Читать онлайн Мой генерал бесплатно
Посвящаю всем генералам.
Всем полковникам.
Всем подполковникам.
Всем майорам.
Всем капитанам.
Всем лейтенантам.
Всем старшинам.
Всем сержантам.
Всем рядовым.
Посвящаю всем солдатам
минувшей войны,
которым их дети,
их внуки,
их правнуки
и будущие праправнуки
обязаны вечно —
зелёной травой,
голубой речкой,
синим небом,
серебряным воздухом, —
всем, что называется
ЖИЗНЬ.
Автор
Часть первая
Самое начало
Про меня
Будем знакомы: меня зовут Антон, то есть Антошка.
Я живу в Сибири. Я и родился там – так что я сибиряк.
Не подумайте, будто я горжусь этим.
Ведь никакой моей заслуги в этом нет.
Один родился на юге – он южанин, другой – на севере, он северянин. А я родился в Сибири.
Не знаю просто, почему на сибиряков как-то по-особенному смотрят. Я, например, никогда не думал, что какой-то особенный. Это только когда в Москву с дедушкой приехал, все на меня пальцем показывали и охали: ох, сибиряк!
Но я самый обыкновенный. Учусь в школе, как все. Бывает, двойки получаю, а про тройки даже и не говорю. Способностей, что ли, не хватает?
Я над этим вопросом часто задумываюсь. Мама меня критикует. «Ты бы, – говорит, – меньше философствовал, а больше учил».
«Где уж тут философствовать! – думаю я. – Философствуют учёные или там выдающиеся люди. Просто я обыкновенный».
«Обыкновенным, – спорит мама, – или необыкновенным человек сам себя делает. А не делается по щучьему велению».
Ну, что ещё про себя сказать?
Учусь я в четвёртом классе, а соседа моего по парте зовут Кешкой, то есть Иннокентием, мы с ним дружим.
Вкусы у нас сходятся.
Мы оба больше всего земляничное варенье любим и кино про шпионов. Зимой любим, когда деревья стоят закуржавелые, а летом любим купаться. Отцы наши – Кешкин и мой – оба на строительстве работают.
Вот и всё про меня.
Про папу
Мой папа – Великий Кочевник. Так его мама называет, когда она в хорошем настроении. Папа тогда улыбается, кажется, вот-вот и он замурлычет от удовольствия, как котёнок. Зато когда у мамы настроение плохое, она называет его Несчастным Скитальцем. Отец смотрит на неё напряжённо, испуганно и походит на первоклашку, у которого пятиклассник хочет портфель отнять. И мне тогда жалко папу, потому что Великий Кочевник и Несчастный Скиталец прежде всего заместитель главного инженера.
Я даже слышал, как двое взрослых за моей спиной сказали про меня: «Это замов сын».
Сначала я не понял, а потом догадался: мой отец заместитель, сокращённо – зам, а я его, значит, замов, сын.
Вот так. И зря мама сердится, обзывает его Несчастным Скитальцем, потому что те двое взрослых слово «замов» сказали очень уважительно. Получилось даже, что они сказали уважительно обо мне, хотя я обыкновенный четвероклассник и, ясное дело, ничего такого пока не заслужил. Просто уважение к папе как бы на меня распространилось.
И отец совсем не виноват, что он Великий Кочевник. У него такая работа. Он строит электростанции. Построит одну, переезжает в другое место и снова строит. Мама ездит с ним. И я тоже. Но это же понятно – мама его жена, а я его сын.
Мама ворчит, когда у неё плохое настроение:
– Хочу в Москву, там пустует такая квартира – пятьдесят метров! Хочу в театры ходить! Разве мы не заслужили? Третью станцию достраиваем!
Папа стучит пальцами по столу. Это сложный спор. Мой папа – коренной москвич, он там родился, а мама – сибирячка, они познакомились в Иркутске, поехали на свою первую стройку, а на второй я родился, но дело не в этом. Дело в том, что коренной москвич папа в Москву не рвётся, а вот мама рвётся.
– Сколько раз звали тебя в министерство! – говорит она. – И потом, нельзя же всю жизнь строить, строить, строить! Ездить, ездить, ездить! Нужно стать когда-то руководителем, консультантом! Учить других. Советовать! Писать книги. Защитить диссертацию.
Но папа не хочет быть руководителем и защищать диссертацию. Он хочет строить, строить, строить! Ездить, ездить, ездить!
Он лохматит белобрысые, как у меня, волосы, хмурится, молчит.
– Почему ты молчишь?! – восклицает мама. – Опять думаешь о прочности бетона?
– Нет, – улыбается папа, притягивает маму к себе и целует её в висок. – Я думаю не о прочности бетона. Я думаю о прочности любви. И я знаю, что ты думаешь совсем другое, не то, что говоришь. Ты думаешь, как хорошо, что мы живём не в шумном городе, а здесь, в глубине Сибири! Ты думаешь о том, что мне хорошо и я чувствую себя человеком, без которого на стройке нельзя обойтись! Ты думаешь, что в Москве, в прокуренных кабинетах, я бы прокоптился и зачах, потому что я не курю и не выношу табачного дыма! И ещё ты думаешь, что прибирать квартиру в пятьдесят метров гораздо дольше и хлопотливее, чем нашу двухкомнатную, а московские спектакли можно прекрасно смотреть по телевизору!
На маму папины слова производят впечатление. Теперь на котёнка похожа уже она. Вот-вот замурлычет.
Мама кладёт голову папе на плечо, прикрывает глаза, улыбается.
– Ну ладно, – говорит она, – мне-то не привыкать, я же сибирячка, посмотрим, как ты, коренной москвич…
Коренной москвич хмурится. Вот теперь, я знаю, он думает о прочности бетона.
Про маму
Когда папа действительно думает о прочности бетона, мама ему никогда не мешает. Ходит на цыпочках, приносит ручку и бумагу. Папа хочет написать книгу об испытании прочности бетона. Он выводит какие-то формулы, что-то считает, записывает на бумаге каракули, а мама штопает носки и улыбается.
Я люблю смотреть, как мама улыбается. Лицо у неё круглое и ямочки на щеках, а глаза ясные, синие. Если она сидит у окна и солнечный луч сбоку светит, падает маме прямо в глаза – хрусталики её горят, словно прозрачные камушки. Мама моя добрая, я её злой никогда ещё не видел. Даже когда сердится, она всё равно добрая. Волосы у мамы русые, она их в косы заплетает и укладывает кольцом на голове. За это папа зовёт её солнышком. А всех вместе нас – семейством Белобрысиковых. Имя у мамы, как и лицо её, – округлое, доброе: Ольга.
Работает она главным санитарным врачом района, и поэтому они с папой поругиваются. Папа говорит: всему голова – стройка. Мама спорит: стройка находится на территории района. Папа говорит: судьба района зависит целиком от стройки. Мама настаивает: стройка – для людей, которые живут в районе…
И вот они спорят. И я соглашаюсь. То с отцом. То с мамой. Кто убедительней в этот раз говорит.
И в самом деле – как тут быть?
Электростанция, которую папа строит, – самая мощная во всей Сибири. Такую речищу перегородить надо – о-го-го! Даст станция ток – и заработают заводы, которые уже строить начинают вокруг. И в нашем посёлке, и в районе, где мама главным санитарным врачом работает. И во всей Сибири. Мне нравится это папино сравнение. Он говорит: наша ГЭС – как ромашка. Станция – это жёлтая серединка, ядро, а лепестки – это заводы, колхозы, леспромхозы. Лепестков без центра быть не может. Это верно!
– Но что за ромашка без лепестков? – спорит мама. – Ободранная какая-то? Ведь станция твоя – для людей, для заводов, колхозов, леспромхозов, про которые ты говоришь! Значит, о людях думать нужно. Вперёд глядеть!
Верно! И мама тоже права.
Мама сердится, когда спорит, но лицо у неё по-прежнему доброе, и папа смеётся.
– И как это, – удивляется он, – тебя все в районе боятся? Да и наш начальник – гроза грозой, с министром ругается, кажется, без телефона его голос в Москве слышат, а как узнает, что ты к нам едешь, сразу команды по телефону отдавать начинает – чтоб прибрались, чтоб соблюдали…
Мама улыбается, а я с папой соглашаюсь. Вон у нас в школе какая чистота. В посёлке грязюка – весной и осенью не проберёшься, но в классах чистота, потому что по маминому указанию возле школы сбили деревянные корытца и наш санпост никого в грязных сапогах не пустит. И мытьё в корытцах мама трёхступенчатое придумала. В первом – самую грязь отмывать надо, во втором – сапоги домываешь, а в третьем – начисто ополаскиваешь.
Как мы живём
Ну как мы живём? Обыкновенно!
В семь часов за мамой приходит её «газик» с красным крестом на дверце. За папой – другой «газик», с брезентовым верхом. Иногда папа велит дяде Коле, шофёру, за ним не приезжать, и тогда мама подвозит папу к управлению строительства, потому что за мамой машина всегда приходит – она по району носится как угорелая, везде ей поспеть надо. Машины есть у мамы и у отца, и шофёры к машинам прикреплены, но и мама и отец сами прекрасные водители. Особенно мама. Она заправский шофёр. Любит одной рукой руль держать – это уж высший шик, особенно у нас, в Сибири, на наших ухабистых дорогах.
Мама папу до работы подвозит, меня же в школу – никогда, хоть я и просился. Только в первом классе, когда распутица весной была, мама меня подвозила. Я тогда маленький был и нахлебал грязи сапогами. Глубокая была грязь в ту весну, я перейти её не мог, а попросить, чтобы взрослый кто-нибудь перенёс, постыдился и набрал в сапоги грязи. Мама тогда меня к школе подвозила дня три. Пока не придумала, как меня спасти.
Спасла всё-таки. Достала сапоги взрослого размера, тридцать восьмого, кажется, а внутрь мои тапки вмонтировала, обшила их сверху старыми носками, чтоб ноги не болтались. Голенища у взрослых сапог высокие, ходить неудобно было, так мама вырез сзади сделала треугольный. Получились такие ботфорты. Как у Петра Первого. На картинке я видел – идёт Пётр, сапоги у него намного выше колен спереди, а сзади короче, до колен. Вот так и у меня.
Папа смеялся над маминым изобретением. Говорил ей: у тебя инженерные способности.
– «Способности»! – ворчала мама. – Нажали бы лучше по министерской линии куда следует. Надо же учесть обстановку строительства. Шлют сапожки для городских детей. В этаких сапожках только по асфальту шлёпать. А как же на стройке? Голенища-то для Сибири надо повыше!
Папа посмеивался, а мамин опыт тут же распространился. Стихийно. Без всяких нажимов. Вон сначала сколько ребят у нас в одном сапоге приходили! Ревут – сапог утонул. Мамино изобретение сразу понравилось. Мои сапоги разглядывали, удивлялись. Потом чуть не все малыши во взрослых ботфортах щеголять стали. А мама сама же своё изобретение отменила. Положили на улицах асфальт по её требованию. К школе добираться легко стало. И хотя в ботинках весной и осенью никто у нас не ходит, ботфорты уже исчезли, потому что грязь теперь не по колено, пониже.
Ну так вот. В семь часов «газики» у подъезда тарахтят. Мы выходим втроём.
– Приеду поздно, – говорит отец.
– Антон, суп на плите, второе в холодильнике, не забудь выключить газ, – говорит мама.
– Оревуар вам! – говорю я.
«Газики» разъезжаются в разные стороны, я шлёпаю в школу и думаю опять про этот французский.
Мама, когда о Москве говорит, считает, что там я бы многое получил. Например, изучил французский.
– Там есть специальные школы, – говорит она, – где все предметы преподают на французском языке.
– И русский тоже? – спрашиваю я ехидно.
Мама сердится на меня и требует, чтобы я поусердней занимался у старушки Анны Робертовны. Вот странная – про школу может неделю не говорить, а о французских уроках расспрашивает с пристрастием и подробностями – что спрягали, как правильно произносить разные слова и что сказала про мои успехи Анна Робертовна.
Анна Робертовна фигура в посёлке выдающаяся. Всю жизнь прожила в городе, преподавала французский в Смоленском пединституте, а когда вышла на пенсию, приехала со своим сыном Гришей в Сибирь. Ребята потихоньку дразнят её «ля мадам», и я с ними в душе согласен. Анна Робертовна длинная и тощая, ноги у неё тонкие, и когда она идёт по весенней грязи, её широкие сапоги громко хлопают по ногам. Будто два петуха крыльями лотошат. Но Анна Робертовна на шум внимания не обращает, голову держит гордо, независимо поглядывает вокруг сквозь очки из толстого стекла в серебряных ободках.
Я хожу к француженке три раза в неделю, тоскливо слушаю, как повторяет она склонения – «же парле, ву парле», – гляжу на лысоватого инженера Гришу, который, вернувшись с работы, жуёт сосиски, и мне его смертельно жалко: мне кажется, что он всю жизнь ест только сосиски, но не потому, что они нравятся ему, а потому, что сосиски – французское слово…
Как же мы живём?
Впрочем, я отвлёкся. Начал рассказывать, как мы живём, и застрял на Анне Робертовне. Французский – это не жизнь, что и говорить. Жизнь – это совсем другое.
Жизнь – это зима, например, а среди зимы замечательные актированные дни. Каждый знает, в календаре есть красные дни. Это праздники и выходные. А у нас, в Сибири, есть ещё актированные дни. Они бывают зимой. Встанешь утречком пораньше и скорей вкручиваешь радио на полную громкость. В половине седьмого это бывает. Ни раньше, ни позже. Я-то знаю, все мальчишки в посёлке у радио торчат в половине седьмого. Потому что в полседьмого диктор скажет температуру воздуха. Когда минус сорок объявит – это пустяк. В сорок мы учимся. Сорок – никто за мороз не считает. А вот когда пятьдесят ударит!
Я отца спрашивал. Он ведь в Москве учился, раз коренной москвич. И он говорит, там в тридцать градусов в школу не ходят. Ха! Тридцать! Тридцать у нас – считай что жара. Кешка, например, в тридцать по улице идёт, шарф на плече болтается, горло открытое. Да в тридцать у нас мороженое у клуба продают, и мы его вовсю лопаем. Но вот в пятьдесят!
В пятьдесят от мороза лопаются траки на тракторах – железные звёнышки, из которых гусеницы делают. Я видел – Гриша мне показал, – как на таком морозе шестерёнка – стукнул по ней молотом – рассыпалась. Пятьдесят – это холод! В пятьдесят у нас «красные дни», актированные.
Я выяснил у отца, почему так называется – актированный день. Он сказал – от слова «акт». Собираются люди и составляют акт, такой документ. Так, мол, и так, температура минус пятьдесят, железо не выдерживает, работать нельзя.
– Совсем нельзя? – приставал я к отцу.
– Да можно, но вот железо… – И он говорил, что актированные дни в радость не всем.
Я удивлялся, понять этого не мог.
– Люди работать хотят, понимаешь? – говорил отец. – План стоит!
Нет, я не понимал. Раз такой мороз, кому охота работать? Папа ходил по комнате, нервничал.
– Для нас, – говорил он, – для гидростроителей, зима – лучшее время. Река как бы пересохла, вот в чём соль. Лёд для нас – суша. Можно хорошо поработать.
Это верно: зима у нас – самое лучшее время. Зимой дышится легко и свободно. Зимой мы гоняем с горы на лыжах, и, когда влезешь на высоту, видна насыпь плотины, частокол подъёмных кранов и разводы чёрной, студёной воды, от которой валит холодный пар.
Это стройка. Это стройка нашей ГЭС.
Почему я говорю – «нашей»? Ведь я не работаю там. Я только учусь. Но так у нас говорят все ребята, хотя они только учатся, а не работают. Так говорят наши учителя, хотя они тоже не работают на стройке, а учат нас. Так говорят продавцы в магазине, киномеханик Андрей из поселкового клуба, мороженщица Зинаида Ивановна и вообще все люди, живущие в посёлке. Стройку называет нашей даже Анна Робертовна.
Летом на стройку можно смотреть и с другого места. С Кешкой мы ходили летом за кедровой шишкой – его дед Иннокентий Евлампиевич взял отгул, выстрогал деревянную колотушку, и мы отправились на неделю в тайгу. Кешкин дед ударял по кедрам, а мы собирали упавшие шишки. Возвращаясь, мы поднялись на вершину горы. Прямо под ногами обрывалась отвесная скала, а с другого берега, наполовину разрезав реку, лежала плотина, по которой, похожие на муравьёв, двигались люди. Я никогда не видел нашу стройку с такой высоты и так близко. Сердце обмирало от страха, и что-то подкатывало к горлу. Что это было?
Не знаю. Прежде такого никогда не случалось со мной. Зато случалось позже… Позже…
Вот я рассказываю вам про себя, про маму и про отца, про наш посёлок и как я черпал сапогами грязь, рассказываю про Анну Робертовну и «ву парле», перебираю всякую ерунду и боюсь – боюсь начать о самом главном… О том, что было позже… Хотя зачем обгонять время? Пусть будет как было, и я стану вспоминать всё по порядку.
Часть вторая
Дедушка
Какой был дед
Короче говоря, у меня есть дед. Дедушка.
У каждого человека есть дедушка, а то и два. Вот у Кешки два дедушки и две бабушки. Матери и отцы его матери и отца. Ведь каждый человек не берётся ниоткуда: он – продолжение. Учительница природоведения нам объясняла: всё в природе имеет продолжение. Например, деревья. Весенние серёжки у берёзы превращаются в малюсенькие семечки с крылышками, ветер подхватывает их, разносит по полям и лугам, по тайге, семечки попадают в землю, из них вырастают новые берёзы, и снова весной у них бывают серёжки, а летом – семечки с крыльями, которые, летя, кружатся, словно маленькие пропеллеры. И у этих пропеллеров есть родители и есть дедушки и бабушки – старые берёзы. Вот и у людей так.
У меня тоже.
Только у меня один дедушка – папин папа. Когда я ходил в детский сад, у меня была и бабушка. Но она умерла. Я помню, как плакала мама, как торопливо, дрожащими руками собирал чемодан папа, как они отвели меня к Кешкиным родителям и улетели в Москву, на похороны. Остался один дедушка. Отец писал ему, чтобы он ехал жить к нам, но дедушка говорил, что пока не имеет права. Он был военным, мой дедушка. Он был генерал и, наверное, командовал войсками. Я думал так тогда, в детском саду, а когда подрос, твёрдо знал, что дед ещё служит в армии, живёт в Москве и обещает, выйдя в отставку, приехать к нам.
Я его не видел ни разу.
Вернее, видел, когда мне и года не было. И бабушку видел. Но, конечно, не помнил. Мама и отец ездили в Москву меня показывать. Какой я уродился. В кого. В кого я уродился, тогда установить не удалось, но назвали меня Антоном. Как и деда. Отец меня иногда кличет – Антон Второй. Это мне нравится. Был когда-то король Карл Двенадцатый, а я – Антон Второй. Тоже неплохо.
Дедушка жил в Москве, мы жили в Сибири и часто думали друг о друге. Я знал, что дедушка думает о нас. Что он не может не думать. Папа был его единственный сын, а я единственный внук. А он был у меня единственный дедушка, и мы вечерами говорили о нём.
Дедушкин портрет висел у нас в большой комнате над папиным столом. Дедушка был там совсем молодым, на гимнастёрке, на углах воротника, сверкали шпалы, и глаза у дедушки тоже сверкали на этой фотографии, как и пряжка с пятиконечной звездой. Дедушка был снят не один. На плечо ему положила руку девушка с пушистыми косами.
Я всё никак не мог понять вначале, как эта девушка может быть моей бабушкой. Вот военный мог быть дедушкой, но она…
Дедушка и бабушка смотрели со стенки на всех нас. Они были как-то так сфотографированы, что смотрели на тебя, даже если ты уйдёшь в дальний угол комнаты. Как будто наблюдали, как мы тут живём.
И мы часто говорили про них. Папа говорил, что мама – его мама – была с дедушкой всегда и везде, где бы он ни служил – на Дальнем Востоке и на Кавказе, на Украине и в Мурманске.
И, слушая папу, можно было подумать, что дедушка служил везде. Когда папа говорил про это, он всегда смотрел на маму, будто звал её. И она подходила к папе, гладила его по голове словно маленького, потом клала ему руку на плечо и спрашивала меня:
– Антошка, правда, мы с папой похожи на бабушку и дедушку?
Я смотрел на фотографию, вглядывался в маму и отца и кивал головой.
Правда, они были похожи.
Письма из Москвы
Я часто думал о дедушке, я хотел его увидеть.
Но он всё не выходил в отставку. И не приезжал в отпуск. Может быть, отпуск не брал – как отец.
Отцу вот всё некогда. Всё что-то у него на стройке горит. Все без него обойтись не могут. Только соберёмся вместе в Москву поехать, чемоданы укладывать станем, папа какой-то виноватый с работы является. Вздыхает. Хмурится. Мама на него строго поглядывает. Молчит. Да что там, даже я понимаю, в чём дело. Опять отец не может в отпуск поехать – какой-нибудь «важный этап работ», как он говорит.
Мама помолчит, помолчит, потом на меня посмотрит:
– Ну что, Антошка, позагораем дома?
Я надуюсь – хочется в Москву съездить. Потом подумаю. Успокоюсь. Ясное дело, позагораем, не бросать же Великого Кочевника? Он всё-таки зам, и хотя главный инженер и сам начальник стройки его в отпуск просто прогоняют, никуда он не уедет.
Такой уж мой отец.
Ну, а дедушка?
Наверное, мой папа в своего папу пошёл. Одинаковые характеры. Работают и оторваться от своей работы никак не могут.
Я часто думал, какая же такая работа у деда? Когда война – дело ясное. Военные воюют. Генералы командуют. Направляют войска, производят манёвры, обороняются и наступают. Но вот когда мир? Он всегда писал нам: «работы невпроворот». А что за работа у него – ничего не писал.
Дед присылал оптимистические письма. Только после бабушкиной смерти он не писал месяца три. Папа и мама волновались. Слали ему телеграммы. Просили взять отпуск и приехать. Дед молчал. Изредка отвечал телеграммами: «Всё в порядке, не беспокойтесь». Потом стал писать бодрые письма. Про то, как он ездил в воскресенье на пляж. Или про то, что теперь по Москве молодёжь ходит нестриженая, с длинными волосами, и он спросил однажды у девушки – который час, а оказалось, у девушки усищи, как у таракана, и деду чуть худо не сделалось.
Папа читал дедушкины письма из Москвы и говорил нам:
– Плохо ему одному. Надо, чтобы он приехал.
Мы усаживались за стол и сочиняли дедушке письмо. Описывали сибирские красоты. Нашу реку. Тайгу. Посёлок. Заманивали к себе.
Дед отвечал одинаково. Писал, что подал рапорт, но ему отказали. А когда мы обещали сами явиться в Москву, он извинялся за негостеприимство и писал, что лучше не надо. Приедете, отвечал он, а потом удерёте, а я опять один останусь. Лучше потерплю до отставки. А там к вам махну.
Получая дедушкины письма, папа качал головой, вздыхал, мама тоже вздыхала, и я вздыхал – потому что все вздыхают. Я тогда про деда думал, как, например, про Чапаева из кино. Дед был для меня как бы литературным героем. Вот у нас в классе сочинение было: «Мой любимый герой». И я про Чапаева написал, потому что кино о нём раз десять видел. Вот я и про дедушку тогда тоже мог бы сочинение написать. И пятёрку заработать. Когда человека не знаешь, про него всегда легко писать. А дед ведь у меня – генерал. Вот пожалуйста – можно написать, как он фашистов громил. Как метко пушки его по Берлину стреляли – дед-то ещё и артиллерист. Или как он в Гражданскую на вороном коне скакал с шашкой в руке… Хотя в Гражданскую мой дед не воевал. Но разве это важно? В сочинении всё можно написать, на то оно и сочинение.
От слова «сочинять».
Потрясающее известие
В общем, дед слал нам бодрые письма, и папа с мамой отвечали ему тем же. Рапортовали, как мы живём, как строим электростанцию, как у нас хорошо и весело. А я должен честно сказать, что незаметно для себя перестал верить, будто дед когда-нибудь к нам приедет. И, хуже того, перестал верить, что дед вообще у меня есть.
И вот, как сейчас помню, пришёл я от Анны Робертовны, с французского языка. Она меня ещё изъясняться по-французски приучала, как могу. «Вдруг, – говорит, – к нам в посёлок французы приедут, делегация какая-нибудь. Или, допустим, ты во Франции окажешься. И тебе надо про себя рассказать. Давай, мол!»
Я пыхтел, изъяснялся: «Ж'обите дан Сибир». Дескать, я живу в Сибири. «Мон пэр инженер». «Мой отец – инженер». И так далее. Я ещё спросил тогда Анну Робертовну, как по-французски – дедушка. «Гран-пэр», – сказала она. Большой отец, значит, в буквальном переводе. Забавно. Я засмеялся.
– Говорят, у тебя дедушка – генерал? – спросила Анна Робертовна.
– Ага, – ответил я.
– Такого слова – «ага» – в русском языке нет, – наставительно сказала Анна Робертовна. – «Ага» – это по-татарски «барин, хозяин». Никогда не говори так – «ага», если хочешь быть по-настоящему воспитанным человеком. Отвечай: уй! Пардон, отвечай: да!
Ну, эта Анна Робертовна! Мама говорила, она в каком-то забавном институте до революции училась. Благородных девиц, что ли? И что за институт – смехота! Вот и меня благородным всё норовит выучить. Но спорить я не стал.
– Уй, – отвечал ей, – мой дедушка – генерал.
– Во французской армии, – сказала Анна Робертовна, и глаза её затуманились, – если офицер обращается к младшему по чину, то тот откликается по специальной форме. Не «да» или «есть»; а – «мой лейтенант!», «мой капитан!», «мой генерал!».
Анна Робертовна мечтала о чём-то, а я молчал, думая, как это сказать по-французски «мой генерал». Мон – мой, это я знал, а вот как будет генерал?
– Мон женераль! – сказала тогда задумчиво Анна Робертовна. – Мон женераль! Ах, как звучит!
Ну вот, я пришёл домой в тот день, разогрел на плите суп, поел холодных котлет, как вдруг загремел звонок. Долго, протяжно. Я разозлился, думал, опять Кешка. Забыл задание в дневник записать, а теперь трезвонит как сумасшедший – это с ним часто случается. Закричал ему ещё из кухни:
– Тихо! А то как дам!
Открыл дверь, а на пороге отец. Никогда я его таким не видел. Шарф из пальто выбился, шапка на самой макушке, того гляди, свалится, глаза сияют, дышит тяжело – мчался, наверное, по лестнице: ясное дело, не про бетон сейчас он думает. Но про что?
– Где мама? – крикнул отец.
Я плечами пожал. Странный вопрос! На работе.
Отец меня боком двинул, по комнате в грязных сапогах пробежал, прямо по ковру – вот от мамы достанется! – и за телефон схватился.
– Станция! – закричал. – Станция! Соедините с районом!
Потом на меня взглянул, словно только увидел, и закричал, будто в пятый раз мне команду подаёт, а я не слышу:
– Собирайся! Живо! Дед летит! Только что звонил!
Мама за рулём
Мама сидит за рулём, крутит баранку, хватается за рычаг, которым переключают скорость, и причитает:
– Ну как же так, господи! Стыдища-то какая! Ждала-ждала, а в доме пусто! Хоть бы пельменей навертеть!
На неё забавно смотреть: модный берет на голове, красивый шарфик, накрашенные губы, а баранку вертит, как заправский лихач.
Дорога до города, где аэропорт, – ухабистая, с глубокими рытвинами, полными жёлтой, глинистой воды. Мамин «газик» рычит на подъёмах, нас с папой подбрасывает на рытвинах, но мы молчим – оба в полной маминой власти.
Погодка сегодня, как назло: ветер бросает в ветровое стекло пригоршни дождя, «дворник» не успевает его чистить, и дорога, и деревья рядом сквозь водяную муть видны искажённо, неясно, но мама газует на полную скорость. Ну, мама!
– Вот видишь, Несчастный Скиталец, – кричит она, – какие у вас дороги! А если человек заболеет и такая погода, что вертолёт не вызовешь? Не довезут ведь! Садовые вы головы!
Папа на мамину критику не отвечает. Молчит. Он весь напряжён. Его взгляд устремлён вперёд, хотя впереди, кроме размытой дороги да грязи, ничего не видно.
– Наверное, аэропорт не принимает! – говорит он и спрашивает маму: – Что тогда? Возвращаться?
– «Возвращаться»! – возмущается мама. – Столько ждали, так мчались – и возвращаться! Будем ждать!
Ждать! В аэропорту нам говорят, что надо ждать. Что самолёты задерживаются из-за метеорологических условий.
Папа отходит от окошечка, где дают сведения о самолётах, и пожимает плечами. Лицо его растерянное.
– В суматохе, – говорит он, – я не спросил подробностей. Он сказал только, что его подбросят военные лётчики. Друзья. Чтобы мы просто сидели и ждали. Но как же ждать?
Мама резко вскакивает, исчезает, потом появляется.
– Ну вот, – говорит она, – все самолёты стоят, а наш идёт на посадку. Военный транспортный самолёт.
Мы бежим к выходу, и сердце у меня колотится. Ещё бы, я же не видел своего деда. Вернее – не помню. Но это всё равно что не видел. Вот он выйдет сейчас из своего транспортного самолёта в генеральской форме, весь в орденах, и все будут оглядываться на нас.
Я смотрю вокруг. Аэропорт маленький и тесный, а сейчас приходится пробираться среди людей и тюков, потому что погода нелётная и народу набралось полно. Вон эвенки узкоглазые, хитрые, с трубочками во рту. Вон геологи в походных сапогах с десятками ремешков и застёжек. Вон солдаты с мешками и без погон – эти, я знаю, просто ждут машину, а приехали они к нам на стройку после армии.
Вздрагивают стёкла в окнах от гула самолёта, вздрагивает и народ, думает, нелётная погода кончилась. Но она не кончилась. Это просто прилетел мой дед.
Мы втроём выбегаем на бетонную полосу и мчимся под проливным дождём к самолёту.
Самолёт удивительный. Вытянутый, с откинутыми далеко назад крыльями.
Мы бежим по лужам к удивительному военному самолёту, который привёз наконец моего деда, я вглядываюсь в тёмный провал открытой двери и жду, как сейчас, вот сейчас – сию секундочку, дед появится на её пороге.
Я обгоняю маму и отца, я жму во все лопатки и вижу, как по шаткой лесенке, спиной ко мне, спускается мужчина в лётчицком шлеме. Я поддаю газу и проношусь мимо какого-то маленького старика в коричневом пальто и кепке. Старик что-то говорит мне, кажется, но тут уж не до него, я подлетаю к мужчине в лётчицком шлеме, думая, зачем артиллеристу такой шлем. И говорю спине, улыбаясь во весь рот:
– Мон женераль!
Человек оборачивается, я вижу молодое лицо, белые зубы.
– Вон твой женераль! – говорит человек и показывает рукой.
Я растерянно улыбаюсь и вижу, как вдалеке от самолёта мама и отец обнимают того старика, мимо которого я пронёсся.
– Какой же он генерал? – говорю я растерянно.
– Генерал что надо! – отвечает лётчик и хлопает меня по плечу.
Я иду к маме и отцу и к тому старику, который, кажется, мне что-то сказал.
Иду медленно, не понимая сам, что произошло, как я мог ошибиться и почему он в коричневом пальто и кепке, а не в генеральской фуражке с кокардой и шинели с золотыми позументами. Я иду, а мама и папа, обняв старика, смотрят на меня, смотрит на меня и старик, и незаметно для себя я прибавляю шагу, а потом бегу к нему и тычусь лицом в холодное, пропахшее табаком пальто.
– Не признал! – говорит дед. – Вот беда-то, не признал!
Мы возвращаемся в аэровокзал, пробираемся сквозь толпу, и никто не обращает внимания на деда. Демобилизованные солдаты непочтительно стоят к нему спиной, а не вытягиваются по привычке – пусть им и не обязательно – перед моим генералом!
Часть третья
Отставка
Какой же он всё-таки?
И вот я сижу рядом с дедом и разглядываю его. Он теперь в парадном мундире – я заставил надеть. На каждом погоне по две звезды. На груди ордена – вон тут их сколько!
Лицо у деда морщинистое, стариковское, на голове гладкие волосики. На того дедушку, который над папиным столом на фотографии, совсем не похож, усики щёточкой сбрил. Глаза одни и похожи. Блестят, смеются. Дед и сам всё смеётся, надо мной подшучивает:
– Что же ты! Мимо деда пробежал!
Я пожимаю плечами. Вот уж сколько мы сидим тут, за праздничным столом, а я всё не могу избавиться от неприятного чувства неловкости. Действительно, шляпа. Разогнался.
Дед ерошит мои волосы, утешает:
– Ну, я тебя тоже не узнал бы, ежели встретил на улице.
Голос у деда густой, рокочущий, громкий. Когда он говорит, висюльки в нашей люстре позвякивают, и в комнате будто бы тесно становится.
– Это я на войне глотку разработал, – говорит дед, – кричать много приходилось, понимаешь? И по телефону, да и возле орудий – грохот там стоит, вот и приходится. В артиллерии вообще голос нужен.
Дед втягивает в себя воздух, лицо у него вдруг багровеет, и он кричит так, что наш дом, того и гляди, рассыплется:
– О-о-о-оггггонь!
Это выходит так неожиданно, что мама даже бледнеет от испуга. А папа хохочет. Вот какой голосище у деда!
Я тоже смеюсь и хочу попробовать, как он:
– Оггонь!
Но у меня получается пискляво, негромко. Мама в ужасе, ночь ведь уже, но дед успокаивает её:
– Ольга! Это я один раз. Надо же внуку доблести свои показать. А то он на аэродроме мимо меня пробежал да и сейчас вот разглядывает мои волосёнки, мои дряблые щёки и думает – ну что за генерал! Вон одни звёзды и спасают.
Дед смотрит на меня пристально, в упор, и я чувствую, что краснею. Пусть немножко не так я думал, но ведь думал…
– Однако ты не считай, – говорит дед, – что у меня один голос и есть. Я стреляю хорошо.
– Из ружья? – спрашиваю я обрадованно.
– Из карабина, из пистолета, из автомата.
– Меня научишь? – прошу я.
– Научу, если оружие достанем. Пахать умею. Плотничать немного. Плавать. Ты-то умеешь?
Я качаю головой. В нашей реке не научишься – течение в ней мощное и вода холоднющая: окунёшься да и назад.
– Это похоже на вас. У речки живут, а плавать не умеют. У меня в армии, бывало, как сибиряк – так топор.
– Какой топор? – спрашиваю я.
– Ну, знаешь, как топор плавает?
Я смеюсь. Топор здорово плавает, это верно, бултых – и на дно.
– А научишь? – спрашиваю деда.
– Всему научу, – говорит он и опять треплет мои волосы, – всему, что сам умею. А ведь умею! И вообще я вятский. А вятские – парни хватские. Слыхал? Семеро одного не боятся!
– Хватский! – зовёт отец деда. – А теперь признавайся: за что в отставку отправили? Сам бы не ушёл – я ведь знаю.
– «За что, за что»! – ворчит дед. Вылезает из-за стола и ходит по комнате из угла в угол, как отец. Вопрос ему этот не нравится. – Хватит уж, сколько можно? В девятьсот пятом родился – так, в двадцать третьем в армию взяли. Вот и считай: пятьдесят с гаком в армии. Сколько можно? Молодые растут. Им место уступать надо.
– Ну так вот, товарищ генерал-лейтенант, – говорит медленно папа, – в отставку вас вывели по состоянию здоровья, из-за сердца, это мне известно, так что здесь, у нас, отдыхайте наконец. Славу богу, за свою жизнь наработался!
– Чего это ты, товарищ лейтенант запаса, учишь старшего по званию? – спрашивает дед.
Он остановился в углу комнаты – маленький, темноглазый. Ни на кого из нас он не похож. Брови чёрные, кустистые – строгие. И глаза чёрные тоже. Того и гляди, крикнет сейчас отцу: «Смирно!»
Но дед устало снимает мундир, кладёт его на стул, медленно опускается на краешек дивана.
– Отдыхать так отдыхать, – говорит он глухо.
Дедушкина отставка
Утром начинается непонятная суматоха. Уже пора уходить, уже «газики» ждут под окнами, уже все мы одеты, и вдруг папа – в пальто и в шапке – начинает метаться по комнате, ищет субботнюю газету с телепрограммой.
Вначале я ничего не понимаю. Папа наконец победно размахивает газетой, красным карандашом подчёркивает в ней какие-то строчки, объясняет деду, как включается наш телевизор, и тут начинает суетиться мама. Она роется на книжной полке, снимает стопку книг, спрашивая при этом деда, что он предпочитает: фантастику, детективы, исторические романы?
Один я стою у порога без дела. Теперь мне ясно, отчего такая суета. Это, конечно, правильно. Деду будет скучно. Работал, работал всю жизнь, на войне сражался и вдруг – трах, бах! – нате вам! Сиди спокойненько, без всякого дела.
Я поднатужился, посоображал, что бы такое и мне деду предложить, но ничего не придумал. Просто ему позавидовал. Эх, вот бы мне! Взять и просто так, без всяких уважительных причин, не пойти в школу. Сидеть дома, как дед, и чем хочешь заниматься!
Я вздыхаю, киваю деду и замечаю, что дедушка грустный. Он улыбается, но сам невесёлый: глаза у него не смеются. Какие-то насторожённые глаза. Тревожные. Печальные.
– Хорошо, хорошо! – говорит он маме и папе. – Телевизор обязательно посмотрю. Книги непременно почитаю. Счастливо вам! Поработать. Поучиться. – Но не выдерживает всё-таки. Произносит бодро: – А я ведь первый день. Безработный-то… – И снова смеётся: – Ух, отосплюсь!
Мы прикрываем дверь, молча спускаемся по лестнице. У машин мама и папа озабоченно переглядываются. Смотрят на меня.
– Переживает, – говорит отец.
– Антошка, – вздыхает мама, – ты из школы сразу беги домой, нигде не задерживайся. Погуляй с дедушкой. Покажи ему посёлок. Стройку. Шефствуй, в общем, до нашего прихода.
«Газики» разъехались, я пошёл в школу. Ничего себе – задачка! Шефствуй над дедом. Это сказать легко. А как шефствовать-то?
Я весь день задумчивый в школе был. Кешка даже удивился. Думал, я заболел. Но я не заболел. Я всё думал, как мне быть. Как я шефствовать должен.
Голос учительницы как будто издалека откуда-то слышался: бу-бу-бу… После математики меня даже похвалили за внимательность. Вот дела! За внимательность хвалят, а я ни одного слова не слышал.
Так я ничего и не придумал.
Вообще-то можно было бы в магазин сходить – за хлебом, за молоком, дрова поколоть, воды наносить, как тимуровцы у Гайдара. Но дрова колоть ни к чему – у нас ведь центральное отопление, вода по водопроводу течёт, а за хлебом и молоком я и так хожу, без всякого шефства.
Нет, ничего я не придумал. Но домой помчался сразу. Ведь мы с дедом ещё как следует и не поговорили. А у меня к нему вопросы. Целая куча. Про войну. Про артиллерию. Про всякое такое.
Ещё на лестнице я услышал вкусный запах. А когда дед мне дверь открыл, запах этот прямо в нос ударил.
Я открыл рот. Вообще-то рот у меня сам открылся. Автоматически.
Ещё бы!
Дед стоял в закатанных старых штанах и в калошах на босу ногу – где их он только выкопал! Редкие волосики на голове торчали в разные стороны.
В одной руке он держал тряпку. А сам испуганно улыбался.
– Слава богу! – воскликнул он совсем не по-военному. – Я думал, родители!
Как загипнотизированный, я положил портфель, разделся, обошёл квартиру. Всё было перевёрнуто вверх дном. Ковёр лежал, свёрнутый в трубу. Диван сдвинут со своего места. Стулья торчали пирамидами, друг на друге.
Дед окунул тряпку в ведро с водой, наклонился – и я снова поразился. Он мыл пол быстро, ловко, умело. Будто всю жизнь не в армии командовал, а только полы и мыл.
Оторопь моя постепенно проходила. Сначала я хотел возмутиться. Хотел сказать, что пожалуюсь маме: не для того дед сюда летел с военными лётчиками, чтобы полы мыть. Но потом представил, как расскажу про эту сцену Кешке. Как он меня за такую фантазию обхохочет, и сам фыркнул. Потом засмеялся. Потом захохотал. Это надо же! Генерал моет пол!
Дедушка строго взглянул на меня, не отрываясь от дела. И вдруг засмеялся. Тоже захохотал.
– Давай-ка, – сказал он мне, – ищи вторые калоши! Бери вторую тряпку!
Вторых калош, конечно, не нашлось, я шлёпал босиком по мокрому полу, двигал диван, расставлял стулья, протирал мебель влажной тряпкой. Голову я повязал полотенцем на пиратский манер, заставил сделать то же самое и деда. Мы походили на двух матросов, на двух разбойников, прибирающих каюту одноглазого капитана. Хриплым голосом я распевал строчку из какого-то фильма:
- Эх, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
- Ох, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
- Ух, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
Других строчек я не знал и повторял одну эту. Только междометия менял: эх, ох, ух, ых. Песня была простая, и дедушка стал мне подтягивать. Получалось у нас весело, в лад:
- Ых, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
– Чем это так вкусно пахнет? – наконец спросил я.
Дедушка странно всхлипнул, бросил тряпку и, поскальзываясь на мокром полу, побежал в кухню.
Оттуда раздался грохот, дедушкин стон, я кинулся ему на помощь, и снова рот у меня открылся. Автоматически.
Из газовой духовки тянулся лёгкий дымок, а на тарелке посреди кухонного стола возвышалась пирамида поджаристых, аппетитных пирожков.
Вот так дедушка! Вот так генерал!
Дедушкино шефство
Вот ведь как выходит! Не мы над ним, а дедушка над нами шефство взял.
Утром мы теперь выходим из дома вчетвером.
Мама и папа садятся в машины, а мы с дедушкой расходимся в разные стороны. Я в школу, он – в магазин.
Время от времени я останавливаюсь и гляжу, как дед не спеша шагает по улице и как поблёскивают у него в авоське молочные бутылки.
Дед оборачивается тоже, машет мне рукой, а у меня сердце сжимается от жалости к нему.
Нет, нет, всё-таки я не согласен с этим!
Боевой генерал, пусть в отставке, и в магазин с бутылками идёт! Пол моет. Пирожки печёт.
Я думал – это один раз. Я тоже один раз в третьем классе пол вымыл. На Восьмое марта. Хотел потом всё время мыть, да никак собраться больше не смог. Всё дела, дела… А вот дед – каждый день по хозяйству возится.
Мы деда не раз ругали. Но наши атаки всегда неудачными были. Дед говорил, посмеиваясь:
– Что же мне делать прикажете? У вас тут вон какая скучища! Средний возраст населения двадцать пять лет. Позор! Стариков не имеете! В Москве, например, их сколько! На лавочках сидят, в домино режутся! Должен же я чем-нибудь заниматься!
Мама в отчаянии была. Пока дед на кухне курил, папе шептала:
– Что же делать теперь! Какой стыд! Генерал пол моет! Ковры вытряхивает!
– А ты забудь, что пол моет именно генерал, – посоветовал отец.
Но мама всё-таки придумала. Прибиралась потихоньку утром. Вставала в полшестого и тихонько пол мыла, посуду драила. На цыпочках ходила, чтоб нас не разбудить. Дед её манёвр разгадал. Сказал за завтраком:
– Ольга, ты это брось!
– Чего, Антон Петрович? – прикинулась мама.
– Я тебе покажу, «Антон Петрович»! – сказал грозно дедушка. И после маминой приборки всё равно пол сам вымыл.
В тот день, когда он пирожки второй раз испёк, мама едва не заплакала.
– Антон Петрович! – воскликнула отчаянно. – Ну что вы делаете? Вы же меня в ужасное положение ставите!
Дед к ней, шаркая тапками, подошёл. В руке самый румяный пирожок. Откусить заставил. И пока мама жевала, сказал:
– Оленька! Ты у меня передовой человек, правда? Ну так и плюй на всякие предрассудки! Я ведь живой ещё, верно? Или ты меня для музея бережёшь? Выдающихся личностей? Генерал такой-то? – Дед скрестил руки на груди, будто Наполеон, задвигал смешно бровями. Сам засмеялся. – Так генералов-то ведь полно! – Вдруг рассердился: – И давай разговоры эти прекратим!
Мама его крепко обняла. Я рядом стоял – видел, как у неё слезы навернулись.
– Папа, – сказала она, – какой же ты чудной.
Дедушка её по спине погладил.
– Ну вот, – сказал, – и лады. Давайте пирожки есть.
Стали мы пирожки есть, дедом испечённые.
И молоко пить, которое он покупал. И по полу ходить, который он вымыл.
– Какие вы странные люди, – сказал дед, – сами работаете, учитесь, а я, хотите, чтобы в стороне сидел? Не за этим я сюда ехал! Ясно?
Мама вздохнула. Сдалась.
Секретный способ
Мама сдалась, а я не сдавался. Слова деда я запомнил. Про стариков. Что их у нас нету. «Как же нету? – думал я. – А француженка Анна Робертовна?»
И вот я собрал денег, пошёл в клуб и купил у продавщицы Зинаиды Ивановны шесть порций мороженого. Съел их по специальному методу. Не лизать надо мороженое, а глотать прямо кусками. Этот способ проверенный, мне его Кешка рассекретил. Причём у нас такой способ только весной и осенью действует. Ну, летом иногда, в жару.
А зимой – никогда. Зимой у нас мороженое хоть килограммами ешь – ничего с тобой не сделается. Я думаю, это потому, что и на улице мороз и в животе мороз. Равенство температур. Холодное равновесие. А вот осенью – другое дело. Осенью на улице – ни то ни сё. Дождь моросит, пузырится в жёлтой грязи. Осенью Кешкин способ помогает.
Была осень как раз. Я взял у Зинаиды Ивановны шесть мороженых по девять копеек и, не разжёвывая, кусками прямо, съел. Весь вечер тихонько за голову себя трогал. Не началось ли? Не началось. Вот обида.
В школе я Кешке про своё несчастье сказал.
Кешка – человек опытный, настоящий кержак. Я, например, просто сибиряк, потому что в Сибири родился. А Кешка – кержак, значит, из сибиряков сибиряк, все его предки – и родители, и деды, и прадеды – жили всегда в тайге, занимались таёжными промыслами: охотились, шишку добывали, таёжный мёд, рыбачили, лес сплавляли. Когда реку плотиной перегораживать начали, Кешкин отец на стройку пошёл. И Кешкин дед – Иннокентий Евлампиевич.
Говорит Кешка, как и отец его, немного, кратко. Когда на уроке отвечает, слов даром не тратит. Поэтому по математике у него круглые пятёрки, а вот если до истории, географии или литературы дело дойдёт – дело швах. Тут говорить надо. Словами блистать. Приводить примеры. А Кешка скажет: «Колумб открыл Америку в 1492 году» – и молчит. Его учительница пытает: давай, мол, подробней. Как Колумб плыл, что видел, и так далее. А Кешка с ноги на ногу переступает, плечами пожимает, не понимает, чего от него хотят: самое главное, дескать, я же сказал.
– Ну, плыл, – говорит, – как все… Только не в ту сторону.
– Да, – вздыхает учительница, – тебя, Евсеев, под пресс, наверное, класть надо, чтобы слова выжать.
Кешка не любит такие уроки. Возвращаясь от доски, бурчит под нос:
– Факты-то я сказал! Чего ещё!
Но по истории и географии, по литературе и природоведению одних фактов, оказывается, мало. Не понимают Кешку эти учителя, а зря. Кешка – он вон какой. Чего только не знает и не умеет! Костёр запалить с одной спички. Даже в дождь. Не каждый взрослый сможет. Определить в тайге, где север, где юг – без всяких компасов, по деревьям. Где север, на деревьях, оказывается, мох растёт. Да что там! Кешка все грибные места знает. Знает, где ягоды растут.
Однажды он нарисовал маленького человечка. Жёлтенького. Руки и ноги длинные, и голова лысая. Кешка сказал мне, что человечек этот на самом деле никакой не человечек, а корень, который на человечка похож. Называется женьшень, корень жизни. Из него драгоценное лекарство делают, и люди, которые его выпьют, долго живут. Растёт этот корень на Дальнем Востоке, но старики говорят, встречается и в Сибири. Только редко.
Кешка зелёным карандашом лист нарисовал. Узорный, с разрезами. Корень в земле живёт, так его по таким листьям ищут. Потом Кешка с меня железное слово взял. Что я молчать буду, как рыба. Потому что он поставил перед собой цель – найти женьшень во что бы то ни стало.
Вот вам Кешка. Так что его учителя недооценивают. Не понимают. Поймут, когда Кешка женьшень найдёт.
Ну ещё какой Кешка?
Черноволосый и чернобровый. Лицо у него широкое и скуластое. И руки – будь здоров. Кешка – чемпион в классе. Кого хочешь на локотки пережмёт. Или ладонь сдавит так, что слёзы из глаз брызнут. Но Кешка этим не гордится и зря свою силу не показывает. За это я Кешку уважаю.
Но прежде всего я Кешку уважаю за умные советы. По-моему, он всё знает. Вот я ему и пожаловался, что секрет про мороженое не выходит. Кешка подумал и сказал:
– Оно, конечно, есть ещё способ.
Потом оглядел меня пристально, словно прикинул: выдержу ли? Я его локтем двинул: давай, мол, о чём речь.
– Ладно уж, – сказал Кешка. – Возьми простыню, намочи в холодной воде, завернись в неё и стой, пока зубы не застучат. Десять минут зубами стучи. Но не больше. Понял?
Вечером температура поднялась к тридцати восьми.
«Хорошо, – подумал я, довольный, – теперь займёмся делом».
Наши разговоры
Утром мама велела мне лежать, обещала периодически звонить, а дед, надев сапоги, убежал в магазин.
«Не хватало ему, – думал я, – ещё ухаживать за больными!»
Но что делать? Искусство требует жертв.
Может быть, для того, чтобы подбодрить меня, а может, это он всегда так делал тут в одиночестве, когда мы уходили, дед начал петь. Вернулся из магазина, погремел кастрюлями, поставил молоко кипятить и стал петь:
- Дан приказ – ему на запад,
- Ей в другую сторону!
- Я его поддержал:
- Уходили комсомольцы
- На Гражданскую войну!
Дед принёс кружку горячего молока с содой, заставил выпить. Пока я морщился и потел, он впечатлениями делился.
– Странный у вас посёлок, – говорил дед. – Днём магазины закрывать можно. По-моему, один я по посёлку и хожу.
Он приоткрыл форточку, курил в щёлку, думал про наш посёлок.
А я про него думал.
– Что ты там делал? – спросил я. – В Москве? Что генералы делают, когда войны нет?
Дед рассмеялся.
– Работы у генералов невпроворот. Это ведь кажется, что войны нет. Где-нибудь она да и есть. Воюют другие, понимаешь-ка, а нас разве это не касается? Вот если станут бить при тебе маленького да слабого, разве ты в стороне стоять станешь?
Я головой мотнул. Конечно, нет.
– А тебе страшно на войне было?
– Было. Только солдату на войне страшней, чем командиру. Командир командует, он на наблюдательном пункте или в штабе, а солдат – под пули идёт. Так что командир обязан на войне бояться. Не за себя. За солдат, которые по его приказу воюют.
– А хорошо генералом быть? – спросил я.
Дед на меня покосился. Помолчал, подумал.
– Конечно, идёшь по улице, звёзды блестят, вроде приятно. Солдатики тебя приветствуют, прохожие оборачиваются. Но это всё ерунда. От этого даже устаёшь.
– Как ты говоришь! – сказал я. – Будто ничего в этом особенного нет – генералом быть.
– Особенное есть, – ответил он серьёзно. – Это ответственность. Ты вот только за себя отвечаешь, за свои отметки, за своё поведение. А командир отвечает за людей, за их выучку, за их умение воевать. И за то, чтобы они были сыты. Чтобы были обуты. Чтобы настроение у них было хорошее. За всё и за всех отвечает. А это нелегко и непросто.
Позвонила мама. Спросила, как я себя чувствую. Дед сказал, хорошо. Когда поговорил, пошёл в кухню.
– Пора варить курицу, – сказал мне.
– Подожди варить курицу, – попросил я. – Достань свой мундир. Повесь его на стул. Я пока погляжу.
Дед хмыкнул, но мундир повесил. Ушёл.
Я смотрю на генеральскую форму, на дедовы ордена. Эти два я знаю, да их всякий знает – ордена Ленина. И орден Боевого Красного Знамени я знаю. Их у деда три. А такой я первый раз вижу. Орден Александра Невского. Ещё один – иностранный какой-то, в виде креста. А медалей, медалей…
Я встаю потихоньку с дивана, надеваю дедов мундир, подхожу к зеркалу. Шевелю бровями, как он, протягиваю руку вперёд: я видел такую картинку – Кутузов с протянутой вперёд рукой.
Я нравлюсь сам себе. Вот бы тоже генералом стать! Почему молодых генералов не бывает? Лет в пятнадцать? Ну ладно, хотя бы в двадцать? Идёшь, а тебе все честь отдают. Стоят по струнке.
Я сам себе честь отдал. Потом мундир снял. Опять ордена разглядывать принялся. И не заметил, как заснул.
Проснулся я от звонка. Мама опять узнавала, как я себя чувствую.
– Мама, – сказал я, – позови к нам Анну Робертовну. А то у нас сегодня занятие. Боюсь пропустить.
Мама удивилась. Ничего не ответила, но я чувствовал, как на том конце провода вопросительный знак светится. И даже не один. Три.
Мама ничего не сказала, а вечером приехала вместе с Анной Робертовной. Деда они врасплох застали. Всё в тех же домашних тапочках и в спортивных шароварах. Он смутился, вытирал руки кухонным полотенцем, а Анна Робертовна порозовела и сказала по-французски:
– Мон женераль!
Фу ты, господи, разве для этого я её сюда зазывал и даже мокрой простынёй оборачивался, чтоб температуру поднять?
Но ничего. Дед не растерялся, шлёпнул друг о друга пятками, выпятил грудь, поцеловал ручку у Анны Робертовны и прогромыхал:
– Мадам!
Серьёзный разговор
Мы позанимались немножко, но Анне Робертовне не до того было – я хорошо понимал. Я эти глаголы спрягал, как в голову приходило, а она всё кивала, соглашаясь: мол, правильно.
Я, конечно, торжествовал. Ага! Ей хочется с дедом поговорить.
Тут мама чай принесла. С кексом. Пока я глаголы спрягал – испекла. Они за стол уселись, я на диване своём чай пью. Всё-таки больной.
– Ну, что ж, мадам, – сказал дед, – пожалуйста, поведайте, как тут пенсионерам живётся? Среди молодых-то?
– Трудно, генерал, – сказала Анна Робертовна. – Как поётся в старинном романсе – «и грустно, и скучно».
– Ну, ну, – улыбнулся дедушка, – что грустно, поверить могу, а скучно – это увольте. Как же скучно-то?
– А так, – ответила Анна Робертовна. – Им тут интересно, они строят, у них план, плотина, кубометры, переходящие знамёна, а у меня? Весь день жду, когда Гриша мой с работы придёт. Поговорить хотя бы. Он придёт, поест и тут же засыпает. Прямо сидя. Представляете?
Дед ложечкой в стакане с чаем поболтал. Задумался.
– А может, и правильно это, – сказал, – может, тут и не должно стариков быть?
– Эх, вы! – воскликнула мама. – Странно слушать мне вас! Да будь моя воля, я бы по комсомольским путёвкам пенсионеров сюда посылала! Они нам как воздух нужны! У нас младенцев полно. А яслей не хватает. Молодые матери дома сидят, с детишками возятся. Вот и приехали бы в эти семьи бабушки, сколько бы женщин освободили. Да что говорить, бабушки – великая сила!
– А дедушки? – спросил я.
– С дедушками, конечно, труднее! – наморщила лоб мама. – С младенцами нянчиться они не умеют. Но и им дело найдётся.
Дед расхохотался. Люстра опять тихонечко зазвенела.
– Ну, Ольга! – воскликнул он. – Ну, государственная деятельница!
Мама покраснела, смутилась и говорит:
– Извините, папа, я же размышляю о проблеме дедушек вообще. Не о вас лично. Вы должны отдыхать.
Дед снова засмеялся, но невесело.
– Вот, Анна Робертовна, – сказал он грустно, – мы теперь уже не только бабушки и дедушки, а проблема!
Мама совсем сконфузилась и растерялась, стала собирать со стола, а Анна Робертовна проговорила:
– Всё жду, жду, когда мой Гриша женится, да дождаться не могу. Так что я даже и не бабушка. Просто так… Старуха…
Дедушка посмотрел на неё пристально, молча, задумчиво разгладил скатерть, вздохнул.
– Ну что вы, Анна Робертовна, – сказал он тихо, – что вы… У каждого времени года своя прелесть. Зима, весна, лето, осень… И у человека так же. Старость – это же осень человеческой жизни. И в ней – своё очарование. Свои достоинства…
– «Если бы молодость знала, если бы старость могла», – продекламировала Анна Робертовна, порозовев.
– Да, да, – сказал дед, – всему своя пора, и надо, чтобы старость не была отмечена унынием, тоской, простым доживанием дней.
Они говорили негромко, и у деда, и у Анны Робертовны глаза как бы покрылись лёгким туманом – они словно ушли из этой комнаты, не видели маму и меня, они жили в каком-то своём мире, далёком и непонятном мне, и разговор их был спокойным, неторопливым, глубоким, как река…
Но всё кончилось. Анна Робертовна засобиралась домой, дедушка с достоинством сказал: «Позвольте вас проводить!» – переоделся в генеральскую форму; увидев его в этой одежде, Анна Робертовна затрепетала, покрылась пунцовыми пятнами, заохала, запричитала.
– Прошу, мадам! – сказал дедушка и подал француженке свою руку калачиком, Анна Робертовна взялась за неё, они ушли.
– Видишь, – сказала мама, – какой галантный у нас дедушка, бери с него пример.
Я улыбнулся.
Я был рад, что всё так хорошо получилось.
Может быть, они и не будут резаться в домино, дедушка и француженка, конечно, нет. Но разве дело в домино! Всё-таки вдвоём веселее, легче.
И хотя дедушка не один ведь живёт – у него же мы есть, – всё-таки веселее, когда есть знакомая старушка.
Будут ходить друг к другу чай пить.
Разговаривать станут, как сегодня…
Работа
Пока деда не было, пришёл с работы папа.
– Ну, генералу – сюрприз! – воскликнул он. Но как мы его ни допытывали, ничего не сказал.
Дедушка вернулся розовый, пока снимал шинель, крякал, отдувался.
– Поднялся, – рассказал, – на горку, посмотреть вашу стройку, а там ветер, холодина!
Он оживлённый был какой-то, весёлый. Подул в кулаки, согрелся, воскликнул:
– Это стройка, я вам скажу! Сколько кранов, сколько машин, сколько свету! От воды пар, будто дым – поле сражения, да и только.
– Ещё бы! – обрадовался отец, торопливо вытащил карту из шкафчика, усадил деда рядом. – Гляди сюда! Вот наши масштабы! Сто пятьдесят тысяч гектаров зальёт водохранилище, когда плотина реку перегородит. Тут много леса. Организованы специальные леспромхозы, чтобы тайгу вырубить!..
Мама рядом подсела, отца перебила:
– Деревни, Антон Петрович, переносятся на новые места. Надо построить тысячи новых домов! Вот тут протянутся линии высоковольтных передач. Здесь будет железная дорога. Тут шоссе.
– А народу сколько к нам едет! – воскликнул отец. – Пока на стройке десять тысяч человек. Будет ещё больше.
Дед крякал от удовольствия, качал головой, удивлялся. Потом положил руку отцу на плечо, взглянул на маму, хитро прищурившись, и сказал:
– Это вы куда клоните, признавайтесь?
– Никуда, – растерянно ответила мама.
– Нет, куда! – сказал отец. – У меня к тебе предложение. Не от себя. От начальника стройки. Узнал он о тебе, хотел немедленно в гости мчаться, да дела задержали. Так вот предлагает он тебе пойти на работу. Начальником отдела кадров. Представляешь?
– Представля-яю! – протянул дедушка и замолчал.
– Текучка у нас, понимаешь, – говорил отец взволнованно. – Люди текут, как река. Одни приезжают, другие уезжают. Особенно молодёжь. Придут из армии, поработают немного, а потом – по домам. С ними поговорить надо, убедить остаться, в общем, дело большое – обеспечивать стройку рабочими кадрами. Давай, батя! Нам как раз такого человека и не хватает!
Дедушка молчал, опустив голову, и поднял её, когда мама напустилась на папу:
– Ты сам себе противоречишь. То говоришь, чтобы папа отдыхал, то находишь ему работу…
– Да нет, – сказал дедушка, – не в этом дело…
Он встал, прошёлся по комнате. Вид у него какой-то усталый был, угнетённый.
– Это он, Оленька, мне работу подыскал утешительную, что ли… Чтобы я при деле себя чувствовал, чтобы лишним сам себе не казался.
Он остановился, посмотрел пристально на отца. Отец нервничал, карандашом по карте стучал, глаза прятал.
– Но я, сынок, свадебным генералом быть не умею, а работать как следует – сам понимаю – уже не смогу… Да и поздно…
Дедушка замолчал снова.
– Поздно, – медленно проговорил он, – начинать всё сначала…
Папа карту сложил. Улыбнулся. Сказал дедушке: «Что ж, на нет и суда нет», а мама на папу набросилась, дедушку поддержала: «Правильно, Антон Петрович, надо отдыхать, какая ещё работа, вы уже наработались», но дед переживал, маялся – я это хорошо видел.
…Мы лежим с ним в темноте, я на диване – по случаю болезни, он на моей раскладушке. И никак не можем заснуть. Раскладушка под дедом скрипит. Он ворочается. Переживает…
– А как это понимать, – спросил я, – свадебный генерал?
Дедушка повернулся ко мне, скрипнул раскладушкой.
– Тоже не спишь?
– Не сплю, – шепнул я.
– Позорное звание это, Антошка! Свадебный генерал! На свадьбу, например, зовут генерала. Чтобы было торжественней. Чтобы все говорили потом: «Это да, это – свадьба! Даже генерал был!» А генерал к свадьбе отношения не имеет. Ни сват, ни брат. Вот и я не хочу быть таким генералом.
Мы молчим.
– Так то свадьба!
– Да никогда нельзя быть свадебным генералом! – возмущается дед. – Нигде! Разве не понимаешь? Или работаешь как все, или…
Я вздыхаю. Дедушка вздыхает тоже.
– Как думаешь, Антошка, – спрашивает он, – обиделся на меня папа?
– Не знаю. Он же хотел как лучше!
– В том-то и дело, – говорит дед, – он для меня старался, а я отказываюсь. Но ничего. Пообижается и перестанет. Поймёт.
Он тяжело дышит в темноте.
– Чего ты? – спрашиваю я.
– Да сердце что-то прихватило, – шепчет дед. – Встань тихонько, накапай мне из флакончика, который на подоконнике стоит. Но только – чур! – родителям ни гугу.
Мне нравится такое доверие. Я шлёпаю по полу. Капаю в стакан из флакончика. Наливаю воды. Даю лекарство деду. Он выпивает.
– Хорошо, – говорит, – теперь полегче.
Молчит. Я думаю, он заснул. Закрываю глаза. Думаю про деда. Про то, какой он вдруг оказался. А дед говорит:
– Ну хорошо, а без простыни ты меня с француженкой познакомить не мог?
– Как же? – отвечаю я. – Ведь на занятия я к ней домой хожу. – Но тут же спохватываюсь: – Как ты узнал?
– Военная тайна, – отвечает дед.
Я тихонько смеюсь.
– А настоящая военная тайна у тебя есть? – спрашиваю я. – Взаправдашняя?
– Ещё какая, – говорит он тяжело.
– Расскажешь? – прошу я.
– Придётся, не помирать же мне со своей тайной.
Часть четвертая
Злой демон
Злой демон
Есть такое выражение – «Злой Демон».
Я когда про него думаю, он мне представляется лохматым, с человечьим лицом. За спиной у него перепончатые крылья с острыми углами – как у летучей мыши. Бр-р-р… И хотя я его себе ясно представляю, Злой Демон совершенно невидим. Он может витать в воздухе, и тогда воздух потрескивает и рассыпается искрами – как будто синтетическую рубашку с себя снимаешь. Он может поселиться в человеке, в каком-нибудь знакомом человеке, или – ещё хуже! – в самом тебе, и тогда, что бы ты ни делал, всё будет плохо кончаться, и с тобой случится что-то такое необъяснимое, отчего жизнь наступит хуже некуда…
В то утро я проснулся, как обычно. Ни о каком Злом Демоне не думал. Пошёл в школу, сунул в парту портфель, о чём-то заговорил с Кешкой, и всё было обыкновенно, как всегда.
И тут это случилось…
Хлопнула дверь, и на пороге класса возник Злой Демон со своими редкими зубами, захихикал, пустил через весь класс портфель в угол и заорал:
– Э, народ! Знаете, кого я вчера видел? Генерала!
– Во сне, что ли? – спросил Кешка.
И класс, по обыкновению, грохнул.
– Нет, – ответил он, ничуточки не смутившись. – Перед сном. Пошёл прогуляться и вдруг навстречу – он. Две звезды на погонах! Лампасы на штанах!
– Ну, барон! – поразился Кешка.
– Какой барон? – не понял Злой Демон.
– Мюнхгаузен! – воскликнул Кешка.
И все опять покатились со смеху.
Над ним всегда смеялись, над этим Злым Демоном. За привычку врать. За его дурацкие выдумки. И я всегда над ним хохотал. Но тут у меня сердце сжалось. Злой Демон говорил правду, и я тогда ещё ни о чём не подозревал, ничего такого не думал, и человек этот никаким Демоном для меня не был, а был просто Кириллом Пуховым по прозвищу Газовый Баллон. Звали его так за то, что Кирилл был самым толстым в нашем классе.
Ребята смеялись над Пуховым, он таращил глаза и божился, что не врёт на этот раз ни капельки, а я краснел, и меня распирала обидная досада на всех. И тогда я сказал, перекрывая гомон:
– Прекратите смех. Генерал – мой дедушка.
Тут уж Газовый Баллон постарался: захрюкал. Это у него смех такой. Не как у нормальных людей. Он когда смеётся, то хрюкает. И такой его смех всегда всех смешит. Все в классе так и покатились. Может, покатились из-за Баллонового хрюканья, но я решил, что смеются надо мной.
Я покраснел ещё больше. Даже слёзы у меня навернулись. Вот тебе и на! Вот тебе и сюрприз! Я ведь хотел сюрприз устроить. Как мне хотелось про деда рассказать! Ну, хотя бы Кешке! А я молчал, крепился. Действительно, что значат слова? И я придумал. Придумал здорово, а вышло как… Я же решил – наденет дедушка форму, и мы вместе в школу придём – вот все ахнут. А вышло – смеются, будто я какой-нибудь редкозубый враль Кирилл Пухов.
Кешка меня локтем в бок толкнул, буркнул недовольно:
– Чего ты-то?
Это последней каплей было. Гордость моя взбунтовалась, что ли? Или, может быть, Злой Демон именно в этот момент первый раз меня дёрнул. Я вскочил и сказал, едва сдерживаясь от злости, Газовому Баллону:
– Хочешь – на спор?
– Не промахнись, Асунта! – воскликнул Пухов.
И все покатились снова.
– Имей в виду – на «американку», – сказал я, дрожа от нетерпения. Немедленно, да, да, немедленно надо мчаться домой… Привести дедушку… Нет, это неудобно… Он обидится… Тогда…
Надо идти всем, кто не верит, к дому. И попросить дедушку выйти на балкон. А перед этим он должен надеть мундир.
Я едва дождался конца уроков. Каждую переменку охотники подзуживали то меня, то Пухова. Подзуживать было легко, требовалось только сказать: «Да брось ты, мало ли, погорячился», – и мы с Кириллом по очереди краснели и надувались, как воздушные шарики.
Наконец прогремел последний звонок. Толпа собралась порядочная. Почти весь класс.
Мы с Пуховым шагаем рядышком, как дуэлянты какие. Сзади понурый Кешка, мой секундант. Дальше – зрители. В толпе мелькает зелёная шапочка Альки.
Алька – это одна девчонка из нашего класса, независимый человек и вообще… Если всем что-нибудь нравится, например фильм, ей очень даже просто он может не понравиться. И Алька это не скроет. Не притворится, что она – как все. Скажет правду, и точка. Остальные девчонки у нас любят быть – как все. Любят, чтобы у них единогласие было, одни вкусы, одни любимые артисты и песенки. Это своё единодушие они очень уважают, а я уважаю Альку… Я считаю, у неё – мужской характер, хотя сама она очень мягкая, не нахальная. Ну, ещё у Альки косы есть. Самые толстые и пушистые в классе. Как у моей бабушки на той фотографии. Но это к делу не относится.
К делу относится, что и Алька идёт вместе со всеми. Шапочка её мелькает. И тут мне на секунду становится жаль Кирилла Пухова. Ведь он проиграл «американку» – три желания в любое время. Проиграл, бедный Газовый Баллон. А Алька увидит моего дедушку.
Что-то такое во мне происходит. Какие-то мурашки ползут у меня по спине, как будто я сейчас пятёрку получу и уверен в этом на сто процентов. Ребята стоят возле дома, я мчусь по лестнице домой, звоню долго, лихорадочно, потом открываю квартиру своим ключом, заглядываю в кухню, в комнаты, в ванную.
Деда нет.
Что же делать? Вот позор…
Сказать, чтобы ждали? Засмеют и уйдут: нашёл дурачков!
И тут гениальная идея приходит мне в голову!
Я скидываю пальто, открываю шкаф, натягиваю на себя дедов мундир с орденами, подгибаю рукава, подумав, надеваю на макушку генеральскую фуражку с золотыми позументами и выхожу на балкон.
Я вижу глаза, устремлённые на меня, – восторженные, поражённые, радостные. Я отыскиваю зелёную шапочку, нахожу Альку и улыбаюсь ей одной. Потом я протягиваю вперёд руку, как фельдмаршал Кутузов, и мне кажется, что мундир мне впору, будто сшит на меня, и ордена на груди вручены в торжественной обстановке тоже мне, и что вообще генерал-лейтенант – это я.
Злой Демон Кирилл Пухов потерянно улыбается.
Привилегии
Класс переменился.
Перед уроками все мальчишки подходили ко мне поздороваться «по петушкам» – это было признаком высшего уважения, а девчонки улыбались мне в любую секунду перемены или урока – стоило только остановить на какой-нибудь свой взгляд.
Сначала я чувствовал неловкость, будто что-то сидело во мне, какая-то заноза. Потом заноза рассосалась, я привык, что «по петушкам» со мной здороваются даже некоторые старшеклассники и учителя смотрят на меня как-то особенно, с подчёркнутым интересом, словно хотят спросить о чём-то, не относящемся к школе, да стесняются.
И вообще я стал замечать, что жизнь моя улучшилась. Что я получил привилегии. Двойки, конечно, и теперь иногда проскакивали. Но не так, как раньше. Теперь учителя ставили их с оговорками. Целые речи произносили: как же, мол, ты, Антон, можешь такое себе позволять? Ну ладно, дескать, был бы неспособный человек, а то ведь не только без двоек, но даже и без троек можешь учиться – и поднатужиться-то надо чуть-чуть.
Не очень приятно выслушивать такие речи, но я притерпелся и даже вывел любопытную закономерность, как сказала бы учительница математики. Я заметил, что иногда, прочитав мне целую лекцию и даже поставив двойку в журнал, учителя дневник мой не требовали так строго, как раньше или как теперь у других ребят. А иногда и в журнале двойка не появлялась, а только жирная точка – будто двойка оставалась в уме: точку пишем, два в уме. И ещё. Ещё учителя будто ждали чего-то от меня. Сначала я не понимал, чего они ждут. Потом экспериментально выяснил: ждут слов. И не требовалось очень уж раскаиваться. Достаточно было сказать: «Извините, я непременно всё сделаю к следующему уроку», – как учителя вздыхали, кто погромче, кто незаметнее, и я мог запросто отделаться от неприятности.
Привилегии были всякие. Директор Максим Сергеевич, например, теперь всегда замечал меня и вежливо отвечал на мои поклоны. Рыжий физрук не придирался и не срамил меня, когда я кулём переворачивался на параллельных брусьях, а завуч никогда не останавливала, если я бежал на перемене по коридору, и не требовала, чтобы я шёл шагом. Я чувствовал, что могу даже уйти с уроков без уважительных причин. Однако на это я не решался. Да и куда пойдёшь среди бела дня в нашем посёлке?!
Словом, жизнь моя наполнялась маленькими привилегиями, я быстро к ним привыкал, и всё шло как по маслу, если бы не Кешка и Алька. Во всей школе только они двое относились ко мне как прежде. Кешка не здоровался «по петушкам», а буркал неохотно: «Привет», и Алька не улыбалась мне каждую секунду. Наоборот, они словно сговорились и поглядывали на меня как-то недоверчиво, что ли. С каким-то сомнением.
А я их понять не мог.
Что с ними случилось? Ведь со мной-то ничего не произошло.
Однажды у меня даже мелькнула нехорошая мысль: неужели завидуют? Я тотчас прогнал её. Не могло этого быть. Не такие люди Кешка и Алька, чтобы завидовать неизвестно чему. Тому, что ли, что дед у меня генерал? Вот глупость-то! Ведь я же тут ни при чём!
Я отогнал эту мысль, да ненадолго.
Однажды я проходил по коридору, а Кешка и Алька стояли у батареи. И когда я прошёл мимо них, то услышал вдруг Кешкины слова. Слова были обидные, и сказал их Кешка обидно, с иронией. Он сказал:
– Без лампасов, а вылитый генерал!
Это слово – «генерал» – он произнёс с ударением, как бы с большой буквы.
Я словно споткнулся.
Я обернулся, ещё не веря своим ушам, не веря, что Кешка, мой друг Кешка способен на такое предательство.
Я глядел на Кешку, чувствовал, как горят мои уши, и видел его взгляд – пустой, будто он и не видит меня, а смотрит сквозь стекло, куда-то вдаль.
Кешка презрительно смотрел сквозь меня, и я готов был провалиться: Алька усмехнулась.
Ясное дело – она усмехнулась над Кешкиными словами и моей новой кличкой.
«Генерал»
Теперь меня звали Генералом.
Кешка и Алька молчаливо хмурились, а остальные произносили новую кличку приветливо, с уважением, и я успокоился. Новое имя даже приятно щекотало меня. Генерал! Мон женераль! Не так уж, в конце концов, плохо. Не то что, к примеру, Газовый Баллон.
Газовый Баллон сник. Не хрюкал больше. Ждал, когда я с него «американку» потребую. И как потребую – при всех, с позором, или один на один. Я часто ловил на себе его взгляд – тревожный, будто просящий о чём-то. О чём? Ясное дело, о чём. Я теперь Генерал, а он как был Газовый Баллон, так им и остался. Стоило мне захотеть, и я его как угодно высмеять мог. За что угодно. За любой пустяк. Хотя бы за то, что он не смеётся, а хрюкает.