Читать онлайн Хорошо жить на свете! Из воспоминаний гимназистки бесплатно

Хорошо жить на свете! Из воспоминаний гимназистки

(Из воспоминаний счастливой девочки)

Посвящается моим детям.

Кто я и что я думаю

Итак, я начинаю записывать свои воспоминания. Со мной часто случаются такие интересные вещи, и потом я так много чего замечаю и думаю, что, если эти листочки попадут когда-нибудь моим внукам или правнукам, право, они не проскучают, читая их.

Прежде всего скажу, кто я и что я.

Мне девять лет и зовут меня Марусей, но называют просто Мусей, a двоюродный брат, Володя, почему-то Муркой. Ведь мальчики всегда что-то не по-людски делают! Красотой я не отличаюсь… Зато мамочка моя прехорошенькая! Положим, это не совсем все равно, но все-таки приятно, что в семье есть кто-нибудь, кем можно похвастаться. A уж мамочкой своей смело могу гордиться: красавица она настоящая и совсем, совсем молоденькая! Ее все извозчики за барышню принимают, когда мы с ней идем по улице: «Пожалуйте, барышни, лихо прокачу»! Да и не одни извозчики, a все решительно не могут надивиться, как у такой молоденькой, хорошенькой мамочки такая большая толстенькая дочь, так как тумбочка я порядочная.

Папа и мама всегда повторяют мне, что я дурнушка; но от этого читателям еще ясно не станет, какова я, потому что и дурнышки бывают разные. Сейчас объясню поподробнее. Волосы у меня черные, вьющиеся, довольно короткие, которые приводят в настоящее отчаяние мою бедную мамочку: как их ни причеши — через полчаса торчат во все стороны («как у индейского царя», говорит Володя). Глаза у меня тоже совершенно черные, и папа называет их «тараканчиками». Нос у меня немного кверху, и противный Володька уверяет, что через него видно все, что я думаю. Конечно, это глупости, и говорит он это только, чтобы дразнить меня, но какое счастье, что на самом деле так быть не может! Ведь это было бы ужасно, если бы старшие иной раз увидали, о чем я думаю! Вообще моему бедному носу не везет: мамин брат, дядя Коля, тот всегда притискивает мне нос большим пальцем, приговаривая: «дзинь-дзинь!» и уверяет, что фасон — чудный для пуговки электрического звонка. Лицо у меня круглое, беленькое, и щеки всегда розовые; но дядя Коля и тут нашел к чему придраться и говорит, что оно точно циркулем обведено. По-моему — неправда: лицо как лицо. Да кроме того, разве это плохо, если обведено, как циркулем? значит аккуратное, не кривое — косое какое-нибудь.

Много бедной мамочке труда стоит заниматься со мной; очень мне ее жаль, но что же делать, когда, как нарочно, во время урока мне все что-то постороннее в голову лезет, и никак я не могу думать о том, что мне объясняют. Одни задачи у нас идут довольно благополучно, и даже мамочка меня хвалит, a уж она даром никогда этого не сделает.

Кто знает, быть может из меня когда-нибудь выйдет знаменитая женщина-математик. То-то публика тогда наперерыв кинется читать мои воспоминания! Но когда это будет? А теперь надо еще уроки на завтра учить.

Перечитала с самого начала все написанное. Какое счастье, что мамочка не видела этих строк! Не говорю уж про кляксы, но ошибки такие, что я некоторые слова сама еле разобрала… Стоит ли писать дальше? Пожалуй, мое потомство ничего не разберет?.. Впрочем, если только это попадет в печать, то в канцелярии, или в редакции (как оно там называется?), вероятно, раньше все ошибки поправят. Вон какая масса книг печатается, a ведь ошибок никогда там не бывает; не может быть, чтобы все писатели были уж так хорошо грамотны! Выдумать рассказ не трудно, но чтобы никто, никто решительно из сочинителей никогда не ошибался в букве «ять» и в окончании «ешь» и «ишь» никогда не поверю!

Буду писать дальше — поправят!

Наша семья. — Мои куклы

Кроме меня, детей у нас нет в доме. Это ужасно! Уж как я прошу у мамочки сестру — нет, так и не могу допроситься! И главное, им же самим хуже: если б я была не одна, я бы гораздо меньше им надоедала, a так мне скучно; великое, подумаешь, удовольствие сидеть с француженкой и разговаривать! Да и придира она: что я ни скажу, непременно поправит, все не так, все не по её; мудрит только; a кто ее знает, сама-то она верно ли еще говорит? Была бы сестра, совсем другое дело; мы бы вместе играли, бегали; даже учиться было бы веселей, a то одна да одна!

Папа и мама с утра уехали на похороны одного знакомого старичка-генерала, a потому уроков у меня не было. Mademoiselle рада радешенька, и сейчас же заперлась в своей комнате, уткнувши нос в какую-то книжку. Она всегда так делает, когда мамы дома нет. Я со скуки пошла разыскивать свою куклу Зину, которая давно уже, бедняжка, не одетая и не кормленная, сидит в своем кресле в детской за шкафом; a около неё на кроватке лежит маленькая Лили. Взглянула я на них, и совестно мне стало. Мне все почему-то кажется, что куклы все понимают, они не могут говорить, не могут двигаться сами, но я убеждена, что и они чувствуют все, и грустят, и радуются. Вот и теперь мне показалось, что Зина с таким укором взглянула на меня! Я вообще ее меньше люблю, чем хорошенькую белокурую Лили, я хотя и стараюсь этого не показывать: если поцелую одну, то и другую; если же Лили и перепадает иногда лишний поцелуй, то где-нибудь в другой комнате, когда я убеждена, что Зина не может видеть. Я вообще больше люблю кукол с мягким туловищем, набитым опилками, и с фарфоровыми головами, с ними играть удобнее. Была у меня одна такая, ее Тамарой звали, она у меня очень часто хворала, так я всегда после болезни делала в ней где-нибудь дырочку и высыпала из неё немного опилок; она, конечно, от этого худела; ну, тогда я начинала ее лечить, везла куда-нибудь за границу или в Крым; там она поправлялась и возвращалась сильно пополневши. Для этого я всыпала ей прежние опилки, a иногда еще и песку добавляла; выходило очень натурально. Один только раз я перестаралась и пересыпала песку, так что кожа не выдержала и лопнула; пришлось на это место заплатку нашивать.

Я думаю что наши мамы для того и дарят нам кукол, чтобы мы с детства приучались быть добрыми, заботливыми матерями. Мне очень стыдно, и это даже, вероятно, грешно, но мне кажется, что я буду очень плохая мать и жена. Маленькие дети: это так скучно, так пищит, так надоедает, a если они молчат, как мои куклы, то ведь тогда так легко забыть про них, уйти в гости, a они останутся дома голодными.

Вообще, что за охота выходить замуж? Что такое мужья? ведь вот все эти противные мальчишки, как Саша Соколов, Петя Угрюмов, Коля Стрепетов, да и все другие Володины товарищи, — ведь вот за кого мне, например, придется выходить замуж. Сохрани Бог! Ни за что, ни за что замуж не пойду!!!

В три часа наши вернулись с похорон и с ними один папин сослуживец, Леонид Георгиевич. За обедом мама говорила, что старичка похоронили в церкви под плитой, что это стоило две тысячи рублей, но зато это чудно. Я совсем этого не поняла, но не хотела при чужом спрашивать. Зачем хоронить человека под плитой, когда можно его зарыть в землю? Да и для чего там плита? Кто на ней готовит? Я понимаю, если бы еще там приготовляли пищу для святых, то была бы честь лежать под ней, но, во-первых, их нет на земле; a во-вторых, они бы и не ели ничего… Разве вот для священников варят?… Тогда, должно быть, только для холостых, потому что когда мы раз были у отца Ивана и там обедали, ему не из церкви приносили, a сама матушка в кухню ходила. И как это я никогда в церквах плит не замечала? Странно ужасно! Спрошу маму.

Война с mademoiselle. — Мои познания

Уж очень много уроков мамочка задает; особенно досаждают мне французские диктовки. Прежде m-lle начала было мне их делать, но, кажется, она и сама не много лучше меня знает, потому что диктовки мои она всегда поправляла по книге, a однажды я ее спросила, как писать слово mИchant, так она сказала, что через «ai»; мамочка это услышала и после того сама стала со мной заниматься.

Господи, какие эти французы бестолковые! И слова то их пишутся как-то странно: напишут Бог знает сколько букв, a половина из них вовсе не произносится. A наша m-lle, ничего-то она не умеет: мамочка велела ей всегда чай разливать, а потом мыть чайную посуду, так, во-первых, чай у неё такой, что всегда «Кронштадт виден», a потом всякий раз она непременно или стакан раздавит, когда вытирает, или что-нибудь уронит и разобьет; a уж, кажется, хитрость небольшая; сколько раз я эту работу делала, и папа говорил, что чай вкусный, и черепков потом с полу не приходилось подбирать.

A злющая она — всего злится: один раз вечером, когда я уже легла в постель, я и говорю: «М-lle, il faut faire фю-фю la lampe»!

Что же тут кажется скверного? A как она озлилась! С тех пор я нарочно всякий вечер ей повторяю: «Il faut faire фю-фю la lampe», и каждый раз ее даже перекосит всю. Однажды она хотела схитрить: я еще не успела сказать, a она уже взяла, да живо и потушила лампу, тогда я и говорю: «Ah, vous avez dИjЮ fait фю-фю la lampe»! Она вышла и только дверью хлопнула. Это здорово вышло!

Ай, что я написала! Если бы мамочка видела! она терпеть не может этого слова и говорит, что это ужасный «mauvais genre». A мне так оно очень нравится! Это слово Володя принес из гимназии, у них все так говорят; чудное слово! И никаким ведь другим его не заменишь: «хорошо»… «удачно»… «умно» — все это слабо выходит, a скажешь «здорово», так здорово выйдет!

Господи, когда же наконец выдержу я этот несчастный вступительный экзамен! Ведь это совсем не так легко, потому что экзамен будет конкурсный — и слово-то какое трудное! Это значит, что принимать будут только самых лучших учениц, у которых будет по всем предметам не меньше «десяти». Ужас какой! a у меня до сих пор еще по диктовке ни разу больше «восьми» не было, a то и такие диктовочки бывали, когда мама уверяла, что это просто ребус на премию (вон как в «Ниве» каждый год бывает). Но ведь еще целое лето впереди; не может быть, чтобы все, все решительно девочки были грамотнее и умнее меня.

Мамочка какое-то письмо получила, что-то рассказывает папе; надо побежать узнать. Да, оказывается, что того старичка похоронили не под кухней, a просто под каменной такой доской в церкви; я совсем забыла, что это тоже плитой называется. Только бы Володька про это не узнал, — опять меня дразнить начнет! Он и то забыть не может, как однажды, когда мне было три года, мамочка повела меня в собор, где были мощи троих святых; мне там очень понравилось, и я потом все просила опять пойти «в цирк, где три боженьки в красных туфлях лежат».

Мои хитрости с тетей Лидушей

Письмо, которое мамочка вчера получила, было от тети Лиди (маминой сестры); она пишет, что приедет к нам погостить на целые две недели, пока мы на дачу не уедем. Я ужасно рада, я очень люблю тетю Лидушу, она такая добрая, такая баловница; никогда не бранит меня, и что бы я ни сделала, всегда защищает меня. Мне немножко совестно, я во многом перед ней виновата, столько раз устраивала я ей всякие штуки. Правда, это очень давно, мне было тогда всего пять лет, когда она гостила у нас целых три месяца. Ужасно она смешная, всегда все свои вещи растеряет и потом никак не может найти. Утром начнет одеваться — гребня нет, шпильки пропали, кушак неизвестно куда исчез.

«Муся, Муся, поди, милая деточка, поищи мне гребень!» Я лечу… A он тут где-нибудь близенько и валяется себе под креслом или на ковре.

«Милая девочка, умница ты моя! Все-то она разыщет! Нет такого другого ребенка на свете! На тебе за это пряник!».

A пряники и леденцы никогда не переводились у тети Лиди: и сама она их любила, a главное любила всегда всех угощать. Я до них тоже была большая охотница и находила, что вещи слишком редко пропадают, и мне слишком мало приходится зарабатывать, a потому я надумалась припрятывать некоторые из них. Слышу, поднимается в тетиной комнате «возня», a я себе сижу, как ни в чем не бывало, точно меня, это и не касается.

«Мусенька, золотая моя, поищи, куда мой наперсток девался!»

— Сейчас, тетечка! — с самым невинным видом начинаю я заглядывать под все шкафы, во все углы, пока дохожу до того места, куда старательно сама упрятала эту вещицу.

«Вот же он, тетя, тут и лежит»!

Опять меня целуют, хвалят, дают леденцы.

A однажды-то, что я сделала! Тетя Лидя вставала всегда поздно, гораздо позднее меня, так что я, заглядывая по утрам в её комнату, всегда заставала ее спящей. A спала она ужасно смешно, закинув голову назад и с широко-широко открытым ртом! Мне всегда хотелось положить ей что-нибудь в него, да все страшно было. Но один раз я не выдержала: принесла из столовой кусок сахару и тихонько протиснула ей между зубами, a сама живо-живо убежала. Она в ту минуту не почувствовала, a потом, когда проснулась, страшно удивлялась, как такая штука могла случиться, и они много смеялись с мамой; я же в это время стояла отвернувшись спиной и застилала кукольную кровать.

Какая я была тогда гадкая девочка! Ведь мне тогда даже совестно не было! Бедная, добрая тетя Лидуша! Но теперь я большая, я понимаю, как это скверно, и уж конечно ничего подобного не сделаю.

Приезд тети. — Я учу Mademoiselle по-русски

Какой чудный день! Во-первых, приехала тетя Лидя, во-вторых, с утра пришли дядя Коля и Володя, и целый день мы страшно дурачились и веселились; об уроках и помину не было. Впрочем, я умудрилась-таки оскандалиться, собственно не я сама, но все равно — скандал был произведен моими стараниями.

Но начну по порядку. Утром я упросила мамочку взять меня на вокзал встречать тетю. Долго мамочка упрямилась, но наконец согласилась — она у меня добренькая и послушная! Папа должен был непременно пойти на службу, a мы с мамочкой отправились вдвоем.

Ужасно я люблю бывать на вокзале: суета, толкотня, крик, шум, — страшно весело! Потом я еще одну вещь там очень люблю: бутерброды с икрой; они там особенно вкусные; дома совсем не то, да и у нас вообще икру редко подают, говорят «дорого». На вокзале, в ожидании поезда, я с аппетитом уплела два бутерброда. Вкусно!

Наконец, шипя и свистя, подкатил поезд. Вот и тетя. Она нашла, что я выросла и стала очень хорошенькая (Непременно Володьке скажу! Вот тебе и «индейский царь!»). Дома тетя умылась, напилась чаю и позвала меня раскладывать вещи. Уж я знаю, что это значит: что-нибудь хорошенькое да припасено тетей для меня!

Конечно, я не ошиблась. В сундуке оказалось для меня чудное, красное, как рак, платье, все в складочку, обшитое крем прошивками с продернутыми черными бархотками. Ужасно красиво! И зонтик такой же — совершенно красный, как я мечтала. Это еще не все: она подарила мне кроме того прелестное колечко, на котором из лиловых камушков цветочек, точно фиалочка. Вот прелесть! И ведь надо же так умно придумать!

Хоть Володька и говорит, что в этом костюме меня на даче индейские петухи заклюют или коровы на рога поднимут, но конечно это глупости, и я очень довольна. Сам же он получил от тети настоящие черные часики и ликует, вообразил себя чуть ли не взрослым (тринадцатилетний карапуз!).

После завтрака мама, тетя и дядя Коля уселись в будуарчике, a мы с Володей отправились в детскую «парлякать» с М-lle. Сегодня и она даже что-то веселей высматривает, a когда мы ей объявили, что к обеду придет Леонид Георгиевич, она и совсем прояснилась. Я даже наверно не знала, придет ли он, a нарочно ей сказала; она почему-то ужасно любит, когда он приходит, сейчас же прифрантится и начнет глаза закатывать.

Она недавно приехала из Франции и ни слова не понимает по-русски, вот мы и предложили ее поучить. Я стала объяснять ей, что у нас самое большое приветствие сказать гостю: «Я в восторге, когда вы уходите домой!», что это значит: «Je suis charmИe de vous voir» и посоветовала сказать это сегодня Леониду Георгиевичу. Ей в голову не пришло, что я хочу ее «подкатить», и она усердно стала твердить, чуть себе язык не сломала. Потом мы ей еще объяснили, что, когда гостей угощают, надо говорить: «Куда в тебя столько лезет»? И эту фразу она задолбила. Нам было ужасно смешно, и мы еле-еле удерживались, чтобы не фыркнуть ей в лицо. Сама она была очень довольна, что так скоро выучила столько слов.

Вот позвали нас обедать. Мы на ходу еще раз нашептывали ей её урок. Все уже сидели за столом, мы опоздали, так что m-lle только поклонилась гостю и поспешила начать разливать суп. Первую тарелку она передала тете, потом маме, потом дяде Коле, потом, наконец, своему соседу Леониду Георгиевичу. Она закатила глаза, нагнула голову и, передавая ему тарелку, сказала: «Куда в тебие столико лезит»?

Все подняли головы и, с удивлением глядя на нее, начали смеяться. Она подумала, что всем очень понравилось, как она по-русски говорит, и продолжала, еще больше вывернув глаза: «Иа всегда рада, когда ви уходит дома»!

Но тут все, кроме мамочки, так стали хохотать, что и она поняла, что здесь что-то не так, покраснела и, со слезами на глазах, выскочила из-за стола. Мамочка сразу сообразила, чьи это штуки, и покачала издали головой, a папа сделал мне «страшные глаза». Я сконфузилась, но все-таки мне было очень весело и смешно.

Однако вечером мне дали хорошую головомойку и хотели наказать; но за меня вступилась тетя Лидуша.

A ведь стыдно, что я в первый же день при ней оскандалилась!

Что я думаю о войне

Вот уж почти неделя, как тетя приехала и живет у нас. Милая тетя Лидуша, куда-куда только она меня ни водила: и в музей, и в зоологический сад, и просто гулять. Даже когда мы и дома, мне жаль от неё уходить; ведь она и так уже скоро уедет, — неделя прошла, осталась еще всего одна. В настоящее время тетя и мамочка уехали куда-то с визитом, вот я и пишу.

Господи, какие сегодня папа ужасы в газете читал! Чего только не пишут об этой ужасной войне! A какие наши русские молодцы, как они хорошо бьются с этими противными желтоглазыми японцами, хотя тех и гораздо больше.

Но только я многого не понимаю, что там на войне делается: как это много солдат сразу могут стрелять? Ведь те, которые в задних рядах, подстрелят тех, кто стоит спереди! A потом ночью темно, выстрелишь и вместо японцев попадешь в своих. Верно часто так и бывает. Господи, и зачем, зачем они дерутся?!.

У папы висит на стене карта Европы; так Россия на ней такая большая, такая большая, к чему нам еще чужая земля, где живут эти противные японцы и китайцы? Если бы я была царицей, я не позволила бы, чтобы в моем государстве все эти уроды жили, всех поразогнала бы, — никого, кроме нас, русских!

Да, a наш-то домашний иностранец — mademoiselle, вот шипит-то теперь на меня! все злится за то, что я ее русские комплименты учила говорить.

Я очень рада, что я не мужчина, и что мне не надо на войну идти! Какой ужас! Я все равно никого бы не убила, a сразу умерла бы от страха. A теперь я, хотя и женщина, но пользу большую приношу; мамочка берет шить белье раненым, и я помогаю; я обрубила целых два платка; очень хорошо. Мамочка почему-то говорит, что для офицеров они не годятся, a для солдат «сойдут». Я только не понимаю, отчего на войне солдатам нужны носовые платки? Здесь, дома, они всегда без платков сморкаются, так… Просто… Верно там очень холодно, и у них насморк сделался, a уж, конечно, с насморком трудно без платка; я помню, когда у меня корь начиналась, то такой насморк был, что я по три платка изводила. Вдруг они все корью заболеют, ведь это заразительно! Вот был бы ужас! Бедные, бедные, солдатики!!.

Теперь все про войну говорят, и в музее показывали движущуюся фотографию, — все картины из войны. Ах, как страшно, я чуть-чуть не расплакалась… За то, как я смеялась, как мы смотрелись в музее в зеркала; забыла, как они называются… птические… нет, не совсем, но похоже. В одном — все толстые, толстые и совсем махонькие смешные!! В другом — наоборот — все длинные, худые, как скелеты; a в третьем — ножки тоненькие, как у курицы, a голова громадная, как котел; вот потеха!.. Звонок!.. Наши!..

Мамино рождение. — Шарады

Третьего дня у нас было торжество в доме — мамочкино рождение. Вот весело было! Во-первых, я надела свое новое красное платье; право, оно мне очень идет! На голову тетя Лидуша нацепила мне большой красный бант; по моему прелесть; я нашла, что я совсем хорошенькая, да и не я одна, я слышала, как и гости про это говорили. A мамочка-то их все упрашивала: «Ради Бога, при ней не говорите, a то она еще станет воображать о себе и кривлякой сделается; a по моему ничего не может быть хуже неестественного ребенка».

Так вот они, мамочкины хитрости! Она нарочно мне все повторяет, что я дурнушка, чтобы я не зазналась!!!

Я опустила глаза и сделала вид, будто я ничего не слышала. A все таки приятно!.. Ну-с дальше! Днем мало было интересного, приходили визитеры, приносили цветы, конфеты.

Вот к обеду, тогда уже все свои пришли: дядя Коля, Володя, Леонид Георгиевич (на радость m-llе) и мамины три молоденькие кузины — Женя, Нина и Наташа, которых я просто обожаю, такие они миленькие, a главное веселые, и всегда затеют какие-нибудь интересные игры. A за обедом какое мороженое вкусное было! И икра была, и сардинки, и многое другое. Люблю я всякие рождения и именины!

После обеда дядя Коля стал показывать разные фокусы на картах, a потом вдруг предложил: «Даю десять рублей тому, кто сделает такую вещь: на бумажке правой рукой напишет большое русское Д, a в то же время правую ногу будет, не переставая, крутить в одну сторону».

— Что же тут трудного? — сказали все.

— Вот так хитрость, — сказала я, сейчас сделаю!

Принесла бумагу, карандаш, стала около стола и начала писать Д и вертеть ногу. Не тут-то было! Как только рука делала крючок внизу буквы, как в ту же минуту и нога поворачивалась в другую сторону. Вот потеха! Все пробовали, все решительно, даже мамочка. Стоят кругом обеденного стола, пишут пальцем по скатерти и ногой болтают; как поворот в букве, так ногу и толкнет в другую сторону. Леонид Георгиевич даже рассердился.

«Поди сюда, Володя; возьми меня за ногу, крепко держи и верти в одну сторону, a я буду писать».

Володька уж как крепко вцепился, но как дело дошло до крючка, так Володю с ногой вместе и повернуло — не удержал! Вот я смеялась! Я даже стоять не могла больше, так и присела на пол около стенки.

Потом начали играть в шарады. Это так играют: берут какое-нибудь слово, например, «щеточки». Первый слог «счет», — второй «очки». Выходят все и начинают представлять какую-нибудь сценку так, чтобы тем, кто смотрит, ясно стало, что вся суть в слове «счет»; вторая сцена — там нужно, чтобы поняли, что говорят про «очки»; потом целое, чтобы стало понятно, что это «щеточки». Это очень смешно, все взрослые до слез хохотали. Мне особенно понравилась шарада: «сторож». Первая картина: общество сидит и болтает всякий вздор, a один господин (Володька), глупый и шепелявый, все будто не понимает, что говорят, и все спрашивает: «сто? сто?» Вторая картина: учитель с учениками гуляет в поле и объясняет им, какую пользу нам приносит «рожь», a целое… Это было просто уморительно! — мы вышли, Женя, Нина, Наташа, я и Володя и сказали публике: «то, что видите, помножьте на двадцать и получите целое».

Нас было пятеро — пять «рож», — если умножить на двадцать, будет сто рож, т. е. «сторож». Хорошо это Женя выдумала, недаром я ее всегда «жуликом» называю. Вот хохотали мы! Мамочка немного поморщилась: не любит она таких слов, как «рожа». Странно, у нас с ней вкусы совсем не сходятся!

Я легла в тот вечер в половине второго; за то на другой день так голова трещала… т. е. болела, что я и записать ничего не могла.

Моя радость. — Володина острота

Какое счастье — у нашей m-lle мать заболела!! Фу… Как я это не хорошо сказала… даже стыдно стало… Бедная mademoiselle, она-то так убивается! Нет, конечно, это очень, очень грустно, когда мать заболеет (сохрани Бог, чтобы моя мамочка вдруг захворала); я хотела сказать: хорошо, что m-lle теперь уедет к ней во Францию, и мамочка решила, что другой гувернантки уж она теперь брать не станет, a таким образом я летом буду совершенно свободна. Вот надоели мне эти бонны!! Я прежде думала, что скучнее немки ничего на свете быть не может, но после того, как прожила полгода с m-lle Lucie, я и сама не знаю, что хуже. Французский язык, конечно, красивее и шикарнее немецкого, но зато немка хоть добрая была, a эта или шипела на меня, или перед зеркалом вертелась. Ей верно её мать никогда не говорила, что она дурнушка. Жаль!

Вот у нас смешная штука случилась! Пришла к тете Лидуше её приятельница, Маргарита Николаевна; она очень бедная, дает уроки, переписывает на какой-то машине и этим зарабатывает деньги. Пришла она днем и попросили ее остаться обедать. Пришел и дядя Коля с Володей. Вот за обедом дядя ее и спрашивает, на каком языке её машинка может писать; она отвечает: «У меня их три, на всех». А Володька вдруг и выпали… pardon — спроси: «А что, вы могли бы на моем языке что-нибудь написать»?

Вот я фыркнула — на весь стол; да и все засмеялись, так это неожиданно вышло. Только мамочка поморщилась и сказала, что это совершенно «витц a ля Володя» (это у неё значит — глупо). Ужасно мамочка странная; иногда кто-нибудь, чаще всего Володя, что-нибудь такое смешное скажет, такое смешное, что я по столу катаюсь, a она говорит: «глупо». A между тем сама она очень остроумная, так всегда хорошо скажет, a вот чужие витцы плохо понимает.

Отъезд Mademoiselle. — Письмо к герою

M-lle Lucie уехала. Бедная, она так плакала и так нежно прощалась со мной, что мне стало совестно, что я ее так ненавидела; ведь она собственно ничего очень дурного мне не сделала. Чтобы ее хоть немножко утешить, я ей подарила свой большой флакон с духами, она очень любит, a у меня от них только голова болит; еще я ей отдала альбомчик с cartes postales; она была довольна.

Опять я слушала, как папа газету утром читал, и так мне понравилось, как один солдатик спас генерала и собой его прикрыл, так что тот остался жив, a его сильно ранили; я решила ему написать письмо и послать что-нибудь. Вот посоветуюсь с мамочкой, что купить, тогда сяду и напишу сюда черновик, потом перепишу.

Письмо:

Добрый Андреев!

Мы сегодня читали в газетах, какой вы храбрый, и как хорошо защищали своего генерала. Я очень рада, что вы, так берегли бедного старичка, но мне очень вас самих жаль; ведь верно страшно больно, когда пуля попадет. Ах, какой вы храбрый, и как я вас люблю и всех, всех солдатиков наших люблю, — они такие молодцы! Скажите им это; им может быть приятно будет; я сама всегда очень рада, когда меня похвалят.

Я бы хотела прислать вам что-нибудь очень хорошее, но у меня всего 2 р. 25 к; на них я куплю вам фуфайку, — мама говорит, что за 2 р. очень теплая; у вас ведь холодно, a в ней вы не простудитесь, это лучше, чем носовые платки, правда? Если насморка нет, — на что они? Я, когда не простужена, совсем не сморкаюсь. A за 25 кon. я вам куплю жестянку монпансье, фабрики Ольденбургских, это и с чаем вкусно, и хорошо, если вы начнете кашлять и в горле будет першить. A вы за это должны мне написать письмо и все рассказать. Ведь вам офицеры не запрещают писать? Время у вас найдется, — ведь не постоянно же вы стреляете? A вам очень страшно, когда палят, и японцы совсем близко подходят? Выучились ли вы говорить по-японски? Смешно верно? Напишите мне несколько японских слов. Больше нечего мне писать. Теперь я жду от вас ответа. Смотрите — не забудьте. Я так вас люблю и жалею, и всякий вечер молюсь, чтобы Господь вас всех спас от японцев и наградил за то, что вы такие храбрые молодцы.

Любящая вас Муся Старобельская.

Интересно: ответит он мне, или нет. Ах как бы мне хотелось получить письмо от героя!

Отъезд тети. — Помолвка. — Я опять отличаюсь

Тетя Лидуша уехала. Я думала, что буду страшно плакать и скучать, но все сложилось так хорошо и весело, что грустить и времени не было. Третьего дня, как, впрочем, почти каждый день в последнее время, у нас был Леонид Георгиевич. После обеда он с тетей Лидей пошел в мамин будуар, и они там о чем-то долго-долго говорили. Потом он пошел в кабинет, a тетя Лидуша, розовая такая, позвала мамочку и что-то живо-живо рассказала ей. Как я ни прислушивалась — ничего не разобрала; слышу только, мамочка ей говорит:

«Ну, теперь-то уж ты завтра не поедешь»!

— Нет, — говорит, — непременно поеду, хочу скорей мамашу (это значит мою бабушку) порадовать.

Тут уж я не вытерпела.

— Чем, чем, тетя, порадовать?

Тетя только смеется.

«Много будешь знать — скоро состаришься».

— Ну, тетечка, ну, милая, ну, скажи!

«Завтра, завтра все узнаешь».

Как я ни просила, так мне ничего и не сказали. Слышала я только, как говорили, что завтра к обеду соберется много гостей, что будет в честь тети прощальный обед, a в одиннадцать часов вечера она уедет.

С утра началась дома возня, так что я, конечно, не училась; мамочка была занята, a я помогала тете укладывать вещи. Я, понятно, как только встала, сейчас же стала просить сказать, что обещали вчера, но мне объявили, что я все узнаю за обедом. Я так мучилась от любопытства и так ломала себе голову, что мне даже некогда было грустить и думать о тетином отъезде. Обед, по счастью, был назначен очень рано — в четыре часа.

Мамочка нарядилась и была хорошенькая, как куколка, тетя Лидуша тоже. На меня надели мое любимое белое платье, оно спереди немного грязное, я последний раз, когда его надевала, себе на колени телячью котлетку уронила, но пятно вычистили и почти совсем не заметно.

Наконец, все уселись за стол. Обед был очень вкусный; подавали тоже мою любимую красную рыбу. Во время жаркого — вот прелесть! — подали шампанское. Когда все налили бокалы, папа встал и проговорил.

«Предлагаю выпить тот за здоровье Лидии Александровны и Леонида Георгиевича — жениха и невесты»!

Я только рот открыла, не знала сперва даже, что мне делать. Так вот он секрет-то! Ишь какие хитрые, как молчали и ничего не сказали мне!

Тут все бросились поздравлять их, кричали «ура», а уж мы с Володькой громче всех, так что Леонид Георгиевич уверял, что мы оглушим его невесту и сделаем их несчастными на всю жизнь. Потом Леонид Георгиевич стал меня дразнить, что теперь он мне дядюшка, что я должна его уважать и почтительно к его ручке прикладываться. Но я ему сказала, что уважаю только совсем седых, у кого лицо сморщено, как печеное яблочко, a что он еще до этого не дорос, a пока я могу его только любить; в доказательство этого предложила ему поцеловаться. Все закричали «ура», a дядя Коля предложил тост за «дядюшку и племянницу».

Мамочка не успела оглянуться, как я и второй бокал выпила весь до дна. Потом мне стало тепло-тепло и так весело, что я еле за обедом досидела, До того мне танцевать хотелось. Я болтала ужасно много, не помню только что, и все страшно смеялись. После обеда я стала так дурачиться и так всех задевать, что мамочка со мной справиться не могла. Потом вдруг мне сделалось как-то тяжело-тяжело, я села на стул, положила руки на спинку, голову на руки; все начало передо мною вертеться, вертеться… Потом я ничего не помню. Чувствовала сквозь сон, что меня куда-то несли, потом точно на мягкие качели положили, будто целовал меня кто-то; a там совсем уже ничего не чувствовала…

Сегодня, когда проснулась, мне сказали, что это тетя Лидуша целовала меня на прощанье. Вот скандал! Это значит, я пьяненькая была. Ну, хорошо же я себя показала: отличилась в день тетиного приезда и на прощанье тоже.

Мысли о свадьбе. — «S. и E»

Слава Богу, через два дня и мы переезжаем на дачу! Я очень рада, a то уж надоело сидеть в четырех стенах. Скучно теперь: тети нет, Володя занят экзаменами, m-lle нет; я даже о ней начинаю скучать; все-таки я не одна была. Что меня только и развлекает, это тетина свадьба; я все думаю, как это чудно. Ведь когда она выйдет замуж, то будет всегда здесь жить, и можно постоянно к ней в гости ходить. A потом у неё родятся дети — вот весело будет! Я-то сама ни мужа, ни детей не желала бы вовсе иметь, но мне хочется, чтобы у других их было побольше, — веселее к ним в гости ходить, и потом теперь я изо всей нашей родни самая младшая, всех-то я слушаться должна, a когда у тети Лидуши будет такой маленький, миленький карапузик, белый, розовый, толстый — непременно толстый, — с большими синими глазами, так уж он меня будет слушаться; еще бы! конечно будет — ведь я гораздо старше его! Жаль, что я никак ему тетей придтись не могу, только двоюродная сестра… Вот Женя, Нина и Наташа, мамочкины кузины, совсем-совсем молоденькие, Наташа даже учится еще, a «тети» мне, счастливые! Наверно они в душе немножко важничают.

Эти дни я со скуки даже уроки хорошо учила: русскую диктовку совсем прилично написала и французская бы ничего, если бы не эти противные «s» во множественном числе и «е» в женском роде. Пусть бы они себе писались, это пол беды, но чтобы их и произносить, a то так всегда забудешь. Сегодня у меня не было бы ни одной ошибки во французском, если бы не «s» и «е», a то все, то забудешь, то не туда поставишь; в двадцати четырех местах мамочка подчеркнула, a больше ни одной ошибки.

Уже почти все упаковано, сейчас иду складывать и свои вещи, a после завтра — тю-тю! До свидания, зимняя квартира!

Новый член семьи

Сегодня утром, когда мы еще чай пили, вдруг входит горничная и говорит: «Письмо барышне, Марье Владимировне».

— Мне? письмо? воскликнула я, — наверно из Японии от Андреева.

— Нет, барышня, сторож из управления принес, извольте прочитать.

Я скорее разорвала конверт и нечаянно и кусок записки, но это не важно, я ее сложила вместе и прочитала: «Непочтительной племяннице от будущего дяди, чтобы она никогда больше не говорила „одной скучно“».

— Ну, a теперь, барышня, пожалуйте на кухню, вас там «суприс» ожидает.

— Глашенька, что там? Ребенка привели? Верно на улице нашли и привели к нам? Мамочка, ведь он останется, да? Будет мне вместо брата или сестры? Мамочка… Пожалуйста!

— Хорошо, — сказала мамочка, этого ребенка я позволю тебе оставить. Ну, поди же скорей и приведи его.

Я пулей вылетела из столовой; Глаша пошла за мной. «Где, где ребенок»? — спросила, врываясь в кухню.

— Ребенок? Ишь, что барышня надумала! И точно, что ребенок, али уж больно чудной! — проговорил сторож.

— Ну-ка, полезай сюда!

С этими словами он нагнулся и вытащил из-за кухаркиного сундука чудную мохнатую, серую собаку с черной мордой, черными глазами и торчащими ушами. Во рту она держала кость, которую раздобыла за сундуком, и ни за что не хотела выпустить. Песик был такой душка, что я не выдержала и кинулась его обнимать и целовать. Он верно подумал, что я хочу отнять его кость и стал ворчать на меня, но я его все-таки схватила на руки и с костью в зубах так и потащила в столовую.

Маме он тоже очень понравился; она сказала, что это очень редкий и дорогой серый шпиц, что Леониду Георгиевичу удалось раздобыть его по случаю у одной дамы, которая привезла его из-за границы; ему всего семь месяцев, и за ним нужно хорошо смотреть и беречь, потому что это очень нежная порода.

Мы сейчас же налили молока и пригласили его покушать. Он сначала не знал, что ему делать, кость грызть, или молоко пить; наконец сообразил: подошел с костью вместе к тарелке, и, увидя, что там что-то вкусное, положив кость около тарелки, принялся лакать молоко.

— Какой же он миленький! Я никогда в жизни такого чудного песика не видела! A Леонид Георгиевич — вот хороший! Вот обрадовал меня! Теперь уж я, конечно, никогда больше скучать не буду.

Я назвала его Ральфом, — красивое имя, иностранное, но ведь и сам он иностранец. Мы с ним очень скоро познакомились; ему ужасно понравились бантики на моих туфлях и вообще мои ноги, так и хватает за них, a когда я бегу, он мчится за мной, лает и с такими уморительными прыжками кидается на мои ноги, что это надо со смеху умереть. Но мамочка не так много смеялась, когда увидала, что из одного моего чулка вырван большой кусок, a на туфле одного банта совсем нет (он его сжевал), a другой на ниточке визит и весь обсусленный.

Вот он меня за обедом насмешил: сперва он около стола вертелся и прыгал, но мамочка сказала, чтобы его не приучать попрошайничать, что ему потом дадут. Ему надоело просить, и он куда-то убежал. Через некоторое время папа говорит: «поди, посмотри, чтобы твой Ральф чего не набедокурил». Пошла по всем комнатам, наконец вижу, на моей кровати масс калош и зимних, и летних, a на них сверху лежит Ральф, во рту торчит моя старая летняя калоша; скосил на меня глаза и рычит, и рычит. Вот была потеха!

Весь день мы с ним провозились, пока мама спать не погнала меня.

Завтра на дачу — там будет, где разбегаться.

Дача. — Морские путешествия

Вот уже целая неделя, что мы на даче. Здесь не то, что в городе, — и посидеть смирно некогда, всюду надо сбегать, со всяким уголком познакомиться. Сегодня с утра противный дождь, как из ведра льет, a то и сегодня не пришлось бы взять пера в руки.

Место здесь очень красивое, и дач немного, — всего двадцать, a потом есть еще маленькие кривые домики, где живут бедные люди, огородники, молочница наша и разные мастеровые. Наша дача самая большая и самая красивая. Папа говорит, что она построена еще при императрице Екатерине II, и что там жил какой-то важный граф. Все комнаты у нас большие, но зала огромная с колоннами, a в двух углах стоят ужасно смешные диваны, большие-большие и тоже углом. За дачу эту мы ничего не платим, — это папе казенная полагается. Сад у нас тоже прелестный и перед дачей, и за ней. Мне больше нравится та половина, которая за домом; дача наверху, a сад спускается вниз прямо к реке; там стоит купальня и лодки. Я обожаю и купаться, и на лодке ездить, и прекрасно умею грести. В реке, говорят, около берега, очень много раков, и мужики их часто ловят. Одно здесь скверно ничего не видать, что на соседних дачах делается, потому что направо и налево высокий-превысокий забор из досок.

Как только мы приехали, сейчас же побежали с Ральфом повсюду. Первое дело, что я хотела, это на лодке покататься. Мамочка была занята, m-lle, слава Богу, тю-тю, мы с Ральфиком свободны. Я-то в лодку прямо с мостков так и прыгнула, но мой бедный пес боялся сделать такой большой скачок, и стал страшно визжать, так что я должна была вылезть, взять его на руки и внести. Потом я отвязала лодку, взяла весла и поехала, не далеко, a тут возле берега, вокруг купален. Вот хорошо!

Но через некоторое время мне стало ужасно холодно ногам; посмотрела, a в лодке оказывается пропасть воды, я ее под досками-то и не заметила. Ноги у меня насквозь промокли, a у бедного Ральфа и живот даже мокрый был. Причалили мы, и стала я с ним бегать, чтобы согреться, да и башмаки чтобы высохли, — нельзя же мамочке такие ноги показать! Я-то по траве бегала, a противный Ральф лег на песок и давай в нем кататься; вымазался так, что смотреть страшно; a тут уже время обедать. Моих ног мамочка, может быть, и не заметила бы, a как увидала, какое Ральф страшилище, мокрый, в песке, сейчас и сообразила, что мы где-то вместе около воды куролесили. Я сказала, что мы были около Реки, но промолчала только, что делали. Мамочка рассердилась и запретила мне туда ходить, сказав, что иначе она меня совсем из сада одну выпускать не будет. Но я все-таки каждый день к реке хожу и вчера была, только уж я не сажусь в ту глупую дырявую лодку, из-за которой мне досталось, a катаюсь в другой, новенькой, хорошенькой, с надписью «Голубка»; a Ральф так хорошо выучился в лодку прыгать, как настоящий матрос.

Слава Богу, дождь перестал, надо скорей в сад бежать, да и Ральфу дома сидеть надоело; я пишу, a он все время за ноги кусает… Ай-ай-ай, вот скандал! — ведь он мне весь правый каблук сгрыз!..

Починка каблука. — Круглый остров. — Наказание

Вот я и наказана… И как все это неудачно сложилось… Я думала хорошо повеселиться, a вот тебе и веселье — сиди под замком! Еще счастье, что здесь есть перо и чернила, a тетрадь моя всегда хранится в кровати между двумя матрацами.

Сегодня с утра мамочка сказала, что едет в город и вернется только к обеду. Я, как только встала, первое дело пошла чинить свой каблук. Пробовала на все лады — ничего не выходит, a на одном каблуке ужасно неудобно ходить, все хромаешь; уж я вчера и то весь вечер сидела, чтобы не заметили. Наконец мне пришла в голову хорошая мысль: я отломала кусок от переплета атласа, a затем раздобыла в маминой комнате клей синдетикон, — он, все-все клеит, даже стекло. Вот я к остаткам своего каблука и приклеила кусочек картона; мало, хромаю все-таки; второй, — еще мало; наконец, наклеила третий ряд, тогда обе ноги стали равной высоты. Оно не особенно красиво и как-то странно, точно шепчет по полу, когда идешь, но все лучше чем на одном каблуке ходить.

До завтрака я сделала свои уроки, потому что мамочка сказала, что непременно спросит, когда приедет, a после того побежала в сад. Подошла я к самому забору, и ужасно мне захотелось заглянуть в щелку, что там делается; но забор глупейший, доска на доску наезжает; a между тем я слышу, там смеются и как будто качели скрипят; вот бы мне туда! Я страшно люблю качаться. Нечего делать — походила-походила — скучно; позвала Ральфа, вышли мы с ним за калитку на улицу. Смотрю, много-много мальчишек идут, большую корзину тащат, a там чего-то полно наложено. Я их и спросила, что это? Оказывается, на Круглом острове раков наловили. A Круглый остров от нас близехонько, от купальни видно. Отлично, думаю, отправимся и мы туда.

Свистнула я своего Ральфа, который побежал за мальчиками, и все старался хватить кого-нибудь за голые пятки, зашла домой и взяла свою сетку для бабочек (ведь не руками же в самом деле раков ловить). Потом мы уселись на нашу «Голубку» и в путь! Доехали мы туда очень быстро, вода так и несла нас, почти что и грести не нужно было. К самому острову нельзя было причалить, слишком мелко, так что, вылезая, я немножко ноги промочила, и мой картонный каблук размяк; Ральф тоже лапы замочил; но это не беда, еще когда мама вернется!

Я стала ходить по берегу и смотреть, не видать ли раков; но совсем близко их не было заметно, нужно было посмотреть дальше. Тогда я сняла башмаки и чулки, подобрала юбки одной рукой, a в другую взяла свою сетку и влезла в воду. Бррр!.. холодно!.. И дно такое колючее! Окунула я глубоко свою сетку, вытащила — ничего, только немного мокрой травы. В другом месте я опять ее закинула и долго держала; поднимаю — тяжело так, что еле удержать могу; обрадовалась страшно, что столько раков сразу попалось. Вытянула — трах!.. Сетка разорвалась и из неё почти на самый берег шлепнулся большой дохлый угорь. Вот гадость! Еще хорошо, что дохлый, a живых я ужасно боюсь, — точно змеи. A рака ни одного… Нечего делать, начала я их ловить руками; полные руки тины набрала, a раков все нет… A холодно как!.. Верно противные мальчишки меня надули, столько времени ловлю, и ничего.

Я уже совсем собралась вылезать из воды, как слышу, Ральф мой заливается — лает. Повернула голову, смотрю, он то подскочит к самой воде, то отскочит. Подхожу ближе — о ужас… в реке плавает мой несчастный башмак, и даже не с картонным каблуком, a с настоящим, я пошла было за ним, но башмак себе плыл да плыл, a место там оказалось очень глубокое. Я так рассердилась, что ударила противного Ральфа, но он принял это за шутку и, схватив чулок, который лежал близко, пустился вскачь по острову; я за ним. Но ходить босиком ужасно больно, и я наколола и исцарапала себе ноги, a его, конечно, не догнала, a вместо этого села и начала плакать.

Господи, какая я в самом деле несчастная, ничто мне не удается! Другие дети, Бог знает, что вытворяют, и никаких у них неприятностей нет, a ведь я только раков поймать хотела! Разве ж это дурно? И столько бед: и ноги болят, и холодно, страшно холодно, и чулок нет, и башмак только картонный остался, — a дома-то, дома что будет!!! Скорей, скорей домой, авось еще мамочка не вернулась!..

На одну ногу я надела чулок, на другую башмак, — все не так больно идти — села поскорей в лодку и поехала. Но в обратную сторону лодка почему-то не плыла так быстро, грести было очень трудно, так что у меня стали болеть и руки, и грудь. Наконец мы доехали. Меня встретила бледная, перепуганная мамочка, которая думала, что со мной Бог знает, что случилось. Папа и прислуга побежали в разные стороны меня разыскивать. Я начала так горько плакать, что мамочка даже не бранила меня: переодела, дала горячего чаю с красным вином, потом накормили меня обедом и, увидя, что я жива и здорова… Отправили в мою комнату.

Господи, неужели же мамочка не придет проститься со мной на ночь? Никогда, никогда не сяду больше на эту противную лодку, сколько уж из-за неё огорчений и мне, и бедной мамочке! Я никогда, никогда больше не буду такой непослушной, только бы мамочка пришла поцеловать и простить меня!.. Кто-то идет… Верно она!..

Маленькая молочница. — Что видно через забор

Целых два дня я в комнате просидела, сильно болело горло и голова. Но погода была такая теплая, что мне, наконец, разрешили выйти на воздух, но только дальше сада ни гугу. Прощай, моя свобода! Я утром вертелась около кухонного крыльца, смотрела, как покупали салат и редиску, a в это время пришла наша молочница со своей девочкой. Бедная девочка! Какая она несчастная, совсем больная: бледная-бледная, волосы светло-желтые, глаза точно стеклянные, ножки у неё совсем кривые, точно две скобки (как в арифметике ставят) и желтые, прозрачные, а живот большой-большой и как будто от самого горла начинается, a внутри у неё все что-то булькает, когда она дышит. Молочница говорит, что ей все холодно, и она постоянно дрожит, a надеть теплого ничего нет. Мамочка сейчас же собрала кое-что из моих вещей (этой девочке шесть лет), a я ей дала несколько игрушек; бедная девочка так обрадовалась.

Когда они ушли, мамочка говорила, что эта девочка скоро умрет, что у неё водяная. Такая маленькая и уже умирать!.. A страшно верно умирать, особенно, когда грехов много! Но она еще маленькая, ей еще семи лет нет, a говорят, что до семи лет детям грехи не считаются, ведь и к исповеди их еще не водят, a когда они умирают, Бог их прямо на небо берет, и они становятся ангельчиками.

Мамочка хотела послать ей теплое одеяльце, но у нас на даче ни одного лишнего нет; тогда мамочка собрала много-много разных кусочков материи и велела мне их нарезать ровными треугольничками и квадратиками, a сама стала их сшивать на машине. Когда она все пристрочила, вышло две таких больших простыни; мама сошьет их вместе, a между положит ваты, и выйдет теплое одеяло. Мы так проработали до двух часов, a потом я пошла в сад; Ральф где-то спал и не хотел идти. Взяла я свою Зину и пошла. Ходила я, ходила из угла в угол — скучно ужасно! Пошла опять к забору, где тогда смех слышался; села там в беседку и прислушиваюсь. А там, видно, весело, — в крокет играют и кричат на кого-то, — верно сплутовал! Подошла я к забору заглядывала всюду, ну, хоть бы что-нибудь увидеть! Тогда мне вдруг пришла счастливая мысль, я полезла по перекладинкам беседки и благополучно добралась до её крыши; там забор приходился мне до колен, так что я преспокойно уселась и стала смотреть, что там делается. На площадке играли в крокет шесть человек: один гимназист и один реалист, лет по тринадцать-четырнадцать, как Володька; две рыжих девочки, одна лет двенадцати, другая, как я, верно сестры, — обе в серых одинаковых платьях; и еще две девочки, тоже верно сестры, тех же лет и ровно одетые в голубые платья. Старшая была очень хорошенькая, с чудными каштановыми волосами, длинными и толстыми, сама розовая, a глаза большие, серые. «Рыжики» были порядочные уроды, только у младшей посветлей, были прелестные локоны, и когда её голова попадала на солнце, блестели, как золото. Мальчиков я не разглядела — гимназисты, как гимназисты, все они на одно лицо, — только реалист чудно в крокет играет, никогда не промахнется и не «подкатывает». Младший «рыжик» был с ним в разных партиях и страшно злился на него, все говорил что, «с Ваней играть нельзя», что «партии неровные», a когда партия Вани выиграла, девочка так рассердилась, что ударила его молотком по голове; тогда Ваня ее схватил за волосы, a она начала кричать, как резаная. Я поскорей слезла и убежала.

Вот так компания! A зато у них весело, я бы с радостью согласилась, чтобы меня даже за волосы потрепали, только бы поиграть с ними в крокет и не быть одной. Да, еще у них в саду большие чудные качели — человек восемь может сесть, и «Гигантские шаги». Все то, что я люблю, — вот счастливые! У меня тоже есть качели, да маленькие, это не то.

Меня мучит совесть

Дождь идет да идет. Это просто невыносимо! Нечем заняться, так что волей-неволей приходится долбить уроки. За то мамочка меня похвалила, говорит, что я гораздо лучше учиться стала.

Я как-то опять ходила в беседку послушать, что делается за забором, но было совершенно тихо, верно никого в саду не было. В беседке на скамейке я увидела свою бедную Зину. Как я ее туда положила последний раз, прежде чем на забор лезть, так она и лежит. Подняла ее, смотрю — вот ужас! Что ж это с ней приключилось? Все лицо, шея руки, ноги (она была босая), точно потрескались, будто пузыри на них поделались, a руки так скрючились, совсем как у бабушкиной старой Василисы от ревматизма. Это верно от сырости, ведь она, бедная, трое суток здесь пробыла, a дождина такой лил, особенно по ночам. Вот я не люблю этих кукол из массы, всегда с ними что-то случается и играть неудобно: мыть нельзя, потом туловище твердое, только что руки, ноги и голову куда угодно повернуть можно. Понесла я свою Зину к мамочке посоветоваться, что с ней делать. Мамочка предложила мне отдать ее маленькой молочнице; её мать сегодня приходила, говорила, что девочке так плохо, что она больше встать не может. Я с радостью согласилась. Бедная Зина, не сладко ей у меня жилось, да и любила я ее мало, может новая мать будет больше ласкать и баловать ее. Я собрала все её вещи и сложила в отдельный пакет — не голую же ее отдавать из дому!

Бегала еще раз к забору, но там тишина, дети точно сквозь землю провалились. С горя начала я играть с Ральфиком. Милый мой пес, он всегда в хорошем расположении духа и никогда не прочь g повозиться.

За обедом мамочка объявила мне, что Зину вместе с теплым одеялом уже отправили к молочнице. Когда она это сказала, я сама не знаю, что со мной сделалось: так грустно-грустно стало и плакать захотелось… Мне не жаль Зины, нет, и я довольна, что бедная девочка порадуется, но мне стало стыдно и совестно, что я даже не простилась с ней, так без меня ее и унесли. Что она обо мне подумает? Сперва не досмотрела, потом выбросила из дому и даже не попрощалась! Я крепилась-крепилась, но не выдержала, и слезы так градом и полились у меня из глаз. И папа, и мама страшно удивились, не могли постичь, что со мной, a я им, конечно, не сказала: разве они поймут? Они будут смеяться, они ведь не верят, что и кукле может быть обидно, они уж давно с ними не играют, забыли, какие они, a может быть никогда не замечали и раньше; ведь и дети не все верят, что куклы слышат и понимают, но я-то наверное это знаю. Бедная Зина!..

Визит к молочнице. — Знакомство через забор

Сегодня утром мы с мамочкой ходили навещать маленькую молочницу и отнесли ей бульону и апельсинов. Домик у них маленький-маленький, совсем низенький; у них в одной комнате и плита, и спят они. Мягкой мебели совсем нет, ни дивана, ни кресла, только длинная белая скамейка и два белых табурета. Больная девочка лежала на кровати, под головой у неё была подушка с пестрой ситцевой наволочкой, твердая такая; девочка была прикрыта теплым одеяльцем, которое мы с мамочкой сработали, a сверх него, тоже головой на подушке, лежала моя Зина, и девочка крепко обняла ее своей пухлой, точно восковой рукой. Она нам что-то говорила, но мы не расслышали; тогда молочница попросила нас ближе подойти, потому что девочка хочет нас благодарить: «Так уж она вчера тешилась вашими гостинцами, особливо куклой, все ее около себя и держит. И то сказать, ведь сроду такой игрушки и не видывала».

Когда мы подошли, больная стала нас благодарить, но голосок её был такой слабый, что почти ничего слышно не было. Потом она с трудом подняла руку; взяла мою и стала целовать. Мне так ее жалко стало, что я не выдержала и заплакала. A как у неё страшно в груди хрипит и точно переливается что-то! Господи, какой ужас умирать! Неужели и со мной так будет?

После завтрака я не занималась, потому что у меня голова разболелась, и мамочка пустила меня в сад. Пошли мы с Ральфом.

Какой Ральф потешный: он почему-то терпеть не может нашу кухарку; как только она появится в комнатах, или подойдет за чем-нибудь к буфету, сейчас ворчит на нее и лает. A между тем она ему всякое утро приносит и сама дает сырое мясо. Когда она войдет, он уже знает, что у неё мясо, — не лает, только тихонько рычит; пока она его по кусочкам кормит — молчит, но как только все съедено, сейчас же облает ее, особенно, если ей еще вздумается с ним разговаривать, так и заливается лает, a когда она уходит, так за нею и идет и в самые пятки лает; она уж и дверь закроет, a он все еще тявкает.

Выйдя из дому, я пошла прямо к забору; на этот раз дети оказались там, слышны были разговоры и стук молотков. Я сейчас же взобралась на беседку и принялась смотреть; но Ральф не Зина, его в беседку на три дня на скамейку не положишь; он стал лаять и царапаться. Тогда я сошла вниз, взяла его на руки и вместе с ним полезла опять; право, это совсем не так легко, но все-таки добрались благополучно; я села и взяла его на колени.

Там опять играли в крокет, но детей было еще больше; кроме тех шести был еще какой-то мальчик, штатский, без формы, лет двенадцати, с круглыми глазами и лицом такого цвета, как пеклеванный хлеб бывает, и еще две маленьких девочки, одна лет восьми, другая лет шести, ровно одетые. Они, видно, уже кончали партию, потому что скоро перестали играть; и опять выиграл Ваня, но младший «рыжик» его не бил, потому что был в одной партии с ним. Они побросали молотки и побежали на гигантские шаги, которые совсем близко от того места, где я сидела.

Пока они катали шары, Ральф сидел, наставив свои торчки-уши, и следил за шарами, даже голову вытягивал и рвался в ту сторону, и я его должна была крепко держать, чтобы он не шлепнулся через забор; но когда они все стали подлетать на «гигантах», он так испугался, что отчаянно залаял. Сначала дети не заметили, но нужно было быть совершенно глухим, как папин старый дядя, чтобы не услышать такого лая, да и тот бы верно услышал.

— Смотрите! — закричала самая маленькая девочка, — вот на заборе девочка с волком!

Все повернулись, остановились и смотрят на нас.

— A правда, волк, — сказал кто-то еще. Две младшие девочки заревели и улепетнули.

Милый, бедный Ральфик, его за волка приняли! правда, что он похож, и порода то эта называется «Wolfspitz». Ваня и мальчик с пеклеванным лицом стали смеяться.

— Ведь это же собака, да еще какая красивая! Это ваша собака? — спросил он меня.

Глупый вопрос: конечно моя, раз я с ней сижу. Но я это только подумала, a сказала просто: «Да моя».

— Что ж вы там с ним на верхушке делаете? — опять спросил он.

— A вот смотрю, как вы играете, a то я одна, и мне ужасно скучно.

— Так идите с нами тоже играть, — послышалось несколько голосов.

Ужасно мне хотелось спрыгнуть к ним вниз, но я вспомнила, что мамочка никуда не позволила мне выходить из сада. Я это им и сказала; они спросили, почему; я им объяснила, как тогда все глупо вышло с этой ловлей раков; что же перед ними стесняться? Наверно и с ними такие штуки случались. Они все очень смеялись, a потом пеклеванный мальчик сказал: «Вы все-таки молодец, не трусишка; это хорошо»!

А старшая девочка, эта хорошенькая, и говорит:

— Да ведь ваша мамаша велела вам только в саду быть, a не на улице, и не на реке; так ведь и мы в саду, a не все ли равно по какую сторону забора?

И в самом деле, как это мне самой в голову не пришло? A она, — сразу видно, — умная девочка! Я сейчас же согласилась, не знала только, как мне слезть и что сделать с Ральфом. Тогда гимназист и реалист принесли откуда-то лестницу и приставили ее. Реалист (его зовут Сережа) влез на нее и взял Ральфа, a потом и я спустилась. Мы сейчас же перезнакомились и все вместе побежали на «гиганты». Потом я попросила покачаться на больших качелх. Перешли мы туда. Я и большая хорошенькая девочка (Женя) стали на концы, лицом к нам, тоже стоя, стал Сережа и пеклеванный мальчик (Митя), a остальные уселись на доску. Вот весело было! Мы так высоко качались, что у качели даже веревки сгибались. Меня все очень хвалили, что я такая храбрая, особенно мальчики.

Бедный Ральфик ужасно беспокоился все время и сам не знал, что делать, но мы на него не обращали внимания, и он, в конце концов, лег и стал грызть угол крокетного ящика.

Верно я слишком долго качалась, или просто отвыкла, но меня ужасно тошнить стало. Я им этого не сказала — еще насмехаться будут, — a объявила, что поздно, дома меня хватятся. Мы распрощались до завтра. К обеду я ничего есть не могла; так меня тошнило, мамочка говорила, что я страшно бледная и спрашивала, что со мной. Я сказала «голова болит», но больше ничего.

После обеда… Фу!.. После обеда со мной такое неприятное приключилось… Вечером мне стало легче, но я рано легла спать.

Новые друзья. — Смерть девочки. — Мой сон

Давно ничего не записывала, и сегодня только потому пишу, что принимала теплую ванну, a на дворе холодно, и ветер большой, мамочка меня и не выпустила в сад. Со своими соседями я теперь хорошо познакомилась и все про них знаю. Двух рыжиков и их брата-гимназиста фамилия Коршуновы; это их собственная дача, что рядом с нами. Старшую девочку зовут Оля, младшую — Лена, брата — Ваня. Девочки эти обе ужасные злючки, вечно придираются ко всем и ссорятся, но зато они очень весело умеют играть, и таких качелей, как у них, здесь ни у кого нет.

Красивую девочку, как я уже говорила, зовут Женя, её младшую сестру восьми лет — Лида, a её брата-реалиста — Сережа. Фамилия их Рутыгины, у них тоже своя дача в два этажа и наверху чудная башенка с балкончиком, откуда далеко-далеко все видно.

Мальчика с пеклеванным лицом зовут Митя, фамилия его Брик. Он здесь летом гостит у старушки-тетки Екатерины Карловны, которая дает уроки музыки, a отец его имеет в Киеве табачную фабрику; зимой он у отца живет. Уж не от табаку ли он и серый такой? Верно, он ему в кожу так забился, что и отмыть нельзя. Впрочем — едва ли: нашей кухарки муж сторожем на табачной фабрике, a он такой красный, что просто прелесть, я его сколько раз видела. Ничего, что Митя серый, он очень хороший мальчик, я его и Женю больше всех люблю.

Те две маленькие девочки, которые Ральфа за волка приняли, — Маня и Оля Орловы; они ужасно глупенькие, вечно ревут, a старшая такая противная шепелявка. Мы (большие) с ними, впрочем, никогда и не играем, это Лида только с ними возится, a на что нам такие карапузы?

Теперь уж не нужно больше перелезать через беседку и через забор — мамочка позволила мне ходить играть в сад и к Коршуновым, и к Рутыгиным, но взяла с меня слово, что на лодке я больше никаких путешествий совершать не буду. Я дала слово, и конечно, сдержу. Да теперь трудно и не сдержать, потому что после моей прогулки на Круглый остров папа приказал все лодки вытащить на берег; так они там и лежат вверх тормашками.

Мы очень весело всегда играем, только за крокетом происходят постоянные ссоры, — но без этого нельзя: какая же интересная игра обходится без споров? Больше всех скандалит рыжая Ленка; она один раз так Женю за руку укусила, что у той кровь пошла, a другой раз Сереже шар прямо в ногу пустила, — ужасная злючка! Что-то они теперь делают? Я их давно не видела.

Мамочка опять ходила навещать маленькую молочницу, и я упросила взять и меня с собой. Входим в сени, там много-много баб, a сама молочница им что-то рассказывает и плачет-плачет. Оказалось, что сегодня рано утром девочка умерла.

Мы вошли в комнату. Посередине стоял стол, покрытый белой простыней, a на нем лежала девочка в белом чепчике, в длинной белой рубашке с рукавами и в белых чулках, a за её головой стоял столик, на котором горели прилепленные к нему три восковые свечки.

Мамочка перекрестилась и встала на колени; я тоже. Мамочка начала молиться, но я только крестилась, a молиться не могла. Я совсем не знала, чего у Бога просить; первый раз я видела мертвого; что ему может быть нужно? Обыкновенно, когда молишься за живых, или за себя, просишь здоровья, помощи, хлеба насущного, не грешить, — но ведь ей всего этого не надо; грехов у неё нет, ведь ей еще не кончилось семь лет. Я просто смотрела на нее и думала: она уже теперь у Бога, она ангел; но неужели и там на небе у неё будут такое некрасивое желтое лицо! Верно Бог ей другое лицо сделает и большие белые крылья. Потом я взглянула на её ноги: в белых чулках они казались такими толстыми, a самый низ ноги (ступня кажется) точно подушки. Мне так захотелось пощупать их, но никак нельзя было.

Помолившись, мамочка встала и заговорила с молочницей, я же тогда подошла к столу и взяла девочку двумя пальцами за середину ступни, но сейчас же отняла руку и едва удержалась, чтобы не крикнуть. Я до сих пор помню, как мне вдруг страшно сделалось.

Ночью я тоже плохо спала. Снилось мне, что мамочка послала меня нарвать цветов, украсить гробик девочки. Вот иду я по большому-большому полю, и там столько васильков и такие красивые, большие, и синие, и розовые, и лиловые. Я тороплюсь, рву их, у меня уже большой букет в руках. Вдруг вижу я, недалеко точно сноп больших белых васильков, больших и пушистых, как маленькие розы. Я бегу туда, хочу их сорвать, вдруг вижу, между этими цветами стоит маленькая молочница, и глаза у неё широко раскрыты.

«Не тронь цветов, — говорит она: — это сам Боженька меня пока похоронил здесь. Ах, зачем, зачем ты не хотела молиться за меня! Ничего, что мне шесть лет, но моя душа без молитвы не может подняться на небо и мне тяжело, так страшно тяжело»! Она так горько плакала, так рыдала. «Молись, молись»!.. — говорила она.

Я упала на колени и тоже стала молиться и плакать; что-то давило меня в груди, и мне сделалось так холодно-холодно и так страшно, что я громко вскрикнула и от собственного крика проснулась. Мамочка подошла ко мне, но я все еще всхлипывала и дрожала. Мне дали каких-то капель и уж больше не тушили свечки. Наконец я успокоилась и заснула.

Мои успехи. — Поездка в Америку. — Пираты

Это время я с мамочкой гораздо меньше занимаюсь, потому что курс мы с ней весь прошли, только повторяем все. Уроков мне теперь больше не задают: что ж учить, коли все знаю? Диктовки мои совсем приличные стали, и «десть», и «одиннадцать» и даже «двенадцать» за них перепадает. Мамочка говорит, что она больше за меня не боится — не провалюсь. A стихами моими так она просто гордится. Право, я их очень хорошо декламирую, это все говорят; я очень люблю стихи и учить мне их совсем легко.

Вчера похоронили маленькую молочницу, но мамочка мне на похороны не позволила пойти, говорит, что я ночью опять кричать и плакать буду. A мне так хотелось посмотреть, как хоронят, ведь я никогда не видела.

Бедная моя Зина, вот ей не везет в жизни: одна мать не любила и из дому отдала, a другая хоть и очень любила, но зато умерла. Что ж с ней дальше будет?

Мы теперь выдумали очень веселую игру и уже несколько дней в нее играем: будто мы едем в Америку на пароходе (пароход это большие качели.) собой мы набрали всякого багажу и съестных припасов, нельзя же налегке пуститься в такую длинную дорогу. Когда пароход отходит от пристани, качели чуть движутся, и кочегар (Сережа) чуть слышно делает: «чух-чух, чух-чух»; потом пароход идет шибче и шибче и, наконец, полным ходом, т. е. веревки качели начинают немного сгибаться. Теперь я привыкла, и меня больше не тошнит. Здесь я еду сидя, потому что не может же дама быть кочегаром или капитаном парохода. Перед станциями пароход сбавляет ход и наконец останавливается; потом опять едем дальше.

Часто случаются у нас несчастья: вдруг кто-нибудь из пассажиров роняет что-нибудь в море; тогда на первой же остановке мы идем как будто в город и покупаем такую самую вещь. Но однажды случилось ужасное происшествие: я уронила в море своего ребенка Лили; ведь ребенка не купишь — по крайней мере я не знаю, где это можно сделать. Тогда один храбрый пассажир (Митя) с опасностью жизни бросился в бурное море и спас мою дочь. Он чуть не погиб от страшного морского чудища (Ральфа), которое, когда он барахтался и нырял в волнах, схватило его за панталоны и стало трепать во все стороны.

После этого ужасного случая мы все почувствовали, что страшно голодны, и с аппетитом начали уплетать пирог с капустой, который захватила с собой перед дорогой Женя Рутыгина. Вот странно, ведь я вообще терпеть не могу пирога с капустой, никогда его дома не ем, a здесь он казался таким вкусным. Это верно от морского воздуха, a потом, когда видишь, как другие за обе щеки едят и им что-нибудь нравится, самому вкусным кажется; a уж и нас ели с аппетитом.

Нам немного надоело представлять все одно и то же, и тогда Ваня выдумал очень интересную вещь; мальчики будут морские разбойники и сделают нападение на наш корабль. Мы, конечно, согласились, остановили пароход и спустили с него наших пассажиров, как будто они уже доехали, a потом они стали пиратами. Начинается буря: для этого мы качели раскачиваем не в длину, a толкаем ее в бок. Вдруг со всех сторон раздается стрельба и подплывает много-много пиратов. Они останавливают наш пароход и кричат, что убьют нас. Мы бросаемся на колени (я по ошибке на колени в море стала), умоляем пощадить, предлагаем им все наши богатства и сокровища, но они не согласны, не хотят нас и слушать. Наконец, один говорит, что пощадит нас, но мы должны согласиться выйти за них замуж. Быть женами разбойников? Ни за что!.. лучше умереть! — и мы все бросаемся в море…

Это ничего, мы все-таки дальше поедем, только будем иначе называться. Чудо, как весело было!

Мамочка сказала, что было письмо от тети Лидуши, где она пишет, что свадьба будет не осенью, a раньше, и просит непременно меня с мамочкой приехать; вот это настоящий праздник будет! Бегу порасспросить все подробнее.

Постройка дома. — Прятки. — Мой рыцарь

Свадьба тети Лидуши назначена на двадцатьвосьмое июля. Решено, что мы с мамочкой едем. Папа останется дома, потому что не может получить отпуска. Да и какая же особенная надобность ему ехать? Ведь он не родной брат тети, не то что мы с мамочкой. Вот без нас, так конечно невозможно: как это венчаться без родной сестры и родной племянницы?.. Мы поедем двадцать шестого, чтобы приехать накануне, a тридцать первогого уже вернемся; мамочка говорит, что иначе я все свои науки перезабуду, и придется все начинать сначала. Дядя Коля с Володей тоже там будут. Я очень рада, я все-таки люблю Володьку, хоть он меня всегда и дразнит, такой он веселый и остроумный. Хорошо бы его сюда привезти после свадьбы, нам бы еще веселее было, он так хорошо умеет придумывать всякую всячину.

В Америку мы уже доехали и назад поедем не скоро (если только поедем). Мы высадились на берег и здесь решили выстроить дом. У Коршуновых на дворе недавно перестраивали сарай, и там лежит много разных досок. Мы выбрали несколько штук и в тени под липами начали постройку. Две длинных доски мы воткнули стоймя в землю, a сверху на них набили третью доску гвоздями, которые Ваня где-то раздобыл. Кругом с трех сторон мы насовали палочек вместо настоящих колышков; a потом наберем больших веток в лесу, один конец их приделаем к доске, которая наверху, поперек, a другой привяжем к колышкам; таким образом будет три стены, a четвертой не нужно, там сделаем вход. Но больше не было материала, и работу нельзя было продолжать, тогда мы затеяли «палочку-воровочку»; в это играли в нашем саду, потому что там больше мест, куда прятаться.

Митя все старается быть вместе со мной и выискивает чудные места, где нас никак найти не могут. Когда мы с ним сидели за дровами, он мне сказал, что очень любит меня, потому что я прелесть какая хорошенькая и такая храбрая, никогда не трушу (а я-то мышей до смерти боюсь, хорошо, что он не знает). Он говорит, что прежде, очень давно, у всякой барышни был рыцарь, который всюду с ней ходил, защищал ее и дарил ей цветы и конфеты. Помню, и я что-то такое в какой-то книге читала. Вот он и сказал, что будет моим рыцарем, и что они дамам всегда руки целовали; значит и ему можно. Я согласилась, — пусть себе будет рыцарем. Он говорит, если я хочу, цветы он может всякий день приносить, a конфет покамест нет, потому что сейчас он без денег. Жаль: я больше люблю конфеты (особенно шоколад), чем цветы. Ну, да что ж делать, если мой рыцарь бедный! Зато он храбрый: сколько раз защищал меня, когда Ваня меня дразнил, и однажды получил от него хороший тумак. Не люблю Ваню, он такой же злющий, как его рыжие сестры, только очень уж он хорошо в крокет играет и на «гигантах» заносит.

Вечером мы попросились в лес за сучьями. Нам дали в провожатые нашу Глашу, и мы отправились. Лес от нас тут недалеко есть. Наломали мы веток очень много, я думаю, на два дома хватит. A гвалт и шум какой был! Верно не меньше, чем в басне Крылова «Трудолюбивый медведь»; и у нас «пошел по лесу треск и стук, и слышно за версту проказу». Я так устала, что всю обратную дорогу ничего не говорила, a после молока сейчас в кровать бухнулась.

Ферма «Уютная». — Новоселье

Ну, наконец-то мы достроили свой дом. Это оказалось вовсе не так легко, как мы думали. Ветки, привязанные только сверху и снизу, заваливались в середине, точно стены из тряпок сделаны. Пришлось все разобрать, a потом еще раздобыть несколько досок. У сарая больше не было, куда-то их дворник верно засунул; думали мы, думали, где бы разжиться хоть четырьмя штуками; наконец я предложила вытащить из забора, только, конечно, в разных местах по две, чтобы не так в глаза бросалось. Даже Ваня сказал, что я молодец, и что у меня голова на плечах есть. Это оказалось еще тем хорошо, что теперь нам очень удобно пробираться из одного сада в другой, не надо ходить такую даль через калитку; по улице и потом опять через другую калитку, столько времени даром тратилось, a нам каждая минута дорога.

Целый почти день провозились мальчики, пока вытащили эти несчастные доски; ведь надо же было так крепко забивать гвоздями! Бедный Сережа даже руку себе поранил, — почти всю кожу с большого пальца содрал. Бррр… Какой ужас!

Когда с забором дело было покончено, мы опять принялись за постройку. Эти четыре доски мы так приладили: один конец каждой из них прибили к доске, что приделана наверху, поперек, a другой подбили колышками к земле; две доски на правую сторону, две на левую; пока дом был голый, не покрытый ветками, у него был такой фасон, как у картонных домиков, сделанных из двух карт. Понимаете? Да и теперь, впрочем, фасон такой же остался, но досок не видно, все закрыты сучьями. A как внутри хорошо! Как уютно! Мы так и прозвали этот уголок: «Ферма Уютная».

Когда какое-нибудь здание готово, всегда празднуют окончание работ, и мы отпировали на славу.

Я попросила мамочку дать нам чего-нибудь съедобного для нашего торжества. Добрая мамуся распорядилась, чтобы кухарка испекла нам бисквитный пирог, a m-me Рутыгина пожертвовала целое блюдо земляники. Но когда папа услышал, что у нас празднуется окончание постройки, он сказал, что в таких случаях всегда нужно «спрыснуть», и он сам об этом позаботится. Через некоторое время нам принесли целых шесть бутылок «выпивки»: шипучего меда. Это так вкусно и совсем на шампанское похоже, еще лучше — можно выпить сколько угодно, не опьянеешь и не заснешь в обществе, сидя на стуле, как отличилась однажды моя хорошая знакомая.

На свой пир мы пригласили всех старших: папочку, мамочку, mr и m-me Рутыгиных и m-me Коршунову (муж её уехал). Да, я забыла сказать, что наши знают и Рутыгиных, и Коршуновых: оба m-eurs в каких-то заседаниях с папой встречаются, оттого мне так легко было получить позволение играть с ними и ходить в их сад, потому что так моя мамочка ой-ой как туга на новые знакомства, особенно мои собственные.

Приглашенные, конечно, все пришли; еще бы! Очень весело было: ели, пили, провозглашали тосты, да такие смешные; за всех, за всех, даже за бабу, которая такую чудную землянику набрала, и за курицу, которая такие вкусные яйца снесла для бисквита (мы видели, что для пирога сбивали пену из белков). Потом мы пели все хором разные песни. Вечер был тихий и теплый, и мы разошлись только в двенадцать часов.

Поездка на «Чертов Остров»

Сегодня день праздничный. Погода с утра была чудная, теплая и ясная, и вот мы стали упрашивать старших поехать на «Чертов Остров» в лес за земляникой; говорят её там пропасть. Папы наши все дома, мамы тоже ничем особенным не заняты, и порешили после завтрака всей компанией двинуться в путь. Нас набралось пятнадцать штук с Ральфом вместе, — не оставлять же дома моего милого черномазика.

Вытащили с берега две больших пребольших лодки и уселись в каждой по семь человек. Митя и Ральф были со мной — мои оба рыцаря. Чем же Ральфик не рыцарь? всюду ходит за мной, защищает, да еще как, — так зубы сейчас и покажет, как только я скажу: «обижают»; руки тоже мне целует, a только букетов не приносит да конфет; ну, да насчет конфет и Митя «schwach», a цветов я и сама могу нарвать, была бы охота.

По дороге нам попадались желтые водяные лилии; их я люблю, a главное мне доставляет удовольствие самой рвать: запустишь, это, руку в реку, вода теплая, точно нагретая, a потом мокрой рукой и плеснешь кому-нибудь в лицо. Да, сегодня я хотела брызнуть в Женю, a по ошибке попала в лицо m-me Коршуновой; моя мамочка и m-me Рутыгина, те бы только засмеялись, a эта шипуля злющая (дочки совсем в нее) так на меня посмотрела, точно я ее всю в воду обмакнула; сказать ничего не сказала, потому что папочка тут сидел. Я сконфузилась и стала извиняться. «Ничего, ничего…» — говорит.

— Как же можно, Муся, быть такой неосторожной, — сказал папа, a у самого левая бровь так и подергивается, значит, и ему смешно смотреть на её перекосившуюся физиономию. Папа, когда сдерживается, чтобы не рассмеяться, или когда что-нибудь выдумывает и хочет кого-нибудь надуть… т. е. обмануть, всегда левой бровью поводит. Я уж так и знаю, сейчас скажу: «неправда, папочка, бровь дергается».

На «Чертов остров» мы довольно долго ехали, это не близко, не то, что мой несчастный «Круглый остров».

Но зато как тут красиво, какой чудный лес! Мы, дети, забрали свои корзиночки и отправились за земляникой, a все папы вытащили свои удочки и принялись рыбу ловить.

— Вот охота!

Земляники здесь очень много: присядешь на траву — кругом тебя совсем красно. Я, Женя, Ваня, Митя и Ральф пошли в одну сторону, a остальные дети в другую; мамы наши тоже побрели куда-то.

Как Ральф потешно землянику ест! Я никогда в жизни не видела, чтобы собака ягоды ела, a он подвернет морду под кустик, да так и ухватится за ягоду. Меня это так забавляло, что я почти и собирать землянику перестала, все Ральфу указывала на ягоды и подсовывала ему под нос, если бывало неудобно достать.

Но в моей корзине все-таки земляники было много, потому что добрый Митя подсыпал мне туда своей. Ваня увидал и стал меня поддразнивать, что вот я подрасту, скоро за Митю замуж выйду и буду «табачницей». Митя не любит почему-то, когда про их фабрику говорят, вот Ваня нарочно и повторяет, чтобы сделать ему неприятность. И зло, и глупо: чем же бедный Митя виноват, что его папа табак делает?

Когда мы проходили мимо того места, где мужчины рыбу ловили, Рутыгин сидел скорчившись, точно пошевельнуться боялся и все в воду смотрел; мне припомнилось, как Володя говорил, что когда удят, по одну сторону удочки бывает червяк, a по другую… Дурак… Подумала, и сразу стыдно стало: ведь и мой папа рыбу ловит… Аа-ай-ай! Вот так дочка!.. Бедный папочка, милый, хороший, какое счастье, что ты не знаешь, какая у тебя дочь сумасшедшая!..

Мы так все были заняты каждый своей работой, что никто не заметил, как вдруг стемнело, и на небе собралась огромная серо-лиловая туча; через несколько минут ударил гром и полил сильнейший дождь, такой теплый-теплый.

Наши батистовые платьица сразу насквозь промокли и так потешно облепили нас, что мы имели вид сосулек; с головы тоже текло. Мы бросились бегом к тому месту, где причалили лодки, прикрыв корзиночки подолами своих юбок, так как землянике мокнуть совсем не полезно. Всех своих мы застали в сборе; но от этого не легче: под шестью зонтиками пятнадцать человек не спрячется. Впрочем, дождь сейчас же прошел, и опять засветило солнышко. Но прежде, чем сесть в лодки, нам велели хорошенько побегать, чтобы обсохнуть и согреться. На обратном пути дождя не было, a теперь, противный опять льет, a я сижу и с горя записываю все происшедшее в свою тетрадь.

Именины Вани. — Я подвожу маму

Вчера были именины Вани, и мы все, сколько нас тут ни на есть знакомых между собой детей, были приглашены туда на целый день. Ваня получил в подарок от родителей велосипед, о котором он уже давно мечтал.

Первым делом мы стали все по очереди пробовать садиться на него, и я, конечно, тоже, только мне очень неудобно влезать туда, ноги у меня не такие длинные, как у Вани, перекладина с сиденьем так высоко, что я с неё до педалей не могу достать; болтаются ноги, да и все тут, a повернуть колес не могу.

Мы так увлеклись этим занятием, что даже позабыли и про шоколад, который нас уже несколько раз звали пить; a уж я ли его не люблю! Да я думаю вообще на всем земном шаре не найдется человека, который бы не любил такой прелести… Впрочем, нет, один наверно найдется — моя бабушка; она не только сама никогда не пьет и не ест его, но ей даже противен самый запах; она всегда незаметно для гостей или нос платком заткнет, или коробку невзначай прикроет. A по моему этот запах приятнее всяких духов.

Шоколад у Коршуновых был очень вкусный, и так много-много пены на нем; крендель и кондитерский торт тоже были хороши, и я никого не обидела — всего поела.

Вечером решено было забрать с собою самовары, холодные закуски и всякие сладости и поехать в лесок, где мы тогда ветки для постройки собирали. Вдруг после четырех часов погода стала хмуриться все больше и больше, a когда мы кончали обедать, шел уже сильный дождь. Мы все были просто в отчаянии, чуть не плакали. Расположение духа испортилось, все ходили кислые и недовольные.

Женя, Митя и я предлагали разные игры, но нам на все говорили только «гадость», «скучно», или «надоело». Наконец, решились попробовать играть в «фанты». Когда Митя и Сережа назначали, что фантам делать, все кому-нибудь целоваться приходилось; и мне тоже два раза. Гадость! Я вообще терпеть не могу лизаться, a с мальчишками в особенности. Я только мамочку страшно люблю тискать и целовать, да еще совсем маленьких, беленьких детей, которые кругленькие, как шарики, и так и катаются вокруг вас.

Наконец одному фанту пришлось продекламировать стихи. Тут мне вдруг пришла в голову чудная мысль (все это нашли).

«Знаете что?» вскричала я: «давайте устроим концерт, a между будем и стихи говорить»

«Ну, a публику где же мы возьмем»? — спросил Ваня.

«Как где? a наши мамы, папы, те два офицера и барышня с соседней дачи, что в гостиной сидят».

Сказано — сделано. Мы объявили взрослым о нашей затее, и они сказали, что с удовольствием послушают.

Сперва мы вышли все вместе и пропели хором «Вниз по матушке — по Волге». Хорошо спели. Потом вышла Женя и сыграла на рояле красивую пьеску «Le Ruisseau», которую нужно скоро-скоро играть, чтобы пальцы так и бегали; я бы страшно наврала и все бы пальцы перепутались, но Женя хорошая музыкантша и с шиком докончила свой «Ruisseau». Потом вышел Митя и продекламировал стихи своего собственного сочинения, которые мне так понравились, что я их наизусть выучила, но все же лучше запишу, a то еще забуду.

Нищий

  • Холодно, голодно бедному мальчику,
  • Должен скитаться он целый денек.
  • «Очень усталь я!.. Ах, больно мне пальчику,
  • — Я же собрал лишь один пятачок».
  • С думой такою присев на скамеечку,
  • Пальчик он греет, сосет ёго, трет.
  • «Нет никого, кто бы дал мне копеечку…»
  • Вот, наконец, господин здесь пройдет.
  • «Барин, копеечку дай мне, пожалуйста!..
  • Холодно!.. Барин!.. А барин!.. Подай!..»
  • «Хлеба купить ведь сегодня мне не на что»…
  • — Прочь убирайся! Пошел, негодяй!
  • Холодно голодно бедному мальчику,
  • Должен скитаться он целый денек.
  • «Очень устал я!.. Ах, больно как пальчику!
  • — Я же собрал лишь один пятачок».

Ну, разве не прелесть? И как он чудно говорит, точно и в самом деле ему холодно, будто даже слезы слышались в его голосе! Молодец Митя! И добрый он какой: ему пришло в голову подумать, как скверно бедным маленьким нищим, a я вот, сколько раз их тоже видела, a не задумывалась; пройдешь мимо и забудешь. Теперь я всегда-всегда буду подавать бедным детям.

Митины стихи и как он их говорил всем понравились; мой папа даже расцеловал его и сказал, что из него выйдет, может быть, второй Пушкин.

Потом Сережа говорил «Спор» Лермонтова; ну, это всякий знает, даже в моей хрестоматии есть. После «Спора» мы опять пели все вместе «Ой-ой-ой, как мороз все окошки занес»… Затем вышла я декламировать. Вот сюрпризец устроила я своей мамочке!.. Она однажды читала мне свои стихи, которые она еще сочинила, когда в гимназии была, на смерть Императора Александра Н. Мне они очень понравились, и я их стащила, чтобы переписать; но переписать мне было лень, и я выучила их наизусть. Стихи чудные, и потом в них говорится про этого милого государя; a я так люблю его, такой он был добрый! Я так плакала, когда мамочка рассказывала мне о его смерти, как злые люди убили его!

Вот выхожу я и говорю: «Легенда о смерти Царя-Освободителя, сочинение Натальи Старобельской, рожденной Соколовой-Сокольницкой».

Мамочка даже на стуле привскочила: «Муська, не смей!»

Но кругом все засмеялись, и стали удерживать и усаживать мамочку, a мне шептали: «ну, говори, говори, Муся»

Я начала:

  • Пред престолом любви,
  • Вечной правды, где нет
  • Ни печалей, ни слез,
  • Ни страданий, ни бед,
  • Появился пришлец
  • С нашей грешной земли;
  • Он в терновом венце;
  • С ним шесть ангелов шли.

Первый ангел так пел:

  • Он миллионам рабов
  • Дал свободу к труду,
  • Поселил в них любовь,
  • И стал верить с тех пор
  • Всякий в силу свою…
  • Боже пленных, больных,
  • Дай ему мир в раю!

Второй ангел:

  • Тяжело всем жилось
  • От неправды судей,
  • И далеко неслось
  • Эхо тяжких скорбей;
  • Но он правый суд дал;
  • Богача с бедняком
  • Перед ним уравнял,
  • Равный дав им закон.
  • Да, он, правду любя,
  • Пострадал за нее.
  • Боже правый! Прими
  • Его в царство Свое.

Третий ангел:

  • По великой Руси
  • Разносился по всей
  • Стон покинутых жен,
  • Плач малюток-детей…
  • Ведь отец с бритым лбом
  • Становился чужим
  • Средь родимой семьи:
  • Он уйдет молодым
  • A вернется назад
  • Стариком уж седым,
  • С костылем, без ноги,
  • Хилым, дряхлым, больным…
  • Но великий царь внял
  • Тем слезам: сократил
  • Службу в ратных полках;
  • О, он бедных любил!
  • Боже плачущих! Всех
  • Их защитник благой,
  • Все ему Ты прости
  • И в раю упокой.

Четвертый ангел:

  • Он в нужде роковой
  • Руку в помощь давал;
  • И страдальцев в беде
  • Он всегда утешал,
  • И равно к ним всем
  • Добр и милостив был,
  • Боже, ближних своих,
  • Как себя он любил:
  • Всех законов закон —
  • Твой завет о любви —
  • В чистоте сохранил.
  • Боже сильный!
  • Прими Его в сонмы святых,
  • В Свое Царство, где нет
  • Ни печалей, ни слез,
  • Ни страданий, ни бед…

Пятый ангел:

  • Он крестьянских детей
  • Всей душою любил,
  • Дверь им в школу открыв,
  • Их уму научил…
  • Обувал — одевал
  • И сироток-детей…
  • Он вторым был отцом
  • Разоренных семей…
  • Боже! Душу его
  • Ты в раю упокой
  • Все земное прости —
  • Был он верный сын Твой.
  • Шестой ангел:
  • Много, много добра
  • Он народу творил,
  • И России своей
  • Верой-правдой служил;
  • Но пришлось смерть приять
  • Средь столицы родной
  • От руки тех, кому
  • Он был предан душой,
  • Боже! Им отпусти,
  • Бо не ведят того,
  • Что творят.

Хор ангелов:

  • Похвалой
  • Удостоим того,
  • Кто Творцу своему
  • Уподобился весь,
  • И Тяжелый крест свой
  • Кто с терпеньем донес.
  • На страдальца Христос
  • Кроткий взор устремил,
  • Ой, казалось, ему
  • Все земное простил…
  • A нас, грешных сирот,
  • Царь и там не забыл:
  • Он за сына и нас
  • Пред Всевышним молил.

Когда я закончила, все захлопали в ладоши; a потом начали кричать: «браво, автор! браво, автор»! Мамочка очень сконфузилась и покраснела; она очень часто краснеет, гораздо чаще меня. Потом сам Коршунов пошел в сад и принес много цветов: маленький букетик он дал мне, большой — мамочке, a остальными обсыпал ее всю, говоря: «хвала и честь нашей поэтессе». Потом Женя с Ваней играли в четыре руки, a затем нас позвали пить чай. Разошлись мы все, веселые и довольные. Ничего, и в дождь умные люди сумеют хорошо устроиться!

«Замок Омена». — «Женя»

На другой день мамочка хорошо-таки пробирала меня за то, что я ее так подкатила со стихами (конечно она не сказала слова подкатила), a в сущности она, наверно, сама была рада радешенька: кому же может не быть приятно, когда хвалят, восхищаются его стихами, да еще и цветами посыпают?

После литературного вечера нам всем — уж не помню, кому первому — пришла в голову мысль устроить что-то еще гораздо интереснее — спектакль. Вот будет хорошо! Решили мы сыграть какую-нибудь пьесу одиннадцатого июля на именины Оли Коршуновой. Старшим ничего не говорить, это должно быть для них сюрпризом. Но что играть? Вот вопрос. Пробовали сами что-нибудь придумать, да глупо все выходило. Стали мы все рыться в своих книжках. У меня нашлась очень красивая и интересная сказка «Замок Омена», где говорится о разбойнике, который свою первую жену запер в подземелье и женился на второй, и вдруг эти обе жены ночью встречаются в каком-то темном гроте в саду замка, — словом — прелесть, как интересно! Решили ее представить; одна жена должна быть Оля, другая — Женя; она немного заикается, когда говорит, но эта не беда, все подумают, что это от страху перед своим супругом, грозным Оменом; самого же разбойника должен был изображать Сережа. Но этого мало, потому что не всем есть роли; стали искать еще второе что-нибудь. У Коршуновых в шкафу нашлась книга с настоящей пьесой в одном действии под названием «Женя», сочинение какого-то Гнедича; верно не из важных, я до сих пор не слышала и не читала ничего из его сочинений. Пьеса эта не детская — настоящая. По-моему она очень скучная: говорят-говорят, без конца, но ведь взрослые любят болтать о скучных-прескучных вещах, a смотреть-то будут они, так значит и останутся довольны. Эту самую барышню, Женю, дали играть мне; не трудно: лежит все на диване, потягивается, и не знает, за кого ей замуж выйти, a сама все какие-то хитрые, но очень красивые слова говорит.

Ну, стали мы учить роли, т. е. не роли, я, например, просто всю пьесу наизусть выучила, так что, когда другие забывали, то я подсказывала. Но иногда выходили пресмешные ошибки: вдруг раньше времени начнешь говорить и чужое скажешь, и долго иногда говоришь, пока кто-нибудь не заметит. Но наша пьеса все-таки очень хорошо идет, a вот с «Замком Омена» что-то не ладится; там все самим нужно придумывать, и, или споры начинаются, или говорят глупости; потом Женя уж очень заикается, так что если бы я была Оменом, и моя жена в самом деле так заикалась, она бы меня так злила, что, пожалуй, и я бы ее в подземелье упрятала.

Да, плохо дело! Думали-думали и решили вместо этой пьесы устроить живые картины; пока только не выбрали еще какие. Нужно будет взять «Ниву», — там всегда много красивых рисунков бывает, наверно что-нибудь найдется.

Времени теперь ни минутки свободной; только иной раз сядем завтракать, приходит Глаша: «Барышня, суседские барчата вас на репетицию просят;» ну, какая уж тут еда? спешишь скорей к Рутыгиным. Прежде мы начали было репетиции в своем «Уютном», но там очень тесно, еще «Замок Омена» как-нибудь шел, можно было все представление стоя устроить, a для «Жени» совсем тесно: ведь я лежу, да еще рядом на стуле то моя мать (Оля), то мой жених (Митя) сидит: как лягу, так ногами в стенку и упрусь; — неудобно, теперь репетируем у Рутыгиных наверху, в их миленькой башне; как раз места хватает.

Здравствуйте! — опять «суседские барчата» зовут! Бегу.

Приготовления. — Шишка

Наконец-то порешили и насчет живых картин; я говорила, что «Нива» пригодится! Вот какие выбрали: Во первых «Четыре времени года», во вторых «Вера, Надежда, Любовь» третья «Ангел над колыбелью младенца (я и моя Лили)». А еще «Казнь Марии Стюарт» и три картины из сказки «Спящая красавица».

Времена года, Веру, Надежду, Любовь мы выбрали по тетрадке с наклейными картинками; это еще удобнее «Нивы», потому что здесь раскрашено, не надо голову ломать, подбирать цвета, и то уж она, бедная, трещит, столько хлопот! Марию Стюарт я выбрала; это так интересно, как ее на плаху ведут, и палач над ней топор заносит. Мамочка мне однажды читала про эту бедную королеву, и потом еще «Дети Людовика XVI»; Боже! Боже! Как я горько плакала, когда так жестоко обращались с бедным маленьким дофином!

Костюмы для времен года и Веры, Надежды, Любви будут из папиросной бумаги, сами будем делать, и цветы, и башмаки, и все-все. Для «Спящей красавицы» Женина бабушка дает такое старинное широкое полосатое шелковое платье, как давно-давно носили; красивое платье, на картине очень хорошо будет. Ну, мне для ангела костюм не хитрый; что-нибудь длинное белое достанем, a крылья, большие, чудные крылья уже готовы, — их под большим секретом смастерил из белого картона Ванин двоюродный брат, юнкер; все, все оклеим блестками и будет чудно! Нам никак не удалось скрыть от старших устройство спектакля, мы только не говорим никому, что именно будем представлять. Это даже хорошо, что старшие знают, a то откуда бы достать некоторые вещи?

Мы теперь очень усердно работаем, времени не много, a работы масса, одних цветов для «весны» сколько приготовить нужно, кроме самих платьев. Мы дружно присели и много цветов понаделали, больших все, скорей работа идет; чтобы они не занимали лишнего места на столе, мы готовые откладывали в угол в ящичек; a чтобы веселей было работать, то придумали песни петь хором; я ужасно люблю так петь.

Поем себе распеваем «Среди долины ровные на гладкой высоте…» вдруг видим, Ральф (конечно, и он за мной приплелся) весело тащит целую кучу цветов в зубах; как они один за другой зацепились, так он их тянет с самой веселой физиономией, прямо ко мне. Вот я рассердилась! Хотела вырвать, a он противный, дразнится: подойдет, сделает хитрые глаза, и отскочит. Все стали на него кричать, a он себе и в ус не дует. Я погналась за ним, он из башни на лестницу, и я туда, он наверх, опять мимо меня; я хотела его схватить, но он как-то проскочил у меня под ногами, так что я споткнулась, покачнулась, и так до самого низу все ступеньки пересчитала, пока лбом в пол не уперлась. Вот больно! Шишка сразу громадная вскочила, и локоть хорошо разбила — кожа с него так и слезла, да и колено порядком отхлопала. И что эта за противная собака! Сколько уж мне неприятностей наделал этот сумасшедший пес!

Извольте радоваться: ангел с шишкой на лбу величиной в куриное яйцо!

Все страшно перепугались, стали мне и воду холодную прикладывать, и ключи. И сам Ральф струсил: как я начала лететь, он хвост опустил, бегом, поджавши уши, домой пустился и спрятался под мою кровать — он всегда туда прячется, когда у него совесть чиста. Я тоже пошла домой. Мамочка просто в ужас пришла, взглянув на мой лоб и скорей стала примочки из арники класть.

Неужели же «ангел» будет с шишкой? Ведь это ужасно!!.

Репетиция. — Ужин

Моя шишка стала почти совсем плоская, но зато из синяка превратилась в лиловое пятно с зеленоватыми и желтыми разводами; очень некрасиво. Ваня говорит, что у меня вид пьяницы, и он однажды видел, как городовой одного такого в участок тащил, что у него было как раз такое же украшение на лбу. Папочка меня утешает, говорит, что синяк станет совсем желтый, a потом будет все светлеть и совсем пройдет. Поскорей бы, уж времени так мало осталось! Я очень беспокоюсь.

Добрый Митя, кажется, еще больше меня огорчен моим разбитым лбом. Чтобы меня хоть немного утешить, вот уж несколько дней, как он мне все шоколад-миньон носит; не знаю, право, где он его раздобывает, но ежедневно две, a то и три плиточки в серебряной бумаге приносит, но только потихоньку, чтобы Ваня не видел, да и вообще все Коршуновы, a то сейчас дразнить начнут.

Когда мы придумывали живые картины, Митя с Ваней и с Олей чуть не подрались из-за «Ангела»: и мне хотелось быть ангелом, и Оле; Митя, конечно, взял мою сторону, a Ваня тянул за сестру и сказал, что я гораздо больше подошла бы для чертенка, что и рогов приделывать не пришлось бы, потому что у меня вихры от природы торчат вокруг лба. Я-то совсем не обиделась; право, это даже очень интересно было бы одеться чертенком, и весело, но Митя страшно разозлился: назвал его дураком и сказал, что ангелы и брюнеты бывают, a что волосы вьются, так это очень красиво, ничему не мешает, и ангел из меня выйдет хороший, потому что лицо у меня доброе и веселое, a Оля с её злющей физиономией вышла бы настоящим рыжим чертом. Женя и Сережа едва-едва их успокоили; a «Ангелом» порешили все-таки быть мне. И вдруг у ангела рог вырос! Немудрено, что мы с Митей огорчены.

Последний раз репетиция наша вышла очень хорошая: чужих слов никто не говорил, только генерал (Ваня) один раз вместо моей матери (Оли) что-то залопотал, но сейчас же поправился. Роли хорошо знают и так скоро-скоро говорят; публике не скучно будет, не будем долго тянуть, — раз, два — и готово!

После репетиции мы затеяли устроить ужин; ведь у актеров всегда так бывает; вот и мамочка моя, когда в прошлом году играла в любительском спектакле, тоже несколько раз ужинала. A как она играет, это просто чудо! Когда она плачет, и публика плачет. A миленькая какая прелесть! Она всегда играет молоденьких барышень и кажется совсем-совсем девочкой, и такой хорошенькой! Все говорят, что у мамочки большой талант, что она была бы вторая Комиссаржевская. Вы знаете Комиссаржевскую? Она такая дуся, я ее в прошлом году в «Снегурочке» видела; очень она миленькая, только мамочка еще лучше, потому что у Комиссаржевской ушки немного торчат, a у мамочки ничего не торчит.

Ужин мы, конечно, сами стали стряпать. У меня есть настоящая плита, довольно большая, так около аршина длины, которую можно в самом деле топить, потому что внизу во всю длину идет такая машинка с четырьмя фитилями; в машинку наливают спирт, и она горит. Есть и духовка, и в ней можно тоже что-нибудь спечь. Вытащили мы эту плиту и пристроили ее в нашем «Уютном» домике; и как это мы раньше не спохватились: дом, жилое помещение, и вдруг без кухни! Ну, теперь ошибка поправлена!

Раздобыли мы всякой провизии: мяса, цветной капусты, сахару, яиц, муки, масла и малины. Оказалось, Митя и здесь молодец: повар хоть куда! Даже бисквит умеет делать. Мясо мы порубили на котлеты; цветную капусту поставили варить в воде; ну, a бисквитом уж Митя занялся: стер с сахаром два желтка, прибавил немного муки, потом двумя прутиками сбил белки, все это перемешал, вылил прямо на бляху и в духовку. Пока пирожное сидело в печке, мы (я и Женя) принялись жарить котлеты; Оля только капусту сполоснула и то очень не охотно, говорит что она терпеть не может никакой «пачкотни», еще бы, приятнее готовое в рот запихивать! А это-то она любит, аппетитец недурной!

Ужин наш удался хорошо: правда, котлеты не были такие аккуратные, длинненькие, как делает наша кухарка, a разваливались на кусочки, но это ведь не беда, еще лучше резать не надо. Пахли они так вкусно, что Ральф чуть нам весь стол не перевернул, так и лезет прямо в блюдо своей черной мордой, благо стол низенький. Вот нахал! Главное же, котлеты были очень вкусные, особенно после того, как мы их сверху посолили, потому что вовнутрь мы забыли насыпать соли. Зато капуста даже и не разваливалась, a вышла аккуратными красивыми кочешками; и она была довольно вкусная с солью, только твердоватая; вероятно, противная Аннушка нам подсунула самую скверную, твердую головку.

Бисквит никак не вылезал с железного листа, как мы его не вытряхивали, приклеился, да и баста! Митя вспомнил, что он забыл его снизу маслом помазать. Наконец, мы его по кускам выбрали. Вкусно было — просто объеденье: положили мы его на тарелку, сверху целую малину; потом выдавили из остальной малины сок, налили на пирожное, все посыпали сахаром; прелесть! и красиво было, потому что под малиной и не заметно, что он разломан. Мы даже мамочке носили угощать ее; она сказала, что очень красиво, но боялась попробовать, говорит, что наша посуда и чистота рук ей кажется подозрительной. A ведь правда: руки-то у нас у всех были грязные, никому и в голову не пришло их помыть перед стряпней. Все-таки все поели, до последней крошки.

Митина жертва. — Предложение

Ох, как страшно: последний день перед спектаклем! Вдруг провалим! Работы осталось еще довольно. Билеты мальчики уже давно сделали и роздали все, a вот афиши еще не готовы; мы нарочно не хотели их заранее показывать, чтобы был зрителям сюрприз, и они только в последнюю минуту узнали, какая пьеса идет. Женя с Митей пишут программы; конечно, я свои страшные каракули не берусь туда сажать; я с Ваней, Сережей и Леной устраиваем сцену; Оля и здесь норовила ничего не делать, говорит: «Ведь я буду именинница, так другие должны заботиться обо мне». Ну ее совсем!

Представление будет у нас, потому что в нашей даче самая большая зала, да еще и с колоннами, так что очень удобно сцену отделить. Занавес мальчики делают из простынь, a сверху для красоты на них наклеиваем фигуры из разноцветной бумаги, в самой же середине занавески, как раз где швы, налепили большую золотую лиру; говорят, в театрах она всегда висит, мне помнится, что и я видела. С правого верхнего края в простыне громадная дыра, так и вырван большущий клок. Думали мы, думали: чем ее закрыть? Решили вырезать большую-большую бабочку из бумаги: половина крыла зеленая, половина красная, иначе не вышло, больше бумаги не осталось; вырезали и посадили в несчастный угол; ничего, хорошо, все же лучше, чем дыра.

Я прежде совсем не боялась за наше представление, a теперь боюсь: надо же было такой беде случиться, чтобы Митя целых три дня носу к нам не показывал; ну, как же без него репетировать? Так три дня и пропало. И Сережа, и Ваня по нескольку раз к нему бегали: «Не могу выйти болен», — говорит. Сегодня наконец явился, скучный такой, сконфуженный. Все пристают: «почему так давно не приходил»? — Не мог, горло болело. A сам красный-красный. Потом сижу я на полу, колечки к занавеске пришиваю, a он подходит ко мне и говорит: «Мусенька, тебе я вправду скажу; я вовсе болен не был, это я им только настоящей причины говорить не хотел, стыдно, да и смеяться бы стали. Я наказан был».

— Наказан? Как так, что же ты накуролесил?

— Да ничего особенного. Помнишь шоколад, что я тебе последние дни носил?

— Ну, так шоколад-то этот я потихоньку у тетки таскал; очень мне уж тебя с твоей шишкой жалко было, и хоть чем-нибудь побаловать хотелось, a тетка (чудачка этакая!) его не особенно-то и ест; я думал, она и не вспомнит про него. Для себя бы я ни за что не взял, я и не съел ни одной плитки, a ведь это для тебя…

— Ну?

— Ну, a тетка хитрая: заметила, что шоколад исчезает, да ничего не сказала, хотела подкараулить. Я и пошел, как всегда; только я за плитку, a она меня за руку. «А, говорит, так вот кто у нас потихоньку таскает, вот от кого на ключ все запирать надо! Ах ты, дрянной воришка».. Это я-то, я-то Муся, воришка!..

Бедный Митя не мог договорить, слезы душили его. Мне так стало его жалко; ведь это он ради меня пострадал; двумя руками я обхватила его за шею и крепко обняла, a колечки так и посыпались по всей зале. Митя горько плакал. Когда он успокоился, то договорил до конца: тетка за наказание хотела ему совсем запретить участвовать в спектакле, но потом уж одумалась, и только три дня запретила из дому выходить.

— Муся, — говорил он: — может и ты подумаешь, что я… воришка? Ведь я для тебя, только для тебя это сделал, ты так любишь миньон. Скажи, ты веришь, что я честный мальчик?

— Верю, Митенька, верю, что ты самый лучший, самый честный и самый добрый мальчик на всем свете, и я очень-очень люблю тебя!

— Правда, Муся? — радостно проговорил он: — ну тогда все пустяки, я даже рад, что я за тебя наказан был. Я все, все для тебя сделаю, но когда ты вырастешь, то выйдешь за меня замуж, да?

Опять у него были полные глаза слез, и мне так жалко было его; ну, как я его теперь огорчу и скажу, что я решила никогда замуж не выходить?.. Ведь это еще так далеко, он может быть потом и сам раздумает жениться на мне, зачем его пока огорчать! Я согласилась… Он обнял, поцеловал меня, и мы стали вдвоем собирать по полу раскатившиеся колечки.

Неужели я в самом деле буду «табачницей»?

Спектакль

Вот и прошел наш спектакль; нечего больше ждать, не о чем волноваться. Жаль!.. Но опишу подробно все с самого начала. После завтрака мы все, как и на Ванины именины, пошли поздравлять Олю. Она получила в подарок от родителей черненькие часики с золотой монограммой и книжку «Девочки», сочинения Лухмановой, на вид очень интересную: на картинках все институтки нарисованы, и одна такая маленькая, хорошенькая прехорошенькая.

Опять был шоколад, и торт, и всякие вкусности: но нам всем не до еды было, мы слишком волновались в ожидании вечера, и все припоминали, не забыли ли чего. Игр, конечно, никаких не затевали, a все бегали к нам в залу смотреть, хорошо ли все устроено. Обед мы упросили подать в половине четвертого, чтобы успеть все приготовить и переодеться, — ведь в половину седьмого представление.

За обедом мы тоже ничего почти не ели и, не досидев до конца, побежали одеваться и причесываться. Сперва должна идти пьеса, потом живые картины.

Стали меня причесывать: это было вовсе нелегко: так и торчат мои несчастные завитушки во все стороны. Оля говорит, что я с дамской прической похожа на черного пуделя. Надела я мамочкину черную юбку, которую снизу надо было подшить на хороший кусок; голубую батистовую блузку и сверх неё черный бархатный корсетик, который у меня был от маскарадного костюма; туалет очень приличный для барышни. Оля (моя мать) надела капот бордо своей матери, который совсем хорошо на нее пришелся; волосы ей сильно обсыпали картофельной мукой, чтобы она седая была; a причесать не трудно, коса у неё длинная. Ваня (генерал) обвернулся в байковое одеяло и надел сюртук, который раздобыл у какого-то знакомого офицера; волосы тоже подпудрил и приклеил себе большущие усы из пакли, которые он чем-то выкрасил. Такой он вышел смешной, что я не выдержала, так и покатилась со смеху.

Митя (штатский) был в своем собственном костюме, только сделал прическу с пробором на боку, тоже приклеил себе усы и попросил у mr Рутыгина цилиндр; въехал он ему до самого носа, но это не беда, только бы в руках держат, ведь в комнате никто в шляпе, все равно, не сидит.

Публики уже много. Сережа звонит второй раз и раздает программы;

— Что это? — говорит кто-то: — смотрите, дети-то наши Гнедича играют. Я думала, детская пьеса будет. Вот странная фантазия!

А, удивились? Не ждали? Ну, a особа-то, вероятно, не из умных: что за смысл был бы играть детскую пьесу? Во-первых, для кого? a во-вторых, нам-то самим что за интерес — дети, и детей же изображать? Жаль, не видно, кто это ляпнул… т. е. сказал.

Третий звонок. Занавес поднят. Я лежу, около меня моя мать. Смешно мне, так и хочется расхохотаться, но я твердо и скоро говорю все, что мне полагается. Оля тоже. Вдруг входит Митя. Смотрю, цилиндр он так смешно в руках держит, точно кастрюлю за ручку, a ус у него один кверху, a другой книзу торчит; все-таки я выдержала, не рассмеялась. Говорю с ним, и как раз по пьесе мне про косую говорить пришлось, a я как-то нечаянно взглянула в публику, a в первом ряду направо одна барышня сидит, a глаза-то у неё «один — на вас, a другой в Арзамас»… — тут я не выдержала, да как фыркну… Митя посмотрел на меня, да и тоже фыркнул… Хохочем и ни слова выговорить не можем. Но я думаю, это не беда: могли же и в пьесе двое посмеяться! ведь часто же на сцене говорят и смеются. Ну, потом ничего все гладко прошло, только, когда Ваня вошел, толстый, как бочка, я опять чуть-чуть не расхохоталась, но все-таки удержалась, a затем и пошла свои мудреные слова говорить: и «профанация», и «нравственные основы», и «попирание прав», конечно, я ничего в этом не понимала, но проговорила ясно, громко, с большой апломбой. (кажется, так это слово? что-то похожее, папа его часто употребляет).

Конечно, публике понравилось, смеялись страшно и хлопали тоже.

Побежали переодеваться для живых картин. Первая: четыре времени года; стали мы вряд: Весна (Женя) в светло-зеленом, вся в цветах, на голове венок; Лето (Лена), в розовом, на голове и в руках колосья; Осень (Оля) светло-сиреневое с бордо, в руках корзина с виноградом, на голове венок из листьев, в руках большая кисть зеленого винограда (вместо винограда взяли ветку хмеля, a в корзину бузины). Зима (я) в белом с блестками и все отделано ватою; всех нас осветили сзади розовым бенгальским огнем.

Во время одеванья вышел у нас крупный скандал; начали мы надевать платья, как всегда, сверх всего того, что обыкновенно под платьем носим; не лезет — пришлось почти все снять, тогда только смогли свои костюмы надеть, но ведь они из папиросной бумаги, пока мы их примеряли да подгоняли, у меня и у Жени они и продрались, у Жени на боку, a у меня сзади; хотели зашить, — еще больше дырка стала; тогда Оля догадалась: принесла куски бумаги и на нас подклеила, так что совсем заметно не было.

Вторая и третья картины — Мария Стюарт (Оля, вся в черном); сперва ее ведут на казнь два палача в красных рубахах (Сережа и Митя), a потом она кладет голову на плаху и палач заносит над ней топор.

Первый раз осветили белым огнем, второй раз красным, чтобы кровавый отлив был. Четвертая картина «Ангел». На веревках повесили корзину, всю ее усыпали белым, a в нее положили мою Лили.

Над колыбелью стоял, наклонясь, ангел (я). На мне была мамочкина длинная ночная рубашка и еще батистовое покрывало, все наклеенное серебряными бумажными звездочками; на крыльях тоже такие же звездочки. Да, я совсем забыла сказать, что шишка моя совершенно исчезла, желтое пятно, по папиному предсказанию, тоже; я напрасно так волновалась: даже, если бы оно еще и сидело, не беда была бы, потому что на голову мне надели светлый мамочкин парик, в котором она один раз играла, и эти волосы прикрыли бы верхушку лба. Осветили нас с Лили голубым бенгальским огнем.

Говорили, что это была самая лучшая картина. Вот вам и «чертенок»! «Чертенок» оказался хорошим ангелом.

Потом шла «Спящая красавица», но я этих картин не видела, потому что в это время переодевалась для Веры, Надежды и Любви, потихоньку, чтобы опять не лопнуло что-нибудь. Вера (Женя) была светло-голубая с большим серебряным крестом; Надежда (Лена) светло-зеленая с серебряным якорем, a Любовь (я) розовая с серебряным сердцем; освещены мы были опять розовым огнем.

Вся публика нас очень хвалила и говорила, что мы все чудно устроили и придумали.

После спектакля мамочка села за рояль, и мы начали танцевать, a через некоторое время дали ужинать. Вот я была голодна, кажется, еще никогда в жизни так есть не хотелось! Ведь я почти весь день пропостилась, надо же было наверстать это! И покушала же я ничего себе, порядочно. После ужина и большие все в пляс пустились, и мамочка, и даже папа, a на рояли все по очереди играли. До двух часов мы так веселились, зато и встала я на другой день в половине первого.

После спектакля. — Новые планы

Спектакль-то наш шикарно прошел, что и говорить, мне даже потом офицер один сказал: «А вы, барышня, очень хорошо о профанации говорили», но мамочка мне комплиментов за мою последнюю диктовку не делала, да, по правде говоря, и не за что было: четырнадцать ошибок насажала, и глупых таких, что и самой стыдно. A ведь до экзаменов меньше месяца осталась. Мамочка сказала, что теперь за меня примется и хорошенько меня подтянет, a то, если дела наши пойдут дальше так же печально, как эта диктовка, то мы и на тетину свадьбу не поедем. Я мамочку знаю, она никогда меня не запугивает, добрая она очень, но если найдет что-нибудь нужным, ни за что ее не переупрямишь, сделает по-своему.

Мне даже подумать страшно, что я не поеду на свадьбу тети Лидуши. Буду теперь хорошо учиться!.. Вот только одно мне мешает, так в голове и сидит: что мне устроить двадцать второго июля на свои именины? Хочу я в этот день что-нибудь совсем-совсем новенькое устроить, такое, как никому и в голову не приходило. Жаль, Володьки нет, он мастер придумывать всякую всячину. Разве с Митей посоветоваться.

A ведь он считает меня своей невестой, даже вырезал у себя на тросточке перочинным ножом «Муся»; он мне еще вчера говорил, что, если я раздумаю за него выйти замуж, a захочу за кого-нибудь другого, то это большой грех будет, не исполнить своего слова. Ведь правда, это нечестно. Лучше я ему прямо теперь скажу, что замуж никогда, ни за кого не выйду.

Ах, все это глупости, a вот, что мне придумать на двадцать второе, так вот гвоздем и сидит в голове, ни о чем другом думать не могу!

Болезнь Ральфа. — Письмо

Я не понимаю, что с моим бедным Ральфиком приключилось: два дня все сидел под моей кроватью и, чуть его тронешь, пищал так жалобно; даже не вылезал, чтобы поесть, a уж он-то обжорка порядочный нужно было миску к нему подносить, и то ел очень неохотно. Нос у него совсем горячий и мокрый, и как-то он так странно пофыркивает. Теперь он из-под кровати вылез, но новая беда тащит правую заднюю ногу, не может ступить. Я ужасно испугалась, мамочка тоже; послали сейчас же за ветеринаром; тот пришел, осмотрел его и сказал, что у него чумка, что это у всех щенков бывает, но у Ральфа она очень сильная и сделался паралич ноги.

Тут уж я не выдержала и разревелась. О, я хорошо знаю, что такое паралич; я помню у дедушки это было, и он долго-долго совсем двигаться не мог, a потом уж умер. Неужели и с Ральфиком так будет? Доктор и мамочка успокаивают меня, говорят, что у него наверно скоро пройдет; ветеринар прописал ему какие-то впрыскивания в ногу под кожу из чего-то вроде хинина, не помню, как называется, еще это иногда в ветчине бывает и им можно отравиться. Доктор посидел, пока из аптеки лекарство принесли, и сейчас же сделал моему несчастному ребенку впрыскивание. Я конечно убежала, чтобы не видеть, и уши заткнула, думала, он на весь дом кричать будет. Мамочка говорит, что он даже ни разу не взвизгнул. Вот молодчина! Не в меня: я бы такого крику справила от одного страха!

Погода холодная и дождливая, так что и охоты нет выходить в сад, да я бы и в хорошую не вышла, очень уж мне жалко бедного Ральфика. Я его уложила на свою кровать и сама с ним рядом уселась.

Когда папа вернулся к обеду из города, еще из прихожей позвал меня: «Муся, беги скорей, тебе на городскую квартиру письмо пришло, — получай! Верно от твоего героя».

Я даже в первую минуту не сообразила, от кого это. Да ведь от Андреева же конечно! И как это я так совершенно забыла и думать о нем и о его ответе?

Большой серо-синий конверт и на нем вкривь и вкось порядочные каракульки нацарапаны, еще пожалуй похуже моих:

«Питербурх. Сергевская дом 16. Баришне Марие Старобельской».

Милостивая баришня.

Впервых страках сево письма посылаю Вам ниский паклон от бела лица до сырой земли и желаю вам всякого щастия и благо получия вделах ваших от господа Бога здоровие и быть Багатым. Засим честь имею уведомить вам, что пасылки от вашево высока родия яполучил и за нее ниско кланаюсь и благодарю, карамели укусны a Фуфайка теплая и неминуще защитит меня отхолоду небось в ейнесмерзну. Платки точно что не асабливо нужны али всеж хорошо кода есть. Пояпонску не вывчил есче ничево, больне мудро, бытто псы брешут и Страхов тошно што тут многа, али Бог за нас кали не выдаст и японец не замает. Пребываю спачтением и благадарствием к вашиму высоко родию добреюшей баришни нашей ваш покорный слуга рядовой

Игнат Андреев.

Вот так письмо! Герой-то он герой, но уже конкурсного экзамена наверно не выдержал бы. A молодец, что ответил, я очень-очень рада, что получила это письмо! Надо скорей показать всем нашим актерам.

Ральф поправляется. — Моя выдумка

Ну, славу Богу! Ральф мой поправляется; насморк прошел, ест опять за обе щеки, и почти хорошо ходит, по крайней мере ступает уже на больную ногу, хотя и прихрамывает еще. Опять за мной по пятам бегает, и так потешно ковыляет бедная культяпка. Доктор говорит, что через два-три дня он будет совершенно здоров. Как раз, значит, к моим именинам; это хорошо, a то праздник не в праздник вышел бы мне, если бы мой бедный черномазик был болен.

А какую мы с Митей чудную штуку придумали на двадцать второе! Уже наверно, наверно никому решительно и это еще в голову не приходило — мы устроим на мои именины елку! Да, елку, такую, как делают на Рождество, только мы не будем и срубать и ставить в гостиную, a выберем хорошенькую, аккуратненькую елочку где-нибудь в лесу, поедем туда все, и там же на месте разукрасим и зажжем ее. Разве не прелесть?!.

Об этой затее знают только Митя и мамочка, больше никому ни гугу. Вот будет шикарный сюрприз для всех! Мы им объявим только двадцать вторго утром потому что вдвоем мы справиться не можем, да и веселей всем вместе украшать дерево.

Я просто дождаться не могу этого дня, так это будет интересно, еще гораздо-гораздо веселее, чем обыкновенно бывает на Рождество! И мамочка нашла, что это очень остроумно придумано.

A вдруг в этот день дождь? Нет, не может, не может этого быть! За что бы Богу так жестоко меня наказывать? Я буду уж так усердно молиться!

Интересно, что мне подарят? Я видела, мамочка вчера из города привезла что-то большое-большое, величиной с качающуюся лошадь, и так глупо увязано, что невозможно разглядеть формы, a пощупать не удалось, потому что противная Глаша сейчас же это «что-то» заперла в чулан под лестницей, a ключ мамочке отдала. Хитрая мамочка, знает, с кем дело имеет! Конечно, это не лошадь, ведь не младенец же я; a что? — все-таки неизвестно. Извольте-ка ждать еще целых два дня!

Мои именины. — Елка в лесу

Еще, кажется, я никогда в жизни так не веселилась, как вчера. Целый день такой удачный вышел с самого утра. Вообще я не прочь поспать по утрам, но вчера я вскочила в половине седьмого, ни за что не могла даже лежать от волнения: и погода беспокоила, и что мне подарят. Еще занавески в моей комнате были опущены, села я на кровати, смотрю, между окнами что-то такое большое стоит, да впотьмах не могу разобрать, что именно. Живо я вскочила, конечно, босиком и, не заботясь о своем туалете, откинула тяжелую темную занавеску, смотрю — письменный столик, совсем малюсенький и такой миленький; длины он, верно, не больше аршина, кругом решеточка, обтянут темно-красным сукном, внизу ящик с ключиком; перед столом прехорошенький плетеный стульчик, a на столе чудный письменный прибор, совсем настоящий и ужасно шикарный: он из такого светло-зеленого камня, довольно прозрачного, a кругом вделан в такое будто темное серебро, — прелесть! Чернильница, два подсвечника с душками розовыми свечами и маленькое пресс-папье. В ящике в середине двадцать штук малюсеньких премиленьких, пестреньких бумажных фонариков; уж это верно мамочка догадалась для украшения елки. Какая она у меня умница всегда все сообразит! A на чернильнице бумажка, которую я сперва и не заметила. «Нашей писательнице Мусе от горячо любящих ее папы и мамы».

Вот так штука! Откуда же они узнали про мое «писательство»? Это, конечно, о моих воспоминаниях говорится. Верно валялась где-нибудь тетрадь. Ну, да это ничего, все равно, если они ее даже и нашли, то не читали; мамочка говорит, что это нечестно чужие письма и записки читать, что это то же воровство, потому, что когда мы потихоньку узнаем чужие секреты, это как будто бы мы их воруем у другого; ну, a уж папочка с мамочкой этого никогда не сделают. Но все-таки хорошо, что в столе есть ящик с ключом, могу теперь запирать, не от них, конечно, a мало ли кто может увидеть, если опять где-нибудь валяться будет.

Я так занялась своими подарками, что и про погоду забыла, a солнце-то так и светит! Живенько стала я одеваться; слышу, уж и мамочка копошится в соседней комнате, так что мы с ней как раз вместе в столовую пришли. A на столе такой аппетитный крендель лежит и несколько поздравительных карточек около моего прибора: от тети Лидуши, от дяди Коли, от Володи и даже от Леонида Георгиевича. Для начала дня все это более, чем недурно.

Завтрак я сама заказала: цветную капусту и boeuf stroganof мое любимое; после завтрака, конечно, шоколад и гости.

Вся наша компания пришла меня поздравлять, а Митя принес мне даже подарок: купить он ничего не мог без денег, так он подарил мне свой брелок от часов — ветку винограда, так красиво сделаны зеленые матовые ягодки. Часов у меня нет, прицепить его некуда, но я спрячу на память в свой новый столик, который, кстати, всем-всем понравился, и прибор тоже, так все и ахали. Но когда я им объявила, что у нас сегодня будет елка в лесу, так они от восторга еще больше заахали и про столик забыли. Даже Оля и Лена, и те кинулись целовать меня за хорошую выдумку. Ай да мы!

До обеда мы занялись собиранием всего нужного для елки; набрали три больших корзины. Кое-что обвязали, кое-что и так без ниток можно повесить. Свечи папа обещал сам приделать. Пообедали опять в половине четвертого и пустились в путь, сами пешком, a Глаша с корзинами, самоваром, посудой, всякими вкусными вещами и елочными принадлежностями на тележке.

Погода точно на заказ — ни облачка.

Компания нас была в двадцать два человека (и барышня косая тоже). Первым делом стали мы выискивать красивое деревцо; долго не могли найти: то красивое, то плешивое, то засунуто между другими, так что его и не видно; наконец, нашли елочку, которая точно нарочно для нас выросла: на маленькой полянке, кругленькая, аккуратненькая, как нарисованная. Разложили мы свои корзины и начали развешивать.

Да, на Рождество таких украшений не бывает: во-первых, навешали мы абрикосов, потом чего бы вы думали? Редиски! Да, да, кругленькой, розовой редиски, потом вишен, ведь их много по две по три попадается, так парные за стебельки и насаживали на ветки. A красиво как! Потом нацепили гирлянды из полевых маргариток и кое-где розовый шиповник, который нам по дороге попался. Затем фонарики со свечами в середине и много-много отдельных свечей, — шестьдесят штук. Елка вышла веселая, пестренькая и совсем необыкновенная. Зажигать было, понятно, еще рано, и мы в ожидании темноты, стали играть в разные игры; взрослые тоже все с нами играли. Начали с серсо, потом перешли на горелки. Мr Коршунов горел, a мы с Сережей бежали, он хотел схватить меня за платье, да мимо, a сам зацепил ногой за кочку, да и растянулся во всю длину, ну, a ростом его Бог не обидел; вот потеха была! Мы хохотали до слез тем более, что он даже не ушибся, a только под собой раздавил семейство поганок, которые так и облепили ему белый жилет.

Набегавшись и насмеявшись вволю, мы принялись за еду; не знаю, как у других, но у меня аппетит был волчий, да и другие что-то не заставляли себя просить.

Мало-помалу стало смеркаться; ведь в июле рано темнеет. Когда уже плохо стало видно кругом, папа и mr Коршунов со своими поганками стали зажигать елку наверху, a мальчики, да и все мы, дети, внизу. Что это было за красота! Как ни люблю я рождественскую елку, но эта еще во сто раз красивее. Что-то такое необыкновенное, точно в сказке. Кругом темно-темно кажется, a площадка с елочкой так ярко освещена. M-me Рутыгина предложила петь хором, и мы все, конечно, с радостью стали подтягивать.

Ужасно я люблю ночь, и пение, и луну, a она, милая, так и стала над елкой. У меня что-то будто сжимается в сердце, но не грустно мне, a как-то тихо-тихо, хорошо-хорошо, и кажется, что я всех-всех люблю, особенно люблю, и Бога, и людей, и деревья, и луну, все, все… Даже как-то плакать хочется, a все-таки весело…

Когда елка догорела, мы собрали с неё все фонарики, поели все, что можно было с неё снять, a потом мужчины развели костер и стали через него прыгать, мальчики тоже; и нам хотелось попробовать, но ведь в платьях неудобно, как раз юбка загорится. M-me Рутыгина запела: «Наш костер в тумане блещет», а мы все опять хором подтянули.

Крепко-крепко расцеловала я дорогих моих папочку и мамочку за громадное удовольствие и горячо помолилась и благодарила Бога за то, что мне так хорошо живется, и я так счастлива.

Не успела я приложить голову к подушке, как сейчас же заснула.

Поездка к бабушке — Свадьба

Через два дня после елки мы с мамочкой укатили к бабушке. Ужасно мне жалко было расставаться с моим Ральфиком. Когда я уже была совсем готова к дороге, мой бедный ушастик думал, что и он «гулять» пойдет и радостно вилял хвостиком, но когда дверь за нами закрыли, он стал пищать и царапаться, и я слыхала, как Глаша уговаривала его.

Выехали мы в шесть часов вечера, a на место приехали на следующее утро. Я очень любила бы ездить по железной дороге, если бы со мной всегда дурно не делалось; с другими это бывает на море, a со мной в вагоне, особенно, если я спиной к паровозу сижу и в окно гляжу. A это интересно, так все и мелькает в глазах, и потом меня очень забавляют телеграфные проволоки: смотришь, они опускаются все ниже, ниже, точно они сонные и голова от усталости гнется; вдруг столб, сейчас же и поднимутся и ровненько так вытянутся, будто их от толчка разбудило и они сонливость с себя стряхивают, a потом опять: ниже, ниже, ниже… опять столб, опять выровняются. Отчего бы это?

Около нас сидел толстый-претолстый господин, который все сопел да кряхтел и тоже, как телеграфные проволоки, головой кивал; a как поездь подходит к станции, вагон толкнет, он приподымет подбородок, приоткроет глаза, a потом опять спит.

Когда стемнело, кондуктор поднял верхушки диванов, тогда и мы, и наш сосед улеглись как следует. В вагоне хорошо спать, как в люльке качает.

Утром на вокзале нас встретил дядя Коля с Володей, они еще накануне приехали — и повезли нас к бабушке. Она и тетя Лидуша были уже вставши и ожидали нас с чаем.

Хорошо как у бабушки! Хоть это и большой город, но у неё точно на даче: дом маленький и большой чудный фруктовый сад. В комнатах тоже очень красиво и масса цветов: так уютно. Сидим мы в столовой, вдруг слышу чей-то незнакомый голос: «Лида, Лида, дай попочке чаю; попочка барин, попочка хор-роший»! — Я сперва не поняла, кто это говорит; оказалось, что в гостиной между пальмами стоит большая клетка, a в ней сидит громадный розово-желтый попугай, с большим хохлом подходящего же цвета, но только гораздо ярче. Глаза у него большие черные, премилые, нос, язык и все во рту совершенно серое, a около щек и на шее перья совсем точно лепестки от гортензии — знаете, такой комнатный цветок, который пучком растет, похож немного на цветную капусту? Бывает розовый, желтый и белый: других я не видела. Вот этот-то самый попка и болтает так мило. Он привык, что тетя по утрам ему дает пенку от сливок и сухарь с чаем, a из-за нас про него, бедненького, и забыли.

Вместо тети я пошла его кормить. Пенку он, глупый, пропустил через лапку и уронил на пол, a подымать не захотел; сухарь же весь съел, a потом подставил свою головку, чтобы я его чесала пальцем. Я щекочу, a он повторяет: «попочка, хор-роший, хор-роший». Такой душка!

В доме суета была порядочная: все снимали, выбивали, чистили серебро, перетирали посуду и стекло. Мы с Володей помогали серебро чистить и бокалы перемывать. Поговорить у нас было о чем: я ему все-все рассказала: про театр, про елку, — одним словом все, и показала письмо Андреева. Володя очень жалеет, что не был у нас это лето, и мы решили упросить дядю Колю и мамочку, чтобы после свадьбы Володя к нам поехал.

Мамочка, вероятно, успела всем рассказать про наш спектакль и про наши картины, потому что вечером за чаем дядя Коля мне покою не давал, все приставал: — Ну-ка, Мурка, расскажи, как ты в маминой ночной рубашке ангелом была?

Не понимаю, что тут смешного? Ведь ангелы никогда иначе на картинах одеты не бывают, как в длинных рубашках. Ужасный он насмешник, дядя Коля, a только он веселый, за это я его люблю. Стал он нам рассказывать анекдот, как чухна рака хотел купить, да не знал, как он называется, и все просил «такова маленького черного риба, глаза шустрова, уси длинного, ноги много, и востиком так» — и показывал, как рак хвостом делает. Ему предлагают налима. «Нет, то не малин, малин — ягод, a это»… — и опять сначала, и так раз десять. Вот я хохотала! Злая мамочка возьми да и расскажи, как я в этом году раков ловила… Теперь мне житья не будет, и дядя, и Володя до смерти задразнят, ну да и мой новый дядюшка тоже не упустит случая посмеяться надо мной.

На другой день свадьба была назначена в четыре часа. После завтрака пришел парикмахер причесывать невесту; в это время и мы все пошли одеваться. На мне было белое вышитое платье на розовом чехле, розовый шарф, розовые чулки, розовые туфли, в волосах розовая лента и… чудный розовый веер и белые лайковые перчатки; это уж мне подарила для этого торжества тетя Лидуша. Настоящий веер, не игрушечный какой-нибудь.

Мамочка моя была просто красавица в светло желтом, как канареечка, шелковом платье с белыми цветами на лифе и с крохотной шляпкой из белых цветов на её малюсенькой головке. Я не могла воздержаться, чтобы не поцеловать ее. Бабушка была в сером шелковом платье. Тетя Лидуша была премиленькая, вся в белом, с вуалью и цветами на голове. Нам с Володей тоже прикололи по маленькой веточке таких цветов, только, конечно, не на голову.

Шафер — какой-то долговязый офицер — привез тете чудный белый букет. Потом приехал мой любимец Петр Ильич, который у невесты посаженным отцом. Я его ужасно люблю: физиономия у него такая славная, круглая, толстая, усы мягкие, a иногда, когда он улыбается, то ужасно бывает похож на толстого доброго кота. Уж на что я не люблю целоваться, a его всегда целую; и пахнет он всегда так хорошо, от его духов голова не болит. Он тоже меня очень любит и всегда мне шоколад привозит, но, если бы он мне никогда ни одной конфетки не привез, я бы все равно не меньше его любила. И мамочка его любит, всегда так потешно поддразнивает его, что все кругом смеются. Он уж не очень молодой, его сыну уже двадцать два года. Петр Ильич и бабушка благословили тетю, для чего она встала на колени на коврик. Тетя была такая красная-красная, и слезы у неё были на глазах.

Что дальше было — не знаю, мы поехали в церковь раньше.

Леонид Георгиевич был уже там и много-много гостей, все такие шикарные. Вдруг со всех сторон зашептали: «невеста приехала»… «невеста идет»… Певчие запели что-то про голубицу, и в церковь вошла тетя под руку с Петром Ильичем, a впереди их шел какой-то малюсенький карапузик лет четырех-пяти, в белом матросском костюме с голубым бантом и с длинными светлыми волосиками, белый, розовый; в руках он нес образ.

Когда все встали по местам, и венчание началось, у него кто-то хотел взять икону, но он ни за что не отдал.

В церкви Володя стоял рядом со мной. Когда перед женихом и невестой положили на пол какой-то розовый кусочек, Володька шепнул мне: «Смотри, кто первый на атлас станет, тот и будет в доме голова». Хорошо, что он мне это сказал, если я в самом деле когда-нибудь замуж буду выходить, надо это запомнить. Мите я, понятно, ничего не скажу, a сама первая на атлас ступлю.

Тетя и Леонид Георгиевич разом на него стали. Пo-моему, это не хорошо: что ж за порядок в доме у них будет?

Потом священник надел им кольца и водил за собой вокруг церкви, a затем велел поцеловаться. После этого все бросились поздравлять молодых, потом сели в кареты и поехали к бабушке на квартиру. Там подавали шампанское, мороженое, фрукты и конфеты. Этот раз уж мамочка за мной присмотрела, и второго бокала я не получила.

Гости стали скоро разъезжаться, к обеду остались самые близкие и, конечно, мой любимец Петр Ильич. Тут дядя Коля не вытерпел: «А вы знаете, Петр Ильич, племянница-то моя на все руки мастер: и ангелов изображает, и про „попирание прав“ толкует, и раков преисправно сеткой от бабочек ловит; только раки такие невежи, что от неё пятятся, находят для себя обидным вместо бабочек в их сетке сидеть».

Противный дядька! Еще при ком конфузит меня!.. И пошел-пошел про меня всякую всячину рассказывать. Спасибо, Петр Ильич добрый, хоть и похохотал да ведь правда, теперь и мне вспомнить смешно, — но потом говорит: «А все-таки моя Муся молодец, из неё чудо, что за барышня выйдет! A если хочется раков половить, проси мамусю ко мне с тобой в имение приехать, уж мы их там много наловим».

Хорошо бы очень, да и просить не стоит, ни за что мамочка не согласится, ведь через десять дней экзамен. Так я ему и объяснила. «Ну, так после экзамена! Я сделаю бал в честь новоиспеченной гимназистки. — На том и порешили».

Почти сейчас же после обеда молодые стали собираться на железную дорогу, и мы все поехали их провожать. Там опять пили шампанское, так что я все-таки немножко пьянёнькая была.

При прощании тетя Лидуша плакала. Я не могу смотреть, когда другие плачут, и у меня слезы выступили, хотя мне вовсе грустно не было, напротив!

Нет, положительно весело выходить замуж! Это хорошо, что у меня жених есть, a то надумаюсь венчаться, — ищи тогда жениха, может меня никто и взять не захочет, a тут готовый есть. Митя вырастет — молодец будет.

Весь следующий день мы с Володей провели в бабушкином саду, a вечером пустились с мамочкой в обратный путь, уговорив дядю отпустить с нами и Володю. Дядя долго упирался, но, наконец, согласился с условием, что Володька ежедневно будет заниматься по два часа, готовиться к переэкзаменовке по русскому языку; весной на экзамене двойку хватил. Ох, только бы со мной такой беды не приключилось!

Выехали мы вечером, было уже темно, так что мы улеглись спать, a на другое утро были дома.

Возвращение. — Синяя тетрадь

Первый, кто меня встретил по возвращении, — это мой милый Ральфик; уж как он радовался, как прыгал, как визжал!

В день приезда у нас с Володей, конечно, занятий не было, и я воспользовалась этим, чтобы всюду облететь и все показать ему. Очень мне хотелось свезти Володю на «Круглый остров», уж мы даже и в лодку сели, но потом я одумалась: ведь это будет нечестно, я обещала мамочке никогда больше одной в лодку не садиться, лучше пойду, попрошу ее, пустит хорошо, нет — ну, тогда уговорим старших всей компанией отправиться туда как-нибудь.

Побежала я в мамину комнату, влетела, как всегда, пулей; смотрю, мамы на её обычном месте нет, оглянулась — a мамуся моя спит на кровати, свернувшись клубочком, как раз, как я, — это самое удобное, я всегда лягу и так скорчусь, что у меня колени около подбородка приходятся, страшно хорошо, и так тепло-тепло! В этом отношении мамуся совсем в меня пошла!

Что тут делать? Не повезло! Хотела уже уходить, в это время вдруг через открытое окно ветер так сильно подул, что какие-то бумажки, которые у мамочки на письменном столе лежали, сдуло на пол. Я подошла, подняла и положила на стол, a тут вижу, с левой стороны столика лежит синяя тетрадь, a ветер ее так и треплет; мне даже и открывать не надо было, чтобы увидеть, что в ней стихи написаны, да еще и рукой мамочки.

Взяла я тетрадку, смотрю стихотворение «Слезы»; я и стала читать. Вот прелесть! как Бог ангела послал на землю, чтобы вытереть слезы тому человеку, который самый несчастный и горше всех плачет. Вот он летит и ищет такого, a кругом все плачут, и дети, и большие, и нищие, и какой-то человек в церкви пред Распятием. Я чуть сама не заплакала. Посмотрела — там еще много-много стихов; все равно всех разом не перечитаешь, a Володька верно ждет меня и злится, да и мамочка может проснуться, еще рассердится.

Так вот мамусенька! Изволите стихи пописывать! Разлакомилась мамочка на похвалы, еще бы, — как ее тогда у Коршуновых восхваляли. Да разве и со стихами, и без стихов можно ею не восхищаться?.. Ведь она такая прелесть, такая прелесть!..

A может быть, это нечестно, что я нос сунула в её тетрадку? Это значит воровать чужие тайны… Нет, в данном случае это не беда: какие же секреты могут быть у мамочки от меня, её единственной дочки?.. Впрочем, и мамочка у меня одна-единственная, a я все таки ей своих записок не даю читать… Ну, да что ж? все равно уж сделано — не вернешь!

Володька, конечно, накинулся на меня за то, что я запропастилась, но недолго ворчал, потому что я его повела к Коршуновым в сад; там были все в сборе, и я его сейчас же перезнакомила. Потом показали мы ему наше «Уютное».

Володя очень сошелся с Ваней и Сережей, a Митя ему не понравился, говорит, что он «баба»; это потому, что Митя не гимназист и все со мной больше сидит.

Все были очень рады, что я возвратилась, и решили сегодня вечером отпраздновать в нашем домике мое возвращение и приезд нового гостя: сделаем в «Уютном» иллюминацию, благо двадцать фонариков наших от елки все целы. Пока же повели Володю на гигантские шаги и на качели.

Папочку мы утром уж не застали, приехал он только к обеду. Расспрашивал он нас про все подробно, что и как у бабушки делалось. Мама ему сказала о приглашении Петра Ильича, и папочка обещал, что, если я только хорошо выдержу экзамен, мы туда все поедем дня на три-четыре, и он с нами, — возьмет отпуск на несколько дней.

После обеда мы пошли прилаживать свои фонарики, a потом, когда стемнело, играли в колдуны. Вот Володя хорошо бегает! Даже лучше Вани.

В августе ведь рано темнеет, так что скоро мы зажгли иллюминацию, a сами уселись в своем «Уютном» домике. Все набегались, устали немного и сидели довольно тихо.

A красиво как было! Темно, луна еще не взошла, и фонарики так ярко-ярко горят…

Вдруг мне вспомнились мамочкины «Слезы»… Может и теперь где-нибудь ангел пролетает и утешает кого-нибудь… Ах, если бы мамуся сама прочитала нам вот сейчас, тут, свои стихи! Она так чудно читает, голосок у неё как-то особенно звенит…

Я рассказала про мамину тетрадку, и все посылали меня упросить мамочку, но я предложила пойти всем вместе. Полетели мы, окружили ее и стали упрашивать.

«Да с чего вы выдумали? Какие стихи»? — стала она хитрить и отнекиваться.

— Мамуся, a синяя тетрадка? — сказала я.

«А ты почем знаешь, что в ней? а? уж сунула туда свою короткую носулю»? — говорит мама. Я немножко сконфузилась.

— Мамочка я нечаянно, право нечаянно!

«То-то, нечаянно! — наш пострел везде поспел, — вот уж правда! Ну, да Бог с вами, так и быть, исполню вашу просьбу; только стихов я вам читать не буду, не доросли вы еще до них, все равно ничего не поймете, a хотите, я вам расскажу сказку, интересную сказку»?

Еще бы! Конечно, мы все очень хотели. Где ж ее слушать? В «Уютном», конечно, в нашем милом «Уютном», там всякая сказка станет еще интереснее.

Подхватили мы мамусю и повели; притащили плед, усадили ее, a сами кругом порасселись и даже поразлеглись у её ног; конечно, дело не обошлось без Ральфа.

«Ну, слушайте, только не перебивайте меня ни вопросами, ни своими замечаниями, потому что, если сказку прерывать несколько раз, во-первых, она не кажется уже такой красивой, a во-вторых, это сбивает рассказчика. Сказка эта называется „Сад искупления“».

Сад искупления

(Сказка)

Это было давно, очень давно. Жила-была на свете одна маленькая девочка, по имени Аза.

Отец её был королем, и все люди их царства любили и уважали её родителей, потому что они были очень хорошие, заботились о благе своего народа и делали много добра.

Но Аза не была на них похожа: сердце у неё было жесткое, не отзывчивое на чужое горе и слезы… Напротив, она находила большое удовольствие при виде страдания, a горькие слезы, которые проливали при ней иной раз бедняки, заставляли ее весело смеяться; она находила, что, когда люди плачут, они делают такие забавные гримасы и так подергивают лицом, что надо умереть со смеху, глядя на них.

Сама она никогда не плакала, да и о чем ей было тужить? Родители обожали ее, исполняли всякое её желание; жила она в холе, в роскоши, своих огорчений у неё не было, a чужие вызывали в ней только приливы веселья.

Аза была единственная дочь, больше детей у её родителей не было. Чтобы она не скучала одна, к ней приводили играть детей придворных.

Не любили ее эти дети, с которыми, как увидим, она очень дурно обращалась, но их родители не смели перечить воле царя, и бедные детки шли забавлять злую маленькую принцессу.

Особенно часто приходили играть с ней дети одного придворного, по имени Дерби, — девочка — Лия и мальчик — Арно. Это были чудные златокудрые малютки, с большими синими глазами, кроткие, ласковые и уступчивые. С ними вместе приходила и их белая, как снег, собачка Эффи, которую они всей душой любили и с которой никогда не расставались.

Аза безжалостно таскала их за чудные локоны, лишь только дети что-нибудь не достаточно скоро исполняли по её приказанию, если не понимали её. Особенно доставалось маленькому Арно: он никогда не плакал и только смотрел своими чудными, кроткими, полными скорби удивления глазами на свою маленькую мучительницу.

«Какой ты скучный, Арно», — говорила Аза: «почему ты никогда не плачешь, что бы я с тобой ни делала? Я очень люблю, когда плачут, это так смешно! Вот посмотри, какую потешную гримасу состроит сейчас Лия… Ха-ха-ха»!

И злая девочка подбегала к беззащитной крошке и, схватив ее за кончики ушей, старалась приподнять кверху. Слезы градом посыпались из ясных глазок малютки, и она кинулась к брату, ища у него покровительства.

«Ты гадкая, злая девочка, Аза», — проговорил дрожащим голосом мальчик: «это большой грех обижать и делать больно другим, a к тому же Лия еще такая маленькая! Бог накажет тебя за это».

«Бог?.. какие глупости! Я Его совсем не боюсь; это только моя мать нарочно выдумывает, чтобы пугать меня. Я никого и ничего не боюсь, что хочу то и делаю! A за то, что ты осмелился назвать меня злой и гадкой, ты мне поплатишься. Ах ты, дрянной мальчишка! Для тебя и для твоей сестры честь, что я вас таскаю за ваши противные желтые волосы! Подожди! Ты заплачешь у меня, я добьюсь этого! A теперь убирайтесь вон»!

Чего только ни придумывала эта ужасная девочка! Как жестоко обращалась она даже со своей старой няней, которая вынянчила еще её мать, королеву. Если она неудобно поворачивала ей ногу, обувая ее, Аза со всей силы ударяла няньку ногой по лицу и заливалась хохотом, видя, как кровь ручьем лилась из носу старушки. Бедная женщина все терпела, боясь пожаловаться и огорчить царицу, которую она обожала и берегла, боясь и гнева царя за ропот на его любимицу.

Сперва мать высылала иногда Азу раздавать милостыню беднякам, которых теснилось около дворца целая толпа, но скоро она прекратила это, видя какие тяжелые сцены происходили.

Однажды мать велела дать одной бедной старой женщине денег и разной пищи, но Аза протянула ей кружку чем-то наполненную, сказав, что остальное старушка получит только тогда, когда выпьет все до последней капли. У бедняжки было дома пятеро внучат-сирот, она вспомнила о них, о том, что они голодны, и задыхаясь и надрывая грудь от кашля, выпила все до дна…

Аза покатывалась от смеха, глядя на несчастную: в кружке был уксус…

Через две недели старушка умерла.

Теперь Аза решила отомстить маленькому Арно и стала придумывать что бы сделать.

Когда через два дня детей опять привели играть к ней, план мести был готов.

Не успели они опомниться, как она схватила прибежавшую за ними Эффи и, широко раскрыв ей рот, всыпала целую горсть булавок.

Бедная собачка волчком завертелась по комнате со страшным жалобным визгом, орошая ковер потоками алой крови.

Маленькая Лия сперва только широко открыла глаза, a Арно кинулся к Эффи и пытался вытащить у неё из горла булавки, но оттуда ему хлынула на руки струя крови, и ничего видно не было. Тогда бедный мальчик упал головой на пол рядом со своим другом и горько-горько зарыдал.

Злая девочка увидала его слезы…

Бедная царица болела душой от всех злых выходок своей дочери; напрасно старалась она ее образумить, говорила о грехе, о Боге, бессердечная девочка смеялась в ответ на предостережения и слезы матери.

Горе надломило бедную женщину, и она тихо сошла в могилу. Но и смерть матери не вызвала слез на глаза холодной, бездушной Азы!

Почти против самого дворца находился чудный сад, в котором росли одни только розы, чудные громадные розы всех цветов. Странные вещи рассказывали про этот уголок: лишь только какой-либо ребенок переступал через его калитку, как никогда уже больше не возвращался оттуда, a через некоторое время, рано по утру, его находили мертвым на постели.

Много уже детей погибло так…

Аза часто слышала про это, но не верила и называла выдумками. Царь велел неусыпно следить за Азой и задержать ее даже силой, если бы она вздумала пойти туда.

Раз как-то случилось, что царь уезжал в поход, и все придворные и служащие толпились у крыльца, чтобы пожелать счастья и успеха своему дорогому королю. Многие горько плакали.

Вот в это-то время Аза и решила пробраться в заколдованный сад. Быстро дошла она до решетки и, не задумываясь, переступила калитку…

Весь сад, вся изгородь, все аллеи, — все было покрыто чудными крупными розами всех цветов. Это был не розовый кустарник, a громадные деревья, верхушки которых переплетались между собою. Цветы издавали нежный аромат, воздух был теплый и влажный. Все цветы, все листья были обрызганы крупными каплями росы, такими крупными, что они казались чистыми хрустальными шариками.

Аза бродила по саду и с любопытством оглядывала эту редкую, невиданную ею растительность. Несколько раз пыталась она сорвать цветок, но стебель был крепок, шипы остры и так глубоко вонзались в пальцы, что на них выступали крупные капли крови, и всякий раз раздавался легкий жалобный стон, будто кто-то страдал от прикосновения руки человека.

Долго ходила Аза. Прошло несколько часов. Солнце село. Она почувствовала усталость и голод и вспомнила о возвращении домой. Но как ни искала она выхода, не могла найти — калитка исчезла.

Жажда мучила ее. Она наклонилась к большому розовому листу и хотела выпить с него росу, но светлые, прозрачные шарики обратились вдруг в крупные капли крови.

Она с ужасом отшатнулась…

Аза чувствовала страшную усталость; ноги отказывались служить ей; она попробовала присесть на дорожку, но тотчас вскочила с криком: все дорожки, вся трава, — все было усеяно острыми торчащими шипами… Аза горько заплакала, закрыв лицо руками…

Это были её первые слезы, но и это были слезы злобы: первый раз делалось то, чего она не хотела…

Вдруг кругом неё раздалось чудное мелодичное пение. Пели миллионы тоненьких, нежных голосков. Она от изумления перестала плакать и отняла руки от лица.

Кругом совсем стемнело, но цветы еще ярче выделялись во мраке. Аза стала пристально вглядываться… Что это? В сердцевинке каждого цветка виднелась детская головка, вокруг которой шло светлое, голубоватое фосфорическое сияние.

Миллионы цветов, как голубые звездочки, мягко освещали сад, a головки пели, открыв свои маленькие ротики, пели своими нежными серебристыми голосами хвалебные песни Богу… Звуки лились, слабея и, наконец, замерли…

Тогда вдруг все большие листья озарились бледно-зеленым таинственным светом, и на них Аза ясно могла отличить лица; но это не были маленькие детские личики, нет! здесь были и старики, и старушки, и молодые женщины, и мужчины. Кругом их лиц не было такого правильного, круглого сияния, как вокруг детских головок, — от них, точно стрелы, шли к зубцам листьев светло-зеленые лучи.

Раздался другой хор. Сильные звучные голоса в грустной, за сердце хватающей мелодии, пели о скорби и горе земном, пели о злобе людской; и слезы слышались в голосах этих страдальцев. Долго пели они, и временами жалобные песни старцев покрывал детский хор, славословящий Бога.

Аза слушала, но ничто, ни одна добрая струна еще не дрогнула в её черством, холодном сердце. Наконец, измученная, она свалилась на колючий песок дорожки и заснула тяжелым сном.

Когда она проснулась, солнце было уже высоко на небе. Тело болело и ныло, голова кружилась, сильная слабость одолевала ее. Сколько она ни искала, ничего не нашла, чтобы утолить мучивший ее голод, только в самой середине сада высоко и звонко подбрасывал свои жемчужные струи великолепный фонтан.

Аза с жадностью напилась и, странно, почти перестала ощущать голод. Она умылась, освежила лицо и голову и опять стала бродить по аллеям.

Невесело было у неё на сердце; хотелось домой, что-то точно тревожило, что-то незнакомое и беспокойное шевелилось в ней.

Многое припоминалось ей из её короткой, но недоброй, нехорошей жизни. В ушах раздавались слова и напев вчерашнего хора…

И они о горе говорили, и они о Боге пели, как няня, как Арно, как покойная мама…

И Аза старается стряхнуть непрошенные думы.

Она стала приглядываться к цветам; но днем в них не было ничего особенного, они тихо покачивались на своих громадных пушистых ветвях.

Стемнело. Опять озарились цветы своим внутренним таинственным светом, опять запели они свои божественные гимны.

Смолк детский хор. Опять засияли зеленые листья, опять обрисовались на них исстрадавшиеся, изнуренные горем и несчастьем лица.

Аза пристально вгляделась в листок, который был совсем-совсем близко от неё…

Что ж это?.. Да ведь это лицо той старушки, над которой она так издевалась, и которая умерла из-за неё!.. Сколько горя на этом исстрадавшемся старческом лице! Теперь оно не кажется смешным Азе… Она вся содрогнулась. «Господи, страшно, страшно как»!

Первый раз произнесла она имя Божие, первый раз заплакала от страха перед своими поступками!..

Теперь, когда она опустилась на землю, колючки не казались ей больше такими острыми. Она не думала больше о доме, не думала возвращаться туда. Аза вся ушла в себя, припоминала день за днем, час за часом всю свою жизнь. Сколько горя причинила она, сколько добра могла сделать всем окружающим! Она припоминала все несчастные, заплаканные лица, которые так забавляли ее… Нет, ей больше не смешно… Точно щипцами что-то сжимает ей сердце при воспоминании о них. A бедная мать! Как она страдала из-за неё, как просила одуматься, исправиться!..

И мысли одна за другой толпятся в её голове, и не замечает она, как опять наступил вечер.

Теперь она с нетерпением ждет, чтоб вновь раздалась та чудная мелодия, чтобы вновь услышать песню, где говорится о людском горе, о слезах и… о надежде на вечное спасение, на вечную жизнь…

Вот они эти милые, чудные голоса, вот они начинают свое стройное пение…

Они призывают к покаянию, говорят о величии Божием, о беспредельной милости Его…

И хор листьев сливается с ними, и они хвалят Бога, и они говорят, что за страдание на земле — награда на небе, что Господь осушает слезы горя, слезы искреннего раскаяния: «Покайтесь и войдите в Царствие Божие! Покайтесь, и Господь примет вас в лоно свое»!

И чудные звуки проникают в самую глубь души Азы. Точно эти миллионы огоньков светят ей прямо в сердце, где прежде царил такой непроглядный мрак и холод. Словно теплая волна подступает к нему, и в ней расплывается вся прежняя злоба, все неверие.

«Господи, прости мне все»! — шепчет она. И хорошие, светлые, облегчающие слезы хлынули из её просветленных очей.

A из большого светло-зеленого листа приветливо кивает ей и светится, озаренное радостной улыбкой, лицо её матери.

«Аза, моя Аза»! шепчет она: «это я привела тебя в этот сад искупления; Господь внял моей молитве и соединил нас. Приди, приди ко мне»! — говорит она.

И Аза видит, как вдруг большое светлое облако окружает ее, Азу, подхватывает и несет; ей так легко-легко! A там, в вышине, она видит разверстые небеса и престол Бога, окруженный белоснежными лучезарными ангелами, и они простирают к ней руки.

На следующее утро на кроватке царской дочери лежала мертвая Аза, a в саду прибавился еще один чистый, благоухающий розан.

* * *

Мамочка рассказывала, и тихо-тихо было кругом мы все чуть дышали. Как хорошо она говорила! Когда она рассказывала про бедную Эффи, я крепко-крепко прижала к себе своего милого мохнатого Ральфика, мне стало страшно при одной мысли, что и с ним, моим милым, дорогим черномазиком, могло бы то же случиться. A когда маленький Арно упал головой на пол рядом со своим другом и горько зарыдал, и я не выдержала — слезы так и полились из моих глаз. Я плакала, уткнув физиономию в шерсть Ральфа. Да и не я одна: Митя тоже незаметно тер кулаками глаза, a за моей спиной кто-то тихонько сопел носом — кажется, Женя.

Когда мама рассказывала про ночь в саду роз, про детские головки и про чудное пение, которое раздавалось кругом, у меня в сердце что-то совсем особенное делалось, так тихо-тихо, будто немножко больно даже, но так тепло-тепло.

Кончила мамочка сказку, a мы все еще молчали, никто слова не выговорил. Верно всем, как и мне, все еще представлялось это чудное пение, казалось, что и над нами раскроется небо, и мы увидим Бога, окруженного ангелами.

Боже мой, какая чудная сказка!.. Ну, как не гордиться мне своей драгоценной мамусей! Разве есть на всем земном шаре другая такая мать? Ну и расцеловала же я ее и, сама не знаю отчего, даже немножко поплакала — уж очень мне хорошо было!..

Мамочка — будущая знаменитость. — Происшествие

Вы, может быть, думаете, что на этой сказке все дело и кончилось? Жестоко ошибаетесь: у моей мамуси припасена для нас еще одна сказка, которую она обещала нам рассказать в следующий вечер.

Я даже не понимаю, как это можно додуматься до таких умных и красивых вещей. Господи, если бы мне хоть немного быть похожей на мою мамочку!

Вот будет хорошо, если она напечатает все, что у неё написано! Все тогда будут друг друга спрашивать: «Скажите, вы читали сочинения Наталии Старобельской, знаете, этой знаменитой»? И все-все будут хватать книжки… И за границей про маму будут говорить и Немцы, и Французы, и Итальянцы… Особенно красиво выйдет по-французски: «Natalie Starobelskу, cИlХbre Иcrivisse russe»!.. Ecrivisse ли только? что-то окончание странное… пожалуй, «Иcrivaine» правильнее?.. Конечно! женский род — «е» на конце: значит: Natalie Starobelskу, cИlХbre Иcrivaine russe!.. Шик!.. и я — дочь этого шика!

Сели мы с мамочкой по обыкновению заниматься, a в другой комнате Володя свою грамматику долбил. Ничего, занятия сегодня сперва шли довольно прилично, пока я была внимательна, но это продолжалось недолго: смотрю — вдруг погода хмуриться начинает, и ветер поднялся. Вот тебе и раз! Польет дождь, и тю-тю наша сказка! Конечно, можно ее и в комнате слушать, но это уж не то («не тот коленкор», говорит Володя, a мамочка всегда в ужас приходит от такой mauvais genre'щины)!

Действительно, не прошло и получаса, как дождина такой хлынул… Ведь, чтоб так не везло! Из моих глаз от досады тоже дождик закапал, и я потом злющая презлющая ходила, даже бедный Ральфик от меня шлепка получил, хотя по настоящему он-то уж ничем виноват не был.

И лил этот противный дождь до шести часов, потом хоть и перестал, да такие лужи были, и такая сырость, что, конечно, мамочка не позволила и думать вечером в саду сидеть, даже и в нашем домике: ведь он хоть и дом, но очень сквозной.

Чтобы меня хоть сколько-нибудь утешить, мамочка предложила мне после обеда пойти с ней в церковь ко всенощной (ведь завтра воскресенье). Церковь очень далеко от нас. Я, конечно, обрадовалась, только вот противные галоши немножко все дело испортили, — терпеть их не могу!

Шли мы с мамочкой и весело болтали; дошли до площади, где стоит церковь; площадь большая-большая, и как раз в одном месте, где мы проходили, сложены бревна, верно для постройки дома; лежали они так аккуратно одно на другом, вот как в кондитерских шоколадные папиросы пачками связанные лежат. Два каких-то мальчугана взбегали на них, как на горку, и опять вниз.

Смотрела я на них и думала, что это должно быть очень весело; жаль, неловко попробовать. Не успела я этого подумать, как вдруг самая верхняя балка, на которую взобрался мальчик, пошатнулась и стала катиться; ударила ребенка по ногам, так что он упал лицом вниз, a бревно проехало ему по спине, потом по голове и скатилось на землю. Мальчик даже не закричал и на одну секунду встал на ноги, но сейчас опять упал, и у него из ушей и изо рта полилась кровь.

Боже мой, как я испугалась, как закричала! Да и мамочка вся дрожала и была бледная, как бумага. Я даже плохо помню, что было потом; начал собираться народ, и какая-то женщина так кричала и так плакала, что я не могла слушать и сама стала так рыдать и трястись вся, что мамочка поскорей крикнула извозчика, усадила меня и повезла домой.

Дали мне капель, да и мамочке тоже, и уложили в кровать, потому что у меня страшно разболелась голова.

Грустное известие. — Вторая сказка

На следующее утро мы поехали узнать, кто этот мальчик, и как его здоровье. Оказывается, это сын здешнего псаломщика, a женщина, которая так плакала и кричала, — его мать. Его сейчас же отнесли в аптеку, которая там же около, но ничто ему не помогло, и через двадцать минут он умер.

Бедный, бедный мальчик, a главное бедная его мать!.. Если бы вдруг со мной так случилось, моя бы мамуся верно с ума сошла. Господи, спаси и сохрани!

Днем вся наша компания много толковала об этом ужасном случае. Играли мы тоже в крокет, но день был какой-то длинный и невеселый. Все ждали вечера: погода чудная и ясная, и мамочка обещала нам на сегодня вечером свою вторую сказку.

Вот мы собрались и примостились, как и в прошлый раз, и мамуся начала.

Ветка мира

(Сказка)

Богат и обширен замок Коруллы, много там припасено всяких сокровищ. Не в наследие от отцов получил он их, не трудами честными нажил: страшны дела Коруллы, хотя точно никто о них не знает, кроме ночи беззвездной да темного бора, да, быть может, тех несчастных, стоны которых порою глухо раздаются из-под земли.

Лихое место, лихой замок, лихой владелец его… И добрые люди стороной держат путь и, творя крестное знамение, спешат обойти проклятое место.

Уж с десяток лет, как проявился в этом краю Корулла. Помнят еще, как в одном из высоких окон башни часто мелькала прозрачная, нежная фигура с большими широко открытыми, будто от вечного ужаса, чудными синими глазами, с рассыпанными по плечам светло-золотыми волнами волос. Это была жена Коруллы. Часто появлялась она с такою же, как сама, златокудрой малюткой на руках. Но не долго любовались окрестные жители чудным видением; скоро малютка начала появляться у окошка одна: бедной женщины не стало… Что свело ее в раннюю могилу — никто не знал. Маленькая Эльда осталась одна.

Нередко просыпалась она ночью от странного шума и какого-то подземного рокота. Пугливо вздрагивала она и озиралась… Никого не было близ неё, a кругом какие-то стоны, какой-то тяжелый звон…

«Молись, молись»! припоминались ей слова, которые постоянно твердила её бедная мать: «всегда молись, помни, что в молитве все твое счастье».

— Молись, молись! — будто дуновение легкого ветерка доносилось до неё, и девочка молилась, молилась под шум и угрожающие крики, и они не пугали ее больше, боязнь покидала ее, и она мирно засыпала, договаривая святые слова.

Девочка росла. Все, что прежде бессознательно страшило ее в окружающей обстановке, становилось для неё ясней. Ужас наполнял её маленькую чуткую душу.

В одну темную ночь малютке не спалось, душный грозовой воздух давил ее. Она распахнула окно и смотрела в широкое темное пространство. Вдруг послышался сперва отдаленный, потом все приближавшийся шум и топот копыт, глухие подавленные крики. Все ближе, ближе… Топот на самом дворе… Страшные, душу раздирающие крики, вопили, мольбы о пощаде, звон и лязг мечей и чей-то сильный голос: «Да будешь ты проклят, разбойник Корулла! Нет меры твоей жестокости, нет счета твоим злодействам»… Дальше слова оборвались, и что-то тяжелое рухнуло на землю. Слышался топот загоняемых в конюшню лошадей, со скрипом отворились тяжелые двери подвалов — сокровищниц. — Все стихло.

Бедная Эльда дрожала всем телом. Вся ужасающая действительность предстала перед ней.

Так вот откуда вся роскошь, все сокровища, все богатства её отца! — все это добыто ценою преступлений, ценою сотней жизней!

Что делать, что делать?

«Молись, молись»! — опять легким дуновением пронеслось в воздухе.

Девочка опустилась на колени, опершись локтями о близ стоящий стул, и из уст её полились горячие, искренние мольбы. Долго молилась она; в ушах начал раздаваться звон, голова склонилась на руки.

Вдруг видит она, какое-то светлое розоватое облако подплывает к ней. В бледных слабых очертаниях чудится ей лицо матери, слышится нежный голос:

«Спаси душу отца, спаси от вечной муки! Ты должна достать Ветку Мира. Ты найдешь ее в ларце, который скрыт в стволе Голубого Олеандра в девственном лесу Ройяны; ключ от ларца у властительницы моря, Акваны.

Задача твоя трудна и опасна, но помни Бога, помни, что с верой в Него и с Его помощью все доступно. Только молись, и перенесешь все испытания, и получишь Ветку Мира. Но она не будет иметь своей чудотворной силы до тех пор, пока на нее не упадет чистая слеза Херувима. Тогда же, где бы ни появилась она, самые жестокие сердца будут смиряться; при виде её, при шелесте её серебристых лепестков, свет и мир будут проникать в души самых великих грешников. И ты спасешь отца своего. Иди, дочь моя, молись и помни, что Господь всегда с тобой».

Голос смолк и видение скрылось. Девочка продолжала спать, склонив головку на руки.

Когда она проснулась, стояло чудное летнее утро. Ей тотчас припомнились все ужасы протекшей ночи, вспомнился и дивный сон.

«Да, отец, я спасу тебя, я наведу на добрый путь твою душу! Пусть те опасности, те страдания, что должна буду перенести я в своих розысках за Веткой Мира, будут искуплением грехов твоих и С Божьей помощью я достану ее»!

И девочка торопливо стала собираться в путь; ей хотелось уйти до пробуждения отца: видеть его теперь, говорить с ним казалось ей не под силу.

Эльда отправилась к берегу моря; ведь первая её задача достать в подводном царстве ключик от ларца.

Помолясь и сотворив трижды крестное знамение, она бросилась в синюю глубь.

Мерно раскачивая, волны понесли ее далеко-далеко, постепенно погружая все ниже и ниже. Чем глубже опускалась она, тем светлее становилось вокруг; но это не был тот яркий желтоватый свет, который испускают золотые лучи солнца, это был бледный, холодный, зеленовато-голубой свет. Вот сделалось совсем светло, и Эльда стала на ноги.

Глазам её представились роскошные палаты, все кругом обвитые ползучей зеленью, листья которой были прозрачны, как стекло, и блестели подобно изумрудам. Между этой зеленью виднелись причудливой формы цветы, одни — синие как сапфиры, другие похожие на лилии, будто вышлифованные из чудного камня, который на земле называют аквамарином. Вся эта чудная растительность была окроплена крупными, словно алмазными, брызгами.

Сама царица лежала на роскошном ложе, которое состояло из одной дивной перламутровой раковины, усеянной сапфировыми и аквамариновыми светящимися полумесяцами. Подушка из жемчужных морских брызг была под её головой, такое же покрывало окутывало её стан. Сама она казалась прозрачно-бледной, и её большие светло-зеленые холодные и тусклые глаза, в которых проглядывало утомление, были неподвижно устремлены в одну точку.

Перед её ложем порхала стая малюток с крохотными крылышками за плечами. Они были совсем наги, и лишь морские брызги покрывали их нежную кожу.

Малютки танцевали, мерно и плавно раскачиваясь, и пели тихие, баюкающие мелодии.

Под звуки их голосков Аквана закрыла глаза и погрузилась в глубокий сон.

Никто не замечал Эльды.

Когда царица заснула, Эльда тихо приблизилась к детям.

«Что делаешь ты здесь, девочка? — воскликнули они: — неужели злая Аквана и тебя заманила в свое страшное, холодное царство? Ты видишь, сколько нас здесь, a мы все жили на земле, у нас были и родители, и братья, и сестры; мы были счастливы там, наверху, где светит милое солнышко, где тепло, где легко дышится. Но мы были маленькие, неразумные! Мы подходили к самому берегу моря, собирали раковины, заглядывали в его темные, синие воды — солнце так красиво отражалось в них!

А злая Аквана с нежной улыбкой глядела на нас, простирала к нам руки, протягивала и манила чудными сапфировыми цветами, каких мы не видывали на земле. И мы доверчиво тянулись за ними, a она отстраняла руку все дальше и дальше, пока мы, потеряв равновесие, не падали в пучину. Тогда злой торжествующий смех раздавался из глубины вод. Смеялась злая Аквана над детской доверчивостью.

Много столетий уже прошло, a мы все здесь, все убаюкиваем ее, когда она засыпает своим семидневным сном; a когда она бодрствует, мы поем и пляшем веселые песни, чтобы развлекать ее. Она заколдовала нас, совершила над нами заклятия, и мы не можем подняться из этой холодной глуби; наши души не могут взлететь к престолу Божьему, пока кто-нибудь не прочтет над нами освободительной молитвы, от которой разрушатся её чары. A мы не можем вспомнить слов молитвы: она заставила нас позабыть их.

Беги, беги, девочка, пока она спит, a то и тебя постигнет наша горькая участь».

— Нет — отвечала Эльда: — не для того, чтобы бежать от опасности, пришла я сюда. Господь со мною, и я ничего не боюсь. Мне нужно достать у Акваны похищенный ею давно-давно ключ от ларца с Веткой Мира.

И она рассказала малюткам, зачем пришла, рассказала свою грустную жизнь, свое чудное видение.

С горячим участием слушали они рассказ Эльды.

«Ключ, который ты ищешь, — сказали они, Аквана всегда носит на шее. Ты попала в удачное время: она теперь будет спать семь дней; завладеть ключом не трудно, но куда ты с ним скроешься»?

— Помогите мне только достать его, a там, что Бог даст!

Тихонько подошли они к спящей владетельнице моря; осторожно приподняли её голову и перекинули через нее цепь с ключом. Он был довольно велик и весь сиял алмазами. Эльда взяла его и, опустившись на колени, запела благодарение Богу за эту первую удачу.

Лишь только святые слова песни достигли слуха малюток, как разом к ним вернулась забытая способность молиться, и чистые голоса подхватили песню Эльды.

По мере того, как они пели, малютки почувствовали, что начинают отделяться от почвы. Поспешно сорвал и протянул Эльде каждый из них по длинной ветке вьющегося по стенам растения; Эльда ухватилась за них обеими руками, a малютки, светлые и легкие, стали подниматься все выше и выше, увлекая за собой свою маленькую освободительницу.

Когда они достигли высоты берега, Эльда стала на ноги и отпустила концы ветвей, a её маленькие друзья приветливо кивали ей и с божественным гимном поднимались все выше, пока не исчезли в небе от глаз Эльды. Она, утомленная, но счастливая от своей первой удачи, заснула спокойным, блаженным сном на мягкой траве, под тенью раскидистой латании.

Бодрая и радостная проснулась она на следующее утро. Подкрепив свои силы сочными, разнообразными плодами, которые со всех сторон попадались ей, она весело пошла вперед. Куда идти? В какую сторону? — она не знала, но в надежде, что Бог надоумит ее, пошла наугад.

Ключ с цепочкой висел у неё на шее, и скоро она заметила дивное явление: яркие горящие алмазы, когда она неожиданно сворачивала по какой-нибудь тропинке, иногда вдруг темнели и потухали; тогда Эльда возвращалась на перекресток, брала другую дорогу, и путеводный ключик опять начинал сиять.

Теперь она больше не боялась заблудиться.

Долго-долго шла она. Сперва лес был довольно редкий, но постепенно сгущался и становился все мрачнее, путь делался труднее и опаснее. Со всех сторон раздавалось то безмятежное щебетание птичек, то рев и вой хищников.

Страшно становилось порой бедной девочке, кровь застывала в жилах, но, твердя святые слова молитвы, она шла вперед и вперед. В сумерки лесные чудовища со свистом и ужасающими криками проносились над её головой, вытягивали свои ветвистые лапы, так что она едва не задевала их; но Эльда усердно творила крестные знамения, и чудовища не смели касаться её.

Два года шла она этим страшным лесом, два длинных, трудных года. Но решимость не покидала её. Часто по ночам, когда девочка спала под каким-нибудь широколиственным деревом, ей являлась её мать, ободряла и поддерживала отважного ребенка.

Наконец, Эльда увидала вдали исполинский олеандр, весь усеянный громадными махровыми светло-голубыми цветами с бледно-розовыми сердцевинками. Другого такого дерева не было больше во всем лесу.

Становилось довольно темно. Эльда подошла к дереву и стала внимательно разглядывать его ствол; но нигде ни малейшей царапины, ни малейшего отверстия видно не было. Долго и тщетно искала она. Тогда девочка обратилась к своему Вечному Заступнику и, став на колени, трижды совершила молитву.

Вдруг передняя часть дерева раскрылась, образовалась широкая щель, из которой шел сноп света. Эльда приблизилась, приложила пальцы, и под её рукой кора, словно дверцы, распахнулась, и она увидала там большой светящийся белый ларец; вскрыв его, она достала ветвь. Зелень на ней была свежа и молода, цветы еще не распустились.

Лишь только ветвь была вынута, ларец исчез, дерево закрылось. Ключ остался в руках у девочки.

Теперь желанная цель была уж близка; еще одно испытание, и Ветка Мира расцветет.

Не теряя времени, на другой же день Эльда двинулась в дальнейший путь.

Вдали виднелась высокая гора, покрытая вечным снегом. К этой горе повел девочку её путеводный ключик.

И здесь, как в лесу, путь был сперва не труден: зеленая травка, миллионы разбросанных пестрым ковром цветов, чудная растительность. Эльда жадно вдыхала в себя живительный горный воздух. Исполинские виноградные лозы с золотистыми и розовыми, крупными матовыми ягодами ласкали её глаз и утоляли голод.

Постепенно крутизна увеличивалась, каменистая почва мучила ноги, воздух становился редким, дыхание стесненным…

Над самой головой взвивались громадные хищники. Завывал холодный резкий ветер, уныло свистя в расселинах. Ужасные гады, громадные змеи кишели со всех сторон… Все выше… Выше…

Вот показались страшные ледяные чудовища; они обступали Эльду, старались сдавить ее, протягивали к ней громадные плоские руки! Холод, мучительный холод проникал до самой глубины во все существо Эльды; казалось, еще минута, еще один порыв этого ужасного леденящего ветра, и он потушит последнюю искру теплившейся в ней жизни!

Застывающими устами силилась она шептать словамолитвы, коченеющей рукой сотворить крестное знамение… Вот все холодеет внутри её… Жизнь уходит…

Вдруг яркий, горячий сноп света упал на нее. Под его благотворными лучами Эльда почувствовала, что теплота и дыхание возвращаются к ней. Она подняла голову и в первую минуту даже зажмурилась. Точно миллионы маленьких звездочек спускались вниз с необъятной выси, a во главе их плыла более крупная звезда.

Быстро мчались они, и вот Эльда уже может различить целый сонм маленьких ангелочков, a впереди лучезарную фигуру шестикрылого Херувима. Малютки витают вокруг снежной вершины, a Херувим спускается к Эльде и, осенив ее своими крыльями, говорит:

— Дитя, чего ищешь ты на этой выси, куда еще не достигала нога смертного?

И, склонившись перед ним, Эльда вылила ему всю свою наболевшую душу, все ужасы и злодейства, какие творил её отец.

Херувим слушал рассказ ребенка, и тихое страдание разлилось по его кротким чертам, при вести о всех жестокостях, что творятся на земле; светлые алмазные слезы покатились из его ясных очей, и одна из них упала прямо на ветвь, которую держала в руках малютка.

От прикосновения этой небесной влаги бутоны широко раскрылись и превратились в крупные белоснежные колокольчики, которые распространяли райское благоухание и дрожали от малейшего колебания воздуха, издавая при этом нежный серебристый звон.

В нем было что-то необычайно трогательное и захватывающее душу, что-то умиротворяющее, зовущее куда-то, пробуждающее дремлющие струны людского сердца.

Тихо и плавно взмахивая крыльями, стал подниматься Херувим, a следом за ним и сопровождавший его сонм ангельчиков.

Эльда осталась одна. Она бросилась на колени и воздала хвалу Всевышнему.

Легок и радостен был обратный путь Эльды: с нею была святая Ветка Мира, которая охраняла ее от всякой злобы и несчастия.

Чудовища расступались и спешили укрыться в глубь, лишь издали услышав нежный, серебристый звон. Дикие хищники в девственном лесу покорно склонялись перед девочкой с чудным талисманом. Могучий лев подошел к Эльде и, ласково глядя на нее, лег у её ног, приглашая девочку сесть на его сильную спину. И Эльда, без боязни, доверчиво села на покорное животное. Через весь лес, весь долгий и утомительный путь животное бережно несло ребенка и его чудную ношу на своей могучей спине; и все гады и звери расступались, чтобы дать им дорогу, a птички звонко и радостно заливались в пышных изумрудных ветвях.

Близко уже Эльда к дому. Вот вступает она в громадный сад свой, где слышались стоны, где совершались в ту последнюю ночь страшные дела… Вот перед домом и отец её.

Колокольчики тихо, чуть слышно колышатся на стеблях; как легкий шелест раздается их звон. Но как ни тих был он, все же достиг до слуха Коруллы, и что-то дрогнуло, что-то ответное зазвенело в его не знавшей милосердия душе. С ласковой, теплой улыбкой поспешил он навстречу дочери. Он почувствовал, что она дорога ему, ощутил нежное чувство любви, затеплившееся в его холодном сердце. Сильным объятием привлек он Эльду на грудь свою, и что-то влажное засветилось в его всегда суровых очах.

Теперь уже никто не обходит и не чурается владений Коруллы. О прежнем там нет и помину. Подвалы — сокровищницы вскрыты, добро роздано всем неимущим и нуждающимся. В подземельях не слышно больше стонов и плача: все несчастные узники освобождены, все имущество возвращено им. Не может только Корулла возвратить жизней, отнятых им у его жертв.

Денно и нощно молится Корулла, кается в своих тяжких грехах, приносит искупительные жертвы.

Далеко на всю окрестность виднеется возвышающийся на четырех столбах купол храма, возведенного им. Длинные и торжественные службы справляются там. Все дивятся и любуются роскошью и великолепием его убранства, но еще больше дивятся чудной белой ветке, возвышающейся на алтаре. Ветка разрастается, серебряных колокольчиков прибавляется все больше и больше. Их чудный звон раздается и разносится далеко за решетчатые ажурные стены храма. И нет души, которая бы не содрогнулась от зла, услыша этот звон, нет сердца, в котором бы в ответ на эти неземные звуки не пробудились и не дрогнули бы самые лучшие, самые сокровенные струны.

Тихо и мирно, в посте и молитве доживает Корулла свою бурную жизнь на попечении своей кроткой и любящей дочери. Недаром прожила она на свете: своими жертвами она спасла душу отца, привела на путь добра и правды тысячи людей.

Широко разрослась «Ветка Мира»; все дальше и дальше разносится её благовест. Настанет ли, наконец, день, когда вся вселенная сможет услыхать этот призывный звук добра и смирения?

* * *

Жутко становилось, слушая ее. Когда она начала, были еще сумерки, но потом взошла луна, и все кругом казалось таким таинственным-таинственным, точно и кругом нас сказка.

Мы все так внимательно слушали, даже дышать громко боялись, чтобы не пропустить ни одного слова. A послушать было что.

Я, как закрою глаза, совсем ясно могу себе представить и подводное царство, и малюток, и дивные прозрачные голубые лилии… Господи, как красиво! A когда спускался херувим со стаей ангельчиков!.. Мне кажется, что издали это должно было походить на много-много больших блестящих снежинок, как они иногда в сильный мороз так и блестят…

И я даже не знаю, которая сказка лучше: вспомнишь эту — эта кажется красивее, подумаешь об той — та. Какое громадное удовольствие доставила мне мамуся! Милая, дорогая!..

Может быть кто-нибудь, читая мои воспоминания, вообразит, что обе сказки я записала с мамочкиных слов? Ну, и ошибается же он! Сохрани Бог! — во-первых, это было бы ужасно долго, a во-вторых, разве бы я все так хорошо запомнила? Я бы такой «отсебятины» понаписала, что наверно и мамочка бы своей сказки не узнала. Нет, я устроилась гораздо хитрей: выпросила их у мамочки уже написанными, а, если кто-нибудь будет печатать мои воспоминания, тот пусть и впишет сказки в то место, где у меня только заглавие стоит. Вот еще, стану я сама так много писать!

Чудный сон. — Чаепитие. — Пожар

Всю ночь сегодня мне такие чудные сны виделись: много-много каких-то беленьких детей, блестящих, легких, и в руках у них большие серебряные обручи обвиты крупными белыми колокольчиками; они танцуют, a колокольчики звенят нежно, точно поют; и я пою вместе с ними и тихо-тихо плачу… Как проснулась, даже подушка мокрая была.

Но долго вспоминать о моем сне мне не дали, a посадили за французскую диктовку, a потом за арифметику. Слава Богу, дело идет на лад, да и пора уж, экзамен-то на самом носу.

Не знаю, отчего Ральф так невзлюбил сразу Володю; верно оттого, что тот вздумал его дразнить стал шипеть и рычать, ну, a мой песик терпеть не может такой музыки. Теперь он Володе двинуться не дает: Володя на «гиганты» — Ральф его за невыразимые, Володя на качели — Ральф его за ноги, лает и так и прыгает на него, a я справиться с ним не могу, да мне и самой смешно.

Вечером мы решили устроить чаепитие в нашем «Уютном» и наставить мой собственный маленький самоварчик. Сказано — сделано.

После обеда мы выпросили у мамочки чаю, сахару, печенья, варенья и молока, забрали самовар и посуду, и потащили все это в «Уютное»; накрыли стол и приготовили посуду; поставили самовар около стола, наложили туда углей, потом зажгли щепки, все как следует; жаль вот, трубы не было. Вечер был тихий, но темный.

Мы всей компанией в ожидании самовара уселись на травке спиной к домику под большой старой ли пой. Мальчики стали рассказывать всякие преуморительные анекдоты из гимназической жизни. Сережа говорил, что учитель географии вызвал одного ученика и спрашивает название какой-то реки, a тот никак вспомнить не может: «ах»! говорит: «так вот на языке и вертится»!.. a другой кричит ему на весь класс: «так покажи язык, и дело с концом»! A во время французского урока одному мальчику учитель велел сказать будущее время от плакать, тот и говорит: «je pleuvrai, tu pleuvras, il pleuvra». Мы, конечно, страшно начали смеяться, вдруг видим: что это так светло сделалось! Поворачиваемся, — a домик наш почти весь в огне! Мы вскочили, бросились гуда, — все горит! Испугались мы страшно, но не растерялись, схватили лейку и стали ей черпать воду из ушата, который тут всегда стоит целый день на солнце для поливки цветов. Но огонь не уменьшался, и скоро стало так светло, что все выбежали из дому на место пожара. Страшного ничего не было, потому что близко никаких построек нет, только забор немного захватило, и его сейчас же дворник залил, но две больших чудных липы, между которыми был наш домик, порядочно пострадали, a наше милое «Уютное» сгорело все дотла; уцелела лишь моя плита, да самовар, но и те были в очень некрасивом виде. Хотя опасности и не было никакой, a все-таки всем было страшно, все такие бледные-бледные стояли.

Жаль нашего милого «Уютного», так хорошо жилось в нем! Еще слава Богу, что это случилось в конце лета, теперь не так жалко будет уезжать отсюда.

Перед экзаменом

Последнее время нам с Володей не сладко приходилось: у него на носу переэкзаменовка, у меня мой несчастный конкурсный экзамен. Ну, ничего, кажется все благополучно обойдется, если я только в тот день смогу быть внимательной.

Медная мамочка беспокоится еще гораздо больше, говорит, на меня нельзя положиться, что я могу и круглое «двенадцать» получить, но, могу и семерок нахватать. Она еще потому так волнуется, чтобы я не оскандалилась, что в этой самой гимназии и она училась: учителя и учительницы многие еще старые, будут знать, что я её дочь, что она сама меня готовила, и вдруг дочь мамашу «подкатит» своими ответами; это похуже, чем у Коршуновых со стихами выйдет. A самого мамочка чудно училась, но шалунья, кажется, была чуть ли не хуже меня; трудно быть хуже, но моя мамуся, видно, молодчина была, сумела дочку перещеголять.

Несмотря на занятия, мы таки выпросились и на «Чертов Остров» за черникой, и в наш лесочек за грибами. A их много, особенно боровиков: чистенькие, аккуратненькие такие; и сидят себе целой компанией. Вместо боровика поганки не сорвешь, a вот сыроежки с поганками так на одно лицо… т. е. похожи очень, так что я постоянно половину поганок наберу.

Потом еще все мальчики с кучером Рутыгиных ездили куда-то на лодке раков ловить и привезли целую большую корзину. Вот счастливые, им повезло! Уж как я мамочку просила и меня пустить — ни за что! Счастливые эти мальчишки, все им можно, a нам, девочкам, все говорят «неприлично»! По вечерам теперь вот совсем деваться некуда; темнеет рано, но очень тепло, в комнаты идти не хочется, a в саду впотьмах не разбегаешься; так бы хорошо это, как говорится, «сесть рядком, да поговорить ладком» в нашем «Уютном», да где его взять? Это все самовар виноват: его тогда наставили, щепки зажгли, a трубы-то не надели, потому что её у нас не было; сами-то мы разговорами занялись, a от щепок, верно, сучья загорелись, и пошло-пошло… Теперь собираемся под большую липу и там рассказываем страшные истории. Ваня одну такую ужасную рассказал, что я потом ночью еще хуже кричала, чем после маленькой молочницы.

Получили письмо от тети Лидуши: она с мужем едет за границу. Вот счастливая! Сперва в главный город Австралии Вену, a потом во Францию и Швейцарию, — уж там близко! Еще Австралию я ей меньше завидую — там все по-немецки говорят: «habe gehabt, gehabt haben» Бр… не люблю, все хап, да хап! Но если слушать неприятно, то уж смотреть, наверно, интересно; я думаю, у них там все совсем иначе, чем у нас. Вот бы хотелось поехать!

Экзамен

Вот он, наконец, прошел, этот страшный, давно ожидаемый день экзамена. Поздравьте: эти строчки пишет ученица VII класса отделения Б!..

Но расскажу все с самого начала.

Разбудили меня рано, но пока мы оделись, собрались и доехали до города и до гимназии, то времени прошло много.

Входим. Здание большое-большое и такое светлое, веселенькое, солнца много, и тихо-тихо так. Мамочка спрашивает швейцара: «Разве еще никого нет?» — «Уж, — говорит, — сейчас в класс вошли».

Мамочка живенько повела меня в канцелярию, a там стоит какой-то высокий седой господин (оказался инспектор). Мама к нему, a он ее хорошо знает, еще и сама мамочка у него училась. «Простите», — говорит, — «Сергей Владимирович, опоздала немного, но мы так издалека»… «Ничего, ничего, лучше хоть поздно, чем никогда», a сам улыбается, и физиономия у него такая милая: волосы и борода совершенно белые, a лицо совсем розовое, молодое; глаза такого цвета, как кофе без сливок, добрые, веселые, нос прямой, a зубы, когда улыбнется, — a он это все время делает, — длинные, белые, как миндаль. Правду мамочка говорила, ужасно он милый, так бы все и смотрела на него. Но смотреть было некогда; пришла какая-то девица пришибленного вида в синем платье, и инспектор велел меня свести туда, где экзаменуются.

Мамочка поцеловала меня, перекрестила и сказала: «главное, Муся, внимательно слушай, что именно тебя спрашивают, и думай прежде, чем отвечать».

Я бегом побежала за классной дамой наверх. «Не бегай, запыхаешься, трудно отвечать будет, и рука станет дрожать», крикнула вдогонку мамочка.

Мне было весело и совсем не страшно. Привели меня в класс, где сидел батюшка и экзаменовал по Закону Божию. Я села и стала слушать. Некоторые девочки прелесть как отвечали, a зато другие!..

Батюшка спрашивает одну: «Что Бог в седьмой день сотворил?» — a она говорит: «Еву»… ведь так же ляпнуть! Потом он одну спросил, где был погребен пророк Илья, a та отвечает: «в Невской Лавре». Вот мамочка мне сколько раз говорила, что я на уроке такие глупости иногда отвечаю, что меня на выставку можно послать, — вот бы ей здесь послушать!

Меня довольно скоро вызвали, спросили молитвы, символ веры, сколько было сыновей у Ноя (одна сказала — двенадцать), и отпустили. Кто был свободен здесь, — пошел на арифметику.

На арифметике особенного ничего не было и интересных глупостей никто не говорил; учительница тоже какая-то серая и кислая. Я свою задачу с шиком решила, строчки со скобками тоже верно сосчитала, и меня отпустили в коридор. Там меня поймала одна мамочкина знакомая классная дама, стала меня расспрашивать, что я батюшке отвечала, и сказала, что теперь и она мне вопрос задаст, посмотрит, знаю ли я что-нибудь: «Ну, скажите-ка одиннадцатую заповедь»! — спрашивает, а я и говорю: «А вот, когда вы ее выдумаете, тогда я ее и выучу». «Молодец, говорит, не даром „двенадцать“ поставили»! Другие классные дамы тоже разговаривали и шутили со мной.

Потом нас повели на русскую диктовку.

Вот это так страшно! уж я чувствую, что непременно куда-нибудь да не ту букву всажу, не потому, что не знаю, нет, я теперь и «ять» вызубрила, a вот рука точно нарочно не то напишет.

Диктовка была не трудная и коротенькая, куда короче, чем мамочка мне делала. Потом стали устно экзаменовать. Учительница премилая, толстая-толстая, подбородок двойной, и хоть и делает строгое лицо, a сразу видно, что добрая, похожа на такого милого толстого барбоса. Она старая: еще когда моя мамочка поступила в приготовительный класс, то она ее экзаменовала.

Ну, на русском тоже ничего себе, глупости говорили. Одна спросила, как будет 112 во множественном числе; другая говорила, что «рябчик» происходит от слова «робкий», a потому его надо писать через «п».

Наконец вызвали меня и еще одну девочку, — там все по две сразу выходят; ту учительница стала спрашивать, «а вы», говорит мне: «пока подумайте». «Господи, о чем же мне думать?» думаю я и смотрю на большую серую кошку, которая идет по соседней крыше. «Верно птиц хочет ловить… нет, мышей, — полезла в окошко чердака, a там наверно мыши, a то и крысы есть… Фу, какие глупости, ведь не о кошке же мне думать надо! О чем бы думать?.. Когда „е“ выпадает, пишется „ять“… т. е. нет, наоборот… Господи, какие у учительницы руки толстые! Я думаю, у мамочки талия тоньше… Опять не то… Окончание „ение“ через „ять“, когда от глагола»…

— «Ну-ка, Старобельская, теперь вы», — прерывает мои мысли толстый барбос.

В диктовке оказалось две глупейших ошибки, я как увидала, сейчас и выкрикнула: «извините, я нечаянно ошиблась: побрел — е, a приобрел — ять, право нечаянно»!

Учительница смеется. Спросила, как называется мысль, выраженная словами.

«Мысль, выраженная словами, называется предложением, потому что мы ее предлагаем другому. A ведь какие мы иногда пустяки предлагаем — ужас»! Совсем нечаянно это сорвалось с языка, и я подумала: кажется, глупо вышло. Барбос ничего — засмеялся. Стихи «Молись, дитя, тебе внимает»… я чудно сказала, a когда читала, ляпнула глупость: там написано было «стая ловчих», я и говорю: «это стая собак», но сейчас же сама поправилась: «нет, нет, то стая гончих». Поставили мне «одиннадцать» и повели на французский.

Француженка тоже мамочку учила; миленькая очень, только ужасно желтая, будто ее йодом помазали. Диктовку я написала без ошибок, и отвечала с шиком, так что учительница меня поцеловала, велела кланяться мамочке и сказать, что она молодец, так дочку хорошо приготовила.

Вот на этом экзамене смешно было: одна девочка переводит: в нашей гостиной стоит стол и стулья — il у a dans notre salon une table et des chemises — вместо des chaises. A другая переводит: в буфете есть салфетки и скатерти — il у a dans notre buffet des serviettes et des canapИs — вместо des nappes. Даже учительница смеялась.

В час все было кончено, и наши мамы пришли за нами.

Я получила два «одиннадцать» и два «двенадцать»; конечно, что я выдержала, но меня так напугали этим конкурсом, что я беспокоилась и несколько раз спрашивала и француженку, и барбоса, примут ли меня. Они смеялись и говорили, что нет, что всех, у кого больше десяти, принимать вовсе не будут, потому что они уж и так все знают, и делать им в гимназии нечего.

Прямо с экзамена мамочка меня повезла в кондитерскую пить шоколад с пирожными; есть мне очень хотелось, a такие вкусные вещи тем более. Подкрепившись, мы отправились в гостиный двор, и там мамочка купила мне в награду за мое поступление хорошенький золотой браслет с вырезанной на нем надписью «на память». Затем мы заехали в фруктовый магазин и накупили всякой всячины, a потом уже отправились домой. Папа вернулся раньше обыкновенного, чтобы узнать поскорей все подробно. Он очень обрадовался и сказал, что я совсем молодчина, но еще больше меня надо похвалить и поблагодарить мамочку за то, что она так потрудилась со мной. A правда, много я ее, бедненькую, намучила! Я поблагодарила ее горячими поцелуями, a папочка и этим, и еще чем-то: он надел ей на палец прехорошенькое колечко с двумя бриллиантами, один в самом кольце, a другой висит на цепочке, точно капелька. Мамуся осталась очень довольна!

Конечно, я сейчас же полетела объявить всем о своем благополучии и, с мамочкиного разрешения, пригласить всех вечером. Вышел самый настоящий бал: танцевали и дети, и большие до двух часов и очень, очень веселились! Никогда я не забуду этого дня! Милый, добрый Митя, как он был доволен моей удачей, как радовался за меня! Я-то свой экзамен сдала, что-то Бог даст Володе?

В этой тетрадке пишу последний раз, теперь начну новую под заглавием «Воспоминания гимназистки». Но это еще не сейчас, теперь на книги и тетради глядеть не хочу до самого начала классов. Буду играть, бегать, пользоваться последними свободными днями, последним временем, которое я еще здесь со своими друзьями.

Хорошо жить на свете!

Продолжить чтение