лица своих учениц — ни одна не прикоснулась к завтраку.

— Дети, почему вы не едите? — наклоняется она то к одной, то к другой группе.

Большинство девочек только пожимают плечами и брезгливо кривят губки в сторону ненавистных котлеток.

В столовой усиливается шум и движение. Воспитанницы всех классов заглядывают на соседние столы, как бы опасаясь вероломства других… Но недоверие напрасно: ни одна рука не прикоснулась к своей порции.

Встревоженные синявки забегали, предчувствуя надвигающуюся беду. От стола выпускных уже несутся недовольные возгласы, они все усиливаются, грозя перейти в громкий протест.

Инспектриса — строгая, вспыльчивая немка, фрейлейн Фогель, — побледнев от охватившего ее гнева, грозно поднялась со своего места, готовая принять энергичные меры к подавлению разливавшегося по столовой негодования воспитанниц. Но не успела она сделать и нескольких шагов к центру столовой, откуда намеревалась произнести «слово» ко всему институту, как в дверях буфетной показалась толстенькая фигурка немца-эконома, которого кто-то успел предупредить о происходящем в столовой.

— «Людоед» идет… — пронеслось по рядам, и девочки с нескрываемой ненавистью оборачивались в сторону немца, как ни в чем не бывало катившемуся навстречу фрейлейн Фогель на своих толстых коротких ножках, потиравшего жирные ручки и хитро поглядывавшего по сторонам своими рысьими глазками.

— У-у, людоед, кровопивец, всех нас голодом заморил!.. — зашипела кто-то из старших.

— Котлетами задушил, так вот же тебе! — крикнула бойкая Катя Вильк, общая любимица первого класса, и в толстый живот Карла Францевича, словно мячик, ударилась черная котлета.

Это послужило условным сигналом. Другая, третья — котлеты полетели в оторопевшего от неожиданности злополучного немца.

Шум, крик поднялись в столовой; в общем гаме можно было разобрать только отдельные слова.

— Людоед, котлетник!.. — и сальные битки уже градом посыпались на немца.

Напрасно старался он юркнуть в буфетную: воспитанницы со смехом поднялись со своих мест и живой стеной преградили ему дорогу.

Тщетно пытались синявки образумить расходившихся институток: их испуганные визгливые окрики заглушались криками сотен молодых голосов.

Карл Францевич бросился на половину младших, надеясь там встретить лучшее отношение к себе, но, как нарочно, поскользнулся на брошенной кем-то шкурке огурца и с размаху грянул об пол.

— Ха-ха-ха! — неудержимый смех потряс своды столового зала.

— Ура! — крикнул кто-то, и снова замелькали котлеты, ловко, словно шрапнелью, накрывавшие толстяка.

Классные дамы в ужасе хватались за головы, не зная, что делать, как унять неслыханное буйство воспитанниц.

А в зале уже гремел голос фрейлейн Фогель. Вся в пятнах, она задыхалась от гнева и с трудом выкрикивала слова в защиту своего соотечественника:

— Это отвратительно! Ваше бесстыдство не имеет границ!.. Весь институт будет строго наказан! Да, да, вы все будете исключены из института!.. — все более выходя из себя, кричала немка, готовая наброситься на «отвратительных» девчонок, так безжалостно расправившихся с добрейшим и милейшим Карлом Францевичем.

— Вставайте и ступайте в Большой зал, — наконец крикнула она уже совершенно сорванным голосом.

Воспитанницы торопливо составили обычные пары и поспешили в Большой зал.

Воспользовавшись этим, эконом торопливо пробрался в буфетную, где столовые девушки, не выдержав, громко фыркнули — так комично жалок был всегда наглый эконом.

— Гляди, гляди, Марфуша, рукав-то у него как есть весь в соусе, словно выкупался!

— А и спина вся в котлетках, вот уж всласть их сегодня отведал, небось, самому-то не понравилось!..

— Ха-ха-ха!.. Поди-ка, долго теперь и помину их в институте не будет.

— Да уж не иначе… Поделом ему, вовсе барышень ими заморил!

А в зале тем временем воспитанниц выстроили по классам, как в самые торжественные дни, когда всем институтом приветствовали maman.

Все ждали, что будет дальше… Хотя никто не верил в угрозу заполошной немки всех исключить, но каждая сознавала, что суровое наказание повисло над всем институтом, и избежать его вряд ли удастся.

Тем не менее никто не падал духом, как бы оправдывая пословицу, что на миру и смерть красна, а тут наказание ожидало всех без исключения, и всем хотелось скорее узнать, в чем же именно оно будет заключаться. Тут же посыпались предположения, догадки — словно все язычки, обрадованные обильной пищей для разговоров, разом развязались.

— Идет! Идет! Тише, тише!.. — прокатилось по залу от ближайших к дверям рядов воспитанниц, и в зале вдруг воцарилась мертвая тишина.

Лицо инспектрисы было покрыто багровыми пятнами, выражение глаз не предвещало ничего доброго.

— Я не могу найти подходящего названия вашему сегодняшнему поступку, так он отвратителен, — гневно начала немка. — Как я вам уже сказала, вы все будете сурово наказаны, но так как не все из вас виноваты в равной степени, то и наибольшее наказание ожидает тех, кто встал во главе вашего умышленного, позорного для института проступка. Я требую, чтобы вы выдали зачинщиц! — и она обвела ряды воспитанниц грозным взглядом.

Шепот негодования пронесся в ответ на это требование.

— Ну? — вызывающе протянула фрейлейн Фогель.

Из класса выпускных уже слышался громкий ропот.

— Я повторяю в последний раз: или вы назовете виновных — укажете, кто первая бросила котлету, или весь институт понесет примерное наказание, — угрожающе закончила немка, в упор глядя на выпускных.

Вдруг она заметила какой-то листок в руке Антаровой.

Синявка жадными глазами впилась в эту бумажку; от нее не ускользнула улыбка, пробежавшая по губам Липочки, заметила она и Катю Вильк, заглянувшую в листок и неожиданно прыснувшую со смеху.

Это было уже чересчур.

— Что это?… Вы еще смеете смеяться? — вне себя подскочила она к девушкам и, прежде чем Антарова успела опомниться, схватила ее за руку.

Липочка громко вскрикнула и крепче зажала злополучную бумажку.

— Что у вас в руке? — гремела Фогель.

Липочка молча смотрела в лицо синявки, и только губы ее дрожали от волнения.

— Я требую, чтобы вы показали, что у вас в руках.

— Вы требуете, я подчиняюсь, — с легкой иронией ответила девушка, — не мы хотели вам показывать, вы сами хотели это видеть, — и Липочка протянула немке листок.

И только фрейлейн Фогель поднесла его к глазам, как стон бешенства вырвался из ее груди.

Перед ней была карикатура, сделанная в несколько штрихов злой, но талантливой рукой. С первого же взгляда всякий узнал бы в распростершейся на полу комичной фигуре всем ненавистного «людоеда» с огромной котлетой, торчавшей изо рта, и с целым дождем сыпавшихся на него темных битков.

— Кто, кто посмел это сделать? — задыхалась Фогель, потрясая в воздухе белым листком, в который тщетно силились заглянуть любопытные из других классов.

Ей никто не ответил.

— Ах так? Хорошо же, пусть в таком случае отвечает та, которая поймана с этой гадостью.

Громкое «А-ах!» прокатилось из конца в конец зала. Все были ошеломлены — Липочку Антарову накажут!.. Липочку, предмет всеобщего обожания, Липочку, которая, кстати, не умела нарисовать ни одной прямой линии…

Все глаза устремились на Антарову. Она стояла, бледная, как мрамор, и прекрасная, как античная статуя, с высоко поднятой гордой головкой.

В рядах выпускных произошло движение. Вот неожиданно разомкнулись пары, и перед фрейлейн Фогель очутилась Соня Бокова, отличница из выпускных, гордость всего института.

— Фрейлейн Фогель, вы желаете знать, кто нарисовал эту карикатуру? Так это я, — спокойно произнесла Бокова.

Фогель с ненавистью взглянула в спокойное лицо девушки, которое буквально довело ее до бешенства, она быстро скомкала бумажку и швырнула ее в лицо Боковой. Та увернулась, и, ударившись в ее плечо, комок упал к ногам Сони.

— Поднимите! — не своим голосом взвизгнула немка.

Но Бокова не двинулась с места.

— Поднять! — топнула ногой обезумевшая синявка.

Но Соня стояла со скрещенными на груди руками, и ее холодные глаза спокойно смотрели на Фогель.

Кто-то испуганно нагнулся, поспешно подобрал злополучный листок и протянул его инспектрисе. Та злобно порвала его на мелкие кусочки, в сердцах бросила их на пол и, круто повернувшись, быстро вышла из зала.

Долго еще стояли воспитанницы в Большом зале, который много чего повидал за свое долгое существование…

Только звонок, призывавший к началу уроков, положил конец общему напряжению.

Глава XIV

Мы больше никогда не будем…

Едва девочки возвратились в классы, как каждая классная дама прочла своим ученицам строгую нотацию.

Тут в значительной степени проявились характеры синявок. Одни старались воздействовать строгостью, другие пытались повлиять на сознание девочек и их благоразумие, третьи избрали оружием крики и запугивание, и, наконец, приторно-сентиментальные немки обрушили на воспитанниц тяжелые вздохи, «ахи» и «охи», не преминув попутно пустить слезу жалости по адресу своего злополучного соотечественника.

Малеева просто высказала девочкам свое порицание, показала им всю неприглядность их гадкого поступка, и ее простые слова проникли в сердца девочек. Все как одна почувствовали раскаяние и со стыдом вспоминали обо всем случившемся в столовой.

Сами собой умолкли насмешки над «Людоедом», возникла неловкость в отношении этого человека, и хотелось как-то загладить свою вину перед ним.

Старшие классы долго совещались и наконец решили всем институтом извиниться перед немцем. Но каково же было всеобщее удивление, когда классюхи сообщили им неожиданную новость: Карл Францевич, возмущенный «варварством» воспитанниц, навсегда покинул институт.

— Скатертью дорожка! — восклицали некоторые, в то время как более чувствительные девочки мучили себя упреками за то, что по их вине толстый немец, так долго благоденствовавший на тепленьком месте эконома, вынужден был расстаться с институтом.

— Авось нам теперь русского назначат! — мечтали одни.

— Ах, дал бы Бог! Может, тогда блины и расстегаи чаще будут давать, — подхватывали другие.

— И квас будет настоящий, а не бурда немецкая.

— Душки, как-никак, а на первых порах нас, наверное, будут хорошо кормить, недаром говорится, что новая метла чисто метет, — говорили более прозорливые.

Никто не высказывал сожаления по поводу ухода эконома, но все хорошо понимали, что это обстоятельство нисколько не меняет дела, и обещанное фрейлейн Фогель наказание еще ожидает их впереди. И мысль об этом наказании отравляла сладкие мечты о будущих кулебяках и расстегаях и заставляла задуматься самые беспечные головки.

— Медам, знаете что? Попросим прощения у maman, она добрая и простит; ну посердится, покричит на нас, а все равно сразу легче станет, — предложила Соня Бокова.

— Это верно, maman добрая… Мы ей пообещаем, что больше никогда, никогда ничего подобного не будет, — подхватили выпускные и тут же решили идти к начальнице с повинной. Но их намерение тут же потерпело неудачу: maman была потрясена всем случившимся в ее всегда образцовом во всех отношениях институте; нервы старушки не выдержали, она страдала мигренью. Пришлось изменить план действий и, набравшись храбрости, направиться к инспектрисе.

Из класса в класс передавалось известие о том, что после вечернего чая весь институт извинится перед фрейлейн Фогель и попросит ее передать общее раскаяние начальнице.

Взволнованные девочки поднялись со своих мест:

— Фрейлейн Фогель, простите нас, пожалуйста, мы больше никогда не будем… — искренним порывом вырвалось из десятков детских сердец.

Фрейлейн Фогель, видимо, ожидала раскаяния воспитанниц; по ее лицу пробежала довольная улыбка. Ее гнев давно улегся, она уже тяготилась своей утренней вспыльчивостью и необдуманными угрозами, и теперь рада была выйти из неловкой ситуации.

Извинения девочек были как нельзя кстати.

— Дети! — торжественно заговорила она. — Я очень рада, что вы раскаиваетесь и сознаете всю глубину вашей вины… Ваше обещание позволяет мне надеяться на то, что вы исправитесь в будущем. Но простить вас не в моей власти… Обо всем случившемся я доложила maman. Не скрою, это сообщение произвело на нее ужасное впечатление, она совершенно расстроена и даже больна… Но и в такие минуты доброта maman не имеет границ, — и Фогель для большей выразительности театрально закатила глаза. — Да, дети, maman пожалела и пощадила вас — вас, не проявивших сострадания к ближнему. Она оставляет вас в институте, чтобы дать вам возможность исправиться и своим хорошим поведением загладить вашу тяжкую вину. Но вина эта настолько велика, что простить ее немедленно и совершенно maman не может, и я не скрою от вас того, что все вы будете оставлены на рождест венские праздники в институте… Пусть это наказание послужит вам уроком, — заключила немка, и на ее лице можно было уловить плохо скрытую мстительную радость.

Безмолвные, пораженные и подавленные неожиданным известием стояли перед ней воспитанницы.

Их постигла самая ужасная кара… Рождественские каникулы для большинства из девочек долгие месяцы были маяком в серых институтских буднях. И этот маяк вдруг угас, а с ним исчезли все те яркие мечты, те сказочные картины, которые так долго рисовались живому детскому воображению и скрашивали однообразную повседневную жизнь…

Будущее стало пустым и беспросветным, от этой пустоты повеяло скукой и холодом… Нечего было ожидать, не о чем мечтать и не на что надеяться…

Кто-то не выдержал и горько разрыдался от нахлынувшего отчаяния. И как бы в ответ раздался другой, третий стон. Столовый зал сотрясался от горьких рыданий тех самых девочек, которые еще утром так беззаботно смеялись.

И долго еще рыдали девочки в тот вечер, пока сон не сковал их веки и не навеял им сладкие, волшебные сны…

Глава XV

Рождественский канун

А время быстро приближалось к праздникам.

Вот незадолго до Крещения кончились уроки, и с окончанием занятий как-то нечего стало делать, нечем заняться и развлечься.

И, как нарочно, просыпались воспоминания прежних счастливых лет, когда рождественские праздники встречались в кругу близких. Вспоминались мельчайшие подробности радостных приготовлений, приятных неожиданностей, восторгов от подарков.

Все это было милое, но уже далекое прошлое. И тем тяжелее было настоящее…

Иной раз забудется та или другая девочка, увлечется воспоминаниями, размечтается вслух; глазки у нее разгорятся, а подруги, затаив дыхание, вслушиваются в ее лепет… Но вдруг вспомнится действительность, оборвутся яркие мечты, и грустная слеза скатится из глаз, еще минуту назад сиявших радостью. И еще скучнее, еще тяжелее станет на душе…

— Эх, шерочки… И надо же было всему этому случиться, — тяжело вздохнула Кутлер.

— Уж если и было суждено, так хоть бы уж после праздников, — подхватила Рыкова, глубоко верившая в судьбу и предзнаменования.

— Знаете, медамочки, что касается меня, то я теперь была бы готова каждый день одни котлеты есть, только бы домой поехать, — искренне призналась Лядова, считавшаяся самым большим гастрономом в классе.

— И я, и я… — подхватили девочки, и все снова с сожалением вздохнули.

— И подумать только, что не будет елки!.. А бабушка-то обещала устроить детский вечер, и всех вас пригласить, и подарки всем обещала… Ах, как это все ужасно! — и Грибулька прижала к глазам и без того мокрый от слез платочек.

— Ну и чего ты сама себя и других растравляешь? — сердито заметила Ганя.

У нее было особенно тяжело на душе. Жизнь в новом для нее доме отца казалась ей такой заманчивой, воображение ее было занято представлениями об обстановке новой квартиры, теми радостями и неожиданностями, которые ее ожидали на Рождество и которые лопнули, как мыльный пузырь…

Но девочка крепилась и не хотела поддаваться все сильнее охватывавшей ее тоске.

— Душки, как тяжело… — продолжала всхлипывать Грибулька.

— Точно от слез легче будет… — ворчала Ганя.

— Не легче, а все же… — и Грибунова снова заплакала.

— А мне, медам, лучше, чем кому-либо, — улыбнулась Акварелидзе. — Потому что на Кавказ мне все равно на две недели ехать не пришлось бы, и было бы ужасно скучно остаться чуть не одной в классе, когда вы все разъехались бы на праздники. А так, вместе все веселей, да притом и m-lle Антарова останется, каждый день ее видеть буду.

— Этому и я рада, — сквозь слезы вставила Кутлер.

— Во всяком случае, не так, как я, — пренебрежительно бросила в ее сторону грузинка.

— Это почему же? — обиженно воскликнула Кутлер.

— Да уж где тебе!..

— А что, ты лучше меня, что ли? Очень много о себе, машер, воображаешь! — распетушилась Кутя.

— Раз говорю, значит, так, — вызывающе отрезала княжна.

— Ты говоришь, а я докажу. Медамочки, слышите? Акварелидзе смеет утверждать, что я меньше люблю Липочку, чем она… А?… Какова? — и Кутлер даже всплеснула руками.

— Говорю и буду говорить, потому что никто в институте так не любит m-lle Антарову, как я, вот и все, — и Акварелидзе гордо подняла свою хорошенькую головку.

— А вот мы увидим, кто из нас ее любит больше! — задорно вскричала Кутлер. — Медамочки, давайте устроим испытание наших чувств… Я даю слово, что во имя любви к Липочке его выдержу.

— И я тоже, — не отставала княжна.

— Что бы им такое придумать? — в недоумении пожимали плечами малявки.

— А я знаю, знаю!.. — захлопала в ладоши Замайко.

— Ну, и что? — все с любопытством оглянулись в ее сторону.

— Пусть они съедят весь обед в стакане.

— То есть как это? — не поняли окружающие.

— А так, очень просто: все, что будут давать сегодня за обедом, всего сложить в стакан — и супа, и жаркого, и пирожного, и огурца, и соли, и хлеба, и кваса, — одним словом, сделать такой винегрет, и чтобы они, значит, съели все до крошечки и без передышки.

— Вот это здорово!

— Только чур, медам, если одна из них поморщится хоть раз или приостановится, значит, проиграла.

— Я согласна! — воскликнула Кутлер.

— В этом нет ничего страшного или рискованного, — презрительно возразила Акварелидзе.

— А, так ты предпочитаешь страшное противному? Ладно же… Хочешь вместо винегрета пойти сегодня гулять без галош? — задорно атаковала Кутлер свою соперницу.

— Да, хочу, — надменно ответила та.

— Душки, да вы с ума сошли! — возмутилась Липина. — Что за вздор — из-за какого-то глупого соревнования рисковать не только быть наказанной, но еще хуже — собственным здоровьем.

— Пустяки… Обе рискуют одинаково — одна животом, другая носом… Ведь больше чем насморк, ничего с ней не будет, — вмешались малявки, заинтересованные возникшим спором.

— Да, но Акварелидзе может попасться классюхам, — настаивала Липина.

— А в том-то и заключается ее испытание! Если она любит Липочку больше, чем Кутя, то она так или иначе, а уж должна устроиться, — беспечно болтали девочки.

— Медам, я уже сказала, что я согласна. И не далее как сегодня пойду гулять без галош, — сказала Акварелидзе тоном, не допускающим возражений.

— А я сегодня же съем весь обед в стакане! — крикнула Кутлер, не желавшая отставать от грузинки.

— Душки, ой, как это будет интересно! — радовались кругом, и занятые предстоящим развлечением девочки даже отвлеклись от своих печальных мыслей.

Сразу же после завтрака весь институт отправился на обычную прогулку.

Акварелидзе ловко проскользнула мимо дежурившей в саду дамы. Она была без галош, которые перед прогулкой торжественно вручила Липиной на сохранение, так как Липина кашляла и не ходила гулять.

Все седьмушки были охвачены волнением: удастся ли Акварелидзе выиграть рискованное пари? И почти каждая старалась взглянуть на девочку и своими глазами убедиться, что та действительно привела в исполнение свою рискованную затею.

А Акварелидзе гордо выступала под руку с Завадской по обледеневшим мосткам, настланным вокруг институтского сада.

Красное декабрьское солнце играло на снежных сугробах и слепило глаза. Морозило, и девочки зябко ежились в своих ватных пальтишках.

— Тебе холодно, Маруся? — озабоченно спросила Завадская, чувствуя, как у самой мороз пробирается по всему телу.

— Нисколько, — упрямо прошептала грузинка дрожащими от холода губами, а сама с ужасом ощутила, как ноют ее ноги, словно острыми иголками исколотые морозом.

«Не уйти ли? — мелькнуло в ее головке, но она тотчас с гордостью отбросила такую возможность, — она, княжна Акварелидзе, не может изменить своему слову, чего бы это ей не стоило!»

А мороз все крепчает, и с каждой минутой становится все труднее ступать онемевшими ногами. Но княжна ни единым звуком не выдала своих страданий; мысли о Липочке придавали ей мужества.

Акварелидзе выиграла пари…

Все окружили ее шумной толпой, поздравляли и восхищались, но девочке было как-то не по себе. Ее знобило, щеки пылали багряным румянцем, в ушах стучало и ныло, а к вечеру нестерпимо разболелась голова. Марусю все сильнее охватывало сонное безразличие, и она почти равнодушно наблюдала за тем, как Замайко со смехом накладывала всякие объедки в стакан Кутлер, подливала квасу, а потом насыпала столовую ложку соли в бурую гущу, которая виднелась сквозь толстые стенки граненого стакана.

— Не закрывай глаза, смотри! — предупредила Замайко. Но Кутлер и без того была готова с честью выдержать испытание, она без передышки поедала неприглядную массу.

— Ура!.. Ай да Кутя! — весело кричали подруги.

А сиявшая радостью девочка обернулась в сторону соперницы:

— Ну, что ты на это скажешь? — торжествующе произнесла она.

— Ах, отстань, пожалуйста! — отвернулась от нее грузинка. Ей было уже не до Кутлер, и не до возбужденных подруг, и даже не до самой Липочки Антаровой, хотя ей и не хотелось признаться в этом самой себе.

— Видите, душки? Теперь она иначе заговорила! А все же не хочет признать себя побежденной! — воскликнула Кутя.

— Да ведь, собственно говоря, ни одна из вас не уступила, вы обе сдержали данное слово, а следовательно, можно считать, что и чувства ваши равносильны, — как всегда примиряющим тоном вставила Тишевская.

— Это верно, — подхватили остальные.

— А все-таки я больше люблю Липочку, — упрямо твердила Кутлер.

— А ну тебя, ну и люби на здоровье! — расхохоталась Замайко.

— Вот уж действительно, нашли о чем спорить, — покачала головой Липина.

— Медам, смотрите, какая красная Акварелидзе, — тихо сказала Савченко, — уж не простудилась ли она?

— Сказала бы, — с уверенностью возразили девочки.

Акварелидзе действительно чувствовала себя очень плохо: голова нестерпимо болела, все тело ломало. Но она не хотела в этом признаваться и крепилась, надеясь отогреться от озноба в кровати.

Но ночью ей стало хуже. Ее мучила жажда, язык словно распух и с трудом ворочался во рту.

Гане не спалось. В ее живом воображении проносились странички из прошлого; она листала их, как в книге. Дортуар давно погрузился в беззаботный сон, и только от самой дальней кровати, где лежала Акварелидзе, доносились тяжелые вздохи, а временами слышались отрывочные, бессвязные слова.

«С кем это она говорит?» — подумала Савченко, чутко прислушиваясь к ночной тишине.

Акварелидзе металась по кровати, с ее губ срывался бессознательный бред.

«Что это? Мне кажется?» — с невольным страхом спрашивала себя Ганя, усаживаясь на кровати.

Хриплый шепот усиливался; у Гани по телу поползли мурашки.

«Пойду спрошу, что с ней», — быстро спрыгнув на холодный пол и тихо скользя босыми ногами, девочка пробралась к дальнему углу.

— Маруся, душка, что с тобой? — кладя руку на плечо Акварелидзе, с тревогой наклонилась она к грузинке.

— А? Что? Что такое? — широко открыв глаза, испуганно спросила та.

— Душка, ты так страшно разговариваешь сама с собой, может, ты зовешь кого-то? Тебе что-нибудь надо?

— Пить… — едва слышно прошептала больная.

Ганя торопливо налила стакан воды из большого дортуарного графина и поднесла его к запекшимся губам подруги. Та с жадностью прильнула к нему, но через мгновение отвела ее руку в сторону.

— Не могу… Больно глотать… — и она со стоном опустилась на подушку.

Ганя стояла растерянная, не зная, что ей делать, чем помочь.

— Укрой меня… Я так озябла… — слабым голосом попросила Акварелидзе.

Ганя поспешно сорвала одеяло с собственной постели и накрыла им дрожащую от холода подругу.

— Так лучше?

— Да… — протянула Акварелидзе, погружаясь в дрему.

Ганя стояла над ней, прислушиваясь к хриплому прерывистому дыханию.

— Савченко, ты здесь? — вдруг приподнявшись, испуганно спросила больная. — Мне страшно, страшно… Не оставляй меня одну!

— Нет, нет, я с тобой… Возьми мою руку… Вот так… — и Ганя присела на край ее кровати.

— Холодно, и горло болит, так больно, больно… Даже рот не могу раскрыть.

— Акварелидзе, хочешь, я разбужу m-lle Малееву, и она отведет тебя в лазарет? — с тревогой предложила Ганя.

— Боже упаси… Никому не смей говорить, все пройдет, утром я буду здорова.

Акварелидзе то говорила внятно, то вдруг в ее речь вплетались бессвязные слова.

— Мне страшно, не уходи! — сжимая руку Гани, прошептала она в полусне.

— Я здесь, успокойся.

— Ганя, ляг рядом со мной, мне будет не так страшно!

Ганя сама дрожала от холода — в одной сорочке, с босыми ногами. Она поспешно юркнула под одеяло и прижалась к пылавшей от жара подруге. Ей и в голову не пришло, что есть опасность заразиться.

— Так не страшно! — прошептала больная, впадая в беспокойный сон.

Уж поздно. Ганю клонит ко сну, но Акварелидзе то и дело будит ее своим бредом; она начинает метаться по постели, забывает о подруге и даже не узнает ее.

Страх все сильнее охватывает Ганю. В ужасе поднимается она с кровати и незаметно спрыгивает на пол.

«Я должна разбудить Малееву, я не в силах сама помочь, с Акварелидзе что-то серьезное!» — думает Ганя. Она накидывает холщевую юбку и бежит будить классную даму.

Малеева поспешила к больной. Едва коснувшись рукой воспаленной головки, она поняла, что нельзя терять драгоценное время. С помощью разбуженной дортуарной Дуняши она одела и отнесла Акварелидзе в лазарет.

А Ганя, дрожа всем телом, улеглась в свою остывшую постель и поспешно завернулась в одеяло, только что снятое с кровати больной.

Мысли путались в ее усталом мозгу, но вскоре она забылась беспокойным сном.

Глава XVI

Неожиданное известие. — Чужое счастье. — Запоздалая радость

Со страхом шептались седьмушки о внезапной болезни Акварелидзе. Никто толком не знал, чем именно она заболела, так как на все расспросы дежурная фельдшерица в лазаретной приемной отвечала уклончиво. Но серьезное выражение ее лица и тон голоса выдавали плохо скрываемую тревогу, которая передалась и девочкам.

Ганю Савченко то и дело осаждали расспросами о событиях минувшей ночи, выпытывая подробности. А сама она не могла понять, то ли от пережитых волнений, то ли от иных причин, но у нее самой разболелась голова, во всем теле чувствовался озноб, охватывала слабость.

В дортуаре несколько подруг прильнули к оконному стеклу. Жадно вглядываются девочки в уличное движение, в предпраздничную суету; грусть и досада охватывают детские сердца: мимо окон мелькают экипажи, снуют прохожие с озабоченными лицами и ворохами всевозможных покупок, бережно проносят развесистые елки. Все, все говорит о радости, о празднике, и только в институте непривычно тихо и уныло.

Классные дамы предоставили воспитанницам относительную свободу, и девочки разбрелись по всему институту. Но нигде не могут они успокоиться и забыться, и все чаще попадаются заплаканные личики.

Стемнело. В дортуаре малявок мрачно и неуютно. У окна слышится прерывистый шепот:

— Смотрите, смотрите, уже зажигают, — взволнованно шепчет Замайко, и ее горящие глазки устремляются в окно противоположного дома, где одна за другой вспыхивают разноцветные свечи, окутывая нарядную елку волшебной сетью огней.

Прижавшимся к окну институткам видны мельчайшие детали обстановки, все происходящее в незнакомой семье. Вот распахнулись двери, и нарядная толпа малышей окружила красавицу елку. Как сияют лица этих маленьких счастливцев! И какой завистью наполняются сердечки безмолвно наблюдающих за ними наказанных девочек! Какими одинокими, отвергнутыми чувствуют они себя в эти минуты, сколько горечи и обиды скапливается в детских душах…

В ближайшем соборе ударил колокол, и еще долго дрожал в воздухе его раскатистый гул. Девочки торопливо перекрестились и, быстро спрыгнув с подоконника, поспешили в класс.

Здесь уже все становились в пары, и через минуту длинные вереницы воспитанниц потянулись в институтскую церковь.

Небольшой храм, залитый ярким светом свечей, устланный широкими коврами, выглядит нарядно и торжественно. И голос батюшки, и пение хора звучат в этот вечер особенно проникновенно. Все говорит о празднике. Но не чувствуют его дети… Всхлипывания и тяжелые вздохи воспитанниц нарушают торжественность службы: то одна, то другая смахивает невольную слезу и мокрым от слез платочком вытирает покрасневшие глаза.

Служба кончилась.

Воспитанницы направились в Большой зал — приносить поздравления maman.

Издалека слышен шелест ее тяжелого штофного [22] платья, он заглушает звук ее шагов. В зале мертвая тишина, даже завзятые болтушки присмирели и прикусили свои язычки.

Maman вошла — сияющая, радостная; в ответ на приветствие воспитанниц она посылает им воздушные поцелуи.

— Дети, — взволнованно заговорила она, и ее тихий голос слышен в самых отдаленных уголках затихшего зала, — сегодня канун великого праздника, праздника детей. Я не хочу, чтобы вы встретили его печальными. Я видела ваше раскаяние, оно порукой мне в том, что вы исправились и никогда не повторится ничего подобного тому печальному случаю, который мы все постараемся загладить и по возможности забыть. И в доказательство того, что я больше не сержусь на вас, я делаю вам маленький рождественский подарок: завтра же вы будете отпущены домой, о чем уже предупреждены ваши родные.

Громкое, восторженное «А-ах!» прокатилось по рядам воспитанниц, нарушило стройность их рядов. Вмиг maman была окружена институтками, в самых горячих выражениях благодарившими старушку.

И тут же прыгали от радости маленькие, целовались и обнимались старшие, и все сияли неудержимой радостью.

Вечерний чай прошел в необычайном оживлении, слышался несмолкаемый говор, беззаботный, радостный смех, которого так долго не слышали своды столовой.

— Ах, скорее, скорее бы завтра! — шептала Ганя, но казалось, что ей не дожить до счастливого дня: голова девочки нестерпимо болела, все тело мучительно ныло.

— Никому не скажу, что мне нездоровится, а то еще задержат в институте, — упрямо говорила она себе, но в то же время едва держалась на ногах от слабости.

За вечерней молитвой ей вдруг сделалось дурно: холодный пот выступил на лбу, сердце громко стучало, в ушах раздавался какой-то гул и звон. Свет померк в ее глазах; бездонная пропасть открылась перед Ганей, она слабо вскрикнула и погрузилась в нее…

Глава XVII

Страшный монах. — Сюрприз. — Снова со своими

Ганя очнулась уже в лазарете. С удивлением вглядывалась она в незнакомое лицо под белой косынкой и в красный крест на груди сестры милосердия.

— Где я? — тихо прошептала девочка, и сама удивилась звуку своего голоса, показавшемуся ей чужим, незнакомым и слабым.

— Вы в лазарете, родная, — ласково ответила сестричка и провела нежной рукой по кудрявой головке.

— А что со мной? — с тревогой, силясь что-то вспомнить, спросила девочка, и вдруг ощутила плотную повязку вокруг шеи.

— Да ничего особенного, голубка моя, болит у вас горлышко, ну и поставили вам компрессик, денек-другой полежите, и пройдет все, как рукой снимет.

— Лежать? Да что вы? — вдруг вспомнив о доме, о праздниках, заволновалась девочка. Она даже попыталась присесть на постели, но нежная рука сестрицы осторожно уложила ее на подушки.

— Лежите, лежите, дружок, не надо волноваться, все придет своим чередом — и домой поедете, и праздники еще не кончились, успеете повеселиться. А теперь сосните-ка, со сном всякая болезнь лучше проходит.

Ганя послушалась.

Рядом с ней разметалась на кровати Маруся Акварелидзе, что нисколько не удивило Ганю — она как будто ждала этого.

Девочка теперь ощущала сильную боль в горле и с большим трудом могла проглотить слюну, хотя горло ее было совершенно сухим, и очень хотелось пить. Мысли путались в ее больной головке и обрывались, она силилась поймать их, но снова забывалась…

В углу, перед иконой Николая Чудотворца, слабо теплилась лампада, и тень позади киота [23] образовала причудливую фигуру. Гане кажется, что это клобук [24] монаха. От вздрагивающего пламени свечи он слабо движется. Не отрываясь, смотрит она перед собой.

Бредовый кошмар все сильнее захватывает ее, ей чудится, что темная фигура выходит из угла и приближается… Страшный монах словно ширится и растет, заполняя собой всю комнату, и вдруг наваливается на нее и начинает душить.

Пронзительный крик больной прорезает ночную тишину. Задремавшая было сестрица поспешно склоняется над Ганей. В коридоре слышатся тороп ливые шаги, и в палату запыхавшись вбегает тетя Клёпа, добрая, всеми любимая начальница лаза рета.

Она помогает сестре приподнять больную, промыть ей горло карболкой [25] и смазать лечебной мазью. Ганя с трудом осознает, что делается с ней и вокруг нее. Страшный монах преследует ее всю ночь, до самого рассвета. Только под утро жар немного спал, на лбу показались капельки пота, дыхание стало ровнее, и Ганя погрузилась в живительный сон.

— Слава тебе, Господи, и тебе, Николай Угодник, — набожно опускаясь на колени, прошептала сестра. — Теперь поправится. И где только они подхватили такую жестокую ангину, — качает она головой и думает только о том, как бы не пришлось ей принимать новых жертв этой болезни.

Но, к счастью, больше никто из девочек не заразился от Акварелидзе, которая, как и Ганя, вскоре была уже вне опасности.

Правда, с выздоровлением обе стали раздражительны и капризны, часто плакали и сетовали на судьбу, заставившую их проводить праздники в лазарете, вдали от подруг.

Никто, кроме сестрицы, тети Клёпы и особо приставленной к лазарету полосатки, не допускался к больным; особенно тяжким было запрещение доктора видеться даже с родными. Но делать было нечего, приходилось покоряться. А праздники проходили, и уже не было надежды хотя бы на последние дни поехать домой.

Но в первый день нового года девочек ожидал приятный сюрприз. В палату внесли небольшую нарядную елку и ворох подарков.

— Ах! — вскрикнули от неожиданности девочки, а их ручки уже тянулись от кроваток к красивому деревцу.

Сестрица торопливо зажгла пестрые свечки, в палате сразу стало уютно и радостно. На ветках елки качались забавные бонбоньерки [26] и как бы кивали девочкам, приветствуя их выздоровление.

— Кто, кто прислал нам елку? — допытывались подруги, и глаза их сияли счастьем.

— Это прислал один добрый волшебник, ему стало жаль хороших маленьких девочек, и он решил позабавить их, — шутила сестра, вручая каждой из девочек по хорошенькому плюшевому альбомчику для стихов.

— Какая прелесть! — в один голос вскричали девочки, перелистывая пестрые листки. Именно такие чудесные книжки были заветной мечтой обеих.

— Моей славной дочурке… от папы, — прочла Ганя на первом листке. — Ах! Вот кто наш добрый волшебник, ну как же я сразу не догадалась!

— Маленькой княжне Акварелидзе на память от Ганиного папы, — читала Маруся. — Какой славный, милый твой папочка, — шептала обрадованная девочка, крепко прижимая к груди дорогой подарок.

— А тут и еще что-то есть, и еще, — улыбалась сестрица, раскладывая перед своими любимицами забавную игру с пестрыми шариками и несколько книжек с картинками. — Теперь вам не будет скучно, поиграете, а я почитаю вам в свободную минутку… Вот и у нас будет теперь весело и хорошо, будет настоящий праздник, не правда ли?

— Ах, как здорово! — радовались обе, с восхищением разглядывая елку.

— Сестричка, а что это там на ветке? Посмотреть бы поближе, — с любопытством указывали они то на одну, то на другую фигурку, и неутомимая сестра протягивала им игрушки.

Долго горели разноцветные свечи, долго радовались девочки… Они уснули радостные и счастливые, в обнимку со своими новыми сокровищами.

Юные силы быстро восстанавливались, и когда воспитанницы собрались в институт после праздников, то их весело встретили полностью оправившиеся от ангины Ганя и Маруся. Они выслушивали восторженные рассказы подруг, но в их сердцах не было зависти — праздники и им принесли чудесные сюрпризы.

Глава XVIII

Заговор. — Предательство Исайки

— И ты говоришь, он каждую ночь стонет? — взволнованно переспросила Ганя нервную, худенькую Рыкову, которая с лихорадочно блестящими глазами рассказывала о каком-то таинственном монахе.

— Стонет, медам, ей-Богу стонет!.. В полночь первый раз вздохнет — так по залу и раскатится этот стон, жалобный, жуткий…

И девочка обвела своих слушательниц горящим взглядом, сама увлекаясь своим рассказом.

— Ох, Господи, страсти какие! — набожно перекрестилась толстушка Лядова. — И охота тебе, Рыжик, такие страхи на ночь рассказывать, еще приснится кому твой монах! Надо же, монах-самоубийца!.. Теперь, уж конечно, все будут бояться второй колонны в Большом зале. Там ведь, говоришь, его душа томится?

— Ой, не говори, не говори!.. Страшно как… — затыкая уши, взвизгнула Арбатова.

— Трусишка! — презрительно бросила в ее сторону Ганя.

— А ты-то сама нет, что ли? — обиженно отозвалась Арбатова.

— Я? Заранее сама не знаю, может, и струшу, но все же, пока своими ушами не услышу и глазами не увижу, не поверю этим сказкам.

— Что? Что ты сказала? Ты, значит, хочешь пойти в зал? — испуганно воскликнули девочки.

— Ну да, хочу, — ответила Ганя, и в ее голосе слышалась твердая решимость.

— Душка, не ходи ты, умрешь там со страху! — хватая Ганю за руку, в ужасе просила Рыкова.

— Медам, как вам, право, не стыдно верить в такие глупости! Ну подумайте только, как может быть христианская душа заключена в какую-то колонну? — насмешливо вмешалась в разговор Липина.

— Ну, машер, я так философствовать, как ты, не умею, уж где нам, глупеньким, с такими «парфетками» [27] тягаться… Но думаю, что старшие не глупее тебя будут, однако в монаха они верят.

— Просто выдумал кто-то смеху ради этого монаха, а вы и рады поверить. Делать вам нечего, лучше бы уроки учили, — советовала Липина.

— Ах, скажите, пожалуйста, какая гувернантка нашлась! — насмешливо воскликнула Замайко. — Только, m-lle, не все ведь способны долбить круглые сутки, как ваша милость.

— Не только не остроумно, но даже и не умно сказано, — презрительно пожав плечами, холодно ответила Липина и, обращаясь к Савченко, добавила:

— А тебе я все же не советую пускаться в такую авантюру. Подумай только, чем ты рискуешь, если тебя поймают? Ведь Бог знает, чем объяснят твою сумасбродную шалость.

— Я тогда скажу правду, не могут же они мне не поверить.

— Сомневаюсь, но если даже и так, то тебе не избежать строгого наказания. Право же, игра не стоит свеч, — Липина старалась удержать Ганю от необдуманного поступка: Савченко ей нравилась, и она искренне тревожилась за нее.

— Я не попадусь, — упрямо твердила Ганя, сгоравшая от любопытства. Ее воображение было возбуждено таинственностью, сопряженной с ночной обстановкой, остротой чувств и ощущений. И ничто уже не могло бы удержать ее от осуществления опасного плана — проникнуть в тайну погибшей души.

— Душка, я с тобой, — неожиданно вызвалась Замайко. Ее, как и Ганю, увлекало все таинственное, граничащее с волшебным.

— Идем! — согласилась Савченко. — Только дай слово, что никому не проболтаешься, да и всех вас, медам, прошу не выдавать нас, — обратилась она к окружающим.

— Шерочка, да за кого же ты нас считаешь!.. — искренне возмутились девочки.

— Я вам верю, но предупредить на всякий случай не мешает, — бросив подозрительный взгляд на шмыгнувшую мимо Исаеву, ответила Ганя.

— Клянусь, я никому об этом не скажу, — торжественно поднимая крестик, произнесла Акварелидзе.

— И я, и я! — божились девочки.

— Медамочки, знаете, я тоже хочу пойти с вами, возьмите меня с собой! — раздался веселый голосок Грибуновой.

— Грибулька, ты? — в удивлении спрашивали подруги.

— Ну да, я, а что же тут удивительного? — с достоинством возразила девочка, и ее всегда смеющееся личико было комично серьезным.

— Да ведь ты струсишь, шерочка! — смеялись вокруг.

— С Савченко я ничего не боюсь! — убежденно заявила Грибулька и весело добавила: — О! Как это будет интересно!..

— Спасибо за доверие, Грибулька! — радостно воскликнула Ганя — ее самолюбию польстило признание подруги.

— А ты, Женя? — неожиданно обратилась она к Тишевской.

Яркая краска залила нежные щеки девочки, выдавая происходившую в ее душе борьбу.

— Я не пойду! — твердо сказала она после минутного колебания, вскинув на Ганю холодные, как сталь, глаза.

Ганя молча опустила голову; на душе у нее стало смутно и тяжело, грустные мысли вихрем проносились в ее возбужденном мозгу:

«А ведь мы клялись в верности друг другу, клялись быть неразлучными в трудную минуту! И вот, при первом же испытании она не сдержала своей клятвы».

Ганя досадовала на подругу, но в то же время ее любящее сердце старалось найти ей оправдание: «Трусишка она, вот и не идет! Ну и Бог с ней, и не надо, и пусть остается», — старалась она убедить себя в том, что даже рада отказу подруги.

«И пусть, и пусть не идет, а я пойду, назло ей пойду», — говорила себе девочка, чувствуя хорошо знакомую удаль, которая сильнее охватывала ее по мере приближения вечера.

Число желающих сопровождать ее в ночной поход увеличилось уже до десятка; это льстило самолюбию девочки, считавшей себя предводительницей маленького отряда бесстрашных и любопытных.

Мнение класса разделилось: мовешки с восторгом приветствовали смелую затею, тогда как парфетки старались предостеречь их от опасности.

— Ну, вороны, вы, право, вороны, ну не каркайте вы нам вслед! — отшучивалась Замайко.

— Да ведь мы же добра вам желаем, — оправдывались «вороны».

И действительно, каждая по-своему, но все как одна желали Гане и ее спутницам благополучного исполнения задуманного плана.

Только Исайка хмуро поглядывала в сторону «заговорщиц». Ей тоже очень хотелось принять участие в шалости, и не потому, что она, подобно Савченко и Замайко, верила в духов и в привидений, но просто из любви к сильным ощущениям, до которых она была большой охотницей. В ее душе тлела зависть к смелой «казачке», как она про себя называла Савченко, которая словно предвосхитила ее заветную мечту.

Исайка понимала, что Савченко не нарушит все еще длившийся бойкот и не позволит ей примкнуть к «паломницам». Это еще больше озлобляло мстительную девочку, в голове которой уже созрел очередной коварный замысел:

«И Замайко туда же сунулась! Ну, погодите же, подруги мои, не думайте, что я останусь ни при чем в вашей затее… Я в ней приму участие… О!.. вы узнаете, каково вам придется, когда Исаева участвует без приглашения!..» — и злая улыбка исказила ее и без того некрасивое, не по росту крупное лицо.

Она быстро вырвала из тетради листок бумаги, огляделась по сторонам и, убедившись, что никто за ней не следит, быстро написала левой рукой:

«Сегодня в полночь Савченко и компания идут в Большой зал»…

«Вот вам!.. Суньтесь-ка теперь к вашим духам… Нечего сказать, хорошенькая будет прогулка… Небось, не монаху, а вам самим придется повздыхать!» — злорадствовала Исайка. Она проворно сложила записку и, сунув ее в карман, незаметно выскользнула из класса.

Осторожно подкравшись к комнате Струковой в конце классного коридора, она чутко прислушалась, нагнулась и быстро сунула записку в щель под дверью.

Через минуту она была уже в классе, и ничто в ее лице не выдавало только что совершенного предательства.

Глава XIX

Как их спасти?…

В тот вечер девочки улеглись особенно быстро.

Утомленная дневными занятиями, Малеева с удовольствием думала об отдыхе; воображение рисовало ей заманчивую картину того уюта, который ожидал ее в небольшой, но чистенькой и со вкусом убранной комнатке. Помимо чая ее ждет еще интересная книга, и вечер пройдет незаметно за чтением, которое больше всего любила Малеева.

Убедившись, что девочки уснули, она тихо вышла из дортуара и прошла в свою комнатку, находившуюся как раз наискосок от дортуарных дверей.

Она с удовольствием скинула форменное платье. Как ненавидела она этот надоевший ей за долгие годы службы обязательный синий цвет…

С приятным чувством накинула она на худенькие плечи пестрый легкий капот, сразу изменивший всю ее внешность. Исчезла холодная деловитость, лицо словно разгладилось от застывшего выражения напускной строгости, и даже улыбка промелькнула на малокровных губах.

С удовольствием подсела она к чайному столику и налила душистого, крепкого чаю в любимую кобальтовую [28] чашечку, подарок богатой родственницы. Не спеша отрезала тоненький ломтик булки, намазала его маслом и, развернув недочитанную книгу, погрузилась в чтение… Быстро пролетали минуты, мелькали перевернутые страницы, чай давно остыл… Прошел, наверное, час, если не больше, а Малеева все не могла оторваться от увлекательной книги.

В дверь постучали.

— Войдите… — отозвалась она, неохотно отрываясь от чтения.

На пороге показалась Струкова.

— Не спите? Ну вот и хорошо, я с вами насчет одного дельца переговорить зашла… Да вы что это, никак и чайку еще не отпили? — с аппетитом поглядывая на масло и поджаристые булочки, заметила старуха.

— Может, и вам чашечку? — спохватилась Малеева.

— Пила я, да не люблю от хлеба-соли отказываться, — и старуха грузно опустилась в придвинутое ей мягкое кресло.

Малеева захлопотала, доставая чайный прибор.

— А я к вам за делом зашла, — заговорила Струкова.

— Я вас слушаю, — отозвалась Малеева.

— Да вот, видите ли, собираются наши сорвиголовы сегодня ночью отправиться в Большой зал.

— Быть не может! — тревожно воскликнула Малеева, и сердце у нее вдруг упало в предчувствии недоброй вести.

— Да уж если я вам об этом говорю, так уж, значит, так, — надменно произнесла Струкова.

— Марья Васильевна, да откуда вы узнали-то?

— Уж я, матушка моя, все всегда знаю, меня никто не проведет… Насквозь людей вижу, — уклончиво ответила старуха, стараясь в то же время внушить младшей даме уважение к своей опытности и прозорливости.

Малеева не любила и даже боялась, как, впрочем, и другие классные дамы, взбалмошную, резкую старуху, пользовавшуюся, однако, исключительным расположением и доверием княгини. Уже не раз между дамами происходили нелады и разногласия, и каждый раз Малеевой приходилось уступать старухе — во избежание личных неприятностей с maman.

— И подумать только, что придумали: в зал в полночь идти!.. А кто коноводит? Все ваша любимица Савченко, все ее затеи, — ворчала Стружка, проворно пережевывая бутерброд.

— Боже мой, — чуть не вскрикнула испуганная Малеева: сердце таки не обмануло ее, Савченко грозила опасность. Она пережила уже немало неприятностей, отс

Продолжить чтение