Читать онлайн В семье бесплатно

Глава I
У Берсийской заставы, как это часто бывает по субботам в середине дня, скопились деревенские экипажи. Повозки с углем, телеги с бочками, возы с сеном и соломой длинным хвостом тянулись в четыре ряда вдоль набережной, дожидаясь акцизного досмотра и торопясь поспеть в город накануне воскресенья.
Среди этой вереницы выделялась странная, смешная и даже жалкая на вид повозка, напоминающая фуру странствующих комедиантов, да и то из самых немудрых: на легкий деревянный остов-раму натянут был грубый холст, верх сооружен из просмоленного картона, и все это катилось на четырех низких колесах.
Прежде, видимо, холст был выкрашен в голубой цвет, но со временем он так истерся, засалился и обтрепался, что о его первоначальном цвете оставалось только догадываться. Надписи на четырех сторонах фуры тоже можно было скорее разгадать, чем прочитать: от первых трех надписей — на греческом, немецком и итальянском языках — остались лишь последние две-три буквы, но четвертая, сделанная по-французски, еще почти новая, красовалась полностью: photographie. По этим надписям, как по багажным ярлыкам, можно было определить, через какие страны пролегал путь старенькой повозки.
В фуру был запряжен осел. С первого взгляда казалось невероятным, чтобы это существо могло притащить повозку из таких дальних краев: до такой степени ослик был тощ. Но, приглядевшись внимательнее, можно было заметить, что чрезмерная худоба его была лишь следствием усталости и голода. Несмотря на все эти невзгоды, породистое животное, с шерстью пепельного цвета, с черными полосами на тонких стройных ногах, стояло, бодро подняв голову, с плутоватым, даже, пожалуй, озорным блеском в глазах. Сбруя его была вполне под стать экипажу: вся перештопанная и связанная во многих местах веревками; впрочем, ее почти не было видно, потому что спину осла почти сплошь закрывали ветви, нарезанные по дороге для защиты его от солнца.
За осликом присматривала девочка лет одиннадцати, сидевшая неподалеку на краю тротуара.
Внешность девочки была довольно необычной. Смуглый цвет лица резко контрастировал со светлыми волосами. Черты ее лица свидетельствовали о кротости и мягкости, но взгляд продолговатых черных глаз был серьезен, а очертания рта решительны. Поза девочки была свободна, непринужденна. Фигура под жалкой поношенной кофточкой некогда черного, а теперь какого-то неопределенного цвета казалась гибкой и стройной. Крепкие ноги прикрывала нищенская рваная юбка.
Осел стоял как раз за высоким возом сена. Уйти он никуда не мог, но зато по временам украдкой пощипывал сено с воза и, по-видимому, сам отлично понимал, что так делать не следует.
— Паликар, ты уймешься?
Осел каждый раз с виноватым видом опускал голову, но, прожевав украденный клочок, с голодной поспешностью отщипывал новый, мигая при этом глазами и поводя ушами.
После того, как девочка побранила его раза три или четыре, из фуры послышался голос:
— Перрина!
Девочка встала, откинула занавеску и вошла в фуру, где на тоненьком матраце лежала женщина.
— Что, мама?
— Что такое делает Паликар?
— Таскает сено с воза, который стоит впереди нас.
— Не давай ему.
— Он голоден…
— Голод не дает нам права брать чужое. Если возчик рассердится, что ты ему скажешь?
— Хорошо, я отведу Паликара подальше.
— Разве мы еще не скоро въедем в Париж?
— Приходится ждать акцизных.
— Долго ли еще?
— Бедная мама, тебе хуже?
— Нет… так… ничего… Это от духоты… — задыхающимся голосом произнесла женщина.
Любящая мать только хотела утешить дочь этими словами; на самом же деле ее состояние было очень тяжелым. Ей не исполнилось и двадцати семи лет, а она умирала от жестокой чахотки, которая уже перешла в последнюю стадию. Она едка дышала, силы ее были на исходе, жизнь едва теплилась в ней. Притом лицо ее хранило следы замечательной красоты; дочь была похожа на нее.
— Принести тебе что-нибудь? — спросила Перрина.
— Что же?
— Тут есть лавки. Хочешь, я куплю тебе лимон? Сейчас сбегаю.
— Нет, не нужно. Лучше поберечь деньги; у нас их так мало. Ступай к Паликару и не давай ему воровать сено.
— Это нелегко.
— Смотри за ним.
Девочка вернулась к ослику, и так как в это время очередь слегка продвинулась, ей удалось поставить Паликара настолько далеко от воза, что он уже никак не мог дотянуться до сена.
Сначала ослик возмутился и хотел во что бы то ни стало добраться до воза, но девочка успокоила его ласками и нежными словами.
Теперь ей уже не надо было так внимательно следить за ним, и она могла понаблюдать за происходящим вокруг. По реке сновали баржи и лодки; привезенные товары выгружали и сваливали на пристань; поезда окружной железной дороги то и дело проносились по мосту, своды которого заграждали вид на Париж, окутанный темной дымкой; акцизные чиновники расхаживали между экипажами, то протыкая возы с сеном и соломой длинными копьями, то взбираясь на телеги с бочками, причем каждая бочка просверливалась буравчиком; акцизные подставляли под струйки вина серебряные стаканчики, отпивали и сейчас же выплевывали.
Все это было так интересно, так непривычно, что девочка и не замечала, как проходило время.
Около нее уже минут десять вертелся двенадцатилетний мальчик, в наряде клоуна, — вероятно, из какой-нибудь странствующей труппы, балаган которой тоже стоял у заставы. Девочка все не замечала его. Наконец мальчик решился заговорить:
— Славный у вас ослик…
Она промолчала.
— Неужели он наш, здешний? Это было бы удивительно!
Она взглянула на мальчика и, найдя, что наружность у него приятная и открытая, ответила:
— Он из Греции!
— Из Греции?
— И поэтому мы его зовем Паликаром.
— А, вот почему!..
Говоря по совести, мальчик не совсем понял, почему греческого осла нужно звать Паликаром.
— А это далеко — Греция? — спросил он.
— Очень далеко.
— Дальше, например, Китая?
— Нет, не дальше, но все равно очень далеко.
— Вы сами тоже из Греции?
— Нет… мы были еще дальше.
— Стало быть, из Китая?
— Нет… А вот Паликар — тот из Греции.
— Вы едете на праздник Инвалидов?
— Нет.
— А куда же?
— В Париж.
— И где думаете остановиться?
— В Оксерре нам говорили, что на бульварах линии укреплений есть свободные места.
Мальчик опустил голову и два раза громко хлопнул себя но бедрам.
— Бульвары на линии укреплений!.. Ну-у!..
— Разве там нет мест?
— Есть…
— Так что же?
— Только не для вас! Эти укрепления — очень опасное место. Скажите, у вас в фуре есть сильные здоровые мужчины, не боящиеся удара ножом, то есть не боящиеся получить такой удар и готовые нанести его сами?
— Нас только двое — я и мама.
— Вы дорожите своим осликом?
— Разумеется.
— Да его у вас там сразу украдут — а дальше еще и не такое может случиться. Не будь я Гра-Дубль, если это не так!
— Неужели это правда?
— Честное слово… Вы никогда раньше не бывали в Париже?
— Никогда.
— Это видно. Оксеррские дураки наговорили вам чепухи, а вы и верите… Почему бы вам не обратиться к Грен-де-Селю?
— Кто это Грен-де-Сель? Я его не знаю.
— Это владелец Шан-Гильо… У него есть поле, обнесенное забором, и на ночь оно запирается. Там вы будете в полной безопасности. Грен-де-Сель не задумается и выстрелит в того, кто попытается забраться к нему ночью.
— У него, наверное, дорого?
— Зимой — да; тогда у него бывает много народа. Но теперь, я думаю, он возьмет с вас не больше сорока сантимов в неделю за постой фуры; и у осла вашего всегда будет корм, особенно если он любит репейник.
— Он, кажется, любит.
— Так в чем же дело? Грен-де-Сель человек неплохой.
— А почему его так зовут?[1]
— Потому, что ему вечно хочется пить.
— А далеко отсюда до Шан-Гильо?
— Нет, недалеко. Это в Шаронне. Но вы, наверное, не знаете, где Шаронн?
— Я же никогда не бывала в Париже.
— Это вот там.
Он показал рукой на север.
— Проехав заставу, сразу же поверните направо. Полчаса надо ехать по бульвару, вдоль линии укреплений; потом вы пересечете аллею Венсенн, повернете налево и там спросите. Любой вам укажет Шан-Гильо.
— Большое спасибо. Я скажу об этом маме. Я даже сейчас могу к ней сбегать, если вы согласитесь две минуты постеречь Паликара.
— С удовольствием. Я попрошу, чтобы он научил меня говорить по-гречески.
— Пожалуйста, не позволяйте ему есть сено.
Перрина вошла в фуру и передала своей матери то, что слышала от молодого акробата.
— Если это правда, то думать не о чем: надо ехать в Шаронн. Только найдешь ли ты дорогу? Подумай, — ведь это Париж!
— Мне кажется, это не так трудно.
Прежде чем выйти, девочка снова наклонилась к матери и сказала:
— Тут несколько телег и повозок с надписью: «Марокурские заводы», а внизу: «Вульфран Пендавуан». Та же надпись на брезенте, которым прикрыты бочки с вином.
Глава II
Когда Перрина вернулась на свое место, осел опять стоял у воза и, уткнувшись носом в сено, преспокойно жевал его, как будто перед ним были собственные ясли.
— Зачем вы ему позволяете! — воскликнула она.
— А что такое?
— Возчик вломится в претензию.
— Пусть попробует!
Он стал в вызывающую позу, подбоченился и крикнул:
— Эй, выходи!
Но никакого заступничества не потребовалось. Возчику было не до того: его телегу в это время осматривали акцизные.
— Теперь ваша очередь, — сказал клоун. — Я ухожу. До свидания, mam’zelle. Если я вам понадоблюсь, спросите Гра-Дубля. Меня все знают.
Акцизные, надзирающие за парижскими заставами, — народ привычный ко всякому, но чиновник, который осматривал фуру, невольно изумился, когда увидел больную женщину в обстановке столь явной нищеты.
— Вам есть что предъявить? — спросил он.
— Нет.
— Ни вина, ни провизии?
— Нет.
И это была правда. Кроме матраца, двух плетеных стульев, небольшого стола, глиняной печи и фотографического аппарата с приборами в фуре не было ничего: ни чемоданов, ни корзин, ни одежды.
— Можете проезжать.
Миновав заставу, Перрина сейчас же повернула направо, как советовал Гра-Дубль. На пыльной, пожелтевшей, местами совсем вытоптанной траве по обочинам бульвара лежали какие-то люди — кто на спине, кто на животе. Некоторые, проснувшись, потягивались только с тем, чтобы снова заснуть. Истощенные, испитые лица и рваная одежда красноречивей всяких слов говорили, что жители укреплений — народ ненадежный, что ночью в этих местах не безопасно, Но они мало интересовали Перрину; теперь ей это было все равно. Ее занимал только сам Париж.
Неужели эти обшарпанные дома, эти сараи, грязные дворы, пустыри, сплошь покрытые нечистотами, неужели это тот Париж, о котором так много рассказывал ей отец, о котором она мечтала, как о чем-то волшебном? Неужели эти опустившиеся, оборванные мужчины и женщины, валяющиеся здесь на траве, неужели они — парижане?
Миновав Венсенн, она свернула влево и спросила, где Шан-Гильо. Хотя все знали это место, не все при том одинаково указывали дорогу туда, и Перрина несколько раз сбивалась на названиях улиц, по которым предстояло проезжать, В конце концов, однако, она увидела перед собой забор из кое-как подогнанных друг к другу досок: через отворенные ворота виден был старый омнибус без колес и железнодорожный вагон тоже со снятыми колесами. По этим признакам она догадалась, что это и есть Шан-Гильо. На траве лежало около дюжины хорошо откормленных собак.
Оставив Паликара на улице, Перрина вошла во двор. Собаки с визгливым лаем кинулись на нее и принялись теребить за ноги.
— Что там такое? — послышался чей-то голос.
Перрина оглянулась и увидела слева от себя длинное строение, которое могло быть и жилым домом, и чем угодно. Стены некогда сооружали из чего попало: и из кирпичей, и из досок, и из бревен; крыша была частично из картона, частично из просмоленного полотна; окна — из стекла, и из бумаги, и из листового цинка, и из дерева. Все это было построено с каким-то наивным искусством: словно тут похозяйничал Робинзон с несколькими Пятницами.
Под навесом человек с всклокоченной бородой разбирал ворох тряпья, раскидывая его по корзинам, расставленным вокруг него.
— Подойдите, — сказал он, — только не раздавите моих собак.
Перрина подошла.
— Что вам угодно? — спросил человек с бородой.
— Это вы владелец Шан-Гильо?
— Говорят, что я.
Девочка в нескольких словах объяснила, кто она и чего хочет. Он слушал ее и, чтобы не терять золотого времени даром, налил себе стакан красного вина и осушил его залпом.
— Все это можно, если только мне заплатят вперед… — сказал он, оглядывая Перрину.
— А сколько?
— Сорок два су в неделю за фуру и двадцать одно су за осла.
— Это очень дорого.
— Меньше не могу.
— Это ваша летняя цена?
— Это моя летняя цена.
— А можно будет ослу есть репейник?
— Можно какую угодно траву, если у него есть зубы.
— Мы не можем платить за неделю вперед, потому что так долго не останемся: мы в Париже проездом и направляемся в Амьен.
— Все равно; в таком случае шесть су в день за фуру и три за осла.
Она пошарила в кармане своей юбки и, вытащив оттуда девять монеток по одному су, сказала:
— Получите за первый день.
— Можешь сказать своим родителям, чтобы въезжали. Сколько вас всех-то? Если целая труппа, то еще по два су с человека.
— Я только с мамой.
— Ладно. Почему же твоя мать сама не пришла договариваться?
— Она больна и лежит в фуре.
— Больна? У меня не больница.
Перрина испугалась, что он откажет им.
— То есть она устала: мы ведь издалека.
— Я никогда не спрашиваю у постояльцев, откуда они.
Он указал рукой на угол своего «поля» и прибавил:
— Фуру поставишь вон там, а осла привяжешь. Если ты раздавишь одну из моих собак, заплатишь за нее сто су.
Она пошла к воротам. Он остановил ее.
— Выпей стакан вина.
— Благодарю. Я не пью.
— Ну, так я за тебя выпью.
Он опять опрокинул себе в горло целый стакан и принялся разбирать тряпье, которым порой приторговывал.
Привязав Паликара в указанном месте, причем осел довольно долго брыкался, Перрина вошла в фуру.
— Ну, вот, мама, мы и приехали.
— Какое счастье, что мы постоим на месте, не будем двигаться и трястись. Боже мой, как велика земля!
— Теперь нам можно и отдохнуть. Я приготовлю обед. Тебе чего хотелось бы?
— Сначала пойди распряги Паликара, задай ему корм, напои его. Он ведь тоже устал, бедняжка.
— Здесь очень много репейника и есть колодец. Я сейчас пойду и все устрою…
Девочка вернулась очень скоро и принялась собирать все, что нужно для готовки. Она достала переносную глиняную печь, несколько кусков угля и старую кастрюлю, потом вынесла все это на воздух, зажгла уголь и долго изо всех сил дула на него, став перед печкой на колени.
Когда уголь разгорелся, она вернулась к матери.
— Хочешь рису?
— Мне и есть-то почти не хочется.
— Или чего-нибудь другого. Скажи, я достану. Хочешь?
— Ну, давай рису…
Перрина бросила в кастрюлю горсть риса, налила воды и начала кипятить, помешивая двумя беленькими палочками. От огня она отошла только на секунду и то лишь затем, чтобы посмотреть, что делает Паликар. Ослик чувствовал себя прекрасно и усердно жевал репейник.
Приготовив рис как следует, то есть ничуть его не переварив, она выложила его стопкой в деревянную плошку и отнесла в фуру.
До этого она уже поставила перед постелью матери небольшой кувшинчик с колодезной водой, два стакана, две тарелки и две вилки; поставив тут же плошку, сама она села на пол, поджав под себя ноги.
— Ну, вот теперь мы будем обедать.
Она говорила веселым, даже беззаботным тоном, но взгляд ее с тревогой скользил по лицу матери, которая сидела на матраце, закутавшись в шерстяной платок, изорванный и затасканный, хотя когда-то, видимо, стоивший немало денег.
— Ты проголодалась? — спросила мать.
— Еще как! Я так давно не ела…
— Ты бы хоть хлебом закусила.
— Я съела целых два ломтя и все-таки голодна. Смотри, как я буду есть; глядя на меня, тебе самой захочется.
Мать поднесла вилку с рисом к губам, но так и не смогла проглотить…
— Не могу, — сказала она в ответ на взгляд дочери. — Кусок не идет в горло.
— Заставь себя: второй глоток будет легче, а третий еще легче.
После второго глотка мать положила вилку на тарелку.
— Не могу: нехорошо… Лучше уж и не пробовать…
— О, мама!
— Не беспокойся, дорогая. Это пустяки. Я ведь не двигаюсь — надо ли удивляться, что у меня нет аппетита! И потом — я так устала от езды… Вот отдохну, и аппетит появится…
Она скинула с себя платок и, задыхаясь, легла опять на постель. Заметив у дочери слезы на глазах, она попыталась ее развеселить.
— Рис у тебя очень вкусный, ешь его… Ты работаешь, тебе нужно больше пищи… Поешь, дорогая!
— Да я и так ем… Видишь, мама, я ем…
Но на самом деле она глотала через силу, принуждая себя. Впрочем, слова матери все же утешили ее, и она стала есть как следует, так что скоро от риса ничего не осталось. Мать глядела на нее с нежной и грустной улыбкой.
— Вот видишь, дорогая, стоит только себя заставить… — сказала больная.
— Ах, мама! Ответила бы я тебе на это, да не решаюсь.
— Ничего, говори…
— Я бы ответила, что ведь только что я тебе советовала то же самое, что ты мне теперь говоришь.
— Я больна…
— Вот потому-то мне и хочется сходить за доктором… В Париже много хороших докторов.
— Хорошие-то пальцем не шевельнут, если им не заплатят денег.
— Мы заплатим.
— А чем?
— Деньгами. У тебя в платье должны быть семь франков и еще флорин, которого здесь не меняют… да у меня семнадцать су. Посмотри-ка у себя в платье.
Черное платье, такое же потрепанное, как и юбка Перрины, только менее пыльное, лежало на постели вместо одеяла. В кармане его действительно отыскались семь франков и австрийский флорин.
— Сколько тут будет всего? — спросила Перрина. — Я плохо знаю французские деньги.
— Я знаю их не лучше тебя.
Они принялись считать и, определив стоимость флорина в два франка, насчитали девять франков и восемьдесят пять сантимов.
— Ты видишь, у нас даже больше, чем нужно на доктора… — продолжала Перрина.
— Доктор меня словами не вылечит. Понадобятся лекарства, а на что мы их купим?
— Вот что я скажу тебе, мама. Над нашей фурой везде смеются. Хорошо ли будет, если мы приедем в ней в Марокур? Как на это посмотрят наши родные?
— Я сама опасаюсь, что это им не понравится.
— Так не лучше ли от нее отделаться, продать ее?
— За сколько же мы ее продадим?
— Да сколько дадут… Кроме того, у нас есть фотографический аппарат; он еще очень хорош. Наконец, есть матрац…
— Стало быть, ты хочешь продать все?
— А тебе жаль расстаться?
— Мы прожили в этой фуре больше года… В ней умер твой отец… Со всей этой нищенской обстановкой у меня связано столько воспоминаний…
Больная замолчала, задыхаясь… Крупные слезы побежали по ее щекам.
— О, мама! — вскричала Перрина. — Прости, что я тебя расстроила…
— Мне не за что тебя прощать… Ты говоришь вполне разумно, и я сама должна была бы об этом догадаться… Но ведь ты перечислила не все… Нам придется расстаться и…
Она запнулась.
— С Паликаром? — договорила Перрина. — Я только не решалась тебе об этом сказать… Ведь не можем же мы явиться с ним в Марокур?
— Конечно, не можем, хотя мы и не знаем еще, как нас там примут.
— Неужели нас там могут принять дурно? Неужели нас не защитит память моего отца? Неужели будут продолжать сердиться и на мертвого?
— Не знаю. Если я и отправляюсь туда, то только потому, что так приказал, умирая, твой отец. Мы все продадим, на вырученные деньги пригласим доктора, сошьем себе приличную одежду и по железной дороге поедем в Марокур. Только вот вопрос — хватит ли на все того, что мы выручим?
— Паликар очень хороший осел. Мне говорил мальчик-акробат, а он толк знает…
— Ну, обо всем этом мы поговорим завтра, а теперь я очень устала.
— Хорошо, мамочка. Ложись усни, а я пойду стирать; у нас накопилось много грязного белья.
Поцеловав мать, девочка вышла из фуры, согрела воды и принялась стирать в тазу две рубашки, три носовых платка и две пары чулок. Работала она на редкость проворно и ловко. Через два часа все было выстирано, выполоскано и развешано для просушки на веревке. После этого Перрина подошла к Паликару, перевела его на другое место, где трава была посвежее, и напоила его водой. На дворе совсем стемнело. Кругом воцарилась глубокая тишина. Девочка грустно обвила шею ослика руками и горько заплакала…
Глава III
Ночь больная провела очень плохо. Перрина несколько раз вставала и давала ей пить. Несмотря на свое желание поскорее сбегать за доктором, девочка должна была ждать, когда проснется Грен-де-Сель, чтобы узнать у него адрес какого-нибудь хорошего врача.
Грен-де-Сель действительно знал одного врача, довольно именитого, который объезжал пациентов в экипаже, а не ходил пешком, как другие. Жил он на улице Риблет, возле церкви, и звали его доктор Сандриэ. Перрина испугалась, не слишком ли дорого нужно платить этому знаменитому врачу.
— Да, довольно дорого, — ответил Грен-де-Сель, — не меньше сорока су за визит, и лучше вперед.
Это было еще ничего. Перрина отправилась за врачом, расспросив хорошенько дорогу. Когда она дошла до квартиры врача, тот еще спал. Пришлось дожидаться на улице. Но ног к подъезду подали старинный кабриолет, запряженный крепкой лошадью, и через несколько минут на крыльцо вышел сам доктор. Это был толстый, огромного роста мужчина, с красным лицом и длинной, рыжей бородой.
Перрина поспешно подошла к нему и изложила свою просьбу.
— Шан-Гильо? — переспросил он. — Кто же там болен?
— Моя мать… Мы фотографы…
Он встал на подножку. Перрина торопливо подала ему сорок су.
— Я беру за такой визит три франка.
Перрина прибавила еще двадцать су.
Доктор сунул деньги в карман жилета и сказал:
— Через четверть часа буду у вас.
Перрина бегом вернулась домой.
— Мама! Мама! — закричала она радостно. — Сейчас приедет настоящий доктор. Он тебя вылечит.
Она принялась приводить больную в порядок: вымыла ей лицо, причесала ее длинные, шелковистые волосы, потом прибрала вещи в фуре. Вскоре послышался стук колес, и у загородки остановился экипаж. Перрина догадалась, что приехал доктор, и побежала к нему навстречу.
— Мы живем в фуре, — сказала она. — Проходите, пожалуйста.
Доктор вошел в фуру. Как ни был он привычен ко всякой обстановке, практикуя среди парижских бедняков, но и у него на лицо набежала тень, когда он окинул глазами убранство повозки.
— Покажите язык, — обратился он к больной.
Люди, дающие доктору за визит от сорока до ста франков, не могут и представить себе той торопливости, с которой врачи осматривают больных, платящих им по сорок су.
Осмотр больной продолжался ровно минуту.
— Вам надо лечь в больницу, — сказал он.
Мать и дочь одновременно вскрикнули.
— Девочка, выйди на минуту! — приказал доктор.
Перрина вышла, дождавшись знака от матери.
— Я безнадежна? — тихо спросила больная.
— Вовсе нет, но вам нужно серьезно лечиться, а здесь это невозможно.
— В больницу меня возьмут вместе с дочерью?
— Дочь будут пускать к вам по воскресеньям и четвергам.
— Что же она будет делать одна? Где будет жить? Нет, уж если мне суждено умереть, то пусть я умру у нее на руках.
— Во всяком случае, вам нельзя оставаться в фуре. Вас убьют ночные холода. Вы должны непременно снять комнату. Можете?
— Если на короткий срок, то можем.
— У Грен-де-Селя сдаются внаем недорогие. Но, кроме того, вам нужны лекарства, хорошая пища, уход. В больнице у вас бы все это было.
Больная отрицательно покачала головой.
— Я не могу оставить дочь.
— Ну, как хотите… Воля ваша… Девочка, можешь войти!
Перрина вошла. Доктор вырвал из записной книжки листок, быстро написал на нем карандашом несколько коротких строчек и подал девочке.
— Вот, отнеси это в аптеку. Дай твоей матери порошок № 1 и микстуру № 2. Давай через час по ложке; хинное вино давай ей за обедом, и пусть она ест больше и все, что ей нравится; особенно ей будут полезны яйца. Вечером я заеду опять.
Доктор направился к экипажу; Перрина пошла его провожать.
— Уговори ее лечь в больницу.
— А вы разве не можете ее вылечить?
— Не в одном лечении дело: нужен еще и уход… Она совершает ошибку, отказываясь лечь в больницу; ты и без нее не пропала бы: ты молодец.
Доктор подошел к экипажу, сел в него и уехал. Перрина побежала в аптеку. На все, предписанное доктором, у нее не хватило денег, потому что флорин брать не хотели; пришлось повременить с хинным вином и ограничиться одними лекарствами. На оставшиеся деньги она купила свежие яйца и венский хлебец.
— Очень свежие яйца, — сказала она, вернувшись в фуру, — и замечательный хлебец. Покушай, мама!
— С удовольствием, дорогая.
У обеих появилась надежда, а надежда иногда творит чудеса. Больная, два дня отказывавшаяся от всякой пищи, с аппетитом съела яйцо и половину хлебца.
— Ну, что, мама? Правда, так лучше?
— Да… да… правда…
Больная успокоилась. Перрина воспользовалась этим и отправилась к Грен-де-Селю, чтобы посоветоваться с ним относительно продажи фуры. Ее, наверное, купит сам Грен-де-Сель; он ведь все покупает: мебель, платье, тряпки, музыкальные инструменты, кости, бутылки. Труднее будет продать Паликара. Во-первых, кому и где? И сколько, вообще, в Париже может стоить осел? А вдруг Грен-де-Сель заплатит за фуру столько, что Паликара можно будет пока не продавать и оставить в Париже, а после выписать в Марокур и поселить там в конюшнях?
Но этой надежде не суждено было сбыться. Грен-де-Сель осмотрел фуру, постучал по ней крючком, заменявшим ему ампутированную руку, и с видом презрительного сожаления предложил за нее пятнадцать франков.
— Так мало! — вскричала Перрина.
— А что я с ней буду делать? И то ведь из одной жалости к вам покупаю.
— Можно ли будет нам снять у вас комнату?
— Сколько угодно.
Сошлись на семнадцати с половиной франках за фуру, с тем что Перрина и ее мать снимут у Грен-де-Селя комнату, но днем будут иметь право пользоваться своей повозкой, поскольку в ней не так душно.
Грен-де-Сель повел Перрину осмотреть ее комнату. Помещение оказалось на редкость грязным и вонючим.
— Доктор знает эти комнаты? — спросила девочка с сомнением.
— Конечно, знает: он часто приезжал сюда к Маркизе, когда лечил ее.
Раз доктору эти комнаты были известны, стало быть, в них можно было жить, — иначе он не рекомендовал бы их. Если в одной из них жила маркиза, отчего же в другой не поселиться Перрине с матерью?
— Это будет вам стоить восемь су в день, — сказал Грен-де-Сель, — да три су за осла и шесть су за фуру.
— За какую фуру? Ведь вы ее у нас купили?
— Вы будете ею пользоваться, стало быть, должны и платить.
Перрина не нашлась, что ответить. Не в первый раз ее обманывали. Она уже к этому привыкла…
Глава IV
Большую часть дня Перрина потратила на приведение в порядок комнаты, в которой они собирались поселиться: она вымыла пол, протерла стены, потолок и окно, наверное, не видавшее ничего подобного с самого дня постройки дома.
Во время бесконечных путешествий от дома к колодцу, откуда приходилось брать воду для мытья, она заметила, что в этом углу двора росла не одна трава и чертополох. Из близлежащих садов ветром сюда занесло семена кое-каких растений, и, кроме того, соседи набросали сюда же отростки ненужных им больше цветов. Некоторые из этих отростков и семян, попавшие на подходящую для них почву, не только взошли, но и расцвели.
При виде цветов девочке пришла в голову мысль собрать букеты из красного и лилового левкоя и гвоздики и поста вить их в комнате, чтобы перебить удушливый запах и хот немного оживить обстановку… Несмотря на то, что у цветов явно не было хозяина, поскольку Паликар мог щипать их в свое удовольствие, Перрина все-таки не рискнула сорвать ни одного стебелька без позволения Грен-де-Селя.
— На продажу? — спросил он.
— Нет, просто чтобы поставить в нашу комнату.
— Сколько угодно. Но если ты захочешь торговать ими то я начну с того, что сам их тебе продам; а если это для тебя, то не стесняйся, малютка. Ты любишь запах цветов, а люблю запах вина и только его и умею различать…
Из сваленной в кучу битой посуды она отобрала более или менее целые вазочки и поставила в них свои букеты. Так как цветы были сорваны в середине дня, то скоро комната наполнилась благоуханием левкоя и гвоздики, и даже как будто стало светлее.
Убирая свою квартиру, Перрина заодно успела познакомиться и со своими соседями: с одной стороны жила старушка, носившая на седых волосах чепчик, украшенный трехцветными лентами, наподобие французского флага; с другой — очень высокого роста человек, согнувшийся вдвое, всегда в кожаном фартуке, таком длинном и широком, что, казалось, это было единственное его одеяние. Женщина в трехцветном чепчике была уличной певицей, как сообщил Перрине человек в фартуке. Это и была та самая Маркиза, про которую говорил Грен-де-Сель; каждый день она уходила из Шан-Гильо с красным зонтиком и толстой палкой, из которых она сооружала навес, когда устраивалась петь на перекрестках или на мостах. Что касается человека в фартуке, то, по словам Маркизы, он занимался починкой старой обуви и с утра до вечера работал, немой, как рыба, за что получил прозвище «Дядюшки Карася»; но хотя он и не говорил почти ничего, зато производил оглушительный шум своим молотком.
Солнце уже катилось к закату, когда Перрина покончила с обустройством помещения и смогла перевести туда мать. Бедная женщина была глубоко тронута, увидев расставленные в комнате цветы…
— Как ты добра к своей матери, дорогая девочка! — проговорила она.
— Я добра сама к себе, мама: если бы ты знала, как я счастлива, что могу доставить тебе удовольствие.
Правда, с наступлением ночи цветы пришлось вынести во двор, — так сильно они благоухали, — и тогда запах старого дома снова дал о себе знать. Но больная не решилась жаловаться, тем более что это все равно ничего бы не дало: они не могли покинуть Шан-Гильо и отправиться в другое место.
Ночью больная металась во сне и даже бредила; когда утром пришел доктор, он нашел, что ей хуже, и решил попробовать другое лекарство. Пришлось опять идти в аптеку, где на этот раз потребовали пять франков. Перрина, не задумываясь, храбро уплатила их; но потом сердце ее болезненно сжалось: как дотянут они при таких расходах до среды, дня продажи бедного Паликара? Если и на следующий день лекарства обойдутся в пять франков, где она возьмет эту сумму?
В дни скитаний, когда она вместе с родителями пробиралась по горам, им не раз приходилось голодать, особенно с тех пор, как они покинули Грецию и направились во Францию. Но это было совсем не то. В горах у них всегда была надежда найти какие-нибудь плоды, овощи, дичь, которые послужили бы им неплохим ужином, надежда встретить крестьян — греческих, боснийских, австрийских или тирольских, которые согласились бы сфотографироваться за несколько су. В Париже все по-другому: нет денег — нет и надежды, а их деньги подходили к концу. Что же делать? Самое ужасное было то, что ей приходилось самой отвечать на этот вопрос, а что могла она ответить и что могла предпринять? Мать ее была тяжело больна, и решать все оставалось только самой Перрине, так что настоящей матерью оказывалась именно она, хотя и была еще совсем ребенком.
Еще если бы здоровье матери поправлялось, ей было бы намного легче. Но, хотя больная никогда не жаловалась, повторяя, напротив, свое обычное «это пройдет», все-таки Перрина ясно видела, что в действительности «это не проходило»: у матери не было ни сна, ни аппетита; лихорадка, слабость и угнетенное состояние духа, напротив, усиливались с каждым днем.
Во вторник утром, когда пришел доктор, ее опасения относительно перемены лекарства оправдались: после быстрого осмотра больной доктор Сандриэ достал из кармана свою записную книжку, вызывающую у Перрины столько тревог, и приготовился писать рецепт; но в ту минуту, когда он уже взялся за карандаш, она осмелилась его остановить.
— Господин доктор, если лекарство, которое вы хотите выписать, не очень нужно для больной сейчас, то нельзя ли назначить только самое необходимое?
— Что вы хотите этим сказать? — сердито спросил доктор.
Она явно волновалась, но, несмотря на это, храбро продолжила:
— Дело в том, что у нас не очень много денег сегодня и получим мы их только завтра; поэтому…
Доктор взглянул на нее, затем осмотрелся кругом, будто только теперь заметил царившую здесь бедность, и положил записную книжку обратно в карман.
— Мы переменим лекарство завтра, — сказал он, — особой необходимости в этом нет, и вчерашнее лекарство можно давать еще и сегодня.
«Особой необходимости нет», — повторяла Перрина про себя слова доктора.
Если нет особой необходимости, значит, мама вовсе не так плоха, как она опасалась, и значит, еще можно надеяться и ждать.
И она с нетерпением ждала наступления среды, возлагая на нее большие надежды, хотя этот день должен был принести ей и горе. В этот день, правда, они получат деньги, но одновременно навсегда расстанутся с Паликаром. Вот почему всякий раз, как только появлялась возможность оставить мать, она бежала к своему другу. А осел, наслаждаясь отдыхом и с аппетитом поедая росший кругом репейник, казалось, никогда еще не чувствовал себя лучше. Как только он замечал, что Перрина подходит, сражу же раздавался его приветственный, громкий рев; затем он начинал брыкаться и прыгать, стараясь оборвать веревку, пока девочка не подходила к нему совсем близко. Стоило только Перрине положить руку на спину осла, как он тотчас успокаивался и, вытянув шею, клал ей на плечо свою голову; в такой позе оставались они в течение нескольких минут. В ответ на ее ласки он шевелил ушами и как-то странно мигал глазами, точно желая передать ей свои мысли…
— Если бы ты знал! — шептала она сквозь слезы.
Но он ничего не знал, ничего не предполагал и, живя лишь удовольствиями настоящего, наслаждаясь покоем, хорошей пищей и ласками своей хозяйки, чувствовал себя самым счастливым ослом в мире. Кроме того, он сошелся с Грен-де-Селем, от которого в знак дружбы получал необычное угощение. В понедельник утром, прогуливаясь по двору, он подошел к Грен-де-Селю, занимавшемуся разборкой тряпья, и с любопытством остановился около него. У Грен-де-Селя была давняя привычка постоянно держать под рукой литр вина и стакан, чтобы не отвлекаться от дела, когда приходила охота выпить, — а приходила она часто. В это утро, занимаясь своим обычным делом, он даже не замечал, что происходит кругом; но именно потому, что он работал с таким усердием, жажда, та самая жажда, благодаря которой он получил свое прозвище, не замедлила проявиться. В ту минуту, когда, оторвавшись от работы, он протянул руку к бутылке, он вдруг увидел Паликара с вытянутой шеей и устремленными на него глазами…
— Ты что здесь поделываешь, приятель?
Так как голос был вовсе не сердитый, то осел не тронулся с места.
— Хочешь выпить стаканчик винца? — спросил осла Грен-де-Сель, все помыслы которого неизменно вращались вокруг слова «пить».
И вместо того чтобы опрокинуть себе в рот полный стакан, он в шутку протянул его Паликару; тот воспринял это приглашение совершенно серьезно, сделал еще два шага вперед и, сложив губы таким образом, чтобы они были как можно тоньше и длиннее, втянул в себя добрую половину стакана, налитого до краев.
— Вот так осел! — вскричал Грен-де-Сель, заливаясь смехом, и стал звать: — Маркиза! Карась!
Маркиза и Карась прибежали; за ними подошел тряпичник с переполненной корзиной и жилец из вагона — торговец леденцами, появлявшийся на любых сборищах и базарах с красиво намотанными на крючки разноцветными нитями из растопленного сахара.
— Что случилось? — спросила Маркиза.
— Сейчас увидите. Предупреждаю, такое не каждый день встретишь.
Говоря это, он опять наполнил свой стакан и протянул его Паликару, который, как и в первый раз, наполовину опорожнил его, вызвав взрыв хохота у присутствовавших.
— Я слышал, что ослы пьют вино, но не верил этому, — заметил один из зрителей.
— Вам бы следовало купить его, — сказала Маркиза, обращаясь к Грен-де-Селю, — он мог бы составить вам компанию.
— Мы бы стали с ним добрыми друзьями.
Грен-де-Сель не купил Паликара, но очень привязался к нему и предложил Перрине сопровождать ее в среду на конный базар. Это было для нее большим облегчением, потому что она даже представить себе не могла, как она разыщет в Париже конный базар и как будет продавать там осла, торговаться и получать деньги; она слышала много рассказов про парижских воров и понимала, что в случае чего была бы совершенно беспомощна против них.
В среду утром она в последний раз принялась ухаживать за Паликаром, что дало ей возможность приласкать его и поцеловать, но — увы! — с какой грустью! Она не увидит его больше! Бедный друг, в какие руки попадет он теперь? Ей вспоминались измученные животные, которых ей так часто приходилось видеть во время своего долгого пути в Париж. Бедной девочке казалось, что эти бедняжки только для того и существовали, чтобы страдать. Правда, и Паликару, с тех пор как он появился у них, приходилось много работать и переносить всевозможные лишения, в том числе и голод, но его, по крайней мере, никогда не били, и он был другом людей, с которыми ему приходилось делить все невзгоды. Теперь же ее особенно беспокоил вопрос, к какому хозяину он попадет. Ведь на свете столько людей, даже не замечающих своей жестокости.
Паликар очень удивился, когда вместо упряжи на него надели один только недоуздок; но его удивление возросло еще больше, когда Грен-де-Сель, видимо, не желавший пройти пешком длинный путь от Шаронна до конного базара, вскочил ему на спину, словно он, Паликар, был каким-то предметом мебели! Лишь благодаря тому, что Перрина обнимала его за шею и говорила с ним, это удивление не перешло в сопротивление. Впрочем, разве Грен-де-Сель не был одним из его друзей?
Наконец, все трое двинулись в путь. Паликар важно выступал за Перриной, державшей повод. Миновав целый ряд довольно малолюдных улиц, они достигли большого, широкого моста, примыкавшего к зоологическому саду…
Здесь движение стало куда более оживленным, и Перрине пришлось было сосредоточить все свое внимание, чтобы пробираться среди множества экипажей. Поэтому она не видела ни роскошных зданий, ни памятников, мимо которых проходила, не слышала шуток и насмешек, отпускавшихся уличными остряками по адресу восседавшего на осле хозяина Шан-Гильо. Но зато сам Грен-де-Сель нимало не смущался и охотно отвечал остротами на остроты, шутками на шутки. Всю дорогу, где бы они ни проходили, раздавались взрывы веселого смеха и слышались громкие крики перекликавшихся с седоком прохожих.
Наконец они приблизились к обнесенной решеткой площади, где стояло множество лошадей, отделенных друг от друга перегородками. Здесь Грен-де-Сель слез с осла.
Но пока он слезал, Паликар успел осмотреться, и, когда Перрина попыталась провести его за решетку, он отказался двинуться с места. Быть может, он угадал, что это базар, где продают лошадей и ослов, или просто испугался, — как бы там ни было, только, несмотря на ласки и приказания идти, он наотрез отказывался слушаться Перрину. Грен-де-Сель решил попробовать подтолкнуть осла сзади, но Паликар, не зная, кто именно осмеливается позволять себе такие вольности, стал лягаться и пятиться, увлекая за собой Перрину.
В одну минуту их окружила толпа зевак; в первом ряду, как заведено, стояли газетчики и пирожники; каждый говорил свое и давал свои советы, как лучше заставить осла пройти в ворота.
— Вот радость-то будет тому дураку, который того осла купит, — проговорил чей-то голос.
Это были опасные слова: они могли повредить продаже; Грен-де-Сель счел своею обязанностью возразить.
— Это хитрец, — проговорил он. — Угадал, что его хотят продать, вот и проделывает все эти штуки, чтобы не расставаться со своими хозяевами.
— Вы в этом уверены, Грен-де-Сель? — спросил голос, сделавший первое замечание.
— Как, здесь знают мое имя?
— Вы разве не узнаете Ла-Рукери?
— А, так это вы.
Они протянули друг другу руки.
— Это ваш осел?
— Нет, он вот этой малютки.
— Вы его знаете?
— Мы не один стаканчик распили вместе; если вам нужен хороший осел, рекомендую.
— Он мне и нужен и не нужен.
— Ну, так пойдемте, выпьем чего-нибудь. Не стоит платить за вход на площадь.
— Тем более что он, кажется, решил туда не входить.
— Я же говорю вам, что он хитрит.
— Если я его куплю, то вовсе не для того, чтобы он хитрил или распивал стаканчики, а для того, чтобы работал.
— Он отличный работник и сюда пришел прямо из Греции, не останавливаясь.
— Из Греции!
Грен-де-Сель сделал знак Перрине, следовавшей за ними и слышавшей лишь отдельные слова из их разговора. Паликар, убедившись, что его теперь уже не поведут на базар, послушно шел за своей хозяйкой, так что его даже не приходилось тянуть за недоуздок.
Кто же этот покупатель — мужчина или женщина? Судя по походке и безбородому лицу, это была женщина, примерно лет пятидесяти, а если судить по костюму — это был мужчина; на нем или на ней была блуза, панталоны и кожаная шляпа вроде тех, какие носят кучера омнибусов. Но для девочки, беспокоившейся об участи осла, важнее всего было выражение лица покупателя, — а оно было ни доброе, ни злое.
Повернув в маленький переулок, Грен-де-Сель и Ла-Рукери остановились перед винной лавкой. На столик, стоявший на тротуаре, им принесли бутылку и два стакана, а Перрина осталась на улице, держа за повод своего осла.
— Вы сейчас увидите, какой он хитрец, — не без гордости сказал Грен-де-Сель, протягивая ослику полный стакан.
Паликар немедленно вытянул шею и сложенными в трубку губами втянул в себя половину содержимого стакана, чему Перрина не посмела помешать.
— Э?! — проговорил Грен-де-Сель, довольный произведенным эффектом.
Но Ла-Рукери не разделила его удовольствия.
— Он мне нужен не для того, чтобы пить мое вино, а чтобы возить мою тележку и мои кроличьи шкурки.
— Да ведь я говорю вам, что он притопал прямо из Греции, запряженный в фуру!
— А, это другое дело!
Начался внимательный и подробный осмотр Паликара. Когда с этим было покончено, Ла-Рукери спросила Перрину, сколько она за него хочет. Еще раньше, по совету Грен-де-Селя, Перрина решила спросить за осла сто франков и теперь назвала ту же цену.
Ла-Рукери подняла крик:
— Сто франков за осла без ручательства? Да это просто смешно! — И несчастному Паликару пришлось вытерпеть полное исследование по всем правилам, начиная от носа и до копыт. — Двадцать франков — вот все, что он стоит… да и то еще…
— Ну, делать нечего, — проговорил Грен-де-Сель после долгого спора, — мы поведем его на базар.
Перрина вздохнула свободнее: мысль получить за осла только двадцать франков совершенно подкосила ее. Что могли значить двадцать франков в их положении, когда даже ста франков едва ли хватило бы на все самое необходимое?
— Ну, это еще вопрос, пойдет ли он туда охотнее, чем в первый раз, — проговорила Ла-Рукери.
До базара осел послушно шел за своей хозяйкой, но, дойдя до решетки, опять остановился, стал упираться и, наконец, лег посреди улицы.
— Паликар, пожалуйста! — вскричала Перрина в отчаянии. — Паликар!
Но он лежал, как мертвый, не желая ничего слушать.
Вокруг них снова собрался народ и посыпались шутки.
— Подожгите ему хвост! — посоветовал кто-то.
— Самое лучшее средство, чтобы его продать, — отвечал другой.
— Задайте-ка ему хорошую трепку!
Грен-де-Сель кипел от бешенства; Перрина была в отчаянии.
— Вот, сами видите, что он не пойдет, — сказала Ла-Рукери, — я дам вам тридцать франков, потому что, судя по его проделкам, животина та славная, но только не раздумывайте долго, или я куплю другого.
Грен-де-Сель вопросительно взглянул на Перрину, делая ей в то же время знаки, чтобы она соглашалась. А она стояла, вне себя от горя и отчаяния, не зная, на что решиться. Вдруг полицейский сержант грубо приказал ей очистить дорогу.
— Или вперед, или назад! Здесь стоять нельзя!
Но идти вперед она не могла, потому что этого не хотел Паликар; оставалось только идти назад. Как только осел понял, что его не поведут за решетку, он в ту же минуту поднялся на ноги и послушно пошел за девочкой, с довольным видом шевеля ушами.
— Теперь, — проговорила Ла-Рукери, положив на ладонь Перрины тридцать франков монетами по сто су, — надо отвести этого молодца ко мне, потому что я с ним немного уже познакомилась и думаю, что он, чего доброго, не захочет идти за мной. Улица Шато-де-Рантьэ не так далеко отсюда.
Но Грен-де-Сель отказался наотрез, посчитав это путешествие чересчур длинным.
— Ступай с ней, — посоветовал он Перрине, — и не переживай так: это добрая женщина, и твоему ослу будет у нее хорошо.
— А как я найду Шаронн? — спросила Перрина, боясь заблудиться среди этого громадного Парижа, необъятность которого она только теперь начала понимать.
— Иди все время вдоль укреплений — ничего не может быть легче.
Улица Шато-де-Рантьэ действительно была довольно недалеко от конного базара, и им потребовалось немного времени, чтобы добраться до группы хижин, очень похожих на те, какие Перрина уже видела в Шан-Гильо.
Наступил миг разлуки. Привязав осла в небольшой конюшне, Перрина со слезами на глазах поцеловала его на прощанье.
— Не плачь, ему будет хорошо у меня, я тебе обещаю, — проговорила Ла-Рукери.
— Мы так любили друг друга!
Глава V
— Что мы будем делать с тридцатью франками, когда рассчитывали на сто?
Перрина обдумывала этот вопрос, уныло шагая вдоль линии укреплений от самого Белого дома до Шаронна, но ответа не находила; даже когда она пришла домой и передала матери деньги Ла-Рукери, она все еще не решила, как и на что лучше их потратить.
Решила за нее мать.
— Надо ехать, — сказала она, — сейчас же ехать в Марокур.
— А ты хорошо себя чувствуешь? У тебя хватит сил?
— Должно хватить. Мы и так слишком долго ждали, надеясь на улучшение, которое никогда не придет… здесь. А между тем средства наши, на исходе, и того, что мы получили за Паликара, не хватит надолго. Мне самой не хотелось бы появиться там в этом нищенском виде; но, может быть, чем ужаснее будет эта нищета, тем больше вызовет она сочувствия. Надо, надо ехать!
— Сегодня?
— Сегодня слишком поздно: мы приехали бы ночью и не знали бы, куда идти; но завтра утром непременно. Сегодня вечером постарайся узнать, когда отходят поезда по Северной железной дороге и сколько стоит проезд до станции Пиккиньи.
Перрина пошла посоветоваться к Грен-де-Селю, который сказал ей, что если она пороется в ворохах бумаги, то, наверное, найдет справочник железных дорог, и это будет гораздо удобнее, чем идти на Северный вокзал, находящийся очень далеко от Шаронна. Из справочника она узнала, что утром отходят два поезда, один в шесть, другой в десять, причем проезд до Пиккиньи в третьем классе стоит девять франков двадцать пять сантимов с пассажира.
— Мы поедем в десять часов, — сказала мать, — и наймем экипаж: я не смогу дойти до вокзала пешком, если он так далеко; а добраться до извозчика у меня силы хватит.
Но сил у нее было гораздо меньше, чем она думала: когда в девять часов она встала с постели и, опираясь на плечо дочери, собралась идти к ожидавшему на улице экипажу, который наняла Перрина, оказалось, что она просто не в состоянии добраться до него, хотя расстояние было совсем невелико; ей сделалось дурно, и, если бы Перрина не поддерживала ее, она, наверное, упала бы.
— Это ничего, — слабым голосом проговорила она, — это сейчас пройдет, не беспокойся.
Но «это» не прошло, и Маркизе, явившейся их проводить, пришлось принести стул. До этих пор нервное напряжение поддерживало мать Перрины; но едва она села, как ей резко стало хуже, дыхание почти остановилось, голос прервался.
— Надо бы положить ее, — проговорила Маркиза, — растереть. Это пройдет, дитя мое, не пугайся. Сходи за Карасем, — вдвоем мы отнесем ее в вашу комнату; теперь вам нечего и думать уезжать.
Маркиза была женщина опытная. Едва очутившись в постели, больная снова стала дышать; но, когда спустя некоторое время она попыталась есть, обморок повторился.
— Видите теперь, что вам надо лежать, — проговорила Маркиза авторитетным тоном. — Вы поедете завтра, а сейчас выпьете чашку бульона: я схожу попрошу у Карася; для этого молчуна бульон так же незаменим, как вино для нашего домовладельца. Зимой и летом он встает в пять часов утра и готовит себе суп. И какой суп! Уверена, что не многим господам доводилось есть такой хороший!
И, не дожидаясь ответа, она отправилась к соседу.
— Не дадите ли вы мне чашку бульона для нашей больной? — спросила она.
Тот улыбнулся в ответ и сейчас же снял крышку со своего горшка, клокотавшего в камине перед небольшим огоньком. Когда по комнате распространился запах бульона, сапожник широко раскрытыми глазами взглянул на Маркизу; ноздри его при этом как-то раздулись, и все лицо дышало блаженством и гордостью.
— Да, пахнет хорошо, — проговорила Маркиза, — и если бы это могло спасти бедную женщину, оно непременно спасло бы ее; но, — она понизила голос, — вы знаете, ей очень плохо, и я думаю, скоро наступит конец.
Дядюшка Карась поднял руки к небу.
— Это будет очень печально для бедной девочки.
Дядюшка Карась нагнул голову и вытянул руки; жест, видимо, означал: что же мы тут можем поделать?
И в самом деле, и тот и другой, оба делали, что могли, но несчастье — такая обыкновенная вещь для несчастных, что они ему даже не удивляются и не противятся. Кому не выпадает на долю страдание в этом мире? Сегодня ты, завтра я…
Когда кружка была наполнена, Маркиза осторожно, семенящей походкой, понесла ее к больной, стараясь не пролить ни одной капли драгоценного бульона.
— Выпейте это, милая барыня, — сказала она, становясь на колени возле матраца, — и постарайтесь не шевелиться; раскройте только рот.
Она осторожно влила ей в рот ложку бульона, но это не принесло пользы и вызвало только тошноту и новый обморок, еще более продолжительный, чем первый.
Бульон тут явно был бессилен, с чем пришлось согласиться и Маркизе; но чтобы он не пропал даром, она отдала кружку Перрине.
— Вам понадобятся силы, моя милая, вам надо подкрепиться.
Не достигнув желаемых результатов при помощи бульона, который Маркиза считала универсальным средством от всех болезней, старушка стала в тупик и решила сходить за доктором: может быть, он сделает что-нибудь.
Но доктор, хотя и прописал лекарство, уходя, все же заявил Маркизе, что он не в силах помочь больной.
— Эта женщина истощена болезнью, нищетой и горем; если бы она и уехала, то умерла бы в вагоне. Это уже вопрос нескольких часов, и со следующим же обмороком, вероятно, наступит конец.
Но это случилось лишь через несколько дней. Жизнь, так быстро угасающая в старости, в молодости оказывает гораздо больше сопротивления смерти; больной, правда, не становилось лучше, но и не было заметно, что ей хуже; хотя она ничего уже не могла глотать — ни бульона, ни лекарств, тем не менее она все еще жила, лежа на матраце без движения, почти без дыхания, погруженная в дремоту.
И вот Перрина снова начала надеяться. Мысль о смерти, неотступно преследующая пожилых людей, представляется настолько нереальной молодым людям, что они отказываются признавать приближение конца даже тогда, когда конец этот уже становится неминуемым. Почему мать ее не может выздороветь? Почему должна она умереть? Умирают в пятьдесят, в шестьдесят лет, а ей нет и тридцати! Что сделала она, эта добрейшая и лучшая из женщин, эта нежная мать, за что можно было бы осудить ее на преждевременную смерть? Она не должна умереть теперь, она должна непременно выздороветь! И даже девочка находила причины, которыми можно было бы объяснить эту сонливость: она считала ее только отдыхом, вполне естественным после такого утомления и лишений. Когда же ее все-таки начинали одолевать сомнения, она шла посоветоваться с Маркизой, которая тоже поддерживала в ней эту надежду.
— Если она не умерла во время первого обморока, значит, и теперь не умрет.
— Правда?
— Грен-де-Сель и Карась думают то же самое.
Услышав от других слова утешения, она мысленно возвращалась к вопросу, на сколько времени хватит тридцати франков, полученных от Ла-Рукери. Как ни были ничтожны их расходы, тем не менее деньги убывали очень быстро. Что станет с ними, когда будет истрачено последнее су? Где возьмут они средства к жизни, как бы мало им ни было нужно? Продать им больше нечего — у них и так ничего нет, ничего, кроме нищенских лохмотьев. Как доберутся они до Марокура?
Когда она предавалась этим печальным раздумьям, сидя возле матери, ее охватывало такое отчаяние, что ей порой казалось, что она и сама упадет в обморок. Однажды вечером, когда нервы ее были особенно возбуждены, она сидела, держа мать за руку, и вдруг ощутила ответное пожатие.
— Ты хочешь чего-нибудь? — поспешно спросила Перрина, вернувшись к действительности.
— Мне нужно поговорить с тобой, так как наступает минута нашей разлуки…
— О, мама!..
— Не прерывай меня, моя дорогая девочка, и постарайся запомнить мои последние слова. Мне не хотелось огорчать тебя, поэтому я и молчала до сих пор… Но то, что я хочу тебе сказать, должно быть сказано, как бы тяжело ни было это для нас обеих. Я была бы плохой матерью и поступила бы очень неблагоразумно, если бы стала еще медлить. Я умираю…
У Перрины вырвалось рыдание, которого она не могла сдержать, несмотря на все усилия.
— Да, это тяжело, милое дитя, а между тем мне начинает казаться, что после всего случившегося тебе лучше быть сиротой, чем появиться с матерью, которую могут отвергнуть. Словом, так хочет бог, и ты останешься одна… завтра, может быть, даже через несколько часов…
Волнение не позволило ей продолжать, и только через несколько минут, немного успокоившись, она опять смогла говорить.
— Когда меня… не станет, тебе придется исполнить некоторые формальности. В кармане моего платья ты найдешь бумагу, завернутую в шелковый платок, и отдашь ее тому, кто у тебя ее спросит: это мое брачное свидетельство, где написано мое имя и имя твоего отца. Ты потребуешь, чтобы тебе вернули ее назад, потому что она понадобится тебе позднее, чтобы доказать свое происхождение. Береги ее. Лучше выучи ее наизусть: тогда, если ты ее и потеряешь, то взамен сможешь потребовать другую. Ты слышишь меня. Ты не забудешь того, что я тебе говорю?
— Нет, мама, нет!
— Ты будешь очень несчастна, тебе придется очень тяжело, но не отчаивайся… Когда тебе незачем будет оставаться в Париже, когда ты будешь одна, совершенно одна, ты сразу же отправишься в Марокур по железной дороге, если у тебя будет достаточно денег, чтобы заплатить за проезд, или пешком, если у тебя денег не будет. Лучше ночевать в придорожной канаве и ничего не есть, чем оставаться в Париже. Ты обещаешь мне сделать это?
— Да, мама.
— Наше положение настолько плохо, что даже при одной мысли, что ты поступишь именно так, мне становится лучше.
Но хотя она и говорила, что чувствует себя лучше, это все-таки не спасло ее от нового упадка сил; довольно долго она лежала неподвижно, не в состоянии говорить, даже почти не дыша.
— Мама, — проговорила Перрина, наклоняясь над ней и вся дрожа от страха и отчаяния, — мама!
Этот призыв оживил ее.
— Подожди немного, — проговорила она таким слабым голосом, что ее слова походили на шепот, — я должна сказать тебе еще что-то, я должна это сделать; но я не помню, что именно я тебе уже сказала… Погоди…
Она остановилась на минуту, чтобы передохнуть и собраться с мыслями, и потом продолжала:
— Так… да, так: ты приедешь в Марокур… Ничего не требуй; ты не имеешь права ничего требовать; тебе придется достигнуть всего самой… Старайся быть доброй, заставляй себя любить… Любить тебя… ради тебя — в этом все… Но я надеюсь… ты заставишь себя полюбить… не может быть, чтобы тебя не полюбили… Тогда все твои несчастья кончатся.
Она сложила руки, и ее взгляд загорелся.
— Я вижу тебя… да, я вижу тебя счастливой… Ах, как бы я хотела умереть с этой мыслью и с надеждой всегда жить в твоем сердце…
Это было сказано с жаром молитвы, но слова эти отняли последние силы несчастной. Она снова откинулась на матрац и осталась лежать без движения, лишь ее тяжелое, прерывистое дыхание свидетельствовало, что это не обморок.
Перрина молча смотрела на нее несколько минут; потом, видя, что мать ее остается в том же состоянии, она вышла из комнаты. Едва переступив порог, она зашаталась и, упав на траву, разразилась рыданиями. Силы окончательно покинули ее; она и так слишком долго сдерживалась.
Несколько минут лежала она так, разбитая, задыхающаяся; но, несмотря на упадок сил, ее не покидала мысль, что она не должна оставлять свою мать одну. Она встала, стараясь немного успокоиться, по крайней мере, внешне, сдерживая слезы и готовые вырваться рыдания…
Она бродила по всему двору, то прямо, то кругами, сдерживаясь лишь для того, чтобы в конце концов снова разразиться рыданиями.
Когда она, быть может, в десятый раз проходила мимо вагона, оттуда вышел торговец леденцами, наблюдавший за ней, и, подойдя к ней, грустно спросил:
— Ты горюешь, дитя мое?
— О, мосье!
— Ну, вот, возьми это, — и он протянул ей горсть леденцов, — сласти утоляют горе.
Глава VI
Когда священник, провожавший покойницу на кладбище, ушел и Перрина осталась одна перед могилой, к ней подошла Маркиза, не покидавшая девочку в эти тяжелые минуты.
— Надо идти, — проговорила она, потянув Перрину за руку.
— О, сударыня!
— Пойдемте, время уходит, — твердым голосом повторила Маркиза.
И крепко держа девочку за руку, она повела ее за собой.
Так они шли несколько минут; Перрина двигалась точно и забытьи, ничего не видя, ничего не сознавая. Она вся еще пыла там, около могилы матери.
Наконец, в пустынной аллее они остановились; здесь, удивленно осмотревшись кругом, Перрина словно впервые увидела Маркизу, уже не державшую ее за руку, Грен-де-Селя, Карася и торговца леденцами. Девочка едва узнавала знакомые ей лица. На чепчике Маркизы были приколоты черные ленты; Грен-де-Сель, в своем парадном костюме и высокой шляпе на голове, казался настоящим господином; Карась сменил свой вечный кожаный фартук на длинный редингот орехового цвета, а на торговце леденцами вместо всегдашней куртки из белого тика был надет суконный пиджак. Все они, как истые парижане, считали своим долгом, участвуя в похоронной процессии, надеть свои лучшие костюмы, чтобы этим почтить память усопшей.
— Я хотел сказать тебе, малютка, — начал Грен-де-Сель, полагавший, что, будучи здесь главным, он имеет право говорить первым, — я хотел сказать тебе, что ты можешь жить в Шан-Гильо, сколько пожелаешь, и, конечно, бесплатно.
— Если ты захочешь петь со мной, — подхватила Маркиза, — то ты сама будешь зарабатывать себе на хлеб; это хорошее ремесло.
— Может быть, ты предпочитаешь кондитерство, — сказал торговец леденцами, — так я охотно возьму тебя; это тоже хорошее ремесло и весьма полезное к тому же.
Карась не сказал ничего, но его улыбка и движение руки, как бы протягивающей что-то, ясно выразили его предложение: всякий раз, как ей понадобится чашка бульону, она найдет его у Карася, и он даст ей самого лучшего.
Все эти предложения, быстро следовавшие одно за другим, вызвали слезы на глазах Перрины; но это были уже не те слезы тяжкого горя, которые жгли ее целых два дня.
— Как вы добры ко мне… — прошептала она.
— Мы делаем, что можем, — отвечал Грен-де-Сель.
— Нельзя же оставлять такую хорошую девочку, как ты, а парижской мостовой, — прибавила Маркиза.
— Я не могу оставаться в Париже, — отвечала Перрина, — мне нужно как можно скорее ехать к родным.
— У тебя есть родные? — перебил ее Грен-де-Сель. — Где же они живут?
— По ту сторону Амьена.
— А как ты собираешься добраться до Амьена? Есть у тебя деньги?
— На железную дорогу не хватит, я пойду пешком.
— Ты знаешь дорогу?
— У меня есть карта в кармане.
— А ты найдешь на своей карте, как пройти весь Париж, чтобы выбраться на дорогу в Амьен?
— Нет, но я надеюсь, что вы не откажетесь указать мне путь.
Каждый стал ей объяснять, как надо идти, и при этом каждый по-своему; из всего этого вышла такая путаница, что Грен-де-Сель решил вмешаться и положить конец болтовне.
— Если ты хочешь заблудиться в Париже, то тебе стоит только их послушать. Вот что тебе следует сделать: садись на круговую железную дорогу до Шапелль-Норд: оттуда ты уже легко найдешь дорогу в Амьен, по которой и придется тебе идти, никуда не сворачивая. Это будет стоить тебе шесть су. Когда ты хочешь ехать?
— Сейчас… Я обещала маме, что сразу же уеду.
— Надо исполнить волю матери, — сказала Маркиза. — Поезжай с богом, но только дай я тебя поцелую сначала: ты хорошая девочка.
Мужчины пожали ей руку.
Ей оставалось только уйти, но она колебалась и снова обернулась в сторону только что покинутой могилы. Угадавшая ее мысли Маркиза сказала:
— Если уж необходимо, чтобы ты ехала, то уезжай сейчас же; это самое лучшее.
— Да, поезжай… — подтвердил Грен-де-Сель.
Она низко поклонилась им всем в знак благодарности и, слегка опустив голову, точно убегая, стала быстро удаляться.
— Я предлагаю по стаканчику, — объявил Грен-де-Сель.
— Это не повредит, — ответила Маркиза.
Карась в первый раз обронил словечко, заметив:
— Бедная малютка!
Заняв место в вагоне круговой железной дороги, Перрина достала из кармана старую карту Франции, с которой ей много раз приходилось сверяться с тех пор, как они пересекли границу Италии. От Парижа до Амьена найти дорогу было нетрудно: стоило только идти по пути в Кале, по которому в былые времена ездили почтовые кареты и который на карте был обозначен тоненькой чертой, проходившей через Сен-Дени, Экуэн, Шантилльи, Клермон и Бретейль; в Амьене она перейдет на Бульонскую дорогу. Кроме того, умея определять расстояние по масштабу, она вычислила, что дорога до Марокура составит около ста пятидесяти километров. Если она будет проходить по тридцать километров в день, то на все путешествие понадобится дней шесть.
Но сможет ли она проделывать каждый день такой путь? Да и какая будет погода в течение этих шести дней? Жары она не боялась и всегда легко шла даже под палящими лучами солнца. Ну, а если погода переменится? Ее жалкие лохмотья — плохая защита от дождя. В теплую летнюю ночь она спокойно могла бы ночевать под открытым небом, под первым попавшимся деревом; но эта зеленая крыша пропускает дождь, и водяные капли, падающие сквозь листву, становятся только тяжелее. Ей часто случалось промокать, и сильный дождь, даже ливень не пугали ее; но в состоянии ли будет она вынести путешествие под дождем в продолжение шести дней, с утра до вечера и с вечера до утра?
Весь капитал Перрины, когда она покидала Шан-Гильо, состоял из пяти франков и тридцати пяти сантимов. За место в вагоне она заплатила шесть су, и у нее оставались только пятифранковая монета и одно су, побрякивавшие в кармане при каждом резком движении; на эти деньги ей предстояло жить не только во время всего путешествия, но и в течение первых дней по прибытии в Марокур.
Углубившись в размышления, Перрина и не заметила, как поезд подошел к станции Ла-Шапелль; здесь она вышла из вагона и направилась по дороге в Сен-Дени.
Теперь надо было идти все время вперед. До заката оставалось еще часа два или три, и Перрина надеялась, что к ночи она будет далеко от Парижа и что ночевать ей придется открытом поле. Это было бы для нее самое лучшее… А между тем, вопреки ее ожиданиям, по обе стороны дороги непрерывной линией тянулись дома и фабрики; впереди, насколько хватал глаз, виднелись только крыши да высокие трубы, выбрасывавшие клубы черного дыма; справа и слева слышался грохот машин, резкие звуки свистков, а по дороге, в облаках пыли, обгоняли друг друга или неслись навстречу кареты, повозки, конки; почти на всех повозках, покрытых парусинными чехлами или брезентом, виднелась надпись, уже поразившая ее у Берсийской заставы: «Марокурские заводы. Вульфран Пендавуан».
Казалось, Парижу и конца не будет, и она из него так никогда и не выберется! Ее не пугал ни мрак ночи, ни одиночество среди пустынных полей, но она боялась Парижа, боялась бесконечной линии ночных огней, этих громадных домов и двигавшейся по улицам толпы.
Синяя металлическая дощечка на стене одного углового дома подсказала ей, что она вступает в Сен-Дени, тогда как сама она считала, что все еще находится в Париже; это подало ей надежду, что после Сен-Дени, конечно, начнется поле…
Прежде чем идти дальше, Перрине пришло в голову купить себе на ужин хлеба, и она вошла в булочную.
— Не продадите ли вы мне фунт хлеба?
— У тебя есть деньги? — спросила булочница, которой не внушил доверия вид девочки.
Перрина положила на прилавок свою монету в пять франков.
— Вот пять франков; прошу вас дать мне сдачи.
Прежде чем отрезать фунт хлеба, булочница взяла монету и стала ее осматривать.
— Это еще что такое? — спросила она, прислушиваясь к тону металла о мрамор прилавка.
— Вы ведь видите: пять франков.
— Кто тебя научил попробовать подсунуть мне эту монету?
— Никто. Мне нужно фунт хлеба на ужин.
— Ну, нет, хлеба я тебе не дам и советую убираться поскорей, если не хочешь, чтобы я велела тебя арестовать.
Перрина больше всего боялась попасть в какую-нибудь историю и в ответ только робко проговорила:
— Меня? За что же?
— За то, что ты воровка…
— О, сударыня…
— И хочешь подсунуть мне фальшивую монету… Уйдешь ты отсюда, воровка, бродяга? Подожди, вот я позову сейчас полицейского.
Меньше всего можно было назвать Перрину воровкой, хотя она и сама, наверное, не знала, фальшивая ее монета или настоящая; но насчет бродяжничества спорить не приходилось. Ведь она не могла указать ни определенного места жительства, ни родных. Что скажет она полицейскому? Какие есть у нее доказательства и оправдания? Что с ней будет после ареста? Все эти мысли с быстротой молнии промелькнули в ее голове; но положение ее было столь бедственным, что, несмотря на страх быть арестованной, она рискнула заговорить о своей монете.
— Если вы не хотите дать мне хлеба, то, по крайней мере, возвратите мою монету, — сказала она, протягивая руку.
— Чтобы ты подсунула ее кому-нибудь другому, не так ли? Я оставлю у себя твою монету. Если ты так хочешь ее получить, то пойди позови полицейского, и мы с ним вместе разберем, настоящая ли она. А пока вон отсюда, воровка!
Крики булочницы, слышные даже на улице, привлекли внимание трех или четырех прохожих.
— Что тут случилось?
— Эта девочка хотела сломать замок у конторки в булочной.
— Плохо она начинает.
— И как нарочно, на улице нет ни одного полицейского!
Бедная девочка начала бояться, дадут ли ей уйти; но нет, ее пропустили, хотя и осыпали градом всевозможных ругательств. А она, боясь обратить на себя внимание толпы, старалась казаться хладнокровной и шла, не прибавляя шагу, даже не оглядываясь назад.
Наконец, через несколько минут, показавшихся ей часами, она очутилась в поле и здесь с облегчением вздохнула.
У нее не было ни хлеба, ни денег; но она только что избавилась от большой опасности, а в таких случаях о еде не задумываются.
Но когда прошли эти первые минуты, мысль об ужине снова вернулась к ней. Она понимала, что напряжение не сможет поддерживать ее долго, особенно когда надо проходить ежедневно по тридцать километров. Пока у нее были деньги, ее не пугала ни дальняя дорога, ни холод, ни жара; но теперь, всего с одним су в кармане, она обречена свалиться от голода где-нибудь на обочине.
Перрина невольно посмотрела на раскинувшиеся по обе стороны дороги поля, позолоченные последними лучами заходящего солнца, — пшеница уже начинала цвести, дальше виднелась грядка свеклы, лука, капусты. Всего этого еще нельзя было есть, но если бы даже поля эти были покрыты спелыми дынями или кустами клубники, что бы это дало? Она все равно никогда не протянула бы руки, чтобы взять дыню или сорвать клубнику, как не могла бы протянуть руку для того, чтобы попросить милостыни у прохожих: она не воровка, не попрошайка…
Ах, как бы ей хотелось встретить такую же несчастную как и она сама, чтобы спросить, чем живут все бездомные где достают они пищу изо дня в день?
Перрина очутилась на перекрестке двух больших дорог. Обе вели в Кале, одна через Муазёль, другая через Экуэн как указывала надпись на столбе. Она выбрала последнюю пошла к Экуэну.
Глава VII
У нее уже начинали болеть ноги от усталости, а она все продолжала идти, наслаждаясь чудным вечером, довольная, что на дороге теперь совсем не осталось прохожих встречи с которыми в течение дня внушали ей тревогу. И как ни приятно было идти при таких условиях, все-таки приходилось подумать и о ночлеге: иначе, когда совсем уж стемнеет и усталость возьмет свое, ей придется устраиваться на ночь или в придорожной канаве, или на ближайшем поле, что было небезопасно.
Немного погодя Перрине показалось, что она нашла местечко, где можно было бы приютиться на ночь. На одном из полей, засаженных артишоками, она увидела крестьянина который вместе со своей женой торопливо обрывал головки растений и складывал их в корзины; как только какая-нибудь корзина наполнялась, ее сейчас же относили на повозку, стоявшую на дороге. Перрина машинально остановилась по смотреть на работавших. В эту минуту появилась другая повозка, которой правила девочка.
— Оборвали вы свои артишоки? — крикнула она.
— Давно пора было, — отвечал крестьянин, — как будто приятно ночевать здесь все ночи и стеречь их от воров; сегодня, по крайней мере, я буду спать у себя дома.
— А на том клочке, который принадлежит Монно?
— Монно — хитрец; он говорит, что его участок стерегут другие. Во всяком случае, этой ночью не я его буду стеречь… Ничего не будет удивительного, если к завтрашнему утру его обчистят!
Все трое разразились громким смехом, свидетельствующим, что они не особенно заботились об интересах этого Монно, который пользовался бдительностью своих соседей, чтобы спокойно спать самому.
— Это было бы забавно!
— Погоди минутку, мы тоже едем; у нас все готово.
И несколько минут спустя обе повозки удалились по направлению к деревне.
Тогда, несмотря на сумерки, Перрина разглядела со своего наблюдательного поста, чем отличались оба смежных участка друг от друга: с одного уже собрали весь урожай, а на другом было еще полно толстых несрезанных плодов. На границе участков стоял небольшой шалаш из ветвей; в этом шалаше только что уехавший крестьянин проводил ночи, о которых сожалел только потому, что вместе с своим полем ему приходилось стеречь и поле соседа. Как счастлива была бы Перрина, если бы могла устроиться на ночь в этом шалаше!
Но едва эта мысль мелькнула в ее голове, как она тотчас спросила себя, почему бы ей не воспользоваться шалашом. Что могло быть тут дурного, раз он покинут? И потом, ее здесь никто не потревожит: вряд ли кто-нибудь придет на поле, с которого все уже собрано. Наконец, неподалеку виднелся кирпичный завод, и вырывавшиеся из трубы красные языки пламени подтверждали, что там шла работа и бодрствовали люди, — еще одно доказательство безопасности избранного пристанища.
Когда мрак совсем сгустился и последние звуки дня замерли в отдалении, она встала, легкой тенью быстро проскользнула по полю с артишоками и пошла к шалашу. Он оказался даже лучше, чем она представляла: толстый слой соломы покрывал землю, а вязанка камыша могла служить подушкой.
От самого Сен-Дени бедная девочка шла в постоянном страхе; несколько раз она оглядывалась, чтобы посмотреть, не гонятся ли по ее пятам жандармы из-за истории с фальшивой монетой. Но здесь, в шалаше, было тихо и уютно, и девочка мало-помалу успокоилась.
Не пробыла Перрина в шалаше и двадцати минут, как она вновь почувствовала голод, о котором ей на время удалось позабыть. Сегодня она обойдется без еды и после всего перенесенного за день отлично уснет и голодная, но завтра, послезавтра, наконец… Чем будет она питаться в течение всех этих пяти или шести дней пути до Марокура? На одно су много не купишь, разве только хлеба… А что будет дальше?
Она закрыла глаза и, наконец, заснула, думая о своих умерших отце и матери.
Но как ни сильна была усталость, спала Перрина тревожно и часто просыпалась. Стук проезжавшей по дороге повозки, грохот промчавшегося поезда будили ее, и она испуганно открывала глаза; но сон скоро брал свое, и минуту спустя в шалаше опять слышалось ее спокойное, ровное дыхание.
Раз ей показалось, что на дороге, недалеко от шалаша, остановилась повозка. Девочка подняла голову и стала прислушиваться. Где-то совсем близко разговаривали полушепотом и слышался шум от падения на землю каких-то легких предметов. Перрина приподнялась, стала на колени и выглянули через одно из отверстий, проделанных в шалаше. В конце поля стояла повозка, и при бледном мерцании звезд ей показалось, что какая-то тень выкидывала из нее корзины, а еще два человека подбирали их и относили на соседний участок, принадлежащий Монно. Что они тут делали, да еще ночью?
Прежде чем она успела найти ответ на этот вопрос, повозка уехала, а обе темные фигуры перешли на поле с артишоками; вслед за этим она услышала короткие и быстрые удары, словно там что-то рубили.
Тогда Перрина поняла все: это были воры, грабившие участок Монно. Они быстро срезали артишоки и бросали им в корзины, привезенные на повозке, которая, по всей вероятности, вернется, чтобы увезти собранные плоды; теперь же она скрылась, чтобы не привлекать внимание случайных прохожих.
Перрина страшно перепугалась, и происходящее вовсе не показалось ей забавным, как говорили вечером крестьяне; она в ту же минуту поняла, какая ей грозила опасность. Правда, ее едва ли могли заметить: ведь грабители и приехали-то лишь потому, что наверняка знали, что шалаш около поля Моно в эту ночь остался пустым. Но вдруг их здесь застанут и арестуют и при этом найдут ее? Кто заступится за нее и как докажет она, что не была их сообщницей?
При этой мысли она похолодела и почувствовала, как вся обливается ледяным потом; в глазах у нее помутилось, и она уже больше ничего не видела, хотя продолжала все время слышать сухие удары ножей, срезавших артишоки.
Еще несколько долгих минут продолжалась эта необычная ночная работа, потом послышался резкий свист, а за ним стук колес по дороге, — и уезжавшая на время повозка опять стояла в конце поля; в одну минуту сложили на нее воры свою добычу и во весь опор пустились по дороге к Парижу.
Если бы Перрина могла определить, который теперь час, то она, пожалуй, попыталась бы еще заснуть до зари, но, не зная, сколько времени она провела в шалаше, она решила, что благоразумнее будет пуститься в путь. В деревнях встают рано, и если утром кто-нибудь из крестьян увидит ее идущей с этого опустошенного участка поля или даже если ее заметят где-нибудь поблизости, то ее могут заподозрить и, пожалуй, даже арестовать.
С этими мыслями Перрина покинула шалаш, проскользнула по полю, прислушиваясь и зорко всматриваясь в царившую кругом темноту, добралась без приключений до большой дороги и быстро зашагала вперед. Звезды, мерцавшие чистом небе, побледнели, возвещая о приближении утра.
Глава VIII
Пройдя немного по дороге, она увидела впереди темные, нечеткие очертания крыш и труб на фоне начинавшего светлеть неба, тогда как с другой стороны все оставалось еще погруженным во мрак.
Дойдя до первых домов, Перрина инстинктивно постаралась ступать как можно тише, но эта предосторожность была Излишней: лишь кошки бродили по улице, да кое-где раздавался лай собак, но их бояться не приходилось, так как все ворота были еще заперты. Обитатели деревни словно вымерли.
Но Перрина вздохнула спокойно только тогда, когда прошла всю деревню и выбралась в поле; здесь она зашагала медленнее, решив, что уже достаточно удалилась от опасного места. Бедняжка чувствовала, что не сможет продвигаться вперед с такой же быстротой; ноги отказывались служить ей, и, несмотря на свежий утренний ветерок, кровь приливала к голове, так что она брела, как больная, пошатываясь из стороны в сторону.
С каждой минутой силы девочки таяли, кровь сильнее приливала к голове, в ушах раздавался звон, и она хорошо понимала, что это результаты невольного голодания, которое в конце концов свалит ее с ног.
Что станет с ней, если она ослабеет настолько, что не будет в состоянии идти?
Перрина решила, что самое лучшее — дать себе небольшой отдых. В это время она проходила мимо поля, засеянного люцерной, которая была уже скошена и собрана в небольшие копны. Девочка перепрыгнула через канаву, отделявшую поле от дороги, и, проделав углубление в одной из копен, с головой зарылась в благоухающее свежее сено. Кругом в полях еще царила мертвая тишина. Все было погружено в сон. Покой и тепло, вместе с благоуханием свежескошенной травы, успокоили приступы тошноты, и девочка скоро заснула.
Когда Перрина проснулась, солнце стояло уже высоко на небе, согревая землю своими лучами, а в полях вокруг работали мужчины и женщины. Недалеко от нее несколько человек пололи овес; сначала это соседство немного обеспокоило ее, но вскоре она удостоверилась, что они или даже не подозревали о ее присутствии, или же это их вовсе не интересовало. Улучив минуту, когда вблизи никого не было, она осторожно выбралась обратно на дорогу.
Сон немного восстановил силы девочки, и она довольно бодро прошла несколько километров, хотя в желудке уже начинались спазмы от голода; головокружение возобновилось, сопровождаясь теперь еще и нервной зевотой, а виски точно были сдавлены тисками. Когда Перрина взошла на вершину холма и увидела оттуда на противоположном склоне дома большого селения, над которыми возвышалась кровля утопавшего в зелени замка, она решилась купить в деревне кусок хлеба.
В кармане у нее оставалось еще одно су: почему не пустить его в дело, вместо того, чтобы добровольно терпеть голод? Правда, потом ей придется рассчитывать только на счастливый случай. Ведь есть же люди, которые находят серебряные монеты на больших дорогах… Почему бы и на ее долю не могла выпасть такая счастливая случайность! Разве мало видела она горя?..
Сначала Перрина внимательно осмотрела свою монетку, пытаясь определить, настоящая ли она. К несчастью, она не совсем представляла, как отличить настоящие французские деньги от поддельных, и потому была сильно взволнована, когда решилась войти в первую попавшуюся булочную, боясь, как бы и здесь не приключилось то же, что и в Сен-Дени.
— Не отрежете ли вы мне хлеба на одно су? — спросила она.
Не говоря ни слова, булочник протянул ей маленький хлебец в одно су, который достал с полки: но вместо того, чтобы взять его, Перрина стояла в нерешительности.
— Может быть, вы мне отрежете кусок? — проговорила она робко. — Мне не обязательно нужен очень свежий.
— В таком случае — вот тебе…
И он дал ей, не взвешивая, кусок хлеба, пролежавший уже два или три дня…
Кусок этот, правда, был черствый, но зато он был вдвое больше маленького хлебца в одно су.
Едва только купленный кусок очутился в ее руках, как она почувствовала, что рот ее наполнился слюной; но как ни хотелось ей есть, она все-таки выждала, пока не прошла всю деревню… Это не заняло много времени; несколько сот шагов — и девочка была уже в поле. Здесь она достала из кармана нож и, сделав на краюшке крестообразный надрез, разделила ее таким образом на четыре части, потом отрезала одну часть, которая должна была служить ее единственной пищей в течение всего дня; остальные три части она оставила на следующие дни, рассчитывая, что, как бы малы они ни были, они помогут ей добраться до окрестностей Амьена.
Пока она шла по деревне, этот расчет казался ей простым и верным; но едва она проглотила первый кусочек из своей дневной порции, как почувствовала, что никакие рассуждения не властны над голодом. Она была голодна; ей безумно хотелось есть, и она с жадностью уничтожила первый кусок, обещая себе второй прожевывать медленно, чтобы растянуть его как можно дольше; но и этот был проглочен с той же жадностью, а за вторым с такой же быстротой последовал и третий… Она стыдилась самой себя, говорила, что это глупо и низко, но слова оставались бессильны перед муками голода. Единственное оправдание для себя Перрина видела в ничтожных размерах порций: вся краюшка весила от силы полфунта, а ей и целого фунта было бы мало, чтобы наесться как следует: ведь вчерашний день она провела без пищи, а накануне смерти матери весь обед ее состоял из бульона, полученного в угощение от Карася.
Кончилось все это тем, что и четвертая порция была съедена вслед за третьей. Девочка просто была не в силах побороть искушение и понимала, что иначе она и не могла поступить.
Но когда была съедена последняя крошка и Перрина продолжила свой путь по пыльной дороге, ее опять стали одолевать мысли о том, что будет делать она уже завтра, когда голод снова напомнит о себе.
Но еще раньше ей пришлось страдать от жажды. Утро было знойное, дул сильный южный ветер, и ослабевшая девочка шла вся в поту, вдыхая сухой, раскаленный воздух. Сначала приступы жажды ее вовсе не беспокоили: вода принадлежит всему миру, и не надо заходить в лавку, чтобы ее купить; она напьется вволю из первого же попавшегося на дороге ключа или реки… Но ее путь пролегал по тому плоскогорью Иль-де-Франс, где от Рульона до Тэв нет ни одной реки, только несколько потоков, которые лишь зимой бывают полны водой, а летом совершенно пересыхают. Кругом, насколько хватал глаз, тянулись бесконечные поля, засеянные пшеницей, рожью или овсом; по холмам были разбросаны деревни, но нигде не виднелось ни одного деревца, столь пышно растущего там, где есть вода.
В маленькой деревушке за Экуэном она напрасно искала глазами колодец — его нигде не было видно. В деревнях вообще не особенно-то заботятся об удобстве случайных прохожих, и каждый предпочитает держать колодец у себя во дворе или брать воду у соседа.
Перрина прошла всю деревню, не отваживаясь зайти в какой-нибудь дом и попросить напиться. Она заметила, что ее появление в деревне вызвало всеобщее внимание и притом отнюдь не самое дружеское; даже собаки, и те как-то особенно сердито скалили зубы на непрошеную гостью. Как бы еще не арестовали ее, если она вздумает попросить воды! Если бы у нее за спиной был мешок с каким-нибудь товаром, занимайся она хотя бы сбором тряпья или торговлей, ее, конечно, никто и не подумал бы останавливать. Но с пустыми руками ее могли принять за воровку, которая ищет поживы для себя или же разведывает обстановку, чтобы ночью привести свою шайку.
Тем временем стало темнеть на глазах; со стороны Парижа появилась большая черная туча, затянувшая весь горизонт. Похоже, должен был хлынуть дождь, а раз будет дождь, будет и вода для утоления жажды.
Пронесся вихрь, пригнувший к земле колосья и даже сорвавший кое-какие придорожные кусты… Перед собой он гнал клубы пыли, листья, солому, сено. Потом, когда все опять затихло, на юге послышались далекие раскаты грома, быстро следовавшие один за другим.
Боясь, как бы ветер не сбил ее с ног, Перрина легла ничком в канаву, прикрыв руками глаза и рот; но раскаты грома заставили ее подняться. Если сначала, измученная жаждой, она думала только о дожде, то гром напомнил ей, что туча несла с собой не только ливень.
Где можно укрыться на этой громадной, обнаженной равнине?
Вихрь унес дальше облака пыли, и, осматриваясь кругом, Перрина увидела впереди, километрах в двух от себя, опушку леса, через который пролегала дорога; девочка подумала, что, быть может, там ей удастся найти какое-нибудь убежище на время грозы, хотя бы, например, дупло большого дерева.
Времени терять было нельзя: гроза надвигалась быстро, мгла сгущалась, раскаты грома слышались все ближе, превращаясь в один сплошной рев, и молнии то и дело прорезывали мрачные, черные тучи.
Успеет ли она достигнуть опушки леса до грозы? Она шла так быстро, как только могла, но грозные тучи неслись гораздо быстрее, и яркие молнии теперь уже огненными кольцами обвивали все небо…
Тогда, прижав локти к груди и согнувшись, она пустилась бежать, стараясь, однако, рассчитывать силы, чтобы не упасть и не задохнуться. Но как ни торопилась она, гроза все надвигалась и грохотом своим точно кричала ей вслед, что нее равно догонит беглянку…
К счастью, до леса оставалось недалеко, и уже совсем близко девочка видела высокие деревья.
Через несколько минут она была в лесу. Кругом уже настолько стемнело, что глаза Перрины с трудом различали отдельные предметы. При блеске молнии, ярким светом озарившей лес, она заметила небольшой шалаш, к которому вела дорога, вся изрытая колеями, и направилась к нему.
При следующей вспышке молнии она убедилась, что не ошиблась в своем предположении. Это действительно был шалаш из хвороста, с крышей из связанных в пучки прутьев, устроенный дровосеками для защиты от ненастной погоды. Еще несколько шагов — и она будет вне опасности. Собрав последние силы, девочка с трудом протащилась это небольшое расстояние и в изнеможении повалилась на груду стружек, покрывавших землю.
Не успела Перрина отдышаться, как ужасный шум наполнил весь лес; деревья так скрипели, стонали и трещали, что, казалось, пришел их последний час; могучие стволы гнулись едва не до земли, сухие ветви падали, давя своей тяжестью молодые побеги.
Выдержит ли шалаш этот ураган, не рухнет ли он при следующем более сильном напоре ветра?
Перрине не пришлось долго над этим задумываться: перед ее глазами сверкнула молния, какая-то невидимая сила отбросила ее назад, и она навзничь повалилась на стружки, ослепленная, оглушенная, осыпанная ветвями. Очнувшись, она прежде всего осмотрела себя, чтобы убедиться, жива ли она еще, и в тот же миг увидела неподалеку белевший в темноте дуб, пораженный молнией; вдоль оголенного ствола дерева висели две оторванные громадные ветви, и ветер со стоном крутил и раскачивал их во все стороны.
Пока она смотрела, испуганная, дрожащая при мысли о смерти, пронесшейся так близко, в лесу стало еще темнее; затем послышался шум, более мощный, чем шум курьерского поезда: это были дождь и град, вместе обрушившиеся на лес. Шалаш затрещал сверху донизу, крыша его вздыбилась от ветра, но, несмотря на это, он все еще стоял и не рушился.
Вода потоками лила по покатому склону крыши, и Перрине стоило только протянуть руку и подставить ладони, чтобы утолить свою жажду.
Оставалось терпеливо ждать окончания грозы; если шалаш устоял при первых порывах бури, то дождь он точно выдержит. Ни один дом, как бы прочен и роскошен он ни был, не мог бы сравниться в настоящую минуту с шалашом, хозяйкой которого была теперь Перрина. Несмотря на то, что молнии еще продолжали сверкать и гром все так же грохотал, а дождь лил как из ведра, уверенная в прочности своего убежища Перрина беззаботно улеглась на стружках и вскоре уснула, вспоминая слова своего отца: спасаются только те, у кого хватает храбрости бороться до конца.
Глава IX
Когда Перрина проснулась, гроза уже прошла, но дождь лил не переставая и застилал все водяным туманом. Продолжать путь было невозможно — приходилось покориться необходимости и ждать.
Но это обстоятельство нисколько не тревожило девочку. Перспектива провести ночь в лесу ее не пугала, а шалаш даже нравился ей: он отлично выдержал бурю, а толстый слой стружек превращал его в удобное и надежное убежище. Если уж ей приходится ночевать здесь, то, конечно, лучше всего для этого подойдет шалаш, в котором она только что так хорошо выспалась.
С того момента, как Перрина покинула Париж, она не имела ни времени, ни возможности заняться своим туалетом; между тем песок и пыль толстым слоем покрывали ее с головы до пят, отчего во всем теле чувствовался страшный иуд. Здесь она была в полном одиночестве и смело могла приняться за приведение себя в приличный вид, тем более что вырытые вокруг шалаша отводные канавки были полны воды…
В кармане юбки Перрины, кроме географической карты и брачного свидетельства матери, хранился еще и маленький сверточек. В нем лежал кусок мыла, небольшой гребешок, наперсток и клубок ниток с двумя воткнутыми в него иголками. Перрина развязала тряпочку и, сняв кофточку, башмаки и чулки, наклонилась над канавкой, полной чистой дождевой воды, и стала умываться. Вытираться она могла только небольшой тряпкой, в которую были завернуты все ее богатства: все-таки это было лучше, чем ничего.
Умывшись, Перрина причесала свои белокурые волосы и сплела их в две толстые косы. Если бы не голод, снова начинавший терзать ее желудок, да не боль в нагруженных ногах, девочка чувствовала бы себя совсем хорошо. Она успокоилась и готова была бодро идти вперед.
С голодом она ничего не могла поделать: если шалаш и служил надежным убежищем, съестного в нем ничего не хранилось. Что же касается ссадин, то девочка решила заштопать прорвавшиеся во время ходьбы чулки, чтобы грубая кожа башмаков не так натирала ноги. И она немедленно принялась за работу…
Работа эта была полезна еще и тем, что девочка, занятая починкой обуви, меньше думала о еде.
Но когда эта работа была окончена, голод опять стал брать свое.
Так как из-за дождя Перрина не могла никуда уйти, то она придумала средство если не утолить голод, то, по крайней мере, обмануть свой желудок. Шалаш, как уже говорилось, был покрыт хворостом, и Перрине пришло в голову нарезать для еды молодых березовых побегов, которые ей легко было достать, взобравшись на кучу сушняка, наваленного в углу шалаша. Еще во время своих странствований с отцом по белому свету она видела, как в некоторых странах из березового сока приготовляют довольно вкусный напиток: значит, это дерево не ядовитое. Но можно ли его есть и можно ли им насытиться?
Надо было попробовать. Она срезала ножом несколько молодых, почти зеленых веточек и, разделив их на маленькие куски, принялась жевать один из них, но нашла это кушанье очень жестким и горьким.
Пока она занималась своим туалетом, чинила чулки, пробовала ужинать березовыми ветками, время шло да шло, и, хотя солнца не было видно, за облаками, затянувшими небо, судя по сгущающейся темноте, уже наступала ночь. Так и было. На землю опустилась ночь, мрачная, как и всегда в те дни, когда не бывает сумерек. Дождь перестал, но тотчас же поднялся белый туман. В десяти шагах ничего не было видно, а кругом слышался только легкий, мерный шум от последних водяных капель, скатывавшихся с листьев и ветвей на крышу шалаша или прямо в лужи…
Хотя Перрина уже освоилась с мыслью провести здесь ночь, но, тем не менее, ей стало страшно, когда наступила темнота. Положим, она уже провела здесь большую часть дня, и все это время ей не грозила никакая опасность, если не считать страшного удара молнии, опрокинувшего ее на землю. Но лес днем совсем не то, что лес ночью, с его торжественным молчанием и таинственными тенями, так сильно действующими на воображение людей, не привыкших ни к чему подобному.
Вот почему она долго не могла заснуть, несмотря на то, что очень хотела этого.
Какие звери водятся в этом лесу? Нет ли тут волков?
Перрина поднялась со своего ложа, выбрала толстую палку, ножом заострила ее с одного конца, а затем устроила себе еще ограду из хвороста. Если нападут волки, она, по крайней мере, сможет защищаться из-за той ограды, на что, разумеется, храбрости у нее хватит. Это ее успокоило, и когда, уже с оружием в руках, она снова улеглась на свою постель из стружек, то ее сразу же сморил сон.
Разбудило ее пение птицы, торжественное и грустное, с чистыми звучными переливами. Она тотчас же узнала певца: это был черный дрозд. Перрина открыла глаза и увидела, что слабый белесоватый свет пробивается сквозь зеленый покров леса; деревья и ветви четко вырисовывались на бледном фоне утренней зари. Наступило утро.
Дождь перестал, и тяжелые намокшие листья неподвижно поникли на ветвях.
Глубокая тишина, царившая в лесу, нарушалась только пением птицы, раздававшимся над головой девочки. Этому пению издалека вторили другие голоса, точно на утренней перекличке, когда сигналы перекатами несутся от одного конца лагеря к другому…
Перрина слушала, обдумывая в то же время, не пора ли ей вставать и идти дальше, и вдруг почувствовала, что ее знобит; от лесной сырости вся одежда ее промокла и теперь, при утренней прохладе, девочка стала мерзнуть. Недолго думая, она быстро поднялась, встряхнулась и собралась идти, решив, что согреется на ходу…
Однако, поразмыслив, она решила не торопиться, а дождаться полного рассвета, чтобы определить по небу, какая будет погода; прежде чем покинуть этот шалаш, следовало убедиться, не начнется ли опять дождь, как вчера.
Чтобы скоротать время, а также и для того, чтобы быть в движении, она положила на прежнее место связки хвороста, разбросанные ею накануне, потом расчесала волосы и вымылась на берегу канавки, полной воды…
Пока она занималась этим, взошло солнце, и сквозь просветы древесных ветвей блеснуло бледно-голубое, без малейшего облачка, небо: утро будет прекрасное, и, быть может, день окажется не хуже. Надо было отправляться в путь.
Несмотря на починенные чулки, идти ей было тяжело: так сильно болели ее ноги с первых же шагов. И все же она смело и бодро пошла по дороге, которая, впрочем, после дождя стала гораздо мягче. Косые лучи поднимавшегося солнца согревали ей спину, бросая в то же время на песок удлиненную тень, следовавшую рядом с ней. По своей тени Перрина могла заметить происшедшую в ней перемену: это не была уже тень бедного оборвыша с растрепанными, всклокоченными волосами; теперь девочка выглядела так, что могла надеяться на более дружелюбную встречу в деревнях.
Погода была так чудесна, что в сердце бедняжки снова затеплилась надежда. Перрине казалось, что никогда еще не было такого прекрасного, такого радостного утра; гроза и дождь все очистили, все вымыли и вдохнули новую жизнь в природу, которая словно впервые расцвела в эту самую ночь; вверху, в небесной синеве, купаясь в солнечных лучах, весело распевали жаворонки, а с полей, окружавших лес, поднимался свежий запах трав и цветов…
Неужели в то время, как вся природа ликует, прославляя Творца, только одна Перрина не разделит этого восторга? Неужели несчастье всегда будет преследовать ее? Почему бы не выпасть счастливой случайности и на ее долю? Не было ли хорошим знаком то, что она нашла убежище в лесу, и не сулило ли ей это удачу и дальше? Быстро шла Перрина, и фантазии одна за другой рождались в ее голове. Она уже начинала мечтать о возможности найти на дороге оброненные кем-нибудь деньги: ведь люди так часто теряют кошельки, которые потом кто-нибудь находит. Разве не может случиться, что и она найдет не кошелек, конечно, нет, — а просто монету в одно су или, самое большее, в десять су, которые она без всякого угрызения совести могла бы потратить на себя: для потерявшего это не было бы большим ущербом, а ее спасло бы от голодной смерти. Может быть, ей удастся оказать кому-нибудь услугу или выполнить работу и получить за свой труд несколько су… Ведь ей так немного нужно для того, чтобы просуществовать еще три или четыре дня.
И она продолжала идти, внимательно рассматривая каждый камешек и, конечно, не находя ни одной монетки, выпавшей из чужого кармана; не представлялось случая и подработать, хотя мысленно она успела уже наработаться в волю и получить за это не одно су.
А между тем голод снова начал мучить ее и с такой силой, что Перрина боялась, что не будет в состоянии идти: боли под ложечкой, тошнота, головокружение, обильный пот отнимали у нее последние силы.
Скоро она подошла к полю, засеянному горохом, и здесь увидела четырех девочек примерно одних с ней лет и крестьянку: они обрывали стручки. Собрав всю свою храбрость, она перепрыгнула через дорожную канаву и направилась к крестьянке. Та, заметив приближение девочки, крикнула ей:
— Что тебе надо?
— Я хотела вас спросить, не возьмете ли вы меня поработать?
— Нам никого не нужно.
— Я возьму что дадите.
— Откуда ты?
— Из Парижа.
Одна из девочек подняла голову и, бросив на нее недружелюбный взгляд, крикнула:
— Эта бродяга пришла сюда из Парижа отнимать работу у других.
— Я же сказала тебе, что нам никого не нужно, — продолжала крестьянка.
Перрине оставалось только опять перепрыгнуть через канаву и снова пуститься в путь.
— Жандармы идут! — крикнула ей другая девочка. — Спасайся!
Перрина быстро обернулась; все девочки расхохотались, довольные своей шуткой.
Перрина сделала несколько шагов и остановилась. Слезы застилали ей глаза. Что она им сделала, чтобы заслужить такую жестокость с их стороны?
Выходит, бродягам так же трудно найти себе работу, как и потерянное су. Теперь Перрина хорошо понимала это и потому решила больше никому не предлагать своих услуг.
Полуденное солнце окончательно сломило ее; она еле-еле волокла ноги, поминутно останавливаясь, чтобы отдохнуть и собраться с силами.
Так она перешла все поле и опять достигла леса, через который пролегала дорога. Как ни сильно пекло солнце в поле, но в лесу духота становилась просто нестерпимой: хоть бы малейший ветерок, хоть бы глоток свежего воздуха.
Бедная девочка изнемогала и, наконец, изнуренная до последней степени, вся в поту, повалилась на траву, будучи не в силах даже шевельнуться.
Послышался стук колес, и мимо нее проехала телега.
— Ну, и жара, — проговорил правивший лошадью крестьянин, — сил нет терпеть, хоть умирай!
Уже начинавшая бредить Перрина приняла эти слова за произнесенный над ней приговор.
Итак, значит, это правда — она должна умереть; она успела свыкнуться с этой мыслью, и этот вестник смерти только повторил уже известное ей.
Ну, что ж, она умрет. Безумием было бы с ее стороны идти наперекор судьбе и продолжать бороться. Она все равно ничего не могла бы поделать. Отец и мать умерли, теперь настал ее черед.
Печалило ее только одно: отчего не умерла она раньше, вместе с ними. Тогда ей не пришлось бы погибать здесь, в этой канаве, одинокой, покинутой, как какому-нибудь зверьку…
Тогда Перрина решила сделать еще последнее усилие: войти в лес и поискать там место, где она могла бы лечь и уснуть последним сном, скрывшись от любопытных глаз. Немного дальше шла поперечная дорога; девочка пошла по ней и в пятидесяти метрах от дороги нашла маленькую прогалинку, покрытую травой и красивыми лиловыми цветочками. Перрина присела в тени каштанового дерева и затем, вытянувшись на траве, положила голову на руку, как делала это, засыпая каждый вечер…
Глава X
Неизвестно, как бы долго проспала Перрина, если бы прикосновение чего-то теплого к лицу не разбудило ее. Девочка испуганно открыла заспанные глаза и увидела большую, косматую голову, наклонившуюся над ней.
В первую минуту она инстинктивно хотела было откинуться в сторону, но тотчас узнала обладателя огромного языка, лизнувшего ее прямо в лицо.
Перрина увидела стоящего над ней осла и сразу узнала в нем своего старого друга.
— Паликар! Мой милый Паликар!
Она обхватила шею ослика руками и стала целовать его, заливаясь слезами.
Услышав свое имя, осел перестал ее лизать и, подняв голову, издал несколько радостных возгласов.
В это время Перрина рассмотрела, что он был без сбруи, без недоуздка и со спутанными ногами.
Приподнявшись, чтобы лучше охватить его шею и прижать его голову к своей, поглаживая его одной рукой, в то время как он, в свою очередь, опускал к ней свои длинные уши, Перрина услыхала, как чей-то хриплый голос закричал:
— Что там с тобой случилось, старый шут? Погоди немножко, я сейчас приду, мой милый!
На дороге раздался звук торопливых шагов, и Перрина увидела мужчину в блузе и кожаной шляпе.
— Эй, девчонка, что это ты делаешь с моим ослом? — крикнул он ей.
Перрина тотчас же узнала старьевщицу Ла-Рукери, опять в мужской одежде. Именно ей она продала Паликара на конном базаре; но старьевщица сначала не узнала ее и только спустя некоторое время стала удивленно приглядываться к девочке.
— Я где-то видела тебя! — проговорила она.
— Да, когда я вам продавала Паликара.
— Так это ты, девочка? Что ты здесь делаешь?
Перрина не успела ничего ответить; она вдруг почувствовала такую слабость, что опять опустилась на землю, и только ее бледное лицо да глаза, полные слез, говорили красноречивее всяких слов.
— Что с тобой? — спросила Ла-Рукери. — Ты больна?
Перрина едва шевелила губами, не в силах произнести слова; бледная, взволнованная, дрожа как в лихорадке, лежала она на земле, вытянувшись во всю длину своего маленького детского тельца.
— Ну, — воскликнула Ла-Рукери, — что же ты, даже не можешь сказать мне, что с тобой?
Но именно этого и не была в состоянии сказать Перрина, хотя и сознавала все, что вокруг нее происходило.
Ла-Рукери была женщина опытная, отлично знавшая нищету во всех ее видах.
— Она, чего доброго, еще умрет с голоду, — прошептала торговка.
Недолго думая, она направилась к дороге, где стояла маленькая распряженная тележка, боковые решетки которой были украшены кроличьими шкурками, поспешно открыла сундучок, достала откуда краюшку хлеба, кусок сыра и бутылку вина и принесла все это девочке.
Перрина все так же лежала на земле.
Ла-Рукери стала перед ней на колени и приложила горлышко бутылки к ее губам.
— Выпей-ка хорошенько, это тебя подкрепит.
Девочка сделала глоток, другой, и легкий румянец заиграл на ее бледном личике.
— Ты, значит, голодна?
— Очень…
— Ну, так надо поесть, только осторожно, потихоньку… подожди немного.
Ла-Рукери отрезала кусок хлеба, положила на него сыр и подала Перрине.
— Главное — не сразу; лучше я поддержу тебя.
Предостережение было разумно: судя по тому, как принялась Перрина за хлеб, она могла и не послушаться наставлений Ла-Рукери.
Все это время Паликар, лежа на траве, смотрел на происходящее своими большими, кроткими глазами; но когда Ла-Рукери села рядом с Перриной на траву, он встал возле нее на колени.
— И тебе захотелось хлеба? — проговорила Ла-Рукери.
— Позвольте мне дать ему кусочек.
— Хоть два, хоть три, сколько хочешь… когда кончится этот хлеб, я принесу еще. Славное животное так радо, что опять нашло тебя. Знаешь, ведь он и в самом деле очень добрый.
— Вы заметили это?
— Когда доешь свой кусок, то расскажешь мне, как ты очутилась в этом лесу; полумертвая от голода, а теперь мне жалко прерывать твое занятие.
Несмотря на наставления Ла-Рукери, кусок хлеба был быстро уничтожен.
— Ты, может быть, хочешь еще?
— По правде говоря, да.
— Ну, так я дам тебе еще, но только после того, как ты расскажешь мне свою историю; нельзя есть так много после долгого голодания, это вредно.
Перрина стала рассказывать; когда она дошла до приключения в Сен-Дени, Ла-Рукери разразилась целым градом ругательств по адресу булочницы.
— А знаешь ли ты, что она тебя обокрала! — воскликнула старьевщица. — Я никогда не даю фальшивых монет просто потому, что саму меня никогда не обманут. Будь спокойна, она мне ее отдаст, когда я опять буду проезжать через Сен-Дени, иначе я подниму против нее весь квартал; у меня есть там друзья, и мы с ней разделаемся по-своему…
Перрина рассказала свою историю до конца.
— Итак, ты собралась умирать, бедняжка, — проговорила Ла-Рукери, — что же ты чувствовала?
— Я испытывала такие мучения, что кричала, как кричат ночью, когда задыхаются; потом я видела во сне рай и вкусные угощения, которые собиралась есть; мама ждала меня там и готовила мне шоколад на молоке.
— Что ты думаешь делать дальше?
— Продолжать свой путь…
— А что ты думаешь есть завтра? Только в твоем возрасте и можно идти так, куда глаза глядят.
— Что же мне делать?
Ла-Рукери подумала немного и произнесла:
— Вот что, милочка. Я иду до Крейля, не дальше, и буду скупать свой товар в попутных деревнях и городах, а по дороге буду сворачивать немного в сторону, в Шантильи, Санлис; ты пойдешь со мной, если у тебя хватит силы. Попробуй-ка крикнуть хоть в полсилы: «Кроличьи шкурки, тряпки, железо старое покупаем!»
Перрина исполнила это приказание.
— Отлично! У тебя чистый голос, а у меня болит горло; ты будешь кричать за меня и зарабатывать на хлеб. В Крейле я знаю яичника, который возит яйца на продажу в Амьен, а оттуда уже недалеко до Марокура, где живут твои родственники. Я попрошу его подвезти тебя в его тележке, а в Амьене ты сядешь на машину. Я дам тебе взаймы сотню су, взамен тех, что у тебя украла булочница, которая мне их вернет; в этом ты можешь быть уверена.
Глава XI
План Ла-Рукери был приведен в исполнение.
За неделю Перрина успела побывать во всех деревнях, расположенных по обе стороны леса Шантилльи: в Гувье, Сен-Максимине, Сен-Фирмене, Монлевеке, Шамане, а когда, наконец, они прибыли в Крейль, Ла-Рукери предложила девочке остаться с нею.
— У тебя прекрасный голос, очень подходящий для торговли тряпьем; ты бы и мне сделала одолжение, да и самой тебе было бы на пользу: ты могла бы зарабатывать хорошие деньги.
— Очень вам благодарна, но мне нельзя.
Тогда Ла-Рукери попробовала пустить в ход другой довод:
— И Паликар был бы всегда с тобой.
Напоминание об осле смутило Перрину, но она тотчас же поборола свое волнение.
— Мне необходимо идти к моим родным.
— Разве твои родные спасли тебе жизнь, как сделал это Паликар?
— Я не сдержала бы обещания, которое дала матери, если бы не поехала.
— Ну, так отправляйся; но если когда-нибудь тебе придется пожалеть, что ты отказалась от моего предложения, так уж пеняй сама на себя.
— Поверьте, я никогда не забуду того, что вы для меня сделали.
Ла-Рукери, хотя и обиделась из-за отказа, но вовсе не до такой степени, чтобы забыть свое обещание относительно дальнейшего путешествия Перрины вместе с торговцем яйцами. Таким образом, целые сутки Перрина ехала в удобной повозке под парусиновым чехлом, вместо того чтобы тащиться пешком по пыльной дороге. В Эссенто она ночевала в риге, а на следующий день, в воскресенье, была уже на вокзале в Альи и, стоя перед окошечком кассы, протягивала свою монету в сто су, которую на этот раз никто не подумал объявить фальшивой. Кассир взял деньги и вместе с двумя франками семьюдесятью пятью сантимами сдачи вручил девочке билет до Пиккиньи, куда она приехала в одиннадцать часов утра.
За несколько дней, проведенных с Ла-Рукери, Перрина успела зашить юбку и кофточку, сделать маленькую косынку из тряпок, выстирать белье и привести в приличный вид башмаки; в Альи, в ожидании отхода поезда, она сходила на реку, умылась, причесалась и теперь выходила из вагона чистой, свежей и веселой.
Но такой бодрый вид объяснялся не тем, что в кармане ее побрякивали пятьдесят пять су и что сама она уже не казалась, как прежде, жалкой бродяжкой: ее поддерживала надежда, что после всего перенесенного для нее теперь наступают лучшие времена.
Оставив позади себя вокзал, Перрина перешла мост над шлюзами и весело направилась дальше по зеленому лугу; то тут, то там виднелись небольшие озера, или, скорее, болотца, на берегах которых постоянно сидели рыболовы с удочками. Болота чередовались с торфяными ямами, и на пожелтевшей траве виднелись ряды маленьких, черных кубиков, помеченных белыми буквами или номерами; это были кучи торфа, разложенные для просушки.
Сколько раз отец Перрины рассказывал ей об этих торфяных ямах и о больших прудах, которые наполнились водой после того, как из них был извлечен торф: это придавало всей долине Соммы своеобразный вид. Благодаря этим рассказам, край, по которому она проходила, не казался ей незнакомым: она именно так и представляла себе и эти обнаженные, лишенные растительности холмы, окаймлявшие долину, и стоящие на их вершинах ветряные мельницы, вертящиеся даже в тихую погоду под веянием морского бриза.
Узнала она и первую попавшуюся ей на дороге деревушку с красными черепичными крышами: то было селение Сен-Пипуа, где находились ткацкие и канатные фабрики, зависевшие от Марокурских заводов. Вдали сквозь зелень тополей виднелись черепичные крыши сельских церквей и высокие, красные трубы фабрик, над которыми по случаю воскресного дня не вились клубы дыма.
Когда Перрина проходила мимо церкви, там только что кончилась обедня. Прислушиваясь к разговорам выходивших из церкви прихожан, Перрина узнала медленный, певучий пикардийский говор, подражанием которому в детстве так часто забавлял ее отец.
Между Сен-Пипуа и Марокуром дорога, окаймленная ивами, извивается среди торфяных ям, пробираясь по менее зыбкой почве. Люди, идущие по ней, видят дальнейший путь только на несколько шагов вперед. Поэтому Перрина едва не налетела на молодую девушку, медленно шагавшую с тяжелой корзиной, которая висела у нее на руке.
Перрина настолько уже приободрилась, что даже осмелилась сама заговорить с девушкой.
— Эта дорога ведет в Марокур, не правда ли?
— Да, все прямо.
— О, все прямо, — смеясь, повторила Перрина, — только сама дорога не слишком-то прямая.
— Я иду в Марокур, и если вы боитесь заблудиться, то пойдемте вместе.
— С удовольствием, если вы позволите мне помочь вам нести корзину.
— От этого я не откажусь: она и в самом деле тяжелая. — И девушка поставила корзину на землю и с облегчением вздохнула.
— Вы из Марокура? — спросила она Перрину.
— Нет. А вы?
— Конечно, я оттуда.
— Вы работаете на фабрике?
— Да, как и все, я работаю при cannetieres.
— Что это такое?
— Ну, разве вы не знаете, что такое les cannetieres, les epouloirs? Да откуда же вы?
— Из Парижа.
— И в Париже не знают про cannetieres? Чудеса! Ну, так я объясню: это машины, на которых делают нитки для челноков.
— А сколько там платят?
— Десять су в день.
— А работа трудная?
— Не особенно; надо только внимательно смотреть и не мешкать. Вы тоже хотите наняться?
— Да, если меня возьмут.
— Наверное, возьмут, там всех берут, — иначе откуда взялись бы те семь тысяч рабочих, которые трудятся в мастерских. Вам только надо прийти завтра в шесть часов утра к решетке… Ну, довольно, впрочем, болтать: мне нельзя опаздывать.
С этими словами девушка взялась за ручку корзины с одной стороны, Перрина с другой, и они вместе пошли по дороге.
Перрина не могла не воспользоваться случаем узнать кое-что о том, что ее интересовало, но она не решалась прямо расспрашивать эту незнакомую девушку и должна была, болтая обо всем подряд, в то же время наводить разговор только на нужную ей тему.
— Вы родились в Марокуре?
— Да, как и моя мать; а мой отец был из Пиккиньи.
— Ваши родители умерли?
— Да, я живу с бабушкой, которая содержит лавку… с мадам Франсуазой!
— А, мадам Франсуаза!
— Разве вы ее знаете?
— Нет… я просто повторила «мадам Франсуаза».
— Ее, правда, все здесь знают благодаря лавке, а еще потому, что она была кормилицей господина Эдмонда Пендавуана. Если хотят выпросить что-нибудь у господина Вульфрана Пендавуана, то обращаются к ней.
— И им всегда это удается?
— Иногда да, иногда нет; господин Вульфран не всегда бывает в одинаковом настроении.
— Если ваша бабушка была кормилицей господина Эдмонда Пендавуана, то почему она не обращается прямо к нему?
— К господину Эдмонду Пендавуану?! Да он уехал отсюда еще раньше, чем я родилась, и с тех пор его никто не видел. Он поссорился с отцом из-за каких-то дел, когда его посылали в Индию за покупкой джута… Но если вы не знаете, что такое cannetiere, то вы, наверное, не знаете, и что такое джут?
— Трава какая-нибудь?
— Конопля, высокая конопля, которую собирают в Индии, ее прядут, ткут и красят на Марокурских фабриках. Благодаря этой-то конопле господин Вульфран Пендавуан и нажил все свое состояние. Ведь господин Вульфран не всегда был богат: он начал с того, что сам правил своей повозкой, в которой возил нитки и куски полотен, которые ткали наши работники. Я говорю вам это потому, что он сам не скрывает этого.
Девушка остановилась.
— Хотите, переменим руки.
— Хорошо, мадемуазель… Как вас зовут?
— Розали. А вас как?
Перрина не хотела открывать свое настоящее имя и назвала первое пришедшее на ум.
— Орели.
Когда, после краткого отдыха, они зашагали дальше, Перрина опять возобновила интересовавший ее разговор.
— Вы сказали, что господин Эдмонд Пендавуан уехал после ссоры с отцом?
— Да, а когда он вернулся, то они еще сильнее разругались, потому что господин Эдмонд женился там на туземной девушке, а здесь господин Вульфран хотел женить его на барышне из самой знатной семьи во всей Пикардии. Он для того-то и построил свой замок, стоивший многие миллионы, чтобы поселить в нем сына и невестку. Господин Эдмонд опять уехал и с тех пор не возвращался, так что даже неизвестно, жив ли он или умер; никто ничего точно не знает, и от него нет писем уже многие годы. Сам господин Вульфран ни с кем не говорит о своем сыне, и племянники его тоже не говорят.
— У господина Вульфрана есть племянники?
— Теодор Пендавуан, сын его брата, и Казимир Бретоннё, сын сестры, которого он взял к Себе в помощники. Если Эдмонд не вернется, то все богатство и все фабрики господина Вульфрана перейдут к ним.
— Разумеется.
Так как Перрина не хотела выказывать излишнего любопытства, то прошла несколько минут молча, думая, что Розали, у которой язычок был болтлив, не замедлит возобновить разговор сама, что и случилось.
— А ваши родные тоже приедут в Марокур? — спросил она.
— У меня нет родных.
— Ни отца, ни матери?
— Ни отца, ни матери.
— Вы — как и я, но у меня есть добрая бабушка, и она была бы еще добрее, если бы у меня не было дядюшек и тетушек, которых она не хочет злить. Если бы не они, я не работала бы на фабрике, а сидела бы в лавке. Но она не может поступить по-своему. Так вы совершенно одна?
— Совершенно одна.
— Как же это вы надумали приехать из Парижа в Марокур?
— Мне сказали в дороге, что я, возможно, найду работу в Марокуре, и вместо того, чтобы продолжать свой путь в тот край, где у меня еще остался кое-кто из родных, я свернула сюда. Неизвестно еще, как тебя примут родные, которых не знаешь…
— Это правда, если есть хорошие, то есть и дурные.
— В том-то и дело.
— Ну, не горюйте! Пари держу, что вы найдете работу на фабрике! Десять су за целый день, немного, конечно, но все-таки это кое-что… Кроме того, вы можете добиться того, что будете получать и двадцать два су. Я хочу вас спросить об одной вещи… хотите, отвечайте… не хотите, не отвечайте… Есть у вас деньги?
— Немного.
— Ну, так если это покажется вам удобным, вы можете жить у бабушки Франсуазы. Вам это будет стоить двадцать восемь су в неделю; плата вперед.
— Я могу заплатить эту сумму.
— Только знайте заранее: я вовсе не обещаю вам за эту цену особенно роскошное жилье: вас будет шестеро в одной комнате. Но все-таки у вас будет постель, простыни, одеяло; не у всех они есть.
— Я принимаю это с благодарностью.
— У бабушки не только такие жильцы, которые платят двадцать восемь су в неделю; в новом доме у нас есть и хорошие отдельные комнаты для служащих с фабрики: Фабри, инженера, Монблё, старшего бухгалтера, Банди, конторщика по иностранной корреспонденции. Если вам когда-нибудь случится с ним разговаривать, не забудьте называть его господином Бэндит; он англичанин и сердится, когда его имя произносят «Банди», — думает, что его хотят оскорбить и назвать «вором».
— Не забуду; впрочем, я говорю по-английски.
— Вы говорите по-английски?
— Да, моя мать была англичанка.
— Вот что! А! Ну, господин Бэндит будет очень рад поговорить с вами по-английски, и он был бы еще больше рад, если бы вы знали все языки, потому что величайшим развлечением для него является чтение по воскресеньям «Отче наш» по одной книге, где эта молитва напечатана на двадцати пяти языках. Дочитав, он начинает ее снова, потом опять, — и так каждое воскресенье. А впрочем, он хороший человек…
Глава XII
Между деревьями, в два ряда окаймлявшими обе стороны дороги, уже несколько минут то показывались, то опять исчезали справа апсидная крыша колокольни, а слева — украшенная узорчатой резьбой крыша какого-то величественного здания, за которым, немного подальше, виднелись высокие фабричные трубы из красного кирпича.
— Мы подходим к Марокуру, — объявила Розали. — Скоро вы увидите замок господина Вульфрана, потом заводы и фабрики; а деревенские домики мы увидим только, когда подойдем совсем близко: они спрятались за деревьями; а вон там, на той стороне реки, церковь с кладбищем.
Молодые девушки прошли еще немного и достигли места, где с левой стороны дороги деревья были словно нарочно подстрижены, чтобы дать взору путника возможность насладиться чудным видом на замок господина Вульфрана и на расположенные неподалеку фабричные здания, с фасадами, отделанными белым камнем или красным кирпичом. Высокие трубы, поднимавшие к небу свои дымящиеся жерла, застыли над зеленеющими кронами деревьев.
Удивленная Перрина невольно замедлила шаги, тогда как Розали, казалось, и не замечала прелести открывшейся картины.
— Вам нравится это? — спросила Розали, останавливаясь.
— Очень красиво.
— А господин Вульфран живет здесь совсем один, с целой дюжиной лакеев, не считая садовников и конюхов, помещающихся вон в тех флигелях в конце парка, у входа в деревню.
Подхватив корзину, девушки продолжили свой путь, и скоро перед ними предстала уже вся масса фабричных зданий; одни строения — новые, другие — старые, и все они сосредоточились вокруг огромной трубы, царившей над всем окружающим; труба эта была серого цвета с черным верхом.
Они приблизились к первому дому. Внимание Перрины теперь всецело было занято происходящим вокруг: она так много слышала про эту деревушку.
Особенно поражала Перрину многочисленность здешнего населения; мужчины, женщины и дети в праздничных одеждах или сновали по улицам, вокруг своих домов, или собирались в небольших залах, через открытые окна которых можно было видеть все происходившее внутри; даже в городе нечасто увидишь такое скопление народу.
— Ну, вот мы и пришли, — проговорила Розали, показывая свободной рукой на маленький каменный домик, обнесенный аккуратно подстриженной живой изгородью. — Во дворе и там дальше — помещения, которые сдаются рабочим; в доме лавка, а на верхнем этаже — комнаты для служащих.
Деревянная калитка в изгороди вела в маленький дворик, засаженный яблонями; посредине его проходила небольшая, усыпанная песком аллейка, тянувшаяся к самому дому. Едва девушки сделали несколько шагов по аллее, как на пороге дома появилась еще довольно молодая женщина и приветствовала Розали громким криком:
— Поторопись, лентяйка! За это время можно было успеть сходить в Пиккиньи… довольно ты пошаталась!
— Это моя тетка Зенобия, — вполголоса проговорила Розали, — она не всегда бывает в хорошем настроении.
— Что ты там шепчешься?
— Я говорю, что, если бы мне не помогли нести эту корзину, я бы и теперь еще не пришла.
— Молчала бы уж лучше, белоручка.
— Подождите меня во дворе, — сказала Розали Перрине, — я сейчас вернусь, и мы вместе пообедаем; пока подите купите себе хлеба; булочник живет в третьем доме налево. Торопитесь.
Когда Перрина вернулась, она нашла Розали за столом в тени яблони; на столе стояли две тарелки с картофельным рагу.
— Садитесь, — пригласила Розали, — мы поделимся с нами.
— Но…
— Не беспокойтесь; я спрашивала бабушку Франсуазу, и она позволила.
Раз так, то Перрина не заставила себя упрашивать и села к столу.
— Я уже переговорила с ней относительно вас; дело улажено, и вам остается только отдать двадцать восемь су бабушке Франсуазе. Вы будете жить вон там.
И она показала на здание с глиняными стенами, видневшееся из-за кирпичного дома. Постройка выглядела такой ветхой, что оставалось только удивляться, как это она до сих пор не рухнула.
— Там жила бабушка Франсуаза, пока не выстроила этот дом на деньги, заработанные, когда она была кормилицей господина Эдмонда. Там не так уютно, как в доме, но ведь рабочие и не могут жить так же, как господа, не правда ли?
Неподалеку от них, за другим столом, сидел человек лет около сорока, серьезный, важный, и внимательно читал маленькую книжечку в переплете.
— Это господин Бэндит читает «Отче наш», — прошептала Розали.
И, не стесняясь оторвать того господина от чтения, она обратилась к нему:
— Господин Бэндит, вот эта молодая девушка говорит по-английски.
— А! — протянул он, не поднимая глаз.
И только спустя несколько минут он, наконец, устремил взгляд в их сторону.
— Вы англичанка? — спросил он Перрину по-английски.
— Я — нет, но моя мать была англичанка, — на том же языке ответила девочка.
На этом беседа кончилась, и серьезный господин снова погрузился в чтение.
Девушки заканчивали свой обед, когда на дороге, за изгородью, послышался шум легкого экипажа.
— Кажется, это фаэтон господина Вульфрана, — вскричала Розали, поспешно вставая.
Экипаж подъехал к калитке и остановился.
— Это он, — объявила девушка и побежала к нему навстречу.
Перрина обернулась и, оставаясь на месте, стала рассматривать прибывших.
В небольшом щегольском экипаже на низких колесах сидело двое: молодой человек, правивший лошадью, и старик с седыми волосами и бледным лицом, с красными жилками на щеках; на голове его была соломенная шляпа. Даже когда он просто сидел на своем месте, заметно становилось, насколько он высок. Это был Вульфран Пендавуан. Розали подошла к фаэтону.
— Кто-то идет, — проговорил молодой человек, собиравшийся было выйти из экипажа.
— Кто это? — спросил Вульфран Пендавуан.
Ему ответила сама Розали:
— Это я, Розали.
— Скажи своей бабушке, чтобы она пришла поговорить со мной.
Розали побежала к дому и вскоре вернулась, ведя за собой торопившуюся бабушку.
— Добрый день, господин Вульфран.
— Здравствуйте, Франсуаза.
— Чем могу служить вам, господин Вульфран?
— Дело идет о вашем брате Омере. Я только что был у него, но никого не застал дома.
— Омер в Амьене и вернется только к вечеру.
— Скажите ему, что я узнал о том, что он сдал свою бальную залу этим шалопаям… ну, а я не хочу, чтобы здесь происходили подобные сборища.
— Во Флекселле бывали такие…
— Флекселль — не Марокур. Я не хочу, чтобы мои рабочие превратились в таких же, какими стали флекселльские; мой долг — следить за ними. Вы не кочующие племена из Анжу или Артуа, а потому оставайтесь тем, что вы есть. Я так хочу, это моя воля. Передайте ее Омеру. Прощайте, Франсуаза.
— Прощайте, господин Вульфран.
Старик пошарил в кармане своей жилетки.
— Где Розали?
— Здесь, господин Вульфран.
Он протянул ей руку, на ладони его блестела монета в десять су.
— Это тебе.
— О, благодарю вас, господин Вульфран.
Экипаж покатил дальше.
Веселая и торжествующая Розали вернулась к Перрине.
— Господин Вульфран дал мне десять су, — объявила она, показывая монету.
— Видела.
— Лишь бы тетя Зенобия не узнала, а то она возьмет их у меня на сбережение.
— Я думала, что он вас не знает.
— Как?! Он меня не знает! Он мой крестный отец!
— Он спросил: «Где Розали?», когда вы были возле него.
— Да это потому, что он не видит.
— Не видит!
— Разве вы не знаете, что он слепой?
— Слепой!
И Перрина тихо повторила последнее слово раза два или три.
— А давно он ослеп? — спросила он наконец.
— Его зрение давно уже стало слабеть, но никто не обращал на это внимания, — думали, что это от горя из-за отсутствия сына. Здоровье, раньше такое крепкое, ухудшилось; у него несколько раз было воспаление легких, и он теперь постоянно кашляет; и вот как-то утром оказалось, что он не может ни читать, ни ходить один. Подумайте только, какое было бы горе для всех нас, если бы ему пришлось продать или оставить фабрики! Но он ничего не оставил и продолжает работать по-прежнему.
В эту минуту на пороге появилась Зенобия и закричала:
— Розали, скоро ты придешь?
— Я кончаю обедать.
— А прислуживать кто будет?
— Я должна вас оставить, — обратилась Розали к Перрине.
— Не стесняйтесь из-за меня.
— До вечера.
И медленными шагами Розали неохотно направилась к дому.
Глава XIII
Перрина бы охотно посидела еще на скамейке под деревом, если бы могла считать себя вправе здесь находиться; но Розали в разговоре упомянула, что этим двором могут пользоваться только служащие-пансионеры, а не рабочие, для которых немного подальше имелся особый маленький двор, где не было ни скамеек, ни стульев, ни стола. И Перрина поднялась со скамейки и неторопливой походкой вышла за ворота, чтобы побродить по улицам.
Хотя она старалась идти медленно, тем не менее очень скоро вся деревня осталась позади. Всю дорогу ее смущали любопытные взгляды прохожих, и она не могла приостановиться хотя бы на минуту, чтобы рассмотреть тот или другой дом. На вершине косогора, на противоположной от фабрик стороне, виднелся лес, зеленой стеной вырисовывавшийся на горизонте. Там, казалось девочке, она может найти долгожданное уединение и отдохнуть на свободе, не привлекая к себя ничьего внимания.
Действительно, в лесу, как и в окружавших его полях, не было ни души. Не заходя далеко, Перрина остановилась на опушке и, растянувшись на зеленом мху, стала любоваться открывшимся перед ней видом на всю долину и деревню.
Прямо перед ней, по ту сторону деревни, на склоне, противоположном тому, где она сидела, возвышались строения фабрики, и по цвету их крыш Перрина могла проследить историю их развития, как будто ей это рассказывал кто-нибудь из местных старожилов.
В центре, на берегу реки, виднелось старое здание из кирпича и почерневшей черепицы, с высокой и тонкой трубой, полуразрушенной морским ветром, дождем и дымом; это была старинная льнопрядильня, долгое время пустовавшая, а тридцать пять лет тому назад арендованная мелким полотняным фабрикантом Вульфраном Пендавуаном. Местные обыватели с недоверием относились к его безумной затее и пророчили ему разорение. Но вместо разорения пришло богатство — сначала маленькое, а потом большое. Старая наседка не замедлила вывести цыплят. Первые добавочные здания были так же плохо построены и казались такими же непрочными, как и прядильня. Зато другие здания, особенно наиболее поздние, поражали солидностью постройки и роскошью отделки. Если первые дома уныло стояли на небольшом пространстве вокруг старой фабрики, то новые здания свободно раскинулись по окружающим лугам. Сообщение между ними поддерживалось при помощи вагонеток, скользивших по рельсам, и целой паутиной проволок, тянувшихся и пересекавшихся над фабричными зданиями.
Долго просидела так Перрина, рассматривая то громадные фабричные трубы, то острые шпили громоотводов, торчавших на крышах; потом взгляд ее переходил к железнодорожным вагонам, к складам угля, и она старалась представить себе, какова должна быть жизнь этого маленького, мертвого городка, когда все это приходит в движение, дымится, кружится, издавая тот могучий грохот и свист, какие она уже слышала в долине Сен-Дени, покидая Париж.
Потом она перевела взгляд на деревню. Перрина заметила, что и деревня эта испытала точно такие же перемены, как и фабрика; но, в противоположность фабричным зданиям, здесь старые дома были прочнее и красивее новых, как бы доказывая, что люди, обитавшие прежде в земледельческой деревушке Марокур, жили в большем достатке, чем рабочие с фабрики.
Среди всех этих старинных зданий один дом особенно выделялся как своими размерами, так и большим садом, в котором старые, высокие деревья тянулись до самой реки, где был построен плот. Перрина узнала этот дом: его занимал Вульфран Пендавуан в первые годы своей жизни в Марокуре, пока не переселился в замок. Сколько часов отец ее еще ребенком провел на этом плоту, слушая болтовню прачек, рассказывавших ему разные старинные легенды. Перрина так хорошо помнила все эти слышанные от отца истории, как будто узнала их только накануне.
Солнечные лучи заставили Перрину передвинуться; но ей достаточно было сделать всего несколько шагов, чтобы найти другое место, не хуже прежнего, где трава была так же мягка и душиста и откуда открывался такой же прекрасный вид на деревню и на долину. До самого вечера она могла оставаться здесь в таком состоянии блаженства, какого давно уже не испытывала.
Перрина видела слишком много горя в жизни, чтобы поверить хоть на минуту, что страданиям пришел конец только потому, что ей удалось обеспечить себе работу, хлеб и ночлег. Она отлично сознавала, что ей предстоит еще долго бороться, чтобы осуществить мечты ее матери; впрочем, то что она была уже в Марокуре, значило очень много, если вспомнить, с каким трудом она попала сюда. Крыша над головой и еще десять су в день — разве это не было целым состоянием для несчастной девочки, которая могла назвать своим домом только придорожную канаву и которой приходилось питаться березовой корой?
Грустные мысли, навеянные воспоминанием о матери, вызвали слезы на глаза Перрины, и она начала плакать, шепча одни и те же слова, которые столько раз повторяли ее уста с памятного дня на кладбище, как будто фраза эта обладала какой-то чудодейственной силой:
— Мама, дорогая мама!
И на самом деле, разве это обращение к дорогому умершему существу не подбадривало ее, не укрепляло в борьбе; когда она, казалось, уже изнемогала от усталости и отчаяния? Разве могла бы она выдержать до конца, если бы не повторяла себе то и дело слова умирающей: «Я тебя вижу… да, я тебя вижу счастливой». Ей казалось, что налетавший легкими порывами ветер приносил на ее мокрые щеки ласковые прикосновения матери и шептал ей так нежно, так мягко ее последние слова: «Да, я тебя вижу счастливой…»
Да и почему бы нет? Почему мать ее не могла быть рядом в эту минуту, наклонясь над ней, как ангел-хранитель?
В эту минуту глаза ее машинально остановились на больших маргаритках, поднимавшихся из травы своими широкими, белыми венчиками, и ей захотелось погадать; быстро поднявшись на ноги, она подбежала к цветам и наугад сорвала несколько цветочков.
После этого она вернулась на свое место и, опустившись на траву, дрожащей рукой стала обрывать белоснежные лепестки на одном из цветков.
— Мне удастся, немного, вполне, не удастся вовсе; мне удастся, немного, вполне, не удастся вовсе…
И так, пока не осталось всего несколько лепестков…
Сколько? Она не хотела считать, потому что число их само дало бы ей ответ. И ее сердце сильно-сильно билось, когда она обрывала эти последние лепестки:
— Мне удастся… немножко… много… все!..
В тот же миг теплое дыхание ветерка скользнуло по волосам и губам Перрины, и ей показалось, что то был ответ ее матери; что то был поцелуй, самый нежный из когда-либо полученных от нее.
Глава XIV
Легкие сумерки спускались на землю, и над всей долиной Соммы уже начинали клубиться белые пары тумана, когда Перрина решилась, наконец, покинуть свое местечко. В окнах повсюду загорались огоньки; в воздухе становилось как-то особенно тихо; слышался неуловимый, таинственный шепот ночи, и только снизу доносились еще временами весёлые звуки песен.
Мрак не пугал девочку, и она вовсе не боялась находиться так поздно в лесу или идти одной по большой дороге, так как слишком привыкла ко всему этому. Но завтра ей надо встать пораньше, чтобы идти на работу, и потому лучше не очень засиживаться сегодня и отправляться спать.
Когда она вошла в деревню, уже совсем стемнело. Подойдя к двору тетушки Франсуазы, девочка увидела мистера Бэндита, продолжавшего сидеть все за тем же столом и читавшего свою книжечку. Около него стояла свеча с абажуром из обрывка газетной бумаги; ночные бабочки весело кружились у огня. Почтенный джентльмен был весь погружен в чтение и, казалось, так и не вставал со своего места.
Но когда Перрина проходила мимо него, он поднял голову, чтобы посмотреть, кто это, и, узнав девочку, ради удовольствия поговорить на родном языке, обратился к ней:
— Желаю вам спокойной ночи.
— Добрый вечер, сэр, — ответила девочка.
— Где вы были? — продолжал он по-английски.
— Я гуляла в лесу, — отвечала Перрина на том же языке.
— Как! Одна?
— Одна, у меня нет знакомых в Марокуре.
— Почему, в таком случае, вы не остались дома почитать? По воскресеньям самое лучшее читать.
— У меня нет книг.
— Вы католичка?
— Да, сэр.
— Во всяком случае, я могу ссудить вас кое-какими книгами. Прощайте.
— Покойной ночи, сэр.
На пороге дома, прислонившись к двери, сидела Розали, отдыхая и наслаждаясь вечерней прохладой.
— Вы хотите идти спать? — спросила она Перрину.
— Да, я бы очень этого хотела.
— Я вас провожу, но сперва вам не мешало бы переговорить с бабушкой Франсуазой. Пойдемте в лавку.
Договоренность, уже улаженная между бабушкой и внучкой, быстро завершилась уплатой за неделю вперед двадцати восьми су, которые Перрина выложила на конторку; кроме пой суммы, с нее взяли еще два су за освещение.
— Итак, вы хотите поселиться в нашей стороне, моя милая? — добродушно проговорила тетушка Франсуаза.
— Если мне это удастся.
— Это удастся, если вы хотите работать.
— Я только за этим и пришла.
— Ну, так дело пойдет! Вы не всегда будете сидеть на пятидесяти сантимах, а со временем достигнете франка и даже двух; а если потом вы выйдете замуж за хорошего рабочего, получающего три франка, это составит сто су в день; с этим им будете богаты. Господин Вульфран делает большое благодеяние, предоставляя работу всему нашему краю; правда, у нас есть и земля, но одна земля не может прокормить всех.
Пока старая кормилица разглагольствовала с важностью Женщины, привыкшей к тому, чтобы к ее словам относились С уважением, Розали доставала из шкапа узелок белья. Слушая наставления бабушки, Перрина в то же время следила глазами за внучкой и заметила, что предназначавшиеся для нее простыни были из толстой небеленой парусины; но она уже так давно не спала на простынях, что могла считать себя счастливой, имея и такие, как бы грубы они ни были. Ей можно будет раздеваться! Старухе Ла-Рукери, никогда не разрешавшей себе расхода на постель во время своих путешествий, никогда и в голову не приходило предложить ей подобную роскошь; кроме того, еще задолго до их приезда во Францию все постельное белье из их походной тележки, кроме самого необходимого для ее матери, было продано или изорвано на тряпки.
Перрина взяла половину постельных принадлежностей и, следуя за Розали, прошла через двор, где человек двадцать рабочих, мужчин, женщин и детей, сидя на деревянных чурбанах и на камнях, оживленно болтали в ожидании обычного часа отхода ко сну. Как мог весь этот люд помещаться в старом доме, который был так невелик?
Вид чердака, когда Розали зажгла маленькую свечку и вставила ее в проволочный подсвечник, сам послужил ответом на этот вопрос. На пространстве шести метров в длину и не более трех метров в ширину вдоль перегородок стояло шесть кроватей, между которыми шел узенький проход от силы в метр шириной. Таким образом, шестерым приходилось ночевать там, где едва было бы достаточно места для двух; вот почему, несмотря на то, что маленькое оконце в стене, противоположной входу, было открыто и в комнату проникал свежий воздух, с самого порога потянул им навстречу горячий и удушливый запах, сдавивший Перрине горло. Но она не позволила себе сделать никакого замечания, даже когда Розали сказала ей, улыбаясь:
— Здесь немного тесновато, не правда ли?
Перрина ограничилась ответом:
— Да, немножко.
— Четыре су — ведь это не сто су.
— Разумеется.
Впрочем, даже эта миниатюрная комнатка все-таки была лучше ночлега в лесу или в поле; если она выносила запах барака Грен-де-Селя, то, без сомнения, перенесет и здешний…
— Вот ваша постель, — сказала Розали, указывая ей на кровать, стоявшую перед окном.
Постель являла собой набитый травой мешок, положенный на козлы и на две доски; подушкой тоже служил мешок.
— Папоротник свежий, будьте покойны, — продолжала Розали, — вновь прибывшего мы никогда не кладем на старый папоротник; мы этого не делаем, хотя и говорят, что в настоящих гостиницах не очень-то церемонятся в этом отношении.
Если в этой маленькой комнате было слишком много постелей, то стул в ней виднелся всего только один.
— В стенах есть гвозди, — продолжала Розали, отвечая на немой вопрос Перрины, — на которых вы можете вешать одежду.
Под кроватями Перрина заметила несколько ящиков и корзин, в которых жильцы прятали свое белье, но так как у нее его не было, то гвоздя, вбитого в ногах ее постели, было ей вполне достаточно.
— Вы будете здесь с хорошими людьми; правда, они немного болтливы, особенно по воскресеньям, но не обращайте на это внимания. Завтра встаньте вместе с другими, и я расскажу вам, что надо будет сделать, чтобы поступить на фабрику. Прощайте.
— Прощайте и спасибо.
— Всегда рада услужить вам.
Оставшись одна, Перрина поспешила раздеться, пользуясь тем, что в комнате никого не было. Но когда она улеглась на простыне и простыней же закрылась вместо одеяла, она вовсе не ощутила удовольствия, — даже если бы в ткани были стружки, то и тогда простыни не могли быть более жесткими; но для нее это не имело особенного значения: ведь голая земля тоже была жестка, когда она в первый раз ложилась на нее, а потом ведь она привыкла да еще как скоро…
Дверь отворилась, и в комнату вошла молоденькая девушка лет пятнадцати, которая тотчас же начала раздеваться, изредка бросая на Перрину молчаливые взгляды. Так как она была одета по-праздничному, то туалет ее продолжался довольно долго: ведь ей нужно было убрать в маленький ящик свой нарядный костюм и повесить на гвоздь рабочее платье на завтрашний день.
За первой пришла другая, потом третья, потом четвертая; в комнате поднялась оглушительная болтовня; все говорили разом, рассказывая друг другу, как каждая провела день; они вытаскивали и снова задвигали свои ящики или корзины, которые задевали друг за друга, что вызывало нетерпеливые движения или нелестные слова по адресу хозяйки чердака.
— Какая трущоба!
— Она скоро еще посредине кроватей наставит.
— Наверное… Я здесь ни за что не останусь.
— Куда же ты пойдешь? Разве у других лучше?
Скоро все постели были заняты, и суматоха несколько поубавилась. Разговоры, тем не менее, не прекратились, только несколько изменилось их содержание: передав друг другу все, что произошло интересного в течение дня, девушки перешли к дню завтрашнему, толковали о работе в мастерских, о штрафах, обсуждали, кто с кем и почему поссорился, судачили о своем фабричном начальстве, причем не забыли никого, начиная с самого господина Вульфрана и его племянников, которых называли «молодыми». Особенно досталось директору Талуэлю, которого хотя и помянули всего один раз, но зато наградили самыми обидными прозвищами: «Кощей Бессмертный», «Иуда».
Со странным смешанным чувством любопытства и брезгливости слушала Перрина болтовню своих новых подруг; с одной стороны, ей хотелось слышать все эти пересуды, чтобы знать, с кем ей придется иметь дело, а с другой — ей просто стыдно было слушать этих сплетниц, так бесцеремонно позоривших, может быть, даже хороших людей.
А работницы все продолжали свою беседу, причем разговоры принимали уже чисто личный характер, и постороннему трудно было угадать, о ком и о чем именно шла тут речь. Перрина, думавшая, что здесь после всего перенесенного ею она, наконец, заснет крепким, покойным сном, с грустью видела, что мечтам ее не суждено сбыться; все страхи одиночества в лесу или в пустынном поле меркли перед гвалтом этой благоустроенной квартиры. Кроме того, бедная девочка, всю свою жизнь дышавшая чистым воздухом на природе, просто задыхалась в этой душной каморке.
Положим, почему бы ей не освоиться, не привыкнуть ко всему, что так легко переносят эти здоровые крестьянки, будущие ее товарки по фабрике? Она ведь не бог знает как роскошно провела свое детство и, пожалуй, прошла более суровую жизненную школу, чем самая бедная из них, — значит, ей надо суметь жить так же, как живут и они.
Ей казалось, что надо только хорошенько закутаться и постараться не дышать некоторое время, чтобы таким образом и заснуть, а сонные — Перрина это хорошо знала — равнодушны ко всему на свете.
К несчастью, не дышать было нельзя: она задыхалась…
Пока она ворочалась, рука ее нечаянно задела обрывок бумаги, заменявший одно из стекол в окне, около которого стояла ее постель. Девочка чуть не вскрикнула от радости. Почему бы ей не продрать бумагу, чтобы дать доступ свежему воздуху снаружи? Что могло быть в этом дурного? Хотя остальные девушки уже привыкли к этой испорченной атмосфере, но, по всей вероятности, и они чувствовали недостаток воздуха. Нужно только не шуметь и, главное, никого не разбудить, а бумагу продрать, конечно, можно.
Но ей не пришлось прибегать к такой мере, которая оставила бы следы; ощупывая рукой края бумаги, Перрина обнаружила, что бумага прилегала очень неплотно, и ногтем осторожно отогнула один край. Тогда, приблизив рот к этому отверстию, она, наконец, получила возможность дышать, и так в этой позе и заснула.
Глава XV
Когда Перрина проснулась, в окно уже пробивался свет, но такой бледный, что не освещал даже комнаты; слышалось пение петухов; через отверстие, сделанное ею накануне, проникал холодный воздух; близился рассвет.
Несмотря на приток свежего воздуха снаружи, дурной запах в комнате не развеялся; было все так же душно и так и не становилось легче дышать.
А между тем все спали мертвым сном, по временам прерываемым сдавленными стонами.
Стараясь немного увеличить отверстие в бумаге, Перрина нечаянно ударила по стеклу, да так сильно, что оно зазвенело. Шум не только никого не разбудил, как того боялась Перрина: никто даже не пошевельнулся.
Это немного ободрило девочку. Она тихонько сняла с гвоздя свою одежду, медленно и без малейшего шума оделась и босиком, держа в руках башмаки, направилась к двери, которую скоро отыскала при свете занимающейся зари. Дверь была просто заложена на щеколду и потому бесшумно отворилась, и Перрина очутилась на площадке лестницы. На первой ступеньке она села и, обувшись, сошла вниз.
Ах, какой чудный воздух, какая приятная свежесть охватили ее! Никогда еще не дышала она с таким наслаждением. Через открытую калитку она вышла на улицу и побрела прямо, куда глаза глядят, не думая о том, куда она выйдет. Ей просто нужно было воздуха и простора, и она все шла и шла. Заря уже золотила верхушки высоких деревьев и крыши домов; еще несколько минут — и взойдет солнце, настанет день. В это мгновение среди глубокой тишины раздался звон колокола: это фабричные часы, отбив три удара, сказали Перрине, что у нее осталось еще три часа до открытия мастерских.
Как проведет она эти часы? Ходить все это время значило бы утомиться еще до начала работы; самым лучшим было бы выбрать подходящее местечко и, усевшись там, ждать назначенного часа.
С каждой минутой небо становилось светлее и окружающие предметы принимали все более ясные очертания, что давало Перрине возможность определить, где она теперь находится.
Оказалось, что, бродя в потемках, она незаметно подошла к одному из тех маленьких озер, образовавшихся на местах выемки торфа, которых так много в этой стране; все они бесконечной линией тянулись одно за другим, разделенные только узкими полосками земли. Весной, во время разлива, воде удалось кое-где размыть эти слабые, ненадежные преграды, и соединившиеся в одно озера образовали нечто, похожее на небольшую речку с извилистыми берегами.
На минуту Перрина остановилась, чтобы полюбоваться на залитую водой равнину, своим видом напомнившую ей окрестности Пиккиньи; здесь тропинка, по которой она шла, изгибалась и шла вверх по склону небольшого холма, и Перрина рассчитывала, что немного дальше она найдет местечко, где удобно будет расположиться на отдых.
Но вдруг девочка увидела на берегу озера, около которого она только что стояла, один из тех шалашей из ветвей и камыша, которые в этом краю устраиваются специально для охоты на перелетных птиц зимой. Шалаш настолько понравился Перрине на вид, что ей пришла в голову мысль добраться до него и там отдохнуть; там никто не станет донимать ее расспросами, чего ради она бродит здесь так рано, и, кроме того, ей не придется сидеть под каплями росы, дождем падавшими с деревьев.
Перрина вернулась немного назад и после недолгих поисков напала на небольшую, едва заметную тропинку, которая, как ей показалось, сквозь густой ивняк вела прямо к шалашу. Она не ошиблась: тропинка шла к шалашу, но до него не доходила, потому что шалаш был построен на маленьком островке, тоже поросшем ивами. Чтобы добраться до него, нужно было перейти канавку, полную воды; к счастью, с берега на островок кто-то перебросил дерево, заменявшее мостик. Недолго думая, Перрина смело двинулась вперед по скользкому от росы бревну и минуту спустя уже стояла перед небольшой дверцей из камыша, переплетенного ивовыми прутьями. Хозяева шалаша не находили нужным запирать его на замок, и проникнуть в него не представляло ни малейшего труда.
Шалаш имел форму правильного четырехугольника и со всех сторон закрыт был щитами из камыша и высокой травы; на каждой стороне имелись маленькие отверстия, заменявшие окна и незаметные снаружи; густой слой папоротника устилал пол; обрубок пня в одном из углов служил стулом.
Ах, какое хорошенькое гнездышко! Как мало походило оно на только что покинутую ею комнату. Как хорошо и уютно было бы спать здесь, на свежем воздухе, лежа на папоротнике, вместо того чтобы задыхаться в душной каморке на чердаке у тетушки Франсуазы и слушать, как болтают ее жилицы.
Перрина прилегла на папоротник, прислонившись головой к мягкой камышовой перегородке, и закрыла глаза. В ту же минуту она почувствовала сильное желание вздремнуть часок-другой, но боязнь проспать и опоздать на фабрику заставила ее отказаться от этого намерения; она даже поднялась со своего ложа и встала на ноги.
Солнце тем временем уже взошло, и золотистые лучи его, проникая сквозь отверстие в перегородке, освещали шалаш; певчие птицы веселым хором приветствовали появление дневного светила, а чирки покинули свои таинственные убежища в чаще камышей и с громкими криками сновали по воде.
Приложив глаз к одному из отверстий, Перрина стала смотреть, как беззаботно наслаждались радостями жизни пробудившиеся от сна пернатые и насекомые; среди камышей порхали стрекозы; у берега птицы раскапывали клювами сырую землю, разыскивая червячков, а дальше, по пруду, покрытому легким туманом, самка-чирок, пепельно-коричневого цвета, размерами немного меньше домашних уток, плавала вокруг своих птенцов, громкими криками стараясь удержать их возле себя; но молодняк и не думал повиноваться своей осторожной матери и вовсю гонялся за насекомыми, скользя между цветками водяных кувшинчиков. Вдруг что-то молнией промелькнуло перед глазами Перрины, и только по блестящему цвету крыльев она угадала, что это пролетела чайка в поисках добычи.
Долго стояла девочка, приникнув к отверстию, боясь малейшим неосторожным движением выдать свое присутствие и тем самым разогнать чутких дикарей. Как все это было красиво, весело, оживленно, ново для нее, словно в волшебной сказке! Ей даже приходило в голову, что весь островок с шалашом походил на небольшой Ноев ковчег.
Но вот над прудом нависла какая-то черная тень, то увеличиваясь, то уменьшаясь. Перрине это показалось очень странным, потому что солнце успело уже довольно высоко подняться над горизонтом и ярко сияло в безоблачном небе. Откуда могла взяться эта тень? Маленькие отверстия шалаша не давали возможности рассмотреть ее хорошо, и пришлось отворить дверь. Оказалось, что тень падала от клубов дыма, вырывавшихся из высоких труб фабрики, где уже разводили огонь для того, чтобы приготовить пар к моменту открытия мастерских.
Итак, значит, скоро начнется рабочий день, и ей надо покинуть шалаш. Но прежде чем выйти, Перрина подняла лежавшую на пне газету, которую она вначале не заметила в темноте и увидела только теперь, когда отворила дверь. Это был номер «Амьенской Газеты» от 25 февраля. Так как листок лежал на единственном месте, где можно было присесть, то, сопоставляя это с днем, каким была помечена газета, Перрина заключила, что последний посетитель шалаша был в нем 25 февраля и с тех пор в него никто больше не заходил.
Глава XVI
Не успела Перрина выйти из ивняка на большую дорогу, как уже загудел фабричный свисток. Резкие, могучие звуки точно пробудили от сна раскинутые по долине фабричные здания: сильнее повалили из труб клубы черного дыма, и со всех концов понеслись те же нестройные, дикие звуки паровых свистков, спешивших принять участие в этом своеобразном концерте.
Это был сигнал собираться на работу. По заведенному в Марокуре правилу, свисток, данный в главном корпусе, подхватывали все остальные отделения фабрики, передавая его дальше по деревням, и таким образом на всех Пендавуанских фабриках работа начиналась в один и тот же час.
Боясь опоздать, Перрина прибавила шагу, и когда она вошла в деревню, все население уже проснулось; двери были распахнуты настежь, и фабричные, стоя на пороге, торопливо поглощали свой завтрак. Но на фабрику никто еще не шел, так как слышанный Перриной сигнал был только повесткой, — значит, и ей нечего было особенно торопиться.
Скоро часы пробили три четверти, и в ту же минуту опять загудел свисток, но на тот раз резче и громче, точно приказывая поторопиться. И весь этот люд вдруг засуетился: из домов, из дворов, из харчевен — отовсюду высыпал народ, заполняя улицу. Тут были мужчины, женщины и дети, и все это шумело, кричало, смеялось. Из боковых улиц к этой толпе присоединялись новые группы и, сливаясь в одно целое, все они живой волной катились вдоль главной улицы по направлению к фабрике.
В одной из групп Перрина заметила Розали и сейчас же присоединилась к ней.
— Где это вы были? — удивленно спросила Розали.
— Я рано встала и пошла гулять.
— А я-то вас искала!
— Благодарю вас, только не надо искать меня, я — ранняя птица.
Подойдя к фабрике, вся толпа слегка приостановилась на минуту, а потом через растворенную настежь калитку устремилась на внутренний двор, рассыпаясь по различным мастерским. У входа, засунув руки в карманы куртки и сдвинув на затылок соломенную шляпу, стоял человек высокого роста, худой, как скелет; слегка вытянув вперед шею, он внимательным взором окидывал каждого входящего рабочего.
— Долговязый! — прошептала Розали.
Но и без объяснений подруги Перрина с первого же взгляда догадалась, что это был сам директор Талуэль.
— Что же, и мне входить вместе с вами? — спросила она.
— Конечно.
Для Перрины это была решительная минута, но она поборола свое волнение: почему бы могли не принять ее, раз здесь берут всех желающих?
Поравнявшись с Талуэлем, Розали велела Перрине не отставать и, выбравшись из толпы, храбро подошла к директору.
— Господин директор, — проговорила она, — вот моя приятельница, которая тоже хочет поступить на фабрику.
Талуэль бросил быстрый взгляд на Перрину.
— А вот сейчас видно будет, — отвечал он.
И Розали, знавшая, что именно надо делать, отошла со своей подругой в сторонку.
В эту минуту у решетки послышался шум, и толпа поспешно расступила