Читать онлайн Здесь мертвецы под сводом спят бесплатно

Здесь мертвецы под сводом спят

«THE DEAD IN THEIR VAULTED ARCHES» by Alan Bradley

Издание публикуется с разрешения The Bukowski Agency Ltd и The Van Lear Agency LLC.

Copyright © 2014 by Alan Bradley.

© Измайлова Е., перевод, 2014

© ООО «Издательство АСТ»

Пролог

– Обнаружили вашу мать.

Прошла почти неделя с тех пор, как отец сделал это заявление, и его слова до сих пор звенели у меня в ушах.

Харриет! Харриет нашлась! Кто мог в это поверить?

Харриет, пропавшая во время экспедиции в горах, когда мне едва исполнился год; Харриет, которую я не помню.

Как я отреагировала?

Оцепенение. Впала в полнейшее тупое безмолвное оцепенение.

Ни счастья, ни облегчения, ни даже благодарности к тем, кто нашел ее спустя десять лет после исчезновения в Гималаях.

Нет, я ощущала лишь ледяное оцепенение: позорное чувство, заставившее меня отчаянно мечтать об одиночестве.

1

Начиналось все прекрасным английским утром. В такой потрясающий апрельский день, когда появляется солнце, внезапно кажется, будто лето в самом разгаре.

Солнечный свет пронзил пухлые белые облачка, и по зеленым полям игриво запрыгали тени, охотясь одна за другой на покатых холмиках. Где-то в лесах по ту сторону железной дороги пел соловей.

– Пейзаж напоминает цветную иллюстрацию из Вордсворта, – сказала моя сестрица Даффи, обращаясь преимущественно к самой себе. – Чересчур живописно.

Офелия, моя старшая сестра, изображала собою бледную молчаливую тень, предавшуюся размышлениям.

В назначенное время, то бишь в десять часов утра, мы все собрались не то вместе, не то порознь на маленькой платформе полустанка Букшоу. По-моему, впервые в жизни я видела Даффи без книги в руках.

Отец, находившийся немного в стороне от нас, то и дело нервно посматривал на наручные часы, а потом переводил взгляд на рельсы, щурясь и высматривая вдалеке дым.

Прямо за ним стоял Доггер. Как странно видеть их двоих на железнодорожной платформе посреди сельской глуши – джентльмена и слугу, вместе переживших ужасные времена и одетых в свои лучшие воскресные одежды.

Хотя когда-то полустанок Букшоу использовался для доставки в большой дом товаров и гостей и хотя рельсы сохранились, обветшавшее кирпичное здание вокзала уже целую вечность было заколочено.

Правда, за последние несколько дней его торопливо подготовили к возвращению Харриет: вокзал подмели, вычистили, заменили разбитые окна, на маленькой клумбе посадили много цветов.

Отцу предложили отправиться в Лондон и вернуться в Букшоу вместе с ней, но он захотел встретить поезд на полустанке. В конце концов, как он объяснил викарию, именно здесь и так он впервые ее встретил много лет назад, когда они были молоды.

Пока мы ждали, я обратила внимание, что отцовские сапоги отполированы до блеска, из чего заключила, что сейчас Доггеру намного лучше. Бывали времена, когда Доггер кричал и всхлипывал по ночам, забивался в угол своей крошечной спальни, одолеваемый видениями далеких тюрем, мучимый призраками прошлого. Все остальное время он настолько разумен, насколько может быть разумен человек, и я поблагодарила небо, что сегодняшнее утро – один из таких периодов.

Сейчас мы нуждались в нем как никогда.

Там и сям на платформе, в отдалении от нас, стояли тесные маленькие группки деревенских жителей; они тихо переговаривались, оберегая наше уединение. Группа побольше собралась вокруг миссис Мюллет, нашей поварихи, и ее мужа Альфа, словно их должности автоматически делали их членами нашей семьи.

Когда пробило десять часов, все внезапно умолкли, словно по сигналу, и в окрестностях воцарилась сверхъ-естественная тишина. Как будто землю накрыли огромным стеклянным колпаком, и весь мир затаил дыхание. Даже соловьи в лесах внезапно прекратили свои песни.

Воздух на платформе наэлектризовался, и наше общее дыхание создавало ветерок.

И наконец, спустя бесконечно долгие минуты тишины, вдалеке мы увидели дым поезда.

Он приближался и приближался, везя Харриет – мою мать – домой.

Воздух будто исчез из моих легких, когда сверкающий поезд въехал на станцию и со скрежетом остановился у платформы.

Состав не был длинным: паровоз да с полдюжины вагонов, торжественно окутанный дымом после остановки. Наступило временное затишье.

Потом из последнего вагона вышел проводник и трижды резко свистнул в свисток. Двери открылись, и на платформу высыпали мужчины в форме: усатые военные с впечатляющим разнообразием медалей.

Они быстро образовали две колонны и замерли.

Высокий загорелый человек, которого я приняла за их начальника и чья грудь вся была покрыта орденами и лентами, промаршировал к моему отцу и вскинул руку в салюте так резко, что она завибрировала, словно камертон.

Хотя отец, по-видимому, пришел в замешательство, он кивнул в ответ.

Из остальных вагонов высыпала толпа мужчин в черных костюмах и котелках, в руках они держали трости и сложенные зонтики. Среди них была кучка женщин в строгих костюмах, шляпках и перчатках; некоторые даже были облачены в форму. Одна из них, спортивная, но непривлекательная женщина в цветах Королевских военно-воздушных сил, производила впечатление такой мегеры и имела на рукаве столько полосок, что вполне могла оказаться вице-маршалом авиации. Я подумала, что этот маленький полустанок в Букшоу-холл никогда за всю свою длинную историю не принимал такое разнообразие человеческих типов.

К моему удивлению, одна из одетых в форму женщин оказалась сестрой отца, тетушкой Фелисити. Она обняла Фели, обняла Даффи, обняла меня и потом, не говоря ни слова, заняла позицию позади отца.

По приказу две колонны ловко промаршировали к голове поезда, и большая дверь грузового вагона отъехала в сторону.

При ярком солнечном свете было очень трудно что-то различить в сумрачных глубинах вагона. Я разглядела только что-то вроде дюжины белых перчаток, танцующих в темноте.

И потом аккуратно, почти нежно выплыл деревянный ящик, который приняли на плечи две колонны ждущих мужчин; секунду они стояли неподвижно, будто оловянные солдатики, уставившись прямо на солнце.

Я не могла отвести взгляд от этой штуки.

Это был гроб; явившись на свет из сумрака грузового вагона, он ярко сверкал под безжалостным солнцем.

Это Харриет. Харриет

Моя мать.

2

О чем я подумала? Что я почувствовала?

Я так и не поняла.

Вероятно, печаль от того, что наши надежды окончательно рухнули? Облегчение, что Харриет наконец вернулась домой?

Ей следовало бы лежать в гробу скучного черного цвета. С ледяными серебряными ручками и потупившими взгляд херувимами.

Но нет. Он сделан из роскошного дуба и отполирован до такого сверкающего блеска, что мне резало глаза. Я поймала себя на том, что не могу смотреть на него.

Довольно странно, но в этот момент мне вспомнилась сцена из концовки романа миссис Несбит «Дети железной дороги», когда на вокзале Бобби бросается в объятия несправедливо приговоренного к заключению отца.

Но для нас не будет трогательного финала, ни для меня, ни для отца, Фели или Даффи – ни для кого. Нет никакой счастливой развязки.

Я бросила взгляд на отца, как будто он мог подать мне знак, но он тоже застыл в своем персональном леднике за пределами скорби и проявления чувств.

Гроб был накрыт «Юнион Джеком».

Альф Мюллет резко вскинул руку в салюте и стоял так очень долго.

Даффи ткнула меня локтем в бок и сделала еле заметное движение подбородком.

В южном конце платформы в стороне от остальных стоял довольно полный пожилой джентльмен в темном костюме. Я сразу же узнала его.

Когда носильщики медленно двинулись в сторону от поезда, сгибаясь под печальной ношей, он уважительно снял черную шляпу.

Это был Уинстон Черчилль.

Что в этом мире могло привести бывшего премьер-министра в Бишоп-Лейси?

Он стоял в одиночестве, наблюдая в леденящем молчании, как мою мать несут к открытым дверям катафалка, возникшего словно ниоткуда.

Черчилль наблюдал, как гроб, сопровождаемый офицером с обнаженной саблей, аккуратно пронесли мимо отца, Фели, Даффи и меня, и затем встал плечом к плечу с отцом.

– Она была Англией, – проворчал он.

Словно пробудившись ото сна, отец поднял глаза и сосредоточил взгляд на лице Черчилля.

После очень долгой паузы он сказал:

– Она была бо́льшим, премьер-министр.

Черчилль кивнул и сдавил отцовский локоть.

– Мы не можем себе позволить терять де Люса, Хэвиленд, – тихо произнес он.

Что он имел в виду?

Краткий миг они стояли бок о бок в лучах солнца, двое мужчин, выглядевших так, будто они потерпели поражение, двое братьев по чему-то далеко выходившему за пределы моего понимания, чему-то, что я даже не могла вообразить.

Потом, обменявшись рукопожатиями с отцом, Фели, Даффи и даже тетушкой Фелисити, мистер Черчилль подошел к тому месту, где стояла я – чуть в стороне от остальных.

– А вы, юная леди, тоже пристрастились к сэндвичам с фазаном?

Эти слова! Именно эти слова!

Я слышала их раньше! Нет, не слышала – видела.

У меня внезапно волосы встали дыбом.

Голубые глаза Черчилля пронзительно смотрели на меня, как будто заглядывали в самую душу.

Что он имел в виду? На что, во имя всех святых, он намекает? Что, по его мнению, я должна ответить?

Боюсь, я покраснела. Это все, на что я была способна.

Внимательно вглядываясь в мое лицо, мистер Черчилль взял меня за руку и слегка сжал своими удивительно длинными пальцами.

– Да, – наконец пробормотал он себе под нос, – да, я уверен, что ты тоже.

И с этими словами он отвернулся и медленно зашагал по платформе, торжественно кивая головой направо и налево и приветствуя жителей по пути к ожидающей его машине.

Хотя он уже целую вечность не занимал эту должность, его пухлое тельце, бульдожье лицо и пристальный взгляд больших голубых глаз продолжали источать осязаемую ауру величия.

Даффи придвинулась к моему уху.

– Что он тебе сказал? – прошептала она.

– Что соболезнует, – соврала я. Не знаю почему, но я знала, что следует поступить именно так. – Только то, что он соболезнует.

Даффи бросила на меня косой злобный взгляд.

Как это возможно, подумала я, что сейчас, когда наша мать лежит мертвая прямо перед нами, мы, две сестры, на грани того, чтоб вцепиться друг другу в глотки из-за пустякового повода? Абсурд, но так обстоят дела. Могу предполагать только, что такова жизнь.

И смерть.

Что я знала наверняка, так это то, что мне надо домой – запереться в тишине своей комнаты.

Отец был занят, обмениваясь рукопожатиями с людьми, желавшими выразить ему свои соболезнования. В воздухе повисло змеиное шипение повторявшихся «ссс»:

– Соболезную, полковник де Люс… мои соболезнования… соболезнования, – ему повторяли это снова и снова, каждый по очереди. Чудо, что отец не сошел с ума на этом самом месте.

Неужели никто не может придумать что-то пооригинальнее?

Однажды Даффи сказала мне, что в английском языке примерно полмиллиона слов. Имея такое разнообразие в своем распоряжении, можно предполагать, что хотя бы один человек может найти более оригинальные слова, чем глупое «мои соболезнования».

Вот о чем я раздумывала, когда от толпы отделился высокий человек в слишком толстом и тяжелом для такого чудесного дня пальто и приблизился ко мне.

– Мисс де Люс? – поинтересовался он удивительно приятным голосом.

Я не привыкла, чтобы ко мне обращались «мисс де Люс». Так обычно обращались к Даффи, или Фели, или к тетушке Фелисити.

– Я Флавия де Люс, – ответила я. – А вы кто?

Доггер научил меня давать такой ответ автоматически, когда со мной заговаривают незнакомцы. Я глянула вбок и увидела, что Доггер с внимательным видом стоит рядом с отцом.

– Я друг, – продолжил незнакомец. – Просто друг семьи. Мне надо поговорить с тобой.

– Извините, – сказала я, делая шаг назад. – Я…

– Пожалуйста. Это жизненно важно.

Жизненно? Человек, использующий слово «жизненно» в повседневной речи, вряд ли может быть негодяем.

– Что ж… – Я заколебалась.

– Скажи отцу, что Егерь в смертельной опасности. Он поймет. Я должен с ним поговорить. Скажи ему, что Гнездо в…

Внезапно глаза мужчины расширились от удивления – или это был ужас? – когда он бросил взгляд за мое плечо. Что – или кого? – он увидел?

– Пойдем, Флавия. Ты заставляешь всех ждать.

Фели. Моя сестра одарила незнакомца сдержанной вежливой улыбкой, кладя руку мне на плечо и сильно сжимая без особой на то необходимости.

– Погоди, – сказала я, ныряя в сторону и выскальзывая из ее хватки. – Я буду через минуту.

Доггер уже открыл дверь старого «роллс-ройса» «Фантом II» Харриет, который он припарковал максимально близко к платформе. Отец был на полпути к машине, он шел, тревожно шаркая и понурив голову.

Только в этот момент я осознала, какой же это ошеломляющий удар для него – все происходящее.

Он утратил Харриет не один раз, а дважды.

– Флавия!

Опять Фели, в ее голубых глазах светилось холодное нетерпение.

– Почему, – зашипела она, – ты всегда ведешь себя как…

Резкий гудок поезда заглушил ее слова, но я с легкостью прочитала по ее губам гадости, которые она мне говорила.

Состав медленно тронулся с места. Во время короткой встречи с похоронной службой нам сказали, что, когда мы покинем полустанок, поезд отгонят в неиспользуемый отстойник где-то к северу от Ист-Финчинга, а потом развернут и отправят обратно в Лондон. Потому что отправлять похоронный поезд задом наперед – это нарушение похоронного этикета, а также «ужасное невезение», по словам мистера Сауэрби из «Сауэрби и сыновей».

Фели схватила меня и поволокла – в буквальном смысле слова – к ждущему «роллс-ройсу».

Я попыталась вырваться, но напрасно. Ее пальцы глубоко вонзились мне в плечо, и, волочась за ней, я спотыкалась и хватала воздух ртом.

Внезапно кто-то из отставших дико закричал. Сначала я решила было, что причина – жестокое обращение Фели со мной, но потом увидела, что люди бросились к краю платформы.

Проводник отчаянно свистел в свисток, кто-то кричал, и поезд резко и со скрежетом остановился, испуская клубы пара из-под колес. Я вырвалась из хватки Фели и протолкалась обратно к вагонам, протиснувшись мимо предполагаемого вице-маршала авиации, которая, казалось, приросла к месту.

Ошеломленные жители деревни стояли, прижимая руки ко ртам.

– Кто-то столкнул его, – произнес женский голос откуда-то сзади.

У моих ног, как будто стремясь дотянуться до туфель, торчала человеческая ладонь, она с ужасающей неподвижностью высовывалась из-под колес последнего вагона. Я встала на колени, чтобы присмотреться. Свежеиспачканные пальцы были широко растопырены, словно умоляя о помощи. На запястье, которое было почти непристойно оголено, были заметны крошечные золотистые волоски, и их ласково шевелил поток воздуха из-под поезда.

Мои ноздри наполнились запахом горячего масляного пара и кое-чем еще: острым медным запахом, который, раз унюхав, невозможно забыть. Я сразу же узнала его.

Запах крови.

Почти до самого мертвого локтя съехал рукав пальто – слишком длинного и слишком толстого для такого приятного дня.

3

«Роллс-ройс» медленно ехал следом за катафалком.

Хотя полустанок Букшоу находится примерно в миле от дома, я уже знала, что это печальное путешествие будет длиться целую вечность.

Аналитическая часть моего мозга стремилась сделать выводы из того, что я только что наблюдала на железнодорожной платформе: насильственной смерти незнакомца под колесами поезда.

Но более дикая, примитивная, первобытная сила не позволяла мне этого, подбрасывая оправдания, каждое из которых казалось довольно разумным.

Эти драгоценные часы принадлежат Харриет, твердила она. Ты не должна обкрадывать ее. Ты обязана посвятить это время памяти матери.

Харриет… Думай только о Харриет, Флавия. Это ее право.

Я позволила себе расслабиться на уютной коже сиденья и мысленно погрузилась в тот день на прошлой неделе в моей лаборатории…

Их утонувшие лица совсем не напоминали белые рыбьи брюшки, как можно было бы ожидать. Едва скрытые поверхностью воды, в кроваво-красном свете они на самом деле скорее напоминали цветом сгнившую розу.

Она до сих пор улыбается, несмотря на то, что случилось. У него поразительно мальчишеское выражение лица.

Под ними извиваются и глубоко погружаются в жидкость переплетенные, словно водоросли, черные ленты.

Я касаюсь поверхности – указательным пальцем пишу на воде их инициалы:

ХДЛ

Этот мужчина и эта женщина так тесно связаны, что эти три буквы подходят каждому из них: Харриет де Люс и Хэвиленду де Люсу.

Мои мать и отец.

Удивительно, что я наткнулась на эти изображения.

Чердак в Букшоу – это обширный надземный потусторонний мир, где хранятся ненужные вещи, мусор, отходы – печальные пыльные останки всех тех людей, которые веками жили и дышали в этом доме.

Например, на покрытом плесенью молитвенном стуле, на который когда-то водружалась преисполненная благочестия и напудренная Джорджина де Люс, дабы слушать робкие признания своих напуганных детей, лежали обломки импровизированного планера, на котором ее злосчастный внук Леопольд бросился с парапета в восточном крыле – и через несколько секунд разбился о твердую, как сталь, заледеневшую поверхность Висто, тем самым положив конец этой ветви семьи. Если внимательно присмотреться, на ветхих обтянутых льном крыльях планера можно заметить пятна окислившейся крови Леопольда.

В углу составлены один на другой, словно позвонки, фарфоровые ночные горшки, от которых до сих пор исходит едва заметная, но безошибочно угадываемая вонь, наполняя спертый воздух.

Столы, стулья и каминные полки заставлены позолоченными часами, покрытыми глазурью греческими вазами поразительного оранжевого и черного цветов и ненужными черными подставками под зонтики, и чучело газельей головы смотрит печальными глазами.

Именно на это сумрачное кладбище ненужной ерунды я инстинктивно убежала после шокирующего отцовского объявления на прошлой неделе.

Я унеслась на чердак и там, чтобы избавиться от мыслей, забилась в угол, твердя дурацкие детские стихи, которые мы время от времени вспоминаем в периоды сильного стресса, когда не знаем, что еще делать:

  • А – это аспид, что спит под скалой,
  • Б – браконьер бородатый и злой,
  • В – это вор…

Черт возьми, я не собираюсь плакать! Совершенно точно нет!

Вместо аспидов и воров отвлекусь-ка я, повторяя яды:

  • А – аммиак: подышал – задохнулся,
  • Б – барбитал: проглотил – не проснулся…[2]

Я было собралась переходить к В – винилхлориду, когда краем глаза заметила какое-то движение: будто что-то пробежало и тут же исчезло за украшенным гербом сервантом.

Мышь? Крыса?

Не стоило удивляться. Чердаки Букшоу, как я уже говорила, – это заброшенная свалка, где крыса будет чувствовать себя точно так же дома, как и я.

Медленно поднявшись на ноги, осторожно заглянула за сервант, но что бы это ни было, оно исчезло.

Я открыла одну из дверей этого чудовища и увидела их: два аккуратных черных чемоданчика, задвинутых в дальний угол шкафа, как будто кто-то не хотел, чтобы их нашли.

Я извлекла чемоданчики из мрака на скудный свет чердака.

Шагреневая кожа, сверкающие никелированные замки, у каждого чемоданчика свой ключ, который, к счастью, был привязан к ручкам обрывком обычной суровой нитки.

Я открыла первый чемоданчик и откинула крышку.

Металлическая поверхность и щупальца механического осьминога, сложенные в подходящие по размеру плюшевые отделения, сразу же дали мне понять, что передо мной кинопроектор.

Мистер Митчелл, владелец фотостудии в Букшоу, обладал похожим устройством, с помощью которого он иногда показывал в приходском зале Святого Танкреда одни и те же старые фильмы.

Его аппарат по размерам, конечно же, превосходил этот и был оборудован репродуктором.

Однажды во время особенно ужасного повторного просмотра фильма «Осы и их гнезда» я коротала время, сочиняя загадки, и одна из них показалась мне весьма остроумной:

«Почему палата общин похожа на кинопроектор? Потому что у них обоих есть спикер[3]

Я никак не могла дождаться завтрака, чтобы поделиться ею со всеми.

Но тогда были другие, более счастливые времена.

Я повозилась с замком и открыла второй чемоданчик.

Здесь хранился аналогичный аппарат меньших размеров, с рукояткой на боку и несколькими линзами, установленными во вращающемся выступе спереди.

Камера.

Я подняла эту штуку поближе к лицу и уставилась в видоискатель, медленно двигая камерой справа налево, как будто снимала кино.

– Букшоу, – вещала я, изображая из себя журналиста, – родовое поместье семьи де Люсов с незапамятных времен… дом разделенный… расколотый дом.

Внезапно я опустила камеру – и довольно быстро. Мне не понравилась моя выходка.

И тогда я впервые обратила внимание на измерительную шкалу на теле устройства. Игла индикатора показывала в диапазоне от нуля до пятидесяти футов, и она стояла почти, но не совсем, в конце шкалы.

В камере до сих пор сохранилась пленка – спустя все эти годы.

И если я хоть каплю в этом разбираюсь, примерно сорок пять футов пленки отснято.

Отснято, но не проявлено!

Мое сердце внезапно прыгнуло прямо в горло, пытаясь убежать.

Я чуть не подавилась.

Если моя догадка верна, эта пленка, эта камера вполне могут хранить скрытые изображения моей покойной матери, Харриет.

Через час, совершив необходимые приготовления, я находилась в химической лаборатории в покинутом восточном крыле Букшоу. Лаборатория была сооружена и оборудована на исходе викторианской эпохи отцом дяди Харриет Тарквином де Люсом для его сына, чье впечатляющее изгнание из Оксфорда даже сейчас, спустя полвека, обсуждается под этой дремлющей крышей лишь шепотом.

Это здесь, в этой солнечной комнате на втором этаже дядюшка Тар жил, работал и, в конце концов, умер, а его исследования декомпозиции пентоксида водорода первого порядка в итоге привели (по крайней мере, были такие намеки) к разрушениям шестилетней давности в Японии – в Хиросиме и Нагасаки.

Я набрела на это королевство покинутого роскошного стекла несколько лет назад, исследуя Букшоу в какой-то дождливый день, и сразу же объявила его своим. Изучая его записные книжки и повторяя опыты, описанные в шикарной библиотеке моего покойного дяди, я сумела вырасти в более чем компетентного химика.

Однако моей специальностью был не пентоксид водорода, а более традиционная штука – яды.

Я вытащила камеру из-под свитера, куда спрятала ее на всякий случай, если по дороге с чердака меня застигнет кто-то из моих сестриц. Фели в январе исполнилось восемнадцать, и короткое время она будет старше меня на семь лет. Даффи, с которой мы родились в один день, скоро стукнет четырнадцать, а мне уже почти двенадцать.

Хотя мы и сестры, нельзя сказать, что мы близкие подруги, поэтому до сих пор изобретаем различные способы помучить друг друга.

В маленькой темной комнате в дальнем конце лаборатории я взяла с полки коричневый флакончик. «Метол» – было написано на нем безошибочно узнаваемым паучьим почерком дядюшки Тара.

Метол, разумеется, – это просто красивое название старого доброго монометил-п-аминофенола сульфата.

Я пролистала испачканные пятнами страницы справочника по фотографии и обнаружила, что действия для проявления пленки довольно просты.

Для начала нужен проявитель.

Я застонала, вытаскивая затычку из бутылочки и вытряхивая небольшое количество в мензурку. Двадцать лет, проведенные на полке, сыграли свою роль. Метол окислился и превратился в дурнопахнущий коричневый осадок оттенка кофе вчерашнего помола.

Медленно мой стон превратился в улыбку.

– У нас есть кофе? – спросила я, входя на кухню с притворно скучающим видом.

– Кофе? – переспросила миссис Мюллет. – Зачем вам кофе? Кофе нехорош для маленьких девочек. От него урчит в животе и всякое такое.

– Я подумала, что если кто-то нанесет нам визит, неплохо бы предложить чашечку.

Можно подумать, я попросила шампанского.

– И кого же вы ждете, мисс?

– Дитера, – соврала я.

Дитер Шранц – бывший военнопленный-немец с фермы «Голубятня», который с недавнего времени помолвлен с Фели.

– Не утруждайтесь, – сказала я миссис Мюллет. – Если он придет, ему придется удовольствоваться чаем. У нас есть печенье?

– В кладовой, – ответила она. – Такая симпатичная баночка с Виндзорским замком на крышке.

Я одарила ее идиотской улыбкой и направилась в кладовую. В задней части высокой полки, точно как я помнила, хранилась баночка молотого кофе «Максвелл Хаус». Несмотря на нормирование продуктов[4], его принес в качестве подарка с американской базы в Литкоте Карл Пендрака, еще один ухажер Фели, который, несмотря на веру отца, что Карл происходит от короля Артура, был выбит из седла в недавних матримониальных скачках.

Вознеся безмолвную благодарственную молитву за старомодную мешковатую одежду, я сунула банку с кофе сбоку под свитер, с другой стороны пристроила большой проволочный венчик, зажала в зубах парочку печений «Эмпайр» и скрылась.

– Благодарю, миссис Мюллет, – промямлила я с набитым ртом, держась к ней спиной.

Вернувшись в лабораторию, я высыпала кофе из банки в бумажный фильтр в виде конуса, поместила его в стеклянную воронку, зажгла бунзеновскую горелку и подождала, пока в чайнике закипит дистиллированная вода.

Химически говоря, насколько я помню, проявка пленки – это просто вопрос разложения содержащихся в ней кристаллов галогенида серебра путем раскисления в базовый элемент – серебро. Если метол мог это сделать, прикинула я, то и кофеин сгодится. А еще, если уж на то пошло, и экстракт ванили, хотя я знала, что если покушусь на ванильный экстракт миссис Мюллет, она кишки из меня вынет. Припрятанный кофе намного безопаснее.

Когда вода покипела две минуты, я отмерила три чашки и вылила их на кофе. Пахло настолько прилично, что это почти можно было пить.

Я помешала коричневую жидкость, чтобы избавиться от пузырьков и пены, и когда она достаточно остыла, вмешала семь чайных ложек карбоната натрия – старой доброй соды.

Поначалу приятный, аромат кофе теперь изменился: вонь усиливалась с каждой секундой. Честно говоря, теперь он пах, как могла бы пахнуть кофейня в трущобах ада, пораженная молнией. Я с радостью покинула комнату, хоть и всего на пару минут.

Сделав дело, я собрала свое оборудование и заперлась в темной комнате.

Я включила неактиничное освещение[5]. Лампочка вспыхнула красным и тут же погасла со щелчком.

О нет! Чертова лампа перегорела.

Я открыла дверь и отправилась на поиски новой.

Временами мы ворчим из-за того, что отец в целях экономии электроэнергии приказал Доггеру заменить большую часть лампочек в Букшоу на десятиваттные. Единственной, кто, по-видимому, не возражал, была Фели, которой хватает тусклого света, чтобы писать в дневнике и изучать свою прыщавую рожу в зеркале.

«Экономия электроэнергии помогает выиграть войну, – сказала она, хотя война закончилась шесть лет назад. – И кроме того, так намного романтичнее».

Так что у меня не было сложностей в поиске лампочки.

Не успели бы вы сосчитать до восьмидесяти семи – я это знаю наверняка, потому что считала про себя, – как я вернулась в лабораторию с лампочкой из прикроватного светильника Фели и бутылочкой лака для ногтей под названием «Пылающее пламя», которым она недавно обзавелась, чтобы уродовать свои руки.

Как по мне, если бы природа хотела, чтобы у нас были ярко-красные ногти, она бы сделала так, чтобы мы рождались с кровью наружу.

Я покрасила лампочку лаком и дула на нее изо всех сил, пока она не высохла, потом покрыла еще одним слоем краски, проверяя, чтобы вся поверхность стекла была закрашена.

С учетом сложнейшей работы, которую мне предстоит проделать, я не могу допустить ни малейшего лучика белого света.

Я снова заперлась в темной комнате. Включила лампу и была вознаграждена слабым красным светом.

Идеально!

Я слегка повернула ручку камеры и нажала кнопку. Когда находившаяся внутри пленка пришла в движение, послышалось тихое шуршание. Через десять секунд конец ленты полностью намотался на катушку.

Я открыла защелку, подняла крышку и вытащила пленку.

Теперь предстояла самая сложная часть дела.

Я медленно и аккуратно перемотала пленку с катушки на кухонный венчик, скрепив оба конца скрепкой.

К этому времени я уже до середины наполнила подкладное судно кофейным проявителем и теперь погрузила туда венчик, медленно… очень медленно… поворачивая его вокруг оси, словно цыпленка на вертеле.

Термометр в кофейной ванне показывал шестьдесят восемь градусов по Фаренгейту[6].

Двенадцать минут, рекомендованные руководством по фотографии, тянулись целую вечность. В ожидании поглядывая одним глазом на часы, я вспомнила, что в ранние дни фотографии пленку проявляли галловой кислотой – C7H6O5, которую получали в небольших количествах из чернильных орешков-галлов – наростов на ветках красильного дуба, которые возникают из-за поражения орехотворкой, откладывающей яйца.

Странно, но те же самые чернильные орешки, растворенные в воде, использовались как противоядие при отравлении стрихнином.

Как приятно думать, что без орехотворки мы не имели бы ни фотографии, ни удобного способа спасти чьего-нибудь богатого дядюшку от рук убийцы.

Однако сохранила ли найденная мной пленка скрытые изображения? Интересно, не так ли, но одно и то же слово «скрытый» используется для описания непроявленных форм и фигур на фотопленке и для невидимых отпечатков пальцев.

Эта пленка вообще что-нибудь покажет? Или я увижу только влажный серый разочаровывающий туман – результат многих иссушающих лет и ледяных зим на чердаке?

Я завороженно смотрела, как под кончиками моих пальцев начали формироваться сотни негативов, проступающих в реальность словно из ниоткуда – будто по волшебству.

Каждый отдельный кадр фильма был слишком мал, чтобы угадать, что на нем изображено. Только когда пленка будет полностью проявлена, она покажет свои секреты – если они там есть.

Двенадцать минут уже прошли, но изображения все еще проявились не до конца. Кофейный проявитель действовал явно медленнее, чем метол. Я продолжала крутить венчиком, ожидая, чтобы картинки приобрели нормальный темный цвет негативов.

Прошло еще двенадцать минут, и я приуныла.

Когда дело касается химии, нетерпение не является моим достоинством. Полчаса – слишком много для любого вида деятельности, даже приятного.

К тому моменту, когда изображения приобрели удовлетворительный вид, я уже была готова кричать.

Но дело еще не было окончено. Отнюдь. Это только первый шаг.

Теперь надо было первый раз промыть – пять минут под проточной водой.

Ожидание было настоящей пыткой, я едва сдерживалась, чтобы не поставить наполовину проявленную пленку в проектор – и плевать на последствия.

А теперь отбеливание: я уже растворила четверть чайной ложки перманганата калия в кварте воды и добавила раствор серной кислоты в небольшом количестве воды.

Еще пять минут ожидания, пока я медленно вращаю пленку в жидкости.

Еще одна промывка, и я медленно считаю до шестидесяти, чтобы выдержать минуту.

Теперь промывающий раствор: пять чайных ложек метабисульфита калия в кварте воды.

На этом этапе можно без опасений включить нормальный свет.

Полупрозрачный галогенид серебра – элемент пленки, который должен в итоге стать черным, – приобрел кремово-желтый оттенок, как будто изображения были нарисованы на прозрачном стекле омерзительной горчицей миссис Мюллет.

В отраженном свете эти изображения казались негативом, но когда я вынесла их на белый свет, они внезапно обрели вид позитива.

Я уже могла различить что-то вроде отдаленного вида Букшоу: желтый старый дом будто проступал из сна.

Теперь обращение.

Я отодвинула венчик на расстояние вытянутой руки и начала медленно вращать, считая до шестидесяти, на этот раз используя разновидность метода, который я узнала, когда изучала искусственное дыхание в организации девочек-скаутов, перед тем как меня исключили (совершенно несправедливо).

– Раз цианид, два цианид, три цианид, – и так далее.

Минута пронеслась с удивительной скоростью.

Потом я сняла пленку с венчика, перевернула ее и аналогичным образом проявила другую сторону.

Теперь снова время для кофе: того, что руководство именует второй проявкой. Желтые предметы в каждом квадратике теперь станут черными.

Еще шесть минут маканий, замачиваний, переворачивания венчика, чтобы убедиться, что все части пленки одинаково подверглись воздействию вонючей жидкости.

Четвертая промывка, пусть она и заняла всего лишь шестьдесят секунд, показалась вечностью. Мои руки начали неметь от постоянного верчения венчика, и ладони пахли, будто… ладно, промолчу.

В фиксаже нужды не было: отбеливающий и промывающий растворы уже удалили незасвеченное серебро при первой проявке, и если какое-то количество галогенида серебра и осталось, оно восстановилось до металлического серебра при второй проявке и теперь образовало черные части изображения.

Легче легкого.

Я оставила пленку на несколько минут на подносе с водой, куда я добавила квасцы в целях затвердения, чтобы пленка не подвергалась царапинам.

Мое сердце пропустило удар.

Изображения оказались душераздирающе простыми: квадратик за квадратиком показывали, как Харриет и отец сидят на одеяле для пикника перед Причудой на острове посреди декоративного озера в Букшоу.

Я выключила лампу и погрузила пленку в воду, оставив только безопасный красный свет – не по необходимости, но потому что мне казалось, это проявление уважения.

Как я уже сказала, я написала их инициалы на воде:

ХДЛ

Харриет и Хэвиленд де Люс. Я была не в состоянии, во всяком случае сейчас, смотреть на их лица в любом другом свете, за исключением кровавого.

Это все равно что подглядывать за ними.

Наконец я с почтением, почти неохотно извлекла пленку из воды и вытерла ее насухо губкой. Я отнесла ее в лабораторию и развесила сушиться огромными фестонами от периодической таблицы на западной стене до фотографии Уинстона Черчилля с автографом на восточной.

В спальне, ожидая, пока пленка высохнет, я выкопала из кучи под кроватью нужный диск: Рахманинов, «Восемнадцатая вариация рапсодии Паганини» – прекраснейшее музыкальное произведение, которое, по моему мнению, может сопровождать великую историю любви.

Я завела граммофон и поставила иголку в бороздку. Когда зазвучала мелодия, я уселась, подобрав колени, на подоконник, выходивший на Висто – заросшую травой лужайку, где Харриет когда-то сажала свой биплан «де Хэвиленд Джипси Мот».

Я представляла, будто слышу шум ее двигателя, когда она поднимается над завитками тумана, над каминами Букшоу, над декоративным озером с Причудой и исчезает в будущем, откуда больше не вернется.

С тех пор как Харриет исчезла, погибла, как нам сказали, во время несчастного случая в горах Тибета, прошло больше десяти лет: длинных трудных лет, почти половину из которых отец провел в японском лагере военнопленных. Наконец он вернулся домой – только для того, чтобы обнаружить, что он без жены, без денег и в серьезной опасности лишиться Букшоу.

Поместье принадлежало Харриет, унаследовавшей его от дядюшки Тара, но поскольку она умерла, не оставив завещания, «Силы тьмы» (как отец однажды нарек седых мужчин из департамента, ведающего налогами ее величества) преследовали его, будто он не герой, вернувшийся с войны, а беглец из Бродмура[7].

А теперь Букшоу рушился. Десять лет небрежения, печали и нехватки средств взяли свое. Фамильное серебро отослано в Лондон для продажи на аукционе, бюджеты урезаются и пояса затягиваются. Но тщетно, и на Пасху наш дом в итоге выставили на продажу.

Отец всегда предупреждал, что нас могут выставить из Букшоу.

А теперь, лишь несколько дней назад, получив загадочный телефонный звонок, он собрал нас троих – Фели, Даффи и меня – в гостиной.

Он медленно обвел каждую из нас взглядом, перед тем как обрушить на нас новости.

– Обнаружили, – сказал он наконец, – вашу мать.

И более того: она возвращается домой.

4

Я осознала, что с того самого момента, как отец сделал свое шокирующее объявление, я отстранялась от реальности: засовывала факты в какой-то вещевой мешок в отдаленном углу своего сознания и затягивала веревку – очень похоже на то, как если попытаться поймать тигра мешком.

Стыдно признаться, но я понимала, что цепляюсь за прошлое, пытаясь вернуть к жизни мой старый мир, в котором Харриет просто исчезла, в котором я хотя бы понимала, где я и кто я.

Хваталась за любую возможность избегать перемен, как тонущий человек хватается за струйку выпускаемых им пузырей.

Не то чтобы я не хотела, чтобы Харриет вернулась домой: разумеется, хотела.

Но что это привнесет в мою жизнь?

То, что я нашла этот фильм, было даром божьим. Может быть, он окажется новым окном в прошлое: окном, которое поможет мне более ясно видеть будущее.

Мной овладела одна из тех беспокойных дум, которые стали изводить меня в последнее время: новая, недодуманная и до сих пор не внушающая особого доверия. Это все равно что думать мозгами другого человека. Дело явно связано с тем, что мне скоро двенадцать, и я не уверена, что мне это нравится.

Я затемнила спальню, закрыв окна одеялами и прикрепив их к рамам канцелярскими кнопками. Ветхие и потертые занавески Букшоу недостаточно плотны, чтобы перекрыть солнечный свет.

В лаборатории я сильно щелкнула по пленке ногтем. Приятный резкий звук дал мне понять, что пленка полностью высохла на солнце. Я снова намотала ее на катушку и унесла в спальню.

Я вставила пленку в проектор, установленный на туалетном столике, и направила его на камин. Стены моей спальни покрыты отвратительными викторианскими обоями – красные пятна на желтушно-голубом фоне, – и на их фоне нет ни единой однотонной поверхности, на которой можно было бы показывать проявленную кинопленку.

К счастью, мистер Митчелл, эксперт в делах такого рода, однажды сказал мне во время вечера кино в приходском зале, что на самом деле белый экран необязателен.

«Все думают, что он нужен, – поведал он, – но только потому, что они никогда не видели черного».

Он продолжил объяснять, что проектор привносит те оттенки, которых нет на экране: что на самом деле, когда мы смотрим в кино последнюю комедию «Илинг»[8], те части экрана, которые кажутся нашему глазу черными, на самом деле белые.

«Да, белые, но неосвещенные», – уточнил он.

Что ж, в этом есть здравое зерно, и мне показалось логичным, что обширная плоская кирпичная стена в задней части камина, почерневшая от копоти, станет прекрасным экраном.

И я оказалась права!

Я включила проектор и покрутила линзу, чтобы сфокусировать ее, и из роскошных бархатистых черных оттенков на стенке камина явилось изображение.

Вот вид на Букшоу со стороны ворот Малфорда, и картинка движется вдоль аллеи каштанов в сторону дома. Следующий кадр: «роллс-ройс» «Фантом II», принадлежащий Харриет, стоит на гравиевой дорожке у парадного входа.

Потом возник кадр с Харриет в кабине «Веселого призрака». Я узнала несколько статуй на заднем плане, сейчас, спустя десять с лишним лет, они лежат в руинах посреди неухоженных изгородей на Висто. Харриет улыбается в камеру и, держась двумя руками за боковые стенки кабины, поднимается и ставит ногу на длинное крыло биплана.

Харриет! Моя мать. Двигающаяся и дышащая – как будто она до сих пор жива! И она еще более прекрасна, чем я могла себе представить. Казалось, она светится изнутри и озаряет своей улыбкой мир и все в пределах досягаемости.

Короткие взъерошенные волосы, стрижка боб – она напомнила мне одну из тех знаменитых женщин-авиаторов в старых новостных лентах, но без ощущения злого рока, нависавшего над многими из них.

Она помахала, и камера отодвинулась, чтобы сфокусироваться на двух маленьких девочках, изо всех сил махавших в ответ и поднимавших ладони, видимо, прикрывая глаза от солнца.

Фели и Даффи – в возрасте примерно семи и двух лет.

Когда Харриет осторожно спустилась с крыла, я в первый раз увидела ее выступающий живот. Хотя он был частично скрыт ее летной амуницией, довольно легко было заметить, что она беременна.

Эта выпуклость под ее брюками – это я!

Как удивительно – одновременно присутствовать при этой сцене и не присутствовать, будто ассистент на шоу фокусника.

Что я почувствовала? Замешательство? Гордость? Счастье?

Ничего подобного. Лишь осознание горького факта, что Фели и Даффи разделили тот далекий солнечный день вместе с Харриет, а я нет.

Теперь крупный кадр, как приближается отец, видимо, он вышел из дома. Он бросает застенчивый взгляд и чем-то поигрывает в кармане жилета, а потом улыбается в камеру. Эту сцену, по-видимому, снимала Харриет.

Быстрая перемена места действия: теперь на заднем плане Фели и Даффи барахтаются, словно уточки, у берега декоративного озера, а отец и Харриет, которых снимает кто-то еще, устраивают пикник на ковре перед Причудой. Это сцена, которую я рассматривала в лаборатории.

Они улыбаются друг другу. Он отворачивается, чтобы что-то достать из плетеной ивовой корзины, и в этот самый момент она становится смертельно серьезной, поворачивается к камере и произносит пару слов, артикулируя их с преувеличенной старательностью, как будто дает кому-то инструкции сквозь оконное стекло.

Я оказалась застигнута врасплох. Что сказала Харриет?

Вообще я первоклассный чтец по губам. Я обучилась этому искусству самостоятельно, сидя за завтраками и обедами и затыкая уши пальцами, а потом используя ту же технику в кино. Я сиживала на единственной в Бишоп-Лейси автобусной остановке, заткнув уши ватой («Доктор Дарби говорит, что у меня ужасная инфекция, миссис Белфилд») и расшифровывая разговоры ранних пташек, отправлявшихся за покупками на рынок в Мальден-Фенвике.

Если только я не ошибаюсь, Харриет произносит: «Сэндвичи с фазаном».

Сэндвичи с фазаном?

Я остановила проектор, нажала кнопку перемотки и снова посмотрела эту сцену. Причуда и ковер. Харриет и отец.

Она снова произносит эти слова.

«Сэндвичи с фазаном».

Она выговаривает слова так четко, что я почти слышу звук ее голоса.

Но к кому она обращается? Она и отец явно перед камерой, а кто же за ней?

Что за невидимый третий участник присутствовал на этом давнем пикнике?

Мои возможности узнать ограничены. Фели и Даффи – Даффи уж точно – были слишком малы, чтобы помнить.

И вряд ли я могу спросить у отца, не рассказав, что нашла и проявила забытую пленку.

Я предоставлена сама себе.

Как обычно.

– Фели, – сказала я, остановив ее посреди второй части Патетической сонаты Бетховена, Andante cantabile.

Когда Фели играет, любое вмешательство приводит ее в бешенство, что автоматически дает мне преимущество, пока я сохраняю абсолютное спокойствие и сдержанность.

– Что? – рявкнула она, вскакивая на ноги и захлопывая крышку рояля. Раздался приятный звук: что-то вроде гармоничного мычания, довольно долго отдававшегося эхом в струнах рояля, – будто Эолова арфа, на чьих струнах, по словам Даффи, играл ветер.

– Ничего, – ответила я, делая такое выражение лица, будто меня обидели, но я смирилась. – Просто я подумала, что ты можешь захотеть чашечку чаю.

– Ладно, – продолжила Фели. – К чему ты клонишь?

Она знала меня так, как волшебное зеркало знает злую королеву.

– Ни к чему не клоню, – сказала я. – Просто пытаюсь быть милой.

Я вывела ее из равновесия. Видно по ее глазам.

– Ну, хорошо, – неожиданно сказала она, воспользовавшись возможностью. – Я не откажусь от чашечки чаю.

Ха! Она думает, что победила, но игра только началась.

* * *

– Ее величество желает чашку чаю, – сказала я миссис Мюллет. – Если бы вы были так любезны приготовить его, то я бы отнесла сама.

– Конечно, – ответила миссис Мюллет. – Я в два счета сделаю.

Миссис М. всегда говорит «в два счета», когда она раздражена, но не хочет этого показывать.

Фели уже опять вернулась к сонате Бетховена. Я молча поставила чайник на стол и села прямо, вся внимание, сдвинув колени и скромно сложив руки – копируя жену викария Синтию Ричардсон.

Я даже несколько чопорно поджала губы.

Когда Фели закончила, некоторое время я сохраняла почтительное молчание, считая до одиннадцати, – отчасти потому, что это мой возраст, а отчасти потому, что одиннадцать секунд кажутся мне идеальным соотношением между восхищением и нахальством.

– Фели, мне в голову пришла мысль… – начала я.

– Как оригинально, – перебила она меня. – Надеюсь, ты ничего не сломала.

Я пропустила ее слова мимо ушей.

– Ты когда-нибудь думала о том, чтобы играть для кино? Вроде «Краткой встречи» или Варшавский концерт в «Опасном лунном свете»?

– Возможно, – ответила она с некоторой мечтательностью, забыв свой недавний сарказм. – Возможно, однажды меня пригласят.

Единственным профессиональным выступлением Фели во время фильма были бестелесные руки в так и не законченном фильме Филлис Уиверн, несколько сцен из которого были сняты в Букшоу, перед тем как звезда, так сказать, плохо кончила.

Я знала, как разочарована тогда была Фели.

– Некоторым людям везет настолько, что их снимают в кино еще детьми. Они говорят, что так у них вырабатывается намного больше уверенности в себе. Эйлин Джойс[9] говорила об этом на «Би-би-си».

Низкая ложь. Эйлин Джойс не говорила ничего подобного, но я знала, что поскольку она музыкальный идол Фели, одно лишь упоминание ее имени придаст правдоподобие моей выдумке.

– Очень жаль, что тебя не снимали на пленку, когда ты была ребенком, – добавила я. – Может, это помогло бы тебе.

Задумавшаяся Фели смотрела из окна гостиной на декоративное озеро.

Вспоминала ли она тот далекий день, когда ей было семь лет? Я не могла пустить ситуацию на самотек.

– Странно, не так ли, – поднажала я, – что у Харриет не было камеры? Мне казалось, что у человека вроде нее должна быть…

– О, у нее ведь была! – воскликнула Фели. – Еще до твоего рождения. Но когда появилась ты, она ее отложила – по очевидным причинам.

Обычно я бы сказала какую-нибудь грубость, но необходимость, как кто-то заметил, – мать сдержанности.

– По очевидным причинам? – переспросила я, готовая снести любое пренебрежение, лишь бы этот разговор продолжался.

– Не хотела сломать ее.

Я рассмеялась слишком громко, ненавидя себя.

– Готова поспорить, она извела на тебя километры пленки, – заметила я.

– Километры, – подтвердила Фели. – Километры, и километры, и километры.

– Где же она тогда? Никогда ее не видела.

Фели пожала плечами.

– Кто знает? Почему ты вдруг заинтересовалась?

– Из любопытства, – ответила я. – Хотя я тебе верю. Это так похоже на Харриет – истратить всю пленку на других. Интересно, кто-нибудь когда-нибудь снимал ее саму?

Вряд ли я могла подойти к вопросу более прямо.

– Не помню, – ответила Фели и снова отдалась Бетховену.

Я стояла за ее спиной, заглядывая через плечо в ноты, – вторжение в личное пространство, которое, как я отлично знала, заставляет ее чувствовать себя неловко.

Однако она продолжала игнорировать меня и играть дальше.

– Что такое Tempo rubato? – спросила я, тыкая в карандашную надпись на полях.

– Украденное время[10], – ответила она, не сбиваясь ни на миг.

Украденное время!

Ее слова поразили меня в самое сердце, словно молотком.

Чем я занимаюсь, проявляя пленку, отснятую до моего рождения? Краду время из прошлого других и пытаюсь присвоить его?

По каким-то идиотским причинам мои глаза внезапно наполнились теплой водицей, которая вот-вот грозила пролиться.

Я постояла еще немного за спиной у сестры, купаясь в звуках Патетической сонаты.

Некоторое время спустя я протянула руку и положила ей ладонь на плечо.

Мы обе притворились, что ничего не происходит.

Но обе знали, в чем дело.

Харриет возвращается домой.

5

Теперь, уютно свернувшись на сиденье «роллс-ройса», я вынырнула из воспоминаний. Мы еще не достигли Букшоу. В окна машины было видно, что по обе стороны узкой дороги стоят зрители, выстроившись на поросшей травой обочине и наблюдая за тем, как Харриет возвращается домой. «Так много милых знакомых лиц, – подумала я, – застывших при виде смерти одной из них».

Большинство из них будут помнить эту сцену до конца своей жизни.

Тулли Стокер, его дочь Мэри и Нед Кроппер, помощник трактирщика в «Тринадцати селезнях», сидели на ступеньках перехода и соскочили на землю, когда мы приблизились, и подошли поближе.

Нед согнул шею, пытаясь рассмотреть Фели на заднем сиденье «роллс-ройса», рядом со мной, и тишина окутала нас всех – отца, Даффи, тетушку Фелисити.

Я сидела за Доггером, который вел машину, и ясно видела лицо Фели в зеркале заднего вида. Она смотрела четко вперед.

Никто не говорил.

Сейчас мы проезжали мимо обеих мисс Паддок, Лавинии и Аурелии, владелиц чайной Святого Николая в Бишоп-Лейси. Они обе были облачены в древний бомбазин, который когда-то был черным, а теперь приобрел коричневатый оттенок; обе сжимали в руках одинаковые викторианские вечерние сумочки[11], выглядевшие неуместными на сельской дороге. Я не могла удержаться от мысли, что же в них лежит. Мисс Аурелия подбадривающе нам помахала, но сестра тут же схватила ее за руку и грубо опустила ее вниз.

Дитер стоял чуть в стороне, чуть ли не в канаве, рядом со своим нанимателем, Гордоном Ингльби с фермы «Голубятня». Хотя отец пригласил Дитера присоединиться к нам по этому печальному поводу, он вежливо отказался. Поскольку он бывший немецкий военнопленный, его присутствие может быть воспринято неодобрительно, сказал он, хотя и очень хочет быть рядом с Фели, ему кажется, лучше держаться на почтительном расстоянии – по крайней мере, сейчас.

На эту тему в Букшоу был спор, обильно сопровождавшийся хлопаньем дверями, разговорами на повышенных тонах, красными лицами, а что касается некоей персоны, имя которой мы не будем называть, – были слезы, пинок мусорной корзины, с последующим лежанием на кровати лицом вниз.

Теперь, когда мы медленно проезжали мимо, Фели не одарила Дитера даже взглядом сквозь окно.

Впереди на узкой дороге под солнцем нервирующе посверкивал катафалк Харриет, казалось, он выпадает из этого мира в другой и снова возвращается в этот, и его блестящая краска отражала пробегающие поля, деревья над головой, изгороди и небо.

Небо.

Харриет.

Небеса – это место, где теперь Харриет, по крайней мере, так говорит наш викарий Денвин Ричардсон.

«Думаю, не ошибусь, если скажу тебе, Флавия, что она попивает чай со своими предками в тот самый момент, когда мы с тобой разговариваем», – сказал он мне.

Я знала, что он очень старается утешить меня, но часть меня знала слишком хорошо и по собственному опыту, что предки Харриет – и мои, если подумать, – гниют в обветшалых гробах в крипте Святого Танкреда, и маловероятно, чтобы они попивали чай или что-нибудь еще – разве что просачивающуюся воду из прогнившей церковной канализации.

Он такой милый, викарий, но ужасно наивный, и иногда я думаю, что кое-какие аспекты жизни и смерти ему совершенно неведомы.

Химия объясняет нам все о разложении, и я с ужасом осознала, что получила больше знаний у алтаря бунзеновской горелки, чем у всех церковных алтарей вместе взятых.

За исключением души, разумеется. Единственный сосуд, в котором можно изучать душу, – это живое человеческое тело, поэтому ее так же сложно изучать, как и мексиканские прыгающие бобы.

Невозможно изучать душу у трупа, решила я после нескольких близких знакомств с мертвыми телами.

Что возвращает меня к мысли о человеке под поездом. Кем он был? Что делал на платформе полустанка Букшоу? Он приехал из Лондона на похоронном поезде Харриет с остальными высокопоставленными гостями?

Что он имел в виду, говоря, что Гнездо в опасности? И кто, черт возьми, Егерь?

Я не осмелилась спросить. Сейчас не время и не место.

Каменное молчание в «роллс-ройсе» дало мне понять, что каждый погружен в свои мысли.

Для горюющих на дороге я просто бледное лицо, промелькнувшее за стеклом. Жаль, я не могу улыбнуться им всем, но я знаю, что не должна, поскольку улыбающаяся физиономия испортит воспоминания о печальном событии.

Мы все – плакальщики, захваченные моментом: он не наш, чтобы мы могли его менять. Мы должны предаться печали, как положено скорбящей семье, а остальные должны изливать на нас сочувствие.

Это я все и так знала. Почему-то это знание было у меня в крови.

Возможно, именно это имела в виду тетушка Фелисити, говоря со мной в тот день на острове посреди декоративного озера: что теперь я должна нести факел – нести славное имя де Люсов. «Куда бы это тебя ни привело», – добавила она.

Ее слова до сих пор звучали у меня в голове: «Неприятности не должны заставлять тебя отклониться. Я хочу, чтобы ты это помнила. Хотя для остальных это может быть не очевидно, но твой долг станет для тебя таким же ясным, словно белая линия, нарисованная посреди дороги. Ты должна следовать ему, Флавия».

«Даже если это приведет к убийству?» – спросила я.

«Даже если это приведет к убийству».

Неужели эта немного чудаковатая женщина, застывшая в молчании рядом со мной в «роллс-ройсе», на самом деле произнесла эти слова?

Я знала, что сейчас больше чем когда-либо мне надо поговорить с ней наедине.

Но сначала надо пережить прибытие в Букшоу. Я опасалась его больше всего на свете.

Нам вкратце объяснили предстоящие события.

В десять часов утра гроб Харриет прибудет на полустанок Букшоу, что уже произошло. Катафалк доставит его к парадному входу в Букшоу, потом его внесут внутрь и поместят на табуретки в будуаре Харриет, на втором этаже в южном конце западного крыла.

Сначала этот выбор места для возлежания казался довольно странным. Огромный вестибюль с темными деревянными панелями, черно-белой плиткой на полу и двумя возносящимися вверх лестницами мог предоставить куда более величественные декорации, чем будуар Харриет, сохраняемый отцом в память о ней.

За исключением зеркала на трюмо и псише[12] в углу комнаты, которые вчера были занавешены черным покровом, вся обстановка в будуаре – от гребней и щеток Фаберже, принадлежащих Харриет (на одной из них до сих пор сохранились несколько ее волосинок), и бутылочек для духов марки «Лалик» до ее до смешного практичных тапочек у огромной кровати под балдахином, словно из сказки «Принцесса на горошине», было точно таким, как в тот последний день, когда она уехала.

Только потом я поняла, что отец не просто хотел, чтобы Харриет вернулась в свое личное святилище. Ведь эта комната, где ей надлежит покоиться, отдельной дверью соединена с его спальней.

Доггер уже поворачивал к воротам Малфорда, и восседающие на них каменные грифоны, покрытые мхом, безразлично наблюдали за процессией. Проезжая мимо, я на секунду подумала, что капли зеленой воды, сочившиеся из уголков их испачканных глаз, – это на самом деле слезы.

Из уважения табличка «Продается» была убрана из виду до конца похорон.

Мы ехали по длинной аллее под покровом каштановых деревьев.

«Прибытие в Букшоу в 10–30» – говорилось в расписании, которое отец повесил на двери гостиной; так и получилось.

Как только мы вышли из «роллс-ройса», часы на башне Святого Танкреда в миле к северу от нас через поля пробили половину одиннадцатого.

Доггер поочередно открыл для нас двери машины, и мы, преисполненные почтения, выстроились в двойную линию по обе стороны парадного входа. Там мы и стояли, глядя куда угодно, только не прямо, пока шесть носильщиков в черных костюмах – все незнакомцы – переставляли гроб Харриет из катафалка на хромированную каталку и вкатывали в дом.

Я никогда не видела отца таким изможденным. Легкий ветерок шевелил его волосы надо лбом, отчего они поднимались вверх, словно у испуганного до смерти человека. Я хотела подбежать к нему и пригладить их пальцами, но, разумеется, ничего такого не сделала. Я двинулась следом за гробом, считая, что так и надо: самая младшая в семье, буду кем-то вроде девочки с цветами – первой в процессии.

Но отец остановил меня, положив руку мне на плечо. Хотя его печальные голубые глаза посмотрели прямо в мои, он не произнес ни слова.

Но я поняла. Как будто он дал мне пухлое руководство по мероприятию. Откуда-то я знала, что мы должны немного задержаться у входа. Отец не хотел, чтобы мы видели, как гроб Харриет несут по лестнице.

Вот такие вещи поражают меня больше всего: неожиданные пугающие проникновения в мир взрослых, и иногда я не уверена, что действительно хочу все это знать.

Так мы и стояли, словно каменные шахматные фигурки: отец, король, которому поставили мат, изящный, но смертельно раненный; тетушка Фелисити, дряхлый ферзь в черной шляпке набекрень, что-то беззвучно бормочущая себе под нос; Фели и Даффи, две ладьи, две далекие башни в дальних углах шахматной доски.

И я, Флавия де Люс.

Пешка.

Что ж, не совсем – хотя сейчас я себя чувствовала именно так.

С тех пор как тело Харриет было обнаружено в гималайском леднике, наши жизни в Букшоу словно оказались под контролем некой незримой силы. Нам по каждому поводу говорили когда, где и что, но никогда почему.

Каким-то образом где-то вдали от нас совершались приготовления, составлялись планы, и казалось, они просачиваются к нам, будто только что растаявшие директивы неведомого ледяного бога.

«Сделайте это, сделайте то, будьте там, будьте тут», – командовали нам, и мы подчинялись.

Вроде бы слепо.

Вот о чем я думала, когда мой острый слух уловил лязгающие звуки, доносящиеся со стороны ворот. Я повернулась аккурат вовремя, чтобы увидеть, как из каштановой аллеи выезжает совершенно необыкновенный автомобиль и останавливается на гравии перед входом в дом.

Эта штука была мятного цвета и угловатая, словно клетка лифта из уэльской угольной шахты. С открытой холщовой крышей, которую можно было поднять в случае дождя, и лебедкой на капоте. Я ее опознала: это «лендровер», мы видели похожую модель недавно в кино о сафари.

За рулем восседала женщина средних лет в черном платье с короткими рукавами. Она поставила машину на тормоз и сбросила с головы шарф марки «Либерти» так, будто это был пусковой шнур от подвесного мотора, рассыпав волосы по плечам.

Она выступила из «лендровера» с таким видом, будто весь мир принадлежит ей, и осмотрела окрестности не то с изумлением, не то с полнейшим презрением.

– Ундина, выходи, – позвала она, простирая руку, будто Господь Бог Адаму на потолке Сикстинской капеллы. В глубинах «лендровера» послышался беспокойный шорох, и наружу высунулась голова совершенно удивительного ребенка.

Она ничем не напоминала женщину, которую я приняла за ее мать. Одутловатое лицо-блин, голубые глаза, очки в черной оправе из тех, что выдает Национальная служба здравоохранения Великобритании, и лишенный возраста вид пришибленного птенца, выпавшего из гнезда.

Где-то в глубине у меня шевельнулся первобытный страх.

Они пересекли засыпанный хрустящим под ногами гравием двор и остановились перед отцом.

– Лена? – произнес отец.

– Прости, мы опоздали, – сказала женщина. – Эти корнуольские дороги… ну, сам знаешь, что это за корнуольские дороги… О небеса! Неужели это малышка Флавия?

Я ничего не ответила. Если должно воспоследовать «да», она не услышит его от меня.

– Она ужасно похожа на мать, не так ли? – спросила предполагаемая Лена, продолжая разговаривать с отцом и не глядя на меня, будто меня тут нет.

– А вы кто? – поинтересовалась я, как спрашивала у незнакомца на вокзале. Может, грубо, но в таком случае, как сегодняшний, позволительна некоторая уязвимость.

– Твои кузины, дорогая, Лена и Ундина из корнуольских де Люсов. Наверняка ты о нас слышала?

– Боюсь, что нет, – ответила я.

Все это время Даффи и Фели стояли, открыв рты. Тетушка Фелисити уже резко повернулась и скрылась в черной утробе распахнутой двери.

– Может, войдем? – предложила Лена, и это не был вопрос. – Давай, Ундина, тут прохладно. Мы можем сильно простудиться.

И правда было прохладно, но не в том смысле, какой она вложила в эти слова. Как может быть прохладно в такой не по сезону солнечный день?

Проходя мимо нас в дом, Ундина высунула язык.

В вестибюле отец тихо переговорил с Доггером, и тот сразу же занялся выгрузкой багажа новоприбывших из «лендровера» и доставкой его в комнаты наверху.

Дав поручение, отец побрел вверх по лестнице, едва переставляя ноги, будто его туфли наполнены свинцом.

Боннннннг!

Неожиданно вестибюль наполнился оглушающим грохотом. Отец замер, я резко обернулась. Это Ундина вытащила подаренную отцу ротанговую трость из стойки для зонтиков и ударила в китайский обеденный гонг.

Боннннннг! Боннннннг! Боннннннг! Боннннннг! Боннннннг!

Ее мать, казалось, ничего не заметила. Кузина Лена – если эта женщина и правда она, – закинув голову, оценивающе осматривала панели и картины с таким видом, будто она блудная дочь, тепло принятая дома, и снимала перчатки с видом почти непристойным, мысленно прикидывая стоимость произведений искусства.

Теперь этот ребенок носился вверх и вниз по лестнице – той, на которой отец замер с неверящим видом, – и стучал тростью по перилам, будто это забор.

Дррррррр! Дррррррр! Дррррррр!

Фели и Даффи в первый раз на моей памяти утратили дар речи.

Первой опомнилась Фели. Она отплыла в сторону гостиной. Даффи открыла рот, потом закрыла и быстро ушла в сторону библиотеки.

– Флавия, дорогуша, – сказала Лена, – почему бы тебе не показать Ундине дом? Она так любит картины и всякое такое, верно, Ундина?

Кажется, меня затошнило.

– Да, Ибу, – ответила Ундина, размахивая тростью в воздухе, словно прорубалась сквозь джунгли.

Я держалась в стороне.

– Возможно, мисс Ундина захочет посмотреть на акул, – предложил Доггер. Он неожиданно и тихо появился на верху лестницы.

В Букшоу нет никаких акул, я в этом вполне уверена, но часть меня отчаянно надеялась, что Доггер припас парочку. Может, он втайне разводит их в декоративном озере.

6

Огромная черная акула выплыла на поверхность, на секунду неподвижно замерла, щелкнув массивными челюстями в воздухе, и затем, изгибаясь, упала обратно в неспокойные воды.

Ундина завопила:

– Еще! Еще! Еще! Еще!

– Хорошо, но это в последний раз, – сказал Доггер, манипулируя ладонями перед настольной лампой, которую он завесил тряпкой, и на стене снова возникла черная акула, злобно щелкнула зубами в воздухе и снова упала в волны качающихся пальцев.

Доггер вернул на место рукава, застегнул манжеты и выключил лампу.

Он снял одеяла, которыми закрыл кухонные окна, и мы заморгали от внезапного света.

Когда Доггер ушел, Ундина спросила:

– Он всегда показывает акул?

– Нет. Я видела, как он делает слонов и крокодилов. Его крокодил очень страшный, вообще-то.

– Ха! – сказала Ундина. – Я не боюсь крокодилов.

Я не смогла удержаться.

– Готова поспорить, ты отродясь ни одного не видела, – заметила я. – Во всяком случае, в жизни.

– Видела!

Да что она понимает в блефе, она же выступает против мастера. Я ей покажу приемчик-другой.

– И где конкретно? – поинтересовалась я. Скорее всего, она даже не знает значение слова «конкретно».

– В мангровом болоте в Сембаванге. Это был морской крокодил – самая большая рептилия в мире.

– В Сембаванге? – должно быть, я выглядела деревенской дурочкой.

– Сингапур, – сказала она. – Ты никогда не бывала в Сингапуре?

Поскольку я и правда не бывала, то подумала, что надо бы поскорее сменить тему.

– Почему ты зовешь свою маму Ибу? – спросила я.

– Это малайский, – ответила она. – Значит «мама» по-малайски.

– Сингапур малайский?

– Нет! Малайский – это язык, ты, глупая гусыня. Сингапур – это географическое место.

Дискуссия шла совсем не в том направлении, как я надеялась. Время для другой диверсии.

– Ундина, – сказала я. – Какое странное имя.

Возможно, «странное» прозвучало немного грубовато, но она, в конце концов, нанесла первый удар, обозвав меня глупой гусыней.

– Не такое уж странное, как могло бы быть, – ответила она. – Папа хотел назвать меня Сепией, но мама восторжествовала.

Она именно так и выразилась – «восторжествовала».

Что за прелюбопытное маленькое существо!

В один миг она ребенок, криками требующий, чтобы его развлекали дальше, а в другой – говорит, словно скучная старая вешалка из Клуба путешественников.

Без возраста. Да, вот эти слова характеризует Ундину: без возраста.

Тем не менее я все еще не до конца уверена, стоит ли верить ей насчет сингапурского морского крокодила. Попозже я наведу справки.

– Сочувствую из-за твоей матери, – неожиданно сказала она на фоне молчания. – Ибу часто о ней говорила.

– По-малайски? – спросила я, желая прервать этот разговор.

– По-малайски и по-английски, – ответила она. – В Сингапуре мы говорили на обоих языках равноценно.

Равноценно? О, не заставляйте меня плеваться ядом!

– Я причинила тебе большое расстройство? – спросила она.

– Расстройство?

– Ибу сказала, что мне нельзя упоминать твою мать в Букшоу. Она сказала, что это причинит большое расстройство.

– Ибу часто вспоминает мою мать, говоришь?

Я продолжала вести себя несколько несносно, но Ундина, кажется, не обращала на это внимания.

– Да, довольно часто, – продолжила она. – Она очень ее любила.

Должна признаться, я была тронута.

– Она плакала, – рассказывала Ундина, – когда тело твоей мамы вынесли из поезда.

Внезапно шарики в моем мозгу завертелись.

– Из поезда? – недоверчиво переспросила я. – Вы не были на платформе?

– Нет, были, – возразила Ундина. – Ибу сказала, что это меньшее, что мы можем сделать. Мы опоздали. Мы припарковались в стороне, но все видели.

– Я что-то устала, Ундина, – сказала я. – Иди наверх. Я пойду прилягу.

Я вытянулась на кровати, не в состоянии ни бодрствовать, ни спать, и причиной этому была вина.

Как я могла так спокойно сидеть на кухне, наблюдая за безмятежным шоу теней, когда все это время моя мать мертвая лежит наверху?

Мертвая и потерянная: десять лет пролежавшая замороженной в леднике, пока какой-то идиот-альпинист, позируя для фотоснимка, не упал в расщелину, где партия спасателей и нашла его – а заодно и ее – заледеневшие останки.

Что я чувствовала? Ужасную вину!

Почему я не рыдаю, не кричу и не рву волосы? Почему не брожу по зубчатой стене Букшоу, завывая вместе с ветром?

Даже кузина Лена оказалась в состоянии поплакать на полустанке. Почему же я стояла там, словно обломок сгнившей древесины, больше думая о гибели незнакомца, чем о смерти собственной матери?

Почему я должна была дожидаться упреков от голоса из болот моего разума?

Как получилось, что мое горе покинуло меня?

Вероятно, Фели и Даффи все время были правы: может, я и правда подменыш. Может, Харриет действительно подобрала меня в приюте – что означает, что я такая же ей родня, как обезьяна луне.

Никогда в жизни я так отчаянно не хотела быть де Люс и никогда я до такой степени не чувствовала себя чужой. Моя семья и я, казалось, стоим на противоположных концах вселенной. Я загадка для них, а они для меня, и все же, несмотря на это, мы нужны друг другу.

Я перекатилась лицом вверх и уставилась в потолок. Огромные пузыри обоев, отслоившихся под воздействием сырости и висевших над моей головой, словно заплесневевшие аэростаты, внушали мне такое чувство, будто сам дом нападает на меня.

Я закрыла голову подушкой. Бесполезно.

Через несколько часов в Букшоу начнут приходить жители деревни для церемонии прощания с Харриет. Доггеру поручено провожать их маленькими порциями по западной лестнице в ее будуар, где они будут стоять, рассматривая свои маленькие отражения в жутком блеске этого отвратительного гроба, содержимое которого ужаснее, чем можно себе представить.

Я выпрыгнула из постели и, захватив проектор, понесла его в темную комнату лаборатории.

Я снова вставила пленку в машину и нажала пуск. Картинка была меньше, но ярче, чем в камине моей спальни, и, как ни странно, я смогла различить больше деталей.

Вот Харриет, снова выбирающаяся из кабины «Голубого призрака» вместе с моей персоной, невидимой, но присутствующей под ее развевающейся одеждой. Фели и Даффи машут и прикрывают глаза руками.

От солнца, как я сначала предположила?

Или Харриет в реальной жизни была слишком сияющей, чтобы на нее можно было смотреть?

Какова бы ни была причина, проявив эту забытую пленку, я благодаря волшебству химии воскресила свою мать.

В глубине меня что-то проснулось, шелохнулось – и снова уснуло.

Теперь отец идет навстречу камере, не осознавая, что оказался в ловушке другого мира – мира прошлого.

Даффи и Фели барахтаются у берега декоративного озера, не понимая, что их снимают. Камера отворачивается, перемещаясь на одеяло, где отец и Харриет устроили пикник.

Но погодите!

Что это за тень на траве? Раньше я ее не замечала.

Я остановила проектор и перемотала пленку.

Да! Я права – на траве действительно есть темное пятно: тень оператора камеры, кто бы он ни был.

Я пустила пленку дальше: когда отец отворачивается, чтобы достать что-то из корзины, Харриет поворачивается к камере и снова произносит эти слова.

Вместе с ней я произнесла эти слова вслух, пытаясь двигать губами, как она, ощущая ее слова у себя во рту:

– Сэндвичи с фазаном, – говорит она на дергающейся картинке.

– Сэндвичи с фазаном, – говорю я.

Я снова перемотала пленку обратно, чтобы рассмотреть мимолетную тень на траве. Кому Харриет сказала эти загадочные слова?

Я снова пересмотрела запись, думая, есть ли способ заставить изображение замереть.

– Сэндвичи… – заговорила Харриет, и послышался ужасающий стук и скрежет.

Проектор заело!

Изображение на стене застыло на полуслове. Прямо у меня перед носом лицо Харриет начало коричневеть, темнеть, сморщиваться и пузыриться…

Пленка загорелась! Откуда-то из внутренностей проектора поднялся столбик темного вонючего дыма.

Если пленка состоит из нитрата целлюлозы, а я знаю, что некоторые пленки его содержат, то у меня проблемы.

Даже если она не взорвется, – а это вполне вероятно, – комната быстро наполнится ядовитой смесью водорода, моноокиси углерода, диоксида углерода, метана и разнообразных неприятных разновидностей оксидов азота, не говоря уже о цианиде.

Эта маленькая темная комната вмиг превратится в идеальный склеп. А через несколько минут и от Букшоу может остаться только пепел.

Я сорвала с крючка передник и набросила его на проектор.

Нитрат целлюлозы не нуждается в кислороде, чтобы гореть, он сам его содержит.

Ничто – даже огнетушители и вода – не потушат пламя нитрата целлюлозы.

Обычно, когда дело касается химикалий, я неплохо соображаю, но должна признаться, что в этом случае я запаниковала.

Я выскочила из темной комнаты, захлопнула за собой дверь и прижалась к ней спиной. Вместе со мной вырвался клуб дыма.

Я так и стояла – словно существо, только что выбравшееся из колодца, – когда послышался голос из-за дыма:

– Опасность?

Это Доггер.

Я смогла только кивнуть.

– Прошу прощения за вторжение, – сказал он, размахивая руками в воздухе и открывая окно, – но полковник де Люс хочет, чтобы через четверть часа семья собралась в гостиной.

– Благодарю, Доггер. Непременно буду.

Доггер не уходил. Его ноздри раздулись, и он слегка приподнял подбородок.

– Ацетат? – поинтересовался он, даже не потрудившись принюхаться.

– Полагаю, да, – ответила она. – Если бы это был нитрат целлюлозы, мы бы изрядно вляпались.

– И правда, – согласился Доггер. – Я могу помочь?

Я помолчала долю секунды, перед тем как выпалить:

– Можно ли склеить пленку?

– Можно, – ответил Доггер. – Профессионалы называют это монтажом. Надо лишь несколько капель ацетона.

Я мысленно представила себе химическую реакцию.

– Разумеется! – сказала я. – Химическое связывание целлулоида.

– Именно, – подтвердил Доггер.

– Мне следовало самой сообразить, – признала я. – Где ты этому научился?

Лицо Доггера затуманилось, и несколько неудобных секунд мне казалось, что я нахожусь в обществе совершенно другого человека.

Полного незнакомца.

– Я… не знаю, – наконец медленно ответил он. – Эти фрагменты иногда неожиданно оказываются на кончиках моих пальцев… или на языке… как будто…

– Да?

– Как будто…

Я затаила дыхание.

– Почти как будто это воспоминания.

И с этими словами незнакомец исчез. Внезапно вернулся Доггер.

– Я могу помочь? – снова спросил он, будто ничего не произошло.

Вот ведь загвоздка! Как бы я ни желала помощи Доггера, какая-то мрачная и древняя часть меня упорно цеплялась за желание сохранить эту катушку пленки в тайне.

Все так чертовски запутанно! С одной стороны, часть меня хотела, чтобы меня погладили по голове и сказали: «Ты хорошая девочка, Флавия!», но одновременно другая часть хотела утаить этот новый и неожиданный взгляд на Харриет, сохранить пленку только для себя, как собака закапывает свеженайденную суповую косточку.

Но потом я подумала, что Доггер никогда не видел Харриет лично, он появился в Букшоу только после войны. Странно, но Харриет была для него лишь тенью, оставленной покойной женой его нанимателя, – примерно как и для меня, с неприятной болью осознала я.

Только, разумеется, она еще моя мать.

В общем, все сводится к одному: насколько я доверяю Доггеру?

Могу я поделиться с ним своим секретом?

Через минуту мы были в темной комнате. Доггер включил вытяжку (а я и не знала, что она существует) и внимательно изучал липкие остатки во внутренностях проектора. Пламя и дым исчезли, унеся с собой страх взрыва.

– Особого ущерба нет, я думаю, – сказал он. – Сгорели несколько кадров. У вас есть ножницы?

– Нет. – Я недавно угробила прекрасную пару ножниц, когда разрезала ими кусочек цинка во время провалившегося эксперимента – пыталась снять отпечатки пальцев с водосточной трубы с помощью изобретенного мной процесса выедания металла кислотой.

– Еще что-нибудь острое? – спросил Доггер.

Немного устыдившись, я достала из ящика складной нож марки «Тьер-Исар»: я позаимствовала его какое-то время назад, и он оказался таким удобным, что я подумывала попросить еще один такой же на Рождество.

– Ага, – сказал Доггер, – так вот куда он подевался.

– Я храню его в чехле, – указала я. – На всякий случай.

– Очень разумно, – сказал Доггер. Он не стал говорить, что надо вернуть нож отцу, как сделали бы многие. Вот что я еще люблю в Доггере: он не ябеда.

– Сначала мы отрежем поврежденную секцию, – объяснил Доггер, – потом зачистим оба конца пленки.

– Ты говоришь так, будто уже это делал, – небрежно заметила я, не сводя с него глаз.

– Делал, мисс Флавия. Показывать кинофильмы инструктирующего плана ордам незаинтересованных людей когда-то было не самой несущественной составляющей моих обязанностей.

– То есть? – уточнила я.

Память Доггера – это всегда загадка. Временами он видит свое прошлое будто в темноте сквозь стекло, а временами – будто сквозь идеально чистое окно.

Я часто думала о том, как это, должно быть, сводит его с ума: все равно что смотреть в телескоп на луну ветреной ночью сквозь облака.

– То есть, – продолжил Доггер, – мы быстренько восстановим эту пленку. Ага! Вот так – более чем удовлетворительно.

Он развернул склеенную пленку передо мной и хорошенько дернул ее в месте склейки. Она выглядела как новенькая.

– Ты волшебник, Доггер, – сказала я, и он не стал мне возражать.

– Попробуем прокрутить ее еще раз? – предложил он.

– Почему бы и нет? – согласилась я. Мои страхи развеялись, как дым.

Вычистив сгоревшие кусочки из проектора – я предложила снова воспользоваться ножом отца, но Доггер не пожелал и слышать об этом, – мы снова установили пленку, выключили свет и наблюдали вблизи, как дергающиеся черно-белые картинки возвращают Харриет к жизни.

Вот она снова, опять выбирается из кабины «Голубого призрака». Отец застенчиво идет в сторону камеры.

– Эй! – внезапно произнесла я. – Это кто?

– Ваш отец, – сказал Доггер. – Просто он моложе.

– Нет, за ним. В окне.

– Я никого не заметил, – ответил Доггер. – Давайте перемотаем.

Он перемотал пленку к началу. Похоже, он явно лучше знает, как обращаться с проектором, чем я.

– Вот тут, посмотри, – не отставала я. – В окне.

Изображение промелькнуло очень быстро. Неудивительно, что он не заметил.

Когда отец приблизился к камере, в окне второго этажа что-то мелькнуло – и исчезло.

– Мужчина в рубашке без пиджака. Галстук и булавка. В руке бумаги.

– У вас более острый глаз, чем у меня, мисс Флавия, – сказал он. – Слишком быстро для меня. Давайте посмотрим еще раз.

Бесконечно терпеливыми пальцами он снова перемотал пленку.

– Да, – подтвердил он, – теперь я его вижу. Довольно отчетливо: рубашка, галстук, булавка, в руке бумаги, волосы разделены пробором посередине.

– Точно, – подтвердила я. – Давай еще раз глянем.

Доггер улыбнулся и снова воспроизвел этот эпизод.

Я видела то, что я видела? Или воображение играет со мной шутки?

Но меня интересовал не так мужчина на пленке, как его местонахождение.

– Как странно, – заметила я, вздрогнув. – Кто бы он ни был, он в этой самой комнате.

И это действительно было так, мистер Галстук-с-булавкой – теперь, когда глаз приспособился, его легко было заметить, – перебирал бумаги в окне моей химической лаборатории: комнаты, заброшенной и запертой в 1928 году, после того как экономка нашла холодного дядюшку Тара за письменным столом, невидяще уставившегося в микроскоп.

Судя по возрасту Фели и Даффи и по тому факту, что я еще не явилась на свет, пленку сняли в 1939 году, незадолго до моего рождения и за год до исчезновения Харриет.

Десять с лишним лет спустя после смерти дядюшки Тара.

В этой комнате никого не должно было быть.

Так кто же этот мужчина в окне?

Отец знал, что он там? А Харриет? Они должны были знать.

– Что ты об этом думаешь, Доггер?

Что я очень в себе люблю, так это способность оставаться открытой к предложениям.

– Я бы сказал, это американец. Судя по рубашке, военный. Военнослужащий сержантского состава. Вероятно, капрал. Высокий – шесть футов и три или четыре дюйма.

Я, наверное, открыла рот от изумления.

– Элементарно, как сказал бы Шерлок Холмс, – объяснил Доггер. – Только американский сержант заправил бы галстук в рубашку таким образом – между второй и третьей пуговицами, а его рост легко определить по сравнению с фрамугой, которая, по моим прикидкам, находится в шести футах от пола.

Он указал на то самое окно, которое было видно на пленке.

– Остается вопрос, – продолжил он, – что американский военнослужащий делал в Букшоу в 1939 году.

– В точности мои мысли, – сказала я.

– Нам пора идти, – неожиданно промолвил Доггер. – Нас уже ждут.

Я совершенно забыла об отце и Харриет.

7

Я с извиняющимся видом проникла в гостиную. Не стоило и утруждаться. Никто не обратил на меня ни капли внимания.

Отец, как обычно, стоял у окна, погруженный в свои мысли. На вокзале он был одет в темно-темно-синий костюм с черной лентой на рукаве, будто отчаянно цеплялся за идею, что даже незаметнейший оттенок цвета может вернуть Харриет домой живой. Но теперь он сдался и облачился в черное. Его белое лицо над траурным одеянием выглядело ужасно.

Фели и Даффи тоже нарядились в черные платья, которые я никогда прежде не видела. Я вздрогнула при мысли о древних гардеробах, которые пришлось переворошить, чтобы найти что-то пристойное, что-то подходящее.

Почему отец не одел меня в черное? Почему позволил появиться в Букшоу в белом сарафане, который, если подумать об этом, выделяется, словно фейерверк в ночном небе?

Непристойность на похоронах, – подумала я, но тут же прогнала эту мысль прочь.

Проблема с тяжелой утратой, как я решила, заключается в том, чтобы научиться надевать и снимать разнообразные маски, которые человек должен демонстрировать: глубокая и неутолимая печаль вкупе с опущенными руками и потупленными глазами для тех, кто не принадлежит к де Люсам; отстраненная холодность для семьи, которая, по правде говоря, не особенно отличается от нашей повседневной жизни. Только когда ты наедине с собой в своей комнате, можно корчить рожи в зеркало, оттягивая кончики глаз вниз средним и безымянным пальцами, высовывать язык и жутко косить глазами, просто чтобы убедиться, что ты еще жив.

Не могу поверить, что я это написала, но именно так себя и чувствую.

Можно с тем же успехом признать правду: смерть – это скука. Для живых она еще тяжелее, чем для усопших, которым, по крайней мере, не приходится беспокоиться о том, когда сесть и когда встать, или когда позволить себе слабую улыбку и когда бросить трагический взгляд в сторону.

Я вспомнила о слабой улыбке, потому что именно ею одарила меня Лена де Люс, подняв глаза от газеты, которую она листала слишком быстро, чтобы поверить, что она ее читает.

Она сделала последнюю затяжку сигаретой и безжалостно раздавила ее в пепельнице, перед тем как зажечь еще одну с помощью длинной каминной спички.

В углу Ундина лениво отдирала полоски обоев.

– Ундина, милочка, – произнесла ее мать. – Прекрати и сбегай наверх за моими сигаретами. Ты найдешь их в каком-нибудь чемодане.

Отец, видимо, наконец осознал, что мы все в сборе, но даже теперь он не повернулся от окна, обращаясь к нам монотонным голосом.

– Церемония прощания начнется в четырнадцать часов, – сказал он. – Я составил расписание дежурств. Каждый из нас отстоит шестичасовую вахту по старшинству, что означает, что начну я, а закончит Флавия. Скамейки для коленопреклонения уже расставлены, и мисс Мюллет позаботилась о свечах.

Мне показалось, что он сглотнул.

– С настоящего момента и до завтрашних похорон ваша мать не должна оставаться одна – ни на секунду. Я ясно выражаюсь?

– Да, отец, – ответила Даффи.

Воцарилось одно из тех де-люсовских молчаний, когда слышно, как древние камни Букшоу роняют пыль.

– Вопросы есть?

– Нет, отец, – в унисон ответили мы, и я с удивлением обнаружила, что была первой в этом хоре.

Фели и Даффи восприняли его слова как сигнал к уходу и покинули гостиную настолько быстро, насколько позволяли правила приличия. Лена неторопливо отчалила следом за ними.

Мы стояли и не шевелились. Отец и я. Я едва осмеливалась дышать. Что мне следовало сделать, что говорило мне сердце – это подбежать и прижаться к нему.

Но, разумеется, я этого не сделала. По крайней мере, мне хватает деликатности избавить его от неловкости.

Спустя некоторое время, видимо, из-за моего молчания он решил, что я уже ушла.

Когда он отвернулся от окна, я увидела, что его глаза полны слез.

Естественно, я не могла дать ему понять, что вижу его слезы. Притворяясь, что ничего не замечаю, я вышла из гостиной, сложив руки, будто участвую в процессии.

Мне надо побыть в одиночестве.

Неожиданно, первый раз в жизни я почувствовала себя узником из готических романов Даффи, которые обнаруживали себя со связанными руками и ногами в темнице на дне старого колодца, а вода поднималась.

Единственное, что мне оставалось, – это вернуться в лабораторию и сделать что-нибудь конструктивное со стрихнином. Во «Всемирных новостях» недавно была статья об отравленном улье, и я рассчитывала приобщить к научным знаниям – не говоря уже об искусстве криминального расследования – кое-какие мои идеи по части возможностей отравления за завтраком.

Я поднялась по ступенькам, выуживая ключ из кармана на ходу. Работая со смертельными ядами, лучше держать дверь на запоре.

Я повернула ручку и вошла внутрь. На полу под солнечными лучами распростерлась Эсмеральда, моя курица породы орпингтон, вытянув шею, ноги и одно крыло, будто призывая на помощь. Полосы в пыли ясно демонстрировали, что она недавно тут металась туда-сюда.

– Эсмеральда!

Я бросилась к ней.

Она не мигая смотрела на меня своими ничего не выражающими глазами.

– Эсмеральда!

Глаз моргнул.

Эсмеральда мечтательно встала на ноги и хорошенько встряхнулась.

Я схватила ее на руки, уткнулась лицом в мягкую грудку и расплакалась.

– Ты дурочка! – сказала я ей сквозь перья. – Ты глупая гусыня! Ты меня до полусмерти напугала!

Эсмеральда клюнула меня в рот, как она иногда делает, когда я кладу между губами просяные зернышки, чтобы ее угостить.

– Как ты умудрилась сюда попасть? – спросила я, хотя и так уже знала ответ.

Должно быть, Доггер принес ее в мою лабораторию, как он делает, когда она начинает мешать ему в оранжерее. А теперь, при мысли о Доггере, я вспомнила, как он однажды мне рассказал, что некоторые цыплята любят купаться в пыли и при этом ведут себя, как загипнотизированные. А пол определенно был пыльным.

Правда заключалась в том, что мне самой хотелось броситься на половицы и хорошенько изваляться в пыли. Я устала от этого постоянного спектакля, связанного со смертью Харриет: глубокое молчание, все время лучшая одежда, постоянный контроль за словами, необходимость вести себя прилично; эти круглосуточные напоминания о возвращении в прах.

Вероятно, сейчас подходящее время подумать о хорошенькой уборке.

Но не совсем. Мой неожиданный приступ рыданий поразил меня.

– Что мне делать, Эсмеральда? – спросила я.

Эсмеральда уставилась на меня желтым глазом, теплым и расслабленным, как луч солнца, и одновременно старым и холодным, как горы.

И в этот самый миг я поняла.

Харриет.

Харриет в доме, и мне надо идти к ней.

Она кое-что мне расскажет.

8

Я безмолвно выскользнула из лаборатории, заперла дверь на замок и направилась в сторону редко используемого северного холла, который располагался параллельно фасаду дома. Хотя Доггер разместил Лену и Ундину в одной из этих изобилующих пещерами усыпальниц, маловероятно, что я наткнусь на них.

Отец сказал нам, что будет первым бдеть над Харриет. Но насколько я знаю, он до сих пор в гостиной, захваченный своим горем. Времени совсем мало, но если я потороплюсь…

В южном конце западного крыла я приложила ухо к дверям будуара Харриет. Я ничего не слышала, кроме дыхания дома.

Подергав дверь, обнаружила, что она не заперта.

Вошла внутрь.

Комната была завешена черным бархатом. Он был повсюду: на стенах, на окнах; даже кровать и туалетный столик Харриет были покрыты этой мрачной тканью.

В центре комнаты на задрапированных подмостках – катафалке, как их назвал отец, – располагался гроб Харриет. «Юнион Джек» заменили черным покровом с гербом де Люсов: зловещий черный и яркое серебро, две щуки стоят на хвостах друг напротив друга. Плюмаж, ущербная луна и девиз «Dare Lucem».

Ущербная луна – это затмение, а щуки по-латыни будут lucies, серебряная и черная, – каламбур с именем де Люсов.

И девиз, еще один каламбур с нашим фамильным именем: Dare Lucem – давать свет.

Именно то, чем я и собираюсь заняться.

По углам катафалка высокие свечи в железных подсвечниках распространяли таинственный неверный свет, и казалось, что во мраке пляшут демоны.

Едва заметный туман висел вокруг пламени свечей, и в жуткой тишине я уловила в воздухе слабый запах.

Я не смогла совладать с дрожью.

Харриет там – внутри этой коробки!

Харриет, мать, которую я никогда не знала, мать, которую я никогда не видела.

Я сделала три шага вперед, протянула руку и коснулась блестящего дерева.

Какое оно странно и неожиданно холодное! Удивительно влажное!

Конечно же! И как я раньше не подумала.

Чтобы сохранить тело Харриет во время долгого пути домой, его наверняка запаковали в большой кусок двуокиси углерода, или сухого льда, как его называют. Это вещество впервые описал в 1834 году французский ученый Чарльз Трилорье, после того как открыл его почти случайно. Смешивая кристаллизованный CO2 с эфиром, он смог достичь невероятно низкой температуры в минус сто градусов по Цельсию.

Так что внутри этой деревянной оболочки должен быть запечатанный металлический контейнер – вероятно, из цинка.

Неудивительно, что носильщики на вокзале двигались так медленно под своей ношей. Металлический контейнер, заполненный сухим льдам, плюс дубовый гроб, плюс Харриет – изрядная тяжесть даже для самых сильных мужчин.

Я принюхалась к дубу.

Да, никаких сомнений. Двуокись углерода. Ее выдает слабый, едкий, приятно кислый запах.

Как сложно будет, – подумала я…

Внезапно до меня донеслись звуки шагов в вестибюле. Сапоги отца! Я в этом уверена!

Я бросилась под катафалк и скрылась из вида, едва осмеливаясь дышать.

Дверь открылась, отец вошел в комнату и снова закрыл дверь.

Повисло долгое молчание.

А потом раздался самый душераздирающий звук, который я когда-либо слышала, когда из моего отца начали медленно вырываться тяжелые всхлипывания, словно плавучие льдины откалывались от айсберга.

Я заткнула уши пальцами. Есть некоторые звуки, которые не должны слышать дети, пусть я даже уже не ребенок, и самый главный звук – плач родителя.

Это была агония.

Я скорчилась под катафалком, над моей головой во льду лежала моя мать, а в нескольких футах в стороне содрогался от слез отец.

Оставалось только ждать.

Спустя очень долгое время приглушенные звуки стихли, и я перестала затыкать уши. Отец продолжал плакать, но теперь очень тихо.

Он конвульсивно втянул воздух.

– Харриет, – наконец хрипло прошептал он. – Харриет, сердце мое, прости меня. Это все из-за меня.

Это все из-за меня?

Что бы это значило? Отец явно вне себя от горя.

Но не успела я обдумать эти слова, как услышала, что он выходит из комнаты.

Скоро два часа, и в Букшоу начнут приходить жители деревни, чтобы проститься с останками Харриет. Отец не захочет, чтобы его видели с мокрыми глазами, так что он, по всей видимости, пошел в свою спальню, чтобы привести себя в порядок. Я знала, что, когда придут первые плакальщики, они увидят только каменное лицо холодного, как рыба, полковника, в чьей шкуре он живет.

Жесткая верхняя губа и все такое.

Временами мне хотелось его убить.

Я подождала, считая до двадцати трех, потом подкралась к двери, прислушалась и, как привидение, на цыпочках выскользнула в коридор.

Через несколько секунд я чинно спускалась по лестнице в вестибюль.

Мисс Хорошие Манеры-1951.

Когда я добралась до последней ступеньки, в дверь позвонили.

Секунду я хотела проигнорировать звонок. В конце концов, это обязанность Доггера приветствовать посетителей, а не моя.

Что за подлые мыслишки, Флавия, – сказал в моей голове незваный голос. – Доггер достаточно нахлебался в жизни и без того, чтобы открывать дверь каждому чужаку.

Мои ноги сами понесли меня ко входу. Я утерла рот тыльной стороной ладони на случай незамеченного варенья или слюны, поправила одежду, пригладила косички и распахнула дверь.

Если я доживу до ста лет, я и тогда не забуду зрелище, представшее перед моими глазами.

На пороге стояли мисс Паддок, Лавиния и Аурелия, и последняя держала в руках букет серебристо-белых цветов.

1 Перевод с английского Михаила Савченко.
2 Перевод с английского Михаила Савченко.
3 Непереводимая игра слов: по-английски speaker означает и спикера – председателя палаты парламента, и громкоговоритель. – Здесь и далее примеч. пер.
4 Нормирование продуктов в Англии было введено во время Второй мировой войны, а после войны не было отменено, а еще больше ужесточилась, распространившись даже на хлеб и картофель, и сохранилось до 1953 года.
5 Неактиничное освещение – освещение светом такого спектрального состава, который достаточно ярок и при этом не засвечивает светочувствительные материалы.
6 Двадцать градусов Цельсия.
7 Бродмур – знаменитая английская тюрьма для душевнобольных, построенная в 1863 году, в которой содержались самые опасные психопаты и маньяки.
8 Студия «Илинг» (Ealing) – лондонская киностудия, ставшая известной благодаря классическим фильмам, снимавшимся после Второй мировой войны, в конце сороковых – начале пятидесятых. В том числе был снят целый ряд популярных комедий, известных как комедии «Илинг». В 1955 году студию купила «Би-би-си».
9 Эйлин Джойс (1914–1991) – знаменитая английская пианистка.
10 Tempo rubato (досл. украденное время), или рубато, – музыкальный термин, означающий варьирование темпа при исполнении произведения классической музыки.
11 Маленькие дамские сумочки из ткани, расшитой бисером.
12 Псише – старинное зеркало в раме с особыми стержнями, позволявшими устанавливать его в наклонном положении.
Продолжить чтение