Читать онлайн Женщины Девятой улицы. Том 1 бесплатно

Женщины Девятой улицы. Том 1

Посвящается моей маме

И я рискую всем, что есть, а дальше воля божья.

Фрэнк О’Хара[1]

Введение

Идея этой книги возникла из разговора с Грейс Хартиган, случившегося осенью 1990 г. Тот год для 68-летней художницы стал самым удачным за много десятилетий: у нее было запланировано несколько выставок, и из печати только что вышла монография о ее творчестве. Издатель журнала об искусстве, в котором я тогда работала, решила, что все это заслуживает большой серьезной статьи. Ее мне и поручили написать. Изначально я отнеслась к новому заданию с опаской. Дело в том, что я знала о Грейс уже много лет. Она руководила аспирантурой по живописи в Колледже искусств при Мэрилендском институте, когда я училась там. Мне не раз доводилось с благоговением и с безопасного расстояния наблюдать, как эта властная блондинка горделиво шествует во главе толпы усердных студентов. Как она о чем-то громко вещает перед восторженными слушателями в таверне «Маунт-Ройал» неподалеку от колледжа или отпускает уничтожающие критические комментарии в ходе посещения учебных аудиторий и художественных мастерских. Со студенческой точки зрения, она была стреляным воробьем, человеком, которому, как казалось, пришлось на протяжении всей своей творческой карьеры бороться с предрассудками мира искусства, где женское творчество рассматривали именно как «женскую работу» (то есть считали по определению худшим, чем «мужское»). А еще я думала: пережив такое систематическое унижение, эта женщина вряд ли будет излучать любезность и великодушие. Вот почему, нажимая на звонок на двери дома в Балтиморе, верхний этаж которого занимала Грейс, я пребывала в жутком напряжении. Мне предстояла часовая беседа с нетерпимой и высокомерной примадонной. Больше всего интересовало, через сколько минут я опять окажусь на этом самом месте, внизу, у порога.

А потом Грейс открыла дверь.

Женщина поприветствовала меня радостно и с искренним теплом и обезоружила с первой секунды. Она не имела ничего общего с человеком, встреча с которым меня так страшила. Смущенная и обескураженная, я по многочисленным лестничным пролетам поднялась за Грейс в ее мастерскую. Изначально запланированное часовое интервью растянулось на четыре часа. Мы беседовали до тех пор, пока свет, проникающий внутрь сквозь массивные окна, не поблек, сменившись с золотого на серый, а история, которую мне рассказала художница, не потрясла мое воображение и не изменила мою жизнь. Передо мной сидела женщина, пожертвовавшая всем, в том числе единственным ребенком, чтобы быть в жизни тем, кем она являлась по своей природе, – художником. Полученные в результате награды многочисленными не назовешь: хорошо (не в материальном, а в духовном плане) прожитая жизнь да возможность на исходе лет признаться самой себе, что ты всегда была абсолютно честна с собой относительно того, кто ты и ради чего пришла на эту землю. Подобным редко может похвалиться женщина любого поколения. Но для современниц Грейс, живших в эпоху, когда семейное рабство считалось единственным, к чему должна стремиться нормальная женщина, это можно считать реальным достижением. Короче говоря, Грейс служила живым доказательством того, что женщина способна прожить жизнь так, как она мечтает. Для этого требуются лишь мужество, преданность цели и развитое чувство юмора. Помнится, мы обе во время беседы постоянно смеялись. Безусловно, тема беседы была серьезной, но истории Грейс оказались фантастическими. А женщина, которая их рассказывала, была все такой же необузданной и дикой, как та 26-летняя девушка, которая в 1948 г. бросила все ради того, чтобы писать, хотя толком не знала, как это делается.

Грейс была неотъемлемой частью художественного движения, зародившегося в Нью-Йорке в 1930-х гг. Оно перенесло столицу западной культуры из Парижа в Нью-Йорк и изменило саму историю искусства. Это было не что иное, как революция. Как в случае с любыми другими подобными начинаниями, ее совершали талантливые, блестящие и безумные провидцы. Изначально они существовали так далеко за рамками традиционного общества, что долгое время оставались невидимыми для всех, кроме друг друга. Грейс рассказала о людях, которых она считала своими друзьями: мужчинах и женщинах, прямолинейных и веселых, писателях, художниках и композиторах. Они выживали и процветали в два самых бурных десятилетия современной истории США, в обществе настолько консервативном, что величайшей ценностью и главной целью считалось соответствие общепринятым нормам. Грейс и ее друзья были в этом мире изгоями. Они непринужденно нарушали все мыслимые и немыслимые традиции – как в искусстве, так и социальные – и попутно создавали новые подходы к живописи, скульптуре, писательству и сочинению музыки, формируя стандарты, по которым мы по сей день творим и оцениваем искусство. Но Грейс говорила не только о важности этого движения. Она рассказывала о внутренней борьбе, которую вели люди, впоследствии ставшие легендой, и об их победах. Что, наверное, еще интереснее и важнее, Грейс говорила и о многих других, давно забытых, но тем не менее сыгравших в жизни современников огромную роль. В каждой истории о друзьях моей собеседницы испытания и триумфы казались неразрывно связанными. Искусство не являлось для них чем-то оторванным от жизни, эта и была их жизнь.

Никогда прежде мне не приходилось сталкиваться с историей искусств в столь захватывающем изложении. Произведения живописи, которые я до сих пор понимала лишь наполовину, словно оживали. Ведь я чувствовала себя так, будто познакомилась, пусть даже в переносном смысле, с художниками, написавшими их. Благодаря бесчисленным рассказам Грейс о писателях и композиторах, которых она знала и любила, у меня сложилось представление о том, как влияли друг на друга и взаимно обогащались живопись и музыка или живопись и поэзия. А еще я осознала, что невероятно важно понимать время, когда жила Грейс и ее товарищи-художники. Ведь они творили не в вакууме, как часто подразумевают те, кто, объясняя суть искусства, полагается в основном на теорию. Они полностью отказывались от узнаваемых образов в своих работах отнюдь не из эстетической прихоти и не для того, чтобы сделать очередной шаг в развитии современного изобразительного искусства в направлении, указанном великими мастерами прошлого века. Эти люди сознательно изгоняли любое проявление жизни из своих творений, кроме собственных внутренних метаний, потому что им пришлось существовать в мире, разрушенном страшной войной и обесчеловеченном лагерями смерти. В мире, где изобретение атомной бомбы поставило под угрозу будущее человечества. Что же еще они могли изображать на своих полотнах в таких условиях, сохраняя хотя бы подобие честности перед самими собой?

Рассказывая свои истории, Грейс не акцентировала внимание на том факте, что она была художницей, и не останавливалась отдельно на важной роли женщин в движении абстрактного экспрессионизма. Но каждый раз, когда она упоминала об одной из своих соратниц, художнице или скульпторе, у меня в голове мелькала одна и та же мысль: а почему в официальной истории искусств эти имена всплывают так редко? Ведь вклад этих женщин действительно был значительным. В сущности, без Ли Краснер и Элен де Кунинг это движение, возможно, вовсе не возникло бы и, во всяком случае, не приобрело бы такой размах. И все же историю абстрактного экспрессионизма обычно преподносят и трактуют с точки зрения деятельности горстки героических художников – мужчин.

Нужно признать: для такой однобокой интерпретации найдется много причин. Некоторые свойственны в целом истории искусств, в которой мужчина традиционно считается творцом, а женщина – музой. А другие причины специфичны для США середины XX в. До абстрактного экспрессионизма американское общество не слишком доверяло мужчинам-художникам (а художников-женщин вообще не считало достойными обсуждения). На них обычно навешивали ярлыки «изнеженные бездельники», «декаденты» либо рассматривали как высокомерных творцов элитарного искусства. Именно нью-йоркские художники поколения 1930-х гг. сделали живопись и скульптуру занятием для «настоящих мужиков» в Штатах. Именно мачизм этого движения стал неотъемлемой частью дальнейших трансформаций в сфере искусства. Еще одна важная причина, по которой история абстрактного экспрессионизма поначалу была исключительно мужской, не такая очевидная. Это скрытое влияние рынка. Когда в конце 1950-х гг. в бурно развивавшейся экономике потребления изобразительное искусство стало бизнесом, работы женщин-художниц считались менее ценными, чем произведения мужчин. Арт-дилеры, соответственно, не спешили выставлять творчество женщин в своих галереях. Отраслевые журналы об этих работах не писали, коллекционеры их не покупали и не жертвовали музеям, и в учебных курсах по истории искусств о них практически не упоминалось. Постепенно большинство женщин, которые были неотъемлемой частью абстрактного экспрессионизма, в лучшем случае отодвинули на задний план, а в худшем – просто забыли. Хотя, пока «арт-бизнес» не взял мир искусства под свой контроль, о них много говорили. Ведь эти женщины были первопроходцами и внесли огромный вклад в дело устранения многовековых культурно-социальных барьеров.

До появления абстрактного экспрессионизма женщины – профессиональные художницы считались в Америке явлением экстраординарным, странным либо исключительно «европейским», ведь за границей они жили и работали в значительно менее враждебном климате, нежели в США. Но начиная с 1930-х гг. они стали неотъемлемой частью нью-йоркского мира изобразительного искусства, а к 1950-м гг. небольшая группа женщин достигла вершин в этой ранее исключительно «мужской» области. Однако со временем об этом факте практически забыли, из-за чего хроника абстрактного экспрессионизма до сих пор излагалась как бы наполовину. А многие интересующиеся художники не по своей воле оказались лишены истинного понимания великой традиции.

Известно, что искусство, хотя во многом обязано своим появлением и существованием традициям, как правило, противоречит им; оно неразрывно связано с восторгом мятежа. Молодые художники и скульпторы изо всех сил противятся тому, чтобы прошлое их стесняло, особенно если последнее обуто в цементные туфли гендерного неравенства. Но знакомство с традициями может быть для художника и освобождающим. Ведь оно снабжает нас своего рода дорожной картой, на которую нанесен маршрут, выбранный ранее другими людьми. Такое знание особенно ценно в начале этого рискованного путешествия. Конечно, истории художников мужского пола тоже способны вдохновлять и направлять творческую молодежь на путь истинный. Главные проблемы в мире искусства нейтральны с гендерной точки зрения. Однако есть социальные и личные трудности, с которыми сталкиваются только художницы и которых никогда не найдешь в историях их коллег противоположного пола. Эти препятствия приходилось преодолевать только женщинам. Поэтесса Адриенна Рич пишет: «Чтобы обеспечить преемственность духовных ценностей и неразрывность творческих традиций, необходимы конкретные артефакты, творения человеческих рук. Нам нужно читать написанные кем-то слова, смотреть на созданные некогда образы. Мы нуждаемся в диалоге со смелыми и одаренными сильным воображением женщинами, которые жили и творили до нас»[2]. Знание о том, как добивались успеха другие женщины, на что они решались и чем рисковали, не только приносит практическую пользу, но и очень обнадеживает. А еще здорово время от времени почерпнуть из их историй каплю-другую вдохновения. Например, Грейс, начиная свой поиск пути к становлению художником, нужно было ответить на два непростых вопроса: как писать и как заработать живописью на жизнь? С первым она обратилась к Джексону Поллоку и Виллему де Кунингу. На второй ей помогла ответить Элен. Стыдно признаться, но до знакомства с Грейс мне бы и в голову не пришло просить совета по этому поводу у женщины. Я была слишком порабощена западной традицией изобразительного искусства, чтобы представить себе, что женщина-художник может научить меня не меньшему, чем ее коллега мужского пола. После вечера, проведенного с Грейс, я поняла: молодому художнику не только полезно, но и совершенно необходимо учиться и у тех, и у других.

Покидая мастерскую Грейс, я немного пошатывалась. Голова была до отказа набита ее рассказами: веселыми, трагическими, поучительными. А еще в ней вертелся вопрос: как же так получилось, что я никогда не слышала всего этого раньше? Почему не знала, что в самый захватывающий момент в истории американского изобразительного искусства женщины так сильно помогли успеху нового движения? Что представители обоих полов творили сообща и на равных, поддерживая друг друга в величайшем художественном эксперименте, который в те времена переживали США, когда все общество ополчилось против них и их нового искусства? Я решила когда-нибудь написать об этом книгу, чтобы хоть как-то заполнить этот недопустимый пробел. И вот 20 лет спустя наконец приступила к делу. Результатом моих усилий стали «Женщины Девятой улицы».

Стремясь, чтобы мой рассказ получился таким же ярким и глубоким, как тот, что когда-то мне поведала Грейс, я решила написать не об одной художнице, а о нескольких. Я чувствовала: это позволит мне расширить историю и предложить читателю более правдивую, полную и реалистичную картину того времени. Сообщество художников-авангардистов Нью-Йорка в середине XX в. было крошечным, но около трети из входивших в него серьезных художников в любой конкретный период составляли женщины: иногда их было десять, в другие моменты – аж тридцать. В итоге, исходя из важности творческого вклада или личного влияния на абстрактный экспрессионизм, я выбрала основную пятерку: Ли Краснер, Элен де Кунинг, Джоан Митчелл, Хелен Франкенталер и Грейс Хартиган. На мой выбор повлияло также различие в возрасте – разброс в целых 20 лет, – благодаря чему каждая из моих героинь представляет важную главу в развитии этого художественного направления. Все время работы над книгой я остро осознавала иронию того, что вообще пишу обо всех них с упором на гендерную принадлежность. Ведь ни одна из этих художниц не хотела бы, чтобы ее характеризовали таким образом. Женщины в среде абстрактных экспрессионистов не составляли какой-то отдельной подгруппы. Они были художниками. И точка. Что же касается их в высшей степени реального бунта против общества, провозглашавшего лучшими женщинами тех, кого легче всего игнорировать, то мои героини не столько бунтовали, сколько сами не придавали значения нормам этого социума. Они просто считали, что на них его правила не распространяются.

Сначала я искала их истории более чем в двух сотнях интервью с самыми разными людьми. Они охватывали период в целых 60 лет, и некоторые из них я имела удовольствие взять сама. Затем, охотясь за письмами, дневниками и заметками, я просмотрела десятки архивов и собраний, принадлежащих разным библиотекам, фондам и частным лицам. Некоторые из них ранее не были открыты для публики. Эти материалы, оставленные самими героинями моей будущей книги, а также их многочисленными друзьями и коллегами, помогли составить более правдивую картину мира, в котором они жили, в противоположность тому, как преподносились те реалии последние 60 лет. И наконец, за долгие годы я прочла гору книг, в которых описывались женщины, социальные отношения, общество, художественная среда, литература и музыка того периода, а также бесчисленное множество материалов об абстрактных экспрессионистах: от первых публикаций начала 1940-х гг. до новейших работ. Результатом этих усилий стал объем информации, позволивший рассказать полную историю: представить читателю моих героинь в обществе, в котором они жили, а не в отрыве от него. Короче говоря, я шла по пути, описанному философом Джоном Дьюи и специалистами по истории искусств Эрвином Панофским и Мейером Шапиро. Они учили, что произведение искусства невозможно осмыслить без глубокого понимания времени и места его создания и без надлежащего знакомства с его автором. Соответственно, расширился и объем моей книги[3].

Через биографии пяти замечательных женщин я написала историю культурной революции, произошедшей между 1929 и 1959 гг. Она началась во время Великой депрессии и Второй мировой войны, развивалась на фоне холодной войны и маккартизма и пошла на спад в первые годы бума американской потребительской культуры, когда «лучшим» начали считать исключительно «новейшее». Я постаралась отразить то, как менялась роль женщины в американском обществе, и часто упускаемую из виду духовную важность искусства для человечества в целом. А пока я писала, этот последний аспект приобретал все большую актуальность. Дело в том, что нынешнее отмежевание среднестатистического человека от искусства началось в то самое время, когда те, кто его создавал, были ближе всего к простым людям. Абстрактные экспрессионисты много работали, были детьми иммигрантов или сами переехали из другой страны. Этим мужчинам и женщинам жилось очень нелегко. Но в их произведениях в основном отсутствовали образы людей и предметов и виды природы, то есть элементы, легче всего узнаваемые теми, кто сам не занимается искусством. Поэтому обычным людям было трудно понять их творчество и, следовательно, его принять. А критики, искусствоведы и музейные работники часто только усугубляли ситуацию. Формалистский язык, возникший и закрепившийся вокруг искусства, настолько сильно затуманивал его истинный смысл, что оно исчезло из так называемой реальной жизни. А со временем общество поверило в то, что искусство ему и вовсе не нужно. И это настоящая трагедия, особенно в такие времена, как наше.

Искусство выполняет важную общественную функцию, довольно сильно напоминающую предназначение религии. Если вы действительно к нему открыты и готовы к восприятию, то оно непосредственно апеллирует к тому аспекту, который отличает нас от животных. Искусство трогает ту частицу современного человека, которая почти окаменела от пренебрежения, – его душу. Пока я писала эту книгу, мне часто приходила в голову мысль, что в нашем беспокойном мире катастрофически не хватает духовной пищи, которую оно бы давало. Истории, рассказанные в дальнейших главах, могут послужить напоминанием о том, что там, где есть искусство, есть надежда. Или, как писал Альбер Камю, «в мире приговоренных к смерти художники подтверждают: в человеке есть нечто, отказывающееся умирать»[4].

Хотелось бы кратко объяснить свой метод читателю, чтобы он не чувствовал себя обманутым из-за отсутствия в моей книге общепринятых для такой литературы биографических деталей. Поскольку я описываю в ней пятерых человек и охватываю 30-летний период, мне пришлось тщательно отбирать материал как из соображений объема, так и ради сохранения основной сюжетной линии. Учитывая это, я использовала в основном те элементы историй моих героинь, которые лучше всего характеризовали их творческую жизнь в среде абстрактных экспрессионистов. Например, я не останавливалась подробно на их детстве и семье, кроме случаев, когда это помогает читателю понять важные факты, способствовавшие их развитию как творческих личностей. И не трачу времени на конкретные даты, из которых состоит ритуальная сторона человеческой жизни. Меня больше интересует не вертикальная, а горизонтальная история, иными словами, тот опыт, переживания и люди, которые повлияли на становление героинь как художниц, а не их хронологическое развитие. В сущности, с хронологией в этой книге вообще не все в порядке, потому что приведенные в ней воспоминания разных людей об одних и тех же событиях часто противоречат друг другу, так же как и разные опубликованные ранее материалы. Иногда мне везло найти письмо или другой документ, подтверждающие ту или иную дату. Или находилась подкрепляющая запись в дневнике. Но в других случаях приходилось относить то или иное событие к определенному времени, оценивая свидетельства современников исключительно с позиций логики. Кроме того, книга заканчивается 1959 годом, когда абстрактный экспрессионизм, окончательно выдохнувшись, умирает. Поэтому мне пришлось, к сожалению, ограничиться лишь кратким описанием дальнейшей жизни моих героинь. Впрочем, тем из вас, кого интересуют полные биографии почти всех этих великих женщин – даты и остальные детали, – очень повезло. За последние несколько лет были опубликованы жизнеописания их всех, кроме Хелен Франкенталер. Ссылки на биографии Ли Краснер, Элен де Кунинг, Грейс Хартиган и Джоан Митчелл включены в список литературы в конце книги наряду с множеством других замечательных изданий о потрясающих людях, бок о бок с которыми жили и работали Женщины с Девятой улицы.

Пролог. Выставка на Девятой улице, май 1951 года

Я пришла к печальному выводу, что ни один век нельзя считать полностью цивилизованным. Всегда существовали варварство и дикость, которые мы наблюдаем сегодня, но немногие прекрасные натуры освещали каждая свое столетие.

Дженис Биэла[5]

Ранним утром художники, завсегдатаи «Кедрового бара», шатаясь и спотыкаясь, возвращались на ветхие чердаки, где они нелегально жили и работали, не признанные никем, кроме других членов своего крошечного сообщества. Недостатка в идеях не было. Но одна задумка все-таки заставила компанию остановиться. Уже желая друг другу спокойной ночи рядом с заброшенной витриной на Девятой улице, они вдруг заметили внутри огромное пустое помещение и единогласно решили, что, приложив совсем немного усилий, его можно превратить в отличный выставочный зал[6]. Художники и скульпторы, жившие к северу и востоку от Вашингтон-сквер-парка, были практически исключены из официальной выставочной жизни Верхнего Манхэттена, невзирая на все их протесты, получившие широкую огласку. По мнению этих новаторов, ни одна выставка не могла считаться по-настоящему «современной», если в ней не участвовали те, кто производил настоящую революцию в работе с красками, металлом и камнем. Они уже знали, и пусть их никто не поддерживал: впервые за всю историю искусств США, или, точнее говоря, Нью-Йорк, стали международным центром искусства. Художникам уже не нужно было совершать паломничество в Париж, дабы усвоить уроки великих мастеров. Теперь последние жили и творили совсем рядом, в Нижнем Манхэттене[7], во всяком случае, никак не далее Лонг-Айленда.

Итак, мужчины и женщины, нетрезвый смех которых эхом разносился в тишине предрассветной апрельской улицы, взволнованно обсуждали возможность создания салона отверженных в традициях XIX в. Они хотели утереть наконец нос сторонникам академического искусства из Верхнего Манхэттена, организовав собственными силами нечто вроде первого бала истинных художников. Однако между их мятежным замыслом и его практической реализацией стояло отлично знакомое всем препятствие: деньги. Средств, чтобы заплатить за аренду помещения, ни у кого не было[8]. На счастье, среди художников, восхищавшихся тем утром помещением бывшего мебельного магазина, оказался Милтон Резник, закаленный в боях ветеран Второй мировой войны. Он жил с подругой, художницей Джин Стюбинг, буквально через дорогу. Придя домой, Милтон поделился с Джин идеей о выставке и отправился спать. «А утром она ушла», – рассказывал он потом. Пока Резник спал, Джин встретилась с владельцем здания, в котором размещалось понравившееся ее друзьям помещение, и договорилась об аренде. Художники платили 50 долларов за месяц пользования 30-метровым залом на первом этаже и подвальным помещением. Но выставку надо было провести быстро, так как здание шло под снос[9].

Когда собрался комитет по планированию выставки, эта новость начала распространяться, как пожар в ветреный день. Встреча состоялась в одной из мастерских неподалеку от будущего выставочного зала, в доме № 60 по Восточной Девятой улице, проходящей между Бродвеем и Юниверсити-плейс в Гринвич-Виллидж. Художники Джон Феррен, Милтон Резник, Франц Клайн, Эстебан Висенте, Конрад Марка-Релли, Элен де Кунинг и другие решали важные вопросы: это будет открытая выставка для всех желающих или только по приглашениям? Чьи работы будут на ней представлены? Кто подготовит помещение? Как насчет освещения, рекламы и прочих расходов? Ведь даже если все скинутся, чтобы заплатить за аренду, понадобятся еще деньги, и гораздо больше[10]. На обсуждение всего этого ушло несколько дней. Продолжилось оно уже в другом месте, на чердаке на Восьмой улице, известном просто как «Клуб». Там собирались только свои. Художники пили и танцевали, но в основном спорили об искусстве, о философии, музыке, религии и поэзии. Теперь же все дискуссии были сосредоточены на предстоящей выставке, в которой выразили желание принять участие десятки не избалованных вниманием местных художников и скульпторов. Духовный вождь «Клуба», скульптор Филипп Павия, описывал эту сцену как «бедлам»[11].

Тесное сообщество, собравшееся тогда в «Клубе», в свое время возникло благодаря Федеральному художественному проекту Управления общественных работ в США эпохи Великой депрессии. В рамках него художникам еженедельно платили немного денег, чтобы они могли как-то выживать и продолжать творить. К 1951 г. круг «Клуба» расширился: его ряды пополнили представители следующего поколения. Некоторые давние члены «Клуба» презирали художников из так называемого второго поколения. Ведь тем не пришлось страдать – ни в финансовом отношении, ни как творческим людям, – как их старшим товарищам. Поэтому некоторые мужчины постарше предлагали запретить молодежи участвовать в выставке. Особенно яростно они выступали против участия молодых художниц, считая, что сам факт присутствия на выставке работ женщин умалит ее значимость и серьезность. Они утверждали: настоящее искусство – дело исключительно мужское. Женщины не бывают новаторами; их работы обычно носят бытовой, декоративный характер. Да, среди членов «Клуба» встречались женщины-художницы и вносили оживление в их встречи. Но кое-кто из представителей первого поколения не были готовы признать их профессиональные заслуги и отмечали только «девчачьи» достоинства: хорошая фигурка, красивые волосы, отличные ноги. Однако после долгих и бурных дебатов ворчунам-старожилам все же пришлось сдаться. В отличие от музеев и галерей в Верхнем Манхэттене, экспозиция на Девятой улице должна была стать пространством для всех. «Главная идея выставки состояла в том, что мы все равны… все простые художники… и это не просто слова», – объяснял Резник[12].

А тем временем в бывшем мебельном магазине кипела работа. Чтобы увеличить выставочное пространство, художники построили перегородки. Они провели освещение, побелили стены и вымыли полы. Через две недели все было готово. Учитывая, как бурно обсуждалось участие в выставке тех или иных художников, все сошлись на том, что к решению следующего важного вопроса – кто именно где будет выставляться – нужно подойти максимально дипломатично. Если его будет принимать член «Клуба», то его наверняка обвинят в том, что он выделил лучшие места для своих друзей. Нужен был посторонний, и найти такого оказалось совсем несложно[13].

Лео Кастелли эмигрировал из Европы в 1939 г., незадолго до того, как Париж был захвачен нацистами. Перед отбытием он организовал потрясающую выставку сюрреалистического искусства в здании рядом с отелем «Ритц» на Вандомской площади. Кастелли приехал в США по поддельным документам с женой и дочерью. Оставив их в Нью-Йорке, он практически сразу вступил в американскую армию. Лео служил в разведывательном подразделении, дислоцировавшемся в Бухаресте[14]. Когда война кончилась, он стал «министром без портфеля», или, как выразился один художник, «ангелом-хранителем» Гринвич-Виллидж[15]. Этот миниатюрный, всегда одетый с иголочки черноглазый джентльмен с изысканным североитальянским акцентом предпочитал компанию художников обществу производителей текстиля. С ними Кастелли связывали непосредственные деловые отношения, ведь он был представителем фирмы своего свекра, работавшей в этой области. Его друзья-художники толком даже не знали, чем этот парень зарабатывает на жизнь. Например, некоторые думали, что он управлял фабрикой по выпуску футболок в Квинсе. Но обитатели Гринвич-Виллидж не сомневались: у Лео остались связи с парижским миром искусства и он надеется со временем открыть художественную галерею в Нью-Йорке[16].

Словом, Кастелли оказался именно тем, кого они искали. Он был вежливым и любезным: почти всегда мило улыбался и мало говорил. Лео умел размещать произведения искусства в выставочном пространстве, и у него водились деньги (на самом деле куда меньше, чем думали художники, но все равно больше, чем у них). По словам художника Фриделя Цубаса, Кастелли был одним из немногих жителей Верхнего Манхэттена, обладавших «некоторой финансовой свободой, которые не гнушались тесно общаться с мужланами из Даунтауна. Лео у нас нравилось все»[17]. И вот организаторы спросили Кастелли, не хотел бы он руководить размещением работ на предстоящей выставке на Девятой улице. Его первой реакцией был неподдельный ужас. «Да они же меня прибьют», – сказал Кастелли, только представив себе, что будет, если местные художники заподозрят его в предвзятости. В ответ на это Резник посоветовал ему просто проследить за тем, чтобы самые известные имена не оказались на лучших местах, и тогда все было бы хорошо[18]. А в обмен на услуги Кастелли – и на деньги, которые он согласился потратить в случае возникновения непредвиденных расходов, – Виллем де Кунинг и некоторые другие художники пообещали подарить по одной своей картине[19]. Разумеется, в те времена о денежной ценности их произведений речи не шло, но художники сочли это адекватным жестом благодарности человеку, готовому взяться за столь важную и деликатную миссию. И Лео согласился.

И вот в третью неделю мая 1951 г. началось шествие огромных картин. Они стекались отовсюду: прибывали с Восьмой и Десятой улиц, спускались по Четвертой авеню и поднимались из Нижнего Ист-Сайда. Везде, куда ни глянь, художники, иногда по несколько человек, несли полотна: кричащие, напитанные красками абстрактные холсты или их не менее выразительные черно-белые собратья. В случае с последними мастера сознательно лишали свои работы комфорта цвета, чтобы сделать упор на очертания, набросанные быстрыми мазками. Люди, которым посчастливилось оказаться на тех улицах в то время и хотя бы мельком увидеть эти чудесные перемещения, сами того не понимая, стали свидетелями великого явления. Перед их взором проходило само будущее современного искусства.

Хотя большинство полотен были ослепительно яркими, они проистекали из почти 20-летней травмы, вызванной сначала Великой депрессией, а затем разрухой и страшными потрясениями Второй мировой войны. Даже те очень немногочисленные художники, которые достаточно крепко стояли на ногах, чтобы не разориться во время экономического краха, не могли не пострадать от социальных потрясений, к которым он привел. А если говорить о войне, то ее негативные последствия были совершенно неизбежными. «Война изменила все, и все стали другими», – вспоминала художница Мэри Эбботт[20]. Человечество выпустило на волю скрывавшегося в нем зверя, и результатом стали не только в высшей степени материальные ужасы Освенцима и Хиросимы, но и миазмы ненависти, подозрений и фанатизма, которые отравляли общество в послевоенные годы. В таких обстоятельствах художники продолжали работать, но больше не могли воспроизводить в живописи или скульптуре что-то реально существующее: предметы, пейзажи или людей – как веками делали их предшественники. Казалось, поступи они так, это было бы ложью самим себе, равнозначной ностальгии по невинному прошлому, которого, судя по всему, вовсе никогда не существовало. Мифы и темы, связанные с национализмом, тоже не могли быть достойными объектами для творчества во времена, которые видели столько страшных преступлений, совершаемых во имя государства. Религиозная тематика? К сожалению, многие утратили веру после лицезрения изувеченных человеческих тел, сваленных в кучу, словно дрова. Художники видели их если не воочию на войне, то в кинохронике перед фильмами в кинотеатрах или в передовицах газет.

В итоге люди искусства, способные работать или, точнее, нуждавшиеся в творчестве, невзирая на царившее опустошение, вынуждены были искать объекты в более глубинных слоях. Им пришлось заглянуть вглубь той единственной реальности, в которой они могли быть уверены, – в свой внутренний мир. Результатом стали абстракции, когда ограничениями для творчества служили лишь материал и оголенная энергия художника. Это были на редкость личные, самобытные работы, которые не отвечали требованиям ни одной традиционной художественной школы и были начисто лишены политики. А все же каждое такое произведение, хоть и непреднамеренно, выполняло важную социальную функцию. Работы художников послевоенного Нью-Йорка, как и произведения их предшественников в другие смутные времена человеческой истории, играли роль своеобразного маяка. Его проблески, сигнал, идущий из скрытых глубин, напоминали страждущим о том, что, невзирая на происходящее вокруг, цивилизация не погибла. Пока есть искусство, остается и надежда. Человек не монстр, пока он жаждет и ищет истину и способен создавать великую красоту.

На Девятой улице работало что-то вроде приветственного комитета, состоявшего из Кастелли, Виллема де Кунинга, Франца Клайна и других художников постарше и инициаторов выставки. В наскоро обустроенной галерее они принимали и утверждали представляемые на выставку работы. Каждому художнику было позволено принести только одно произведение; их также настоятельно просили выбрать работы поменьше для экономии места. В конечном итоге для выставки отобрали полотна 72 художников, в том числе пяти женщин. Им было суждено сыграть ключевые роли в новом движении в живописи, зародившемся в Нью-Йорке. Редактор журнала ArtNews Том Гесс, известный критик и поклонник этой немногочисленной группы, назвал этих женщин «сверкающими амазонками, появившимися в расцвет американской живописи»[21]. Они и правда были сильными и смелыми, как амазонки: истинные первопроходцы и на художественном поприще, и на социальном.

Ли Краснер, ветеран этой группы, прислала картину на выставку из Лонг-Айленда, где усиленно готовилась к персональной выставке, намеченной на предстоящую осень. Это была ее первая экспозиция за 16 лет, которые художница профессионально занималась живописью. Независимая, сильная и в высшей степени политизированная, Ли вступила на этот путь в конце 1930-х гг. Благодаря своим авангардистским произведениям, безусловной лидерской роли в сообществе деятелей искусства и потрясающей способности чуть ли не с первого взгляда распознавать великие работы она считалась одним из передовых художников Нью-Йорка. Многие утверждали: у Ли самый зоркий глаз в стране, она лучше всех оценивает перспективы новых произведений. Но с тех пор, как в 1942 г. она начала жить со своим будущим мужем Джексоном Поллоком, ее творчество, да и, в сущности, вся жизнь, оказалось в глубокой тени его таланта и славы. Ли Краснер – художница практически исчезла с горизонта. Коллеги перешептывались, что она вообще перестала писать, что Джексон запретил ей. Все это было неправдой. Ли продолжала работать. Просто близорукий мир искусства этого не видел. «В те времена вокруг ее творчества скопилось столько ненужной чепухи, что ей пришлось приложить немалые усилия, чтобы переместиться в чистый центр и заниматься живописью ради самого искусства, – написал о Ли несколько лет спустя драматург Эдвард Олби. – А назывались эти груды мусора “художница” и “жена художника”»[22]. И вот в тот год, когда ее коллеги организовали выставку на Девятой улице, Ли как раз готовилась к гордому и громкому возвращению. Художница стремилась избавиться от характеристик, которые ранее прибавляли к ее имени, чтобы умалить ее творческие достижения.

Хелен Франкенталер в свои двадцать два была самой юной участницей выставки. С присущим молодежи нахальством именно она представила на ней картину самого большого размера – больше двух метров в длину. Хелен с друзьями весело тащили огромное полотно из своей расположенной неподалеку мастерской по оживленным улицам, мимо автобусов, заполненных изумленными пассажирами, и стоявших в пробке машин[23]. Получила ли она предварительное разрешение на то, чтобы выставить такую большую работу? Вряд ли. Волновало ли ее, что ее творение отвергнут? А нисколько. Хелен категорически отказывалась признавать и соблюдать какие-либо ограничения в искусстве или социуме, кроме установленных ею самой. А еще у этой девушки имелся бездонный резервуар уверенности в своем таланте художника, что необычно даже для более зрелых мастеров. И, надо признать, возник он отнюдь не на пустом месте. Уже через два года эта молодая художница напишет картину настолько необычную и оригинальную, что положит начало новой школе живописи. Но на момент проведения выставки на Девятой улице Хелен совсем недавно окончила Беннингтонский колледж искусств. Некоторые мастера старшего поколения ворчали, будто ей позволили участвовать в выставке только потому, что она была «девчонкой Клема» – юной подругой самого влиятельного нью-йоркского искусствоведа Клемента Гринберга, который был намного старше ее. Впрочем, сама Хелен из-за пережитого была зрелой не по годам. И, услышав такое, она наверняка не сочла бы эти слова стоившими гнева. Она, скорее всего, рассмеялась бы и тут же их забыла. Как художница сказала десять лет спустя в интервью, она была не «девчонкой Клема», а «девчонкой Хелен»[24].

Третью художницу, близкую подругу Хелен – Грейс Хартиган, нью-йоркский журналист Пит Хэмилл назвал «50 милями проблем из мрачного фильма». Она заканчивала картину для предстоящей выставки в необычайно бурный период своей жизни. В конце апреля художница разорилась в пух и прах и переживала второй развод. Завершая работу, Грейс слышала, как плачет перед сном ее девятилетний сын. Ребенка привели навестить ее на чердаке в Нижнем Ист-Сайде[25]. Грейс задолго до этого пришла к выводу, что не может быть серьезным художником и хорошей матерью. Она отдала Джеффа на воспитание бабушке и дедушке; сын жил с ними в Нью-Джерси. Теперь художница видела его только во время выходных, наполненных разными эмоциями. Все свое остальное время Грейс посвящала живописи либо тому, чтобы найти деньги на покупку материалов для творчества. Она больше всего ценила те отношения, которые позволяли ей писать или вдохновляли: с собратьями-художниками, поэтами, любовниками, довольными своей ролью. Все остальное, и особенно эта громоздкая и требующая массу сил и эмоций привязанность под названием муж, было для нее лишь отвлекающим фактором. Этого она не могла себе позволить и не собиралась терпеть. Грейс слишком усердно работала и чересчур многим пожертвовала, чтобы подчиняться социальным условностям. В сущности, самым важным человеком в ее жизни был поэт Фрэнк О’Хара. Он один действительно ее понимал. А точнее, они понимали друг друга. А то, что в сексуальном плане Фрэнк предпочитал мужчин, Грейс ничуть не беспокоило. «Я же люблю мужчин, так почему он не должен!» – восклицала она, когда кто-то заводил об этом речь[26]. Впервые оказавшись в Нью-Йорке, Грейс, начинающий художник, стояла перед Музеем современного искусства. Она мечтала однажды увидеть свои работы в его залах. Примечательно, что всего через несколько лет это действительно случилось. Грейс первой из второго поколения художников обоих полов удостоилась такой чести. А еще она стала одним из самых знаменитых мастеров 1950-х гг.

Джоан Митчелл недавно переехала в Нью-Йорк из Чикаго, причем ее путь лежал через Париж и юг Франции, где она превратила в мастерскую гостиную на вилле. Там художница писала до тех пор, пока ее руки не краснели и не грубели от скипидара; пока вся ее одежда не была перемазана красками; пока с ее полотен не исчезали все узнаваемые образы, а им на смену не приходили абстракции. Они отражали смятение, охватывавшее Митчелл с детских лет, и возвышенный творческий дух, сумевший подняться над ее муками. Джоан тоже пережила накануне выставки личную драму. В апреле ее бойфренд Майк Голдберг, тоже художник, подделал чек на 500 долларов со счета мужа Джоан, издателя Барни Россета. Последний согласился снять обвинения, если Майк на полгода ляжет в психиатрическую лечебницу[27]. Тот принял условие. Вскоре в тесное сообщество деятелей искусства начали просачиваться отталкивающие подробности отношений Митчелл и Голдберга.

Впрочем, Кастелли мелодрама, разыгрывавшаяся между этими двумя художниками, ничуть не волновала. Ему нужно было, лишь чтобы их работы оказались на Девятой улице. Он пришел в мастерскую Джоан на Десятой улице, чтобы помочь ей доставить ее картину и полотно Голдберга на выставку. Увидев, какого размера ее холст – почти 2 × 2 м, – Кастелли предупредил художницу, что работу могут не принять. Слова галериста очень расстроили Джоан. В отличие от Хелен, она не отличалась особой уверенностью в себе; за видимой жесткостью этой девушки скрывался чрезвычайно хрупкий внутренний мир. Однако ей повезло. Когда картина прибыла на Девятую улицу, отбор проводили Виллем де Кунинг и Франц Клайн. Работа им очень понравилась, и они приняли ее без лишних разговоров[28]. На самом деле Джоан уже тогда считалась одним из самых успешных художников в Нью-Йорке, а вскоре ее репутация и влияние распространились и на Европу.

Наконец свою работу принесла Элен де Кунинг. Ни у кого не возникло ни малейших вопросов, принимать ли эту картину. Элен была художницей, критиком и одной из половинок самого вызывающего по своей открытости и равноправного брака в Нижнем Манхэттене. Среди завсегдатаев «Клуба» и «Кедрового бара» Элен выделялась как харизматический лидер. Она появилась в среде местных художников около 13 лет назад, вскоре после окончания средней школы в Бруклине. И всем сразу стало ясно: эта гибкая, стройная девушка, в прошлом танцовщица, не только красивая, но и невероятно талантливая. Она обращалась то к живописи, то к литературе и словно наводила мосты между двумя этими мирами. Таким образом, Элен помогала художникам Нью-Йоркской школы приобщиться к более широкой культурной реальности. Подобно Ли, Элен была «женой знаменитости», и ее профессиональная репутация тоже страдала от этой ассоциации. Но щедрый, живой дух Элен был настолько силен, что ограничить ее второстепенной ролью не представлялось возможным. В художественном сообществе только и слышалось: «Элен сказала», «Элен пришла», «Элен там была». И произносилось все это с восторгом и волнением, если не с благоговением и трепетом. Мужчины ее откровенно обожали, молодые женщины старались быть на нее похожими[29].

По сути, эти пять художниц стали первыми из женщин нового типа, которые существовали в непозволительном отрыве от основных тенденций американского общества середины прошлого века. Личность каждой из них была такой же уникальной, как творчество. Их объединяли удивительная смелость, мятежный дух и непреодолимое желание творить. Художница Элиз Эшер, приехавшая в Нью-Йорк в 1951 г., вспоминала о том, как однажды столкнулась с Элен и Ли на улице: «Они выглядели такими авторитетными, сильными, настолько погруженными в искусство и ему принадлежащими, такими уверенными в себе, объединяющими всех вокруг себя и находящимися в центре всего, что я была потрясена до глубины души и не могла произнести ни слова в присутствии этих могущественных женщин»[30]. Конечно, каждая из этой пятерки заплатила очень высокую цену, предпочтя искусство жизни, предназначенной им обществом. Но невозможно даже представить, чтобы кто-либо из них, сколь высокой бы ни была плата, когда-либо пожалел о своем решении. У них просто не было выбора. Эти женщины прежде всего являлись художниками. И иного пути у них не было.

На инсталляцию и развешивание работ под руководством Кастелли (и при содействии Франца Клайна) ушло три дня. («Развесить картины! Организовать выставку! Да я делал это раз двадцать! И каждый раз, после того как все готово, какой-нибудь художник приходит и устраивает скандал по поводу того, что его полотно оказалось на невыгодном месте», – с раздражением вспоминал Кастелли[31].) К 21 мая все было сделано. Франц в своем уникальном стиле разработал дизайн черно-белого буклета, в котором перечислялись имена участников выставки. Через Девятую улицу растянули огромный баннер, рекламирующий это событие. А художник Луц Сэндер для вящего драматического эффекта повесил лампочку в 300 ватт на флагшток, прикрепленный ко второму этажу. Она ярко освещала фасад. Так что теперь проигнорировать дом № 60 по Восточной Девятой улице и, соответственно, тамошнее искусство было практически невозможно[32].

Тем теплым весенним вечером художники собрались к девяти часам посмотреть на результаты своего труда[33]. В зале висели картины людей, имена которых в те времена в подавляющем большинстве были неизвестны, но впоследствии, вырвавшись из этих стен, уже просто не могли не войти в историю. Полотна Виллема де Кунинга, Поллока, Клайна, Мазервелла, Франкенталер, Хартиган, Резника и Раушенберга висели рядом с картинами Краснер, Джека Творкова, Элен де Кунинг, Джозефа Корнелла, Ганса Гофмана, Джоан Митчелл и Эда Рейнхардта. По залу были элегантно расставлены также скульптуры Дэвида Смита, Ибрама Лассоу и Филиппа Павии.

Местные художники, конечно же, видели работы друг друга во время визитов в чужие мастерские или в тех редких случаях, когда кто-то из них организовывал открытые показы. Но на выставке на Девятой улице детища их всех впервые оказались рядом. Эффект получился совершенно неожиданным и ошеломляющим. Произведения были разными, как и их авторы, не похожие друг на друга ни в личном плане, ни по эстетическим взглядам. Но в совокупности картины производили поразительное впечатление единства. Дело, конечно, было не в том, что художники копировали друг друга. Но они, безусловно, влияли друг на друга, и, судя по выставленным произведениям, благодаря этому их творчество обогащалось. Эти идеи эхом отталкивались от стен. Происходил живой обмен между разными поколениями и национальностями, мужчинами и женщинами, художниками из Верхнего и Нижнего Манхэттена.

Участники выставки были в полном восторге. Скульптор Ибрам Лассоу говорил, что выставка на Девятой улице дала им «впервые почувствовать общность». По словам Кастелли, она доказала, «что их искусство новое и важное и что оно лучше того, которое в тот период делалось в Париже»[34]. По утверждению художника Германа Черри, эта выставка будто сообщала напрямую галереям, игнорировавшим или отвергавшим их работы, в предельно четкой форме: «Черт вас дери, вы нам вообще не нужны… художники сами управляют миром искусства»[35].

Участники выставки поздравляли с успехом самих себя, друг друга и свои творения, и тут произошло нечто совершенно замечательное. К магазину, где была устроена выставка, начали подтягиваться автомобили. Появились такси. «Это напоминало кадры старой кинохроники, посвященной премьере какого-нибудь фильма в Китайском театре Граумана в Голливуде, – вспоминал Сэндер. – Помните мощные лампы, которые тогда использовались и как бы стирали всех и все, что не попадало в их лучи? Ну, вот так все и выглядело. С фасада свисает яркий фонарь… а такси всё подъезжают и подъезжают, по пять-шесть за раз. Оттуда выходят люди в вечерних нарядах. Кого только нет среди них»[36].

Среди прибывших был Альфред Барр-младший, первый директор Нью-Йоркского музея современного искусства. Его по-прежнему считали десницей Божьей, когда речь заходила о карьере художника. Хотя Барр и его ближайшая помощница Дороти Миллер (еще один законодатель моды в музейном мире) часто посещали мастерские местных художников, работы всей группы в одном месте им раньше видеть не приходилось. И также впервые им предстояло лицом к лицу столкнуться с фактом, что в Нью-Йорке произошло нечто действительно очень большое. Выставка потрясла Барра до глубины души. Он нашел Кастелли, чтобы тут же расспросить его о том, как им удалось организовать подобное шоу. Кастелли вспоминал о том вечере так: «И вот выставка еще продолжалась, а мы с Барром отправились в “Кедровый бар”, и я в общих словах рассказал ему, как все происходило». Лео показывал Барру фотографии экспозиции и перечислял имена художников. Барр старательно записывал информацию[37]. Пройдет совсем немного времени, и мастера из этого списка займут почетное место в коллекции Нью-Йоркского музея современного искусства – в одном ряду с европейскими легендами, которые изначально вдохновляли их творчество.

Выставка на Девятой улице имела огромный успех, намного больший, нежели ее устроители могли предсказать и даже мечтать. В своей среде они, хоть и в гораздо меньших масштабах, уже испытывали радостное возбуждение от показа работ. Но теперь другие, посторонние люди, некоторые c реальной властью в художественном мире, аплодировали их искусству[38]. По словам Филиппа Павии, благодаря этой выставке всем стало окончательно ясно, что «никакие препоны со стороны официозных арт-дилеров из Верхнего Манхэттена и никакие нагромождения абстрактных понятий в статьях враждебно настроенных критиков уже не остановят эту лавину… Это было началом конца такого современного искусства, каким оно представлено в кипах книг по истории искусства»[39]. А логичным завершением триумфальной выставки стала шумная вечеринка в «Клубе», впрочем, как и любого другого показа в те дни в том сообществе.

Поток художников и их многочисленных друзей, поднимавшихся в тот вечер по трем пролетам шаткой лестницы, казался бесконечным. А сцену в помещении за красной дверью, куда обычно позволялось входить только членам «Клуба» и их гостям, можно было описать двумя словами – «безудержное веселье». Оно охватило всех. В одном углу задымленного чердака композиторы Джон Кейдж и Морти Фельдман договаривались о сотрудничестве с хореографом Мерсом Каннингемом. Чуть поодаль галерист Сидни Дженис был очень обходительным, исполняя танго. В центре бара Джон Бернард Майерс, крупный мужчина, развлекал публику экстравагантными карандашными набросками, заставляя зрителей умирать со смеху. Его недавно появившаяся галерея «Тибор де Надь» со временем примет в своих стенах работы многих художников второго поколения. А на фоне всего этого и моря виски, выпитого из бумажных стаканчиков, фонограф играл песню Луи Армстронга I’m Not Rough. Под нее на удивление разошедшийся обычно сдержанный Клем Гринберг безудержно свинговал с Хелен. Впрочем, танцевали все. Причем так, что казалось, пол вот-вот провалится. Джудит Малина, чей «Живой театр» послужил прототипом офф-Бродвея[40], после посещения той вечеринки написала в своем дневнике, что выставка на Девятой улице была полна чудес до самых краев[41].

Несколько следующих недель, вплоть до закрытия выставки в середине июня, ее участники по очереди стояли у двери в качестве охраны. Один из них, Левин Алькопли, приехал в Нью-Йорк из Германии. Там он изучал философию у Мартина Хайдеггера и получил диплом медика. Впоследствии Алькопли вынужден был бежать в США, спасаясь от ареста нацистами за контрабанду запрещенных книг. Уже в Нью-Йорке Левин узнал, что большая часть оставленных им на родине родственников стали жертвами холокоста. В Штатах мужчина увлекся живописью и вскоре оказался в среде художников-авангардистов из Гринвич-Виллидж. Они и стали его большой эстетической семьей. А выставка на Девятой улице была торжеством в честь этих родственных уз, причем не только для Алькопли, но и для остальных художников[42]. И вот одним тихим вечером, когда ему выпало охранять выставку, у дверей появилась пожилая чернокожая женщина. Она спросила разрешения войти.

– Конечно, входите, – ответил Алькопли на ломаном английском.

– А сколько стоит? – робко спросила дама.

– Бесплатно.

– Совсем бесплатно?

– Ну да, заходите и оставайтесь, сколько захотите.

Женщине было лет шестьдесят пять, но, по словам Алькопли, выглядела она намного старше. Сказывались непростая жизнь и долгие годы сегрегации, когда единственной работой, доступной для нее и ей подобных, был тяжелый ручной труд. «У нее были удивительно чувствительное лицо и изумление во взгляде», – вспоминал он потом. Когда женщина вошла, художник решил последовать за ней и посмотреть, что ее заинтересует больше всего. И с немалым удивлением обнаружил: дама, как правило, задерживалась перед теми абстрактными картинами, которые больше всего нравились ему самому. Задержавшись перед одной работой, женщина стала размышлять вслух: «Художник, который это написал, должен очень много знать». Тогда Алькопли спросил ее, часто ли она посещает художественные выставки.

– Нет, это впервые.

– А музеи?

– Тоже нет.

Тогда Левин поинтересовался, есть ли у нее дома какие-нибудь картины. Нет, ответила собеседница, но она любит вырезать красивые фотографии из журнала и вешать на стену.

– А почему?

– Мне нравится, когда вокруг меня картинки, – ответила женщина и спросила, можно ли ей привести на выставку своих родных.

Алькопли ответил утвердительно.

– Прекрасная выставка: так много разных форм, такое огромное пространство, – сказала посетительница, уходя.

Художника до глубины души потрясли ее вдумчивость и проницательность в оценке абстрактного творчества, которое все еще оставалось за пределами понимания львиной доли критиков и музейных чиновников. Благодаря той простой, скромной женщине Левин «понял там и тогда, что в народе есть своего рода аристократия, представители которой от природы отлично разбираются в искусстве. И эта их способность совершено не зависит от образования». Та «замечательная» женщина научила Алькопли, что «знать искусство и понимать его по-настоящему – совершенно разные вещи». «И это еще одна причина, по которой я никогда не забуду выставку на Девятой улице», – говорил он, посмеиваясь, много лет спустя[43].

Впрочем, никто из людей, которые были связаны с той выставкой, не забыл ее до конца своей жизни. В первую очередь это касается женщин, чьи полотна висели на самой важной экспозиции того времени наряду с работами коллег-мужчин[44]. Клем Гринберг сказал, что отголоски того шоу ощущались еще многие годы[45]. Да, по сути, они доносятся по сей день. Выставка на Девятой улице в корне изменила мир искусства.

Часть I. 1928–1948 годы

Ли

Глава 1. Лена, Ленор, Ли

Послушай, дорогой, я не сама себя родила, а человек, едва появившись на свет, получает очень много всего. В том числе целую кучу дерьма. А я не хочу ничего наследовать: я хочу сама выбирать, как жить. Хочу строить свою жизнь так, как это подходит мне.

Луиза Невельсон[46]

«Я отлично помню, как к нам впервые пришла Ли Краснер. Как она поднялась на второй этаж со своим портфолио в руках. Как она тогда выглядела и какое впечатление произвела на меня, на Лилиан Кислер?

Она была одета в черную блузку, черную узкую юбку, черные вязаные чулки и туфли на высоких каблуках… в самой ее походке чувствовались животный магнетизм и энергия, своего рода ослепительная надменность, которая никого не оставляла равнодушным».

Лилиан, в то время еще Олинси, впервые увидела Ли в 1937 г., когда работала секретарем на добровольных началах в самой передовой художественной школе в стране[47]. В сущности, это была не столько школа, сколько художественная мастерская под управлением одного немецкого художника, чей преподавательский талант заключался в способности вдохновлять учеников. Имя Ганса Гофмана было легендой среди художников, надеявшихся перенять манеру живописи, начало которой положил Мане и в которой впоследствии работали Кандинский, Миро, Матисс и Пикассо. Ли открыла для себя этих художников восемь лет назад в недавно организованном Музее современного искусства, но пока не нашла способ использовать их живописные приемы в своем творчестве. И единственным учителем, который мог ей в этом помочь, был Ганс Гофман.

«Я хорошо помню, как вошла в маленький кабинет Ганса и сказала, что наверху его ждет уникальная ученица, девушка по имени Ли Краснер», – вспоминает Кислер. За несколько минут до этого Ли в качестве первого знакомства показала ей несколько рисунков, которые сделала студенткой и на сессиях рисования с натуры в Гринвич-Виллидж. Кислер поразила их сила. Это были не просто наброски обнаженной натуры. Казалось, художница вот-вот вырвется за пределы листа бумаги. Стиль Ли уже тогда был уникальным: линии темные, четкие и решительные. Лилиан рассказывала: «Ее работы были на голову выше всего, что я видела у студентов нашей школы… Я с первого дня поняла, что она необыкновенная». Кислер сама удивилась тому, что так решительно потребовала от Гофмана принять Ли. А он, поддавшись ее напору, вдруг сразу же согласился, удовлетворившись рекомендацией секретарши и даже не удосужившись взглянуть на работы молодой художницы[48].

Несколько дней спустя, когда Ли уже присутствовала на занятиях, Гофман вошел в мастерскую во время рисования с натуры. Переходя от студента к студенту, он критиковал их работы на своеобразном английском, так щедро приправленном немецким, что порой его речь невозможно было разобрать[49]. Напряжение в классе во время таких сеансов критики становилось почти осязаемым. Оценка Гофмана отвечала критериям Парижа до Первой мировой войны, где он писал рука об руку с самими Матиссом и Пикассо. Итак, подойдя к Ли на том первом уроке, Гофман молча открепил ее рисунок от мольберта. Затем оторвал его нижнюю часть и переместил над оставшимся рисунком. Ли стояла и смотрела, лишившись дара речи. Ни представления, ни обсуждения того, что она хотела показать своей работой, – только звук разрывающейся бумаги. Комичный толстяк, нисколько не заботясь о чувствах ученицы, разрушил ее рисунок и перекомпоновал его!

«Помню, как Ганс позднее сказал мне, что да… это действительно очень сильная студентка, одна из самых сильных, но критика ей, безусловно, не помешает», – рассказывала Кислер[50].

Ли приняла вызов Гофмана и со временем вошла в плеяду звезд, зажженных этим учителем. Годы спустя кто-то по ошибке назвал Джексона Поллока в числе знаменитых учеников Гофмана. Старик поправил говорившего: Поллок был не его учеником, а учеником его ученицы Ли Краснер[51].

На редкость живая и энергичная молодая женщина, появившаяся в школе Гофмана, родилась в семье иммигрантов из России. Они держали в Бруклине лавку, торговавшую рыбой, овощами и фруктами. Родители назвали дочь Леной, но впоследствии она переименовала себя сначала в Ленор, а в конечном итоге в Ли. По ходу дела изменилась и фамилия художницы: из Красснер она стала Краснер. В 1921 г. Ли переехала из Бруклина на Манхэттен, чтобы изучать прикладное искусство в государственной средней школе для девочек. Затем в 1926 г., в 17 лет, девушка поступила и два года проучилась в колледже Купер-Юнион, который также предлагал учебную программу только для женщин[52]. Несмотря на сегрегацию по гендерному принципу, ни в том ни в другом учебном заведении Ли не вела жизнь затворницы. Довольно скоро девушка переехала в Гринвич-Виллидж и поселилась там среди интеллектуалов и богемы, чьи политические взгляды явно тяготели к идеям Троцкого, а вкусы в искусстве были исключительно французскими. Она всегда неосознанно жила свободно не потому, что читала о таком образе жизни в книгах и стремилась этому подражать. Просто такой уж была ее природа.

Жизнь Ли – это долгая история бунта. Еще девочкой она объявила, что больше не намерена исповедовать иудаизм. Ведь, если судить по словам ее утренней молитвы, Бог благоволит мужчинам больше, чем женщинам. Когда умерла старшая сестра Ли, она наотрез отказалась выйти замуж за своего зятя и взять на себя заботу об их детях, как это было принято в семьях иммигрантов – ортодоксальных евреев. (В результате Ли переложила это бремя на свою 14-летнюю сестру, чего та не простила ей до конца жизни.) В школе Ли постоянно выводила из себя учителей. Один из них писал: «От этой ученицы все время беспокойство… она вечно настаивает на том, чтобы делать все по-своему»[53]. Ли изначально наметила для себя альтернативный курс в мире, где женщина по умолчанию должна была подчинять свои интересы кому-то другому: сначала родителям, потом мужчине, за которого она выйдет замуж, а со временем – капризам своих детей. Краснер все это было не нужно. Однажды провозгласив себя прежде всего художницей, а не женщиной, Ли навсегда поставила себя вне рамок дозволенного и норм общества.

В 1920 г. американские женщины наконец получили право голосовать. Уже в следующие годы эти новые полноправные граждане преуспели в ряде областей, в том числе в медицине, юриспруденции и писательстве[54]. Но для женщин, которые хотели быть профессиональными художниками, дверь по-прежнему оставалась наглухо закрытой. И дело тут было не только в гендерном неравенстве. Дело в том, что освященная протестантской традицией этика Америки приветствовала тех, кто тяжело и добросовестно трудился, а не витал в облаках. Людей искусства и плоды их труда просто не ценили; их занятия воспринимались как излишние. В первой половине XX в. было неслыханно, чтобы даже мужчина-американец называл себя профессиональным художником и надеялся жить на доходы от этой деятельности. Особенно если он не относился к культурной элите общества и ежегодно не посещал европейский континент. Для женщины же это было почти что невозможно… если, опять же, у нее не имелось средств для того, чтобы уехать жить за границу[55]. Еврейская женщина из рабочего класса, такая как Ли, не могла о подобном и помыслить[56]. Много лет спустя Краснер объясняла бедственное положение женщины-художника исторической борьбой мужчин против женщин, столь же древней, как сама иудейско-христианская история. Ли просто отмахнулась от этого тяжкого бремени, сказав: «А что я могу поделать с этими пятью тысячами лет?»[57]. И твердо решила стать художницей, чего бы ей это ни стоило.

Ее первым творческим детищем стал феномен под названием Лена Ленор Ли Красснер Краснер. «Я возникла из ниоткуда», – объясняла Ли[58]. Ей никто не помогал материально. Родители позволили дочери делать все, что ей заблагорассудится, если только она ничего не будет у них просить. В детстве перед глазами Ли не было никакого примера, который мог бы вдохновить ее стать художницей. Единственной картиной в родительском доме была репродукция портрета королевы Изабеллы. Начав интересоваться искусством, Краснер, по ее собственному признанию, даже не знала точно, что означает это слово[59]. Так что о поддержке на выбранном девочкой пути не шло и речи. Наоборот, все работало против нее. Например, в школе Ли неоднократно получала плохие оценки, поскольку не могла выполнить академический рисунок так, как требовалось от учениц[60]. И все же она стояла на своем. С ранних лет ею двигала огромная внутренняя сила, столь же неоспоримая и неудержимая, сколь и необъяснимая.

В 1928 г. Ли бросила Колледж Купер-Юнион в поисках чего-то более серьезного и поступила в одну из старейших и лучших школ изобразительных искусств в США – Национальную академию дизайна. Одной из работ в ее портфолио при поступлении был автопортрет, который художница написала на пленэре, повесив зеркало на дерево. Картина была очень хороша, а композиция крайне необычна. И приемная комиссия не поверила, что работа написана в том месте и в той манере, о которых говорила абитуриентка. В результате ее приняли с испытательным сроком. Ли заняла свое место среди 600 студентов, получавших традиционное образование в области изящных искусств. Среди них был высокий белокурый русский аристократ, водивший роскошный, блестящий желтый кабриолет «линкольн»[61]. Звали его Игорь Пантюхов.

Семьи и Ли, и Игоря были иммигрантскими. Но если родители Ли были выходцами из штетла[62], то отец Игоря в свое время дружил с последним русским царем Николаем II (а по некоторым источникам, они даже были двоюродными братьями). Его семья до революции жила в пригороде, примыкавшем непосредственно к императорскому дворцу. Оказавшийся в борьбе между царской армией и большевиками на стороне проигравших, отец Игоря был вынужден увезти семью в безопасное место. После долгих скитаний они поселились в Нью-Йорке, в комфортной квартире на улице Сентрал-парк Вест[63]. Игорь был опытным портретистом и художником того классического стиля, который приветствовался в академии. Поэтому в школе он всегда преуспевал, выиграв множество призов, в том числе заветную Большую Римскую премию[64]. Он казался настоящим прекрасным принцем: талантливый, «поразительно красивый», экзотический. Но за те почти десять лет, когда они с Ли были любовниками, он проявил себя как жестокий антисемит и бесчестный пьяница. Например, однажды Игорь с сильным русским акцентом громко заявил, имея в виду Ли, что ему нравится быть с уродливой женщиной, поскольку так он чувствует себя еще более красивым[65]. В некотором смысле их сложные отношения послужили неудачным прообразом для будущего брака Ли с Поллоком. И Игорь, и Джексон были очень трудными, проблемными мужчинами. Они становились для Ли грузом, который она сама взваливала себе на плечи из уважения к их таланту и, несмотря на их многочисленные недостатки, из любви к ним. Краснер свято верила в то, что у нее хватит сил их спасти. И они тоже в это верили. «Меня лично никогда не удивляло… что она привлекала самых желанных мужчин. А почему нет? – сказала как-то Лилиан. – Она создавала вокруг них атмосферу, которой в их жизни не было бы без Ли. Она действительно заставляла все вокруг работать и двигаться»[66].

Игорь с Ли были весьма примечательной командой как в своей академии, так и в сообществе художников, живших рядом с Вашингтон-сквер-парком. Общительный и внешне очень уверенный в себе, Игорь дружил со всеми независимо от социального статуса. Но своим для него все же был более состоятельный класс: к нему принадлежали его родители, и попасть в него стремился сам Игорь. Он принялся учить Ли, как одеваться для выхода в свет. Как выбирать одежду, чтобы она подчеркивала все достоинства ее тела, которое часто описывали как сладострастное, фантастическое и «сияющее». Как использовать макияж, делая акцент на резких чертах лица, а не смягчая их. Под руководством Игоря Ли накладывала на веки по несколько оттенков теней, делала темные стрелки и густо красила ресницы, чтобы выделить голубые глаза. Желая увеличить и без того чувственные губы, она пользовалась темно-красной помадой. Яркими румянами девушка подчеркивала высокие скулы, окаймлявшие крупный и несколько надменный нос. Золотисто-каштановые волосы она стригла под модный в те времена боб[67]. Эта новая Ли не была красивой, но она поражала. Теперь лицо и одежда органично дополняли чрезвычайно яркую индивидуальность художницы. Она предоставила Игорю полную свободу в том, что касалось помощи ее превращению из школьницы в женщину, будущую Ли Краснер. Это стало еще одним знаком ее безграничного доверия и уважения к любимому мужчине. Ведь как раз в это время Ли дебютировала на зарождавшейся сцене современного нью-йоркского искусства.

В первые 30 лет ХХ в. «современное искусство» в США в основном означало искусство европейское. Это был деликатес, предназначенный только для очень богатых и безнадежно эксцентричных. В 1908 г. фотограф Альфред Стиглиц начал выставлять в своей маленькой галерее «291» в Нью-Йорке работы Родена, Сезанна, Пикассо и Матисса. Многие годы его галерея оставалась единственным местом в США, где можно было увидеть произведения авангардного искусства. А потом, в 1913 г., на углу Лексингтон-авеню и 25-й улицы прошла «Арсенальная выставка». Она включала примерно 1600 картин и скульптур, в том числе Ван Гога, Мунка, Сезанна, Пикассо, Бранкузи и Матисса. Эти произведения шли вразрез со вкусами и художественными стандартами американцев того времени. Масштаб выставки был огромным, а работы, представленные на ней, новыми и очень непривычными. Поэтому если раньше модернизм лишь вскользь упоминался в культурной истории США, то теперь он стал достоин отдельной главы. Далее «Арсенальную выставку» повезли в Бостон и Чикаго. Повсюду она доносила до посетителей, до глубины души пораженных увиденным, одну и ту же мысль: отныне искусство не обязано содержать узнаваемые образы людей или мест[68]. Художественным произведением можно наслаждаться как таковым и ценить его само по себе: за цвета, формы, манеру автора класть мазки. Нужно отмечать не только то, что мастер изобразил на холсте, но и то, что опустил. По сути, после появления фотографии реализм перестал быть нужным. Художник в современном обществе получил свободу создавать собственную реальность. Но подобная перспектива породила тревогу в некоторых слоях общества и пробуждала враждебность по отношению к тем американцам, которые осмелились идти по пути, проложенному ранее европейскими модернистами.

После «Арсенальной выставки» несколько особенно смелых коллекционеров и галеристов начали показывать новое искусство людям, которых заинтересовали эти огромные открывшиеся возможности. В 1920 г. Катерина Дрейер и Марсель Дюшан создали в Нью-Йорке «Анонимное общество», где сменялись разные выставки произведений современного искусства. В 1924 г. Дж. Б. Нейманн демонстрировал в своей галерее работы немецких экспрессионистов. А частная коллекция А. Е. Галлатина, включавшая произведения кубистов, обрела постоянное пристанище в Нью-Йоркском университете. Художники, жившие вокруг Гринвич-Виллидж, там буквально дневали и ночевали[69]. Но какими бы значительными ни были все эти начинания, они лишь подготавливали общество к главному событию – открытию самого важного института в американской культуре и изобразительном искусстве ХХ в. Речь конечно же идет о Музее современного искусства.

Идея создания этого музея зародилась в весьма неожиданном месте – Египте. Именно там жена Джона Д. Рокфеллера-младшего познакомилась с мисс Лиззи П. Блисс. Как оказалось, они обе давно мечтали о том, чтобы в Нью-Йорке появился музей, «в котором будет представлено… до некоторой степени возмутительное, авангардное искусство». На обратном пути в Нью-Йорк миссис Рокфеллер случайно столкнулась с миссис Корнелиус Дж. Салливан. Она также встретила идею создания подобного музея с большим энтузиазмом. И «дамы», как называли их впоследствии попечители музея, претворили свой план в жизнь[70]. После того как женщины сошлись на том, что такое учреждение действительно необходимо городу, их следующей задачей стал поиск подходящего человека для управления музеем. В сущности, был единственный кандидат, способный с самого начала взять на себя реализацию такого проекта. К тому моменту, когда дамы начали поиски управляющего, Альфред Барр-младший преподавал в колледже Уэллсли в Массачусетсе первый курс современного искусства, когда-либо предлагавшийся в американских университетах. В свои двадцать семь Барр, выпускник Принстона и Гарварда, больше всего в жизни мечтал стать директором современного музея. Принимая предложение дам, он написал: «Это то, чему я готов посвятить всю жизнь, без остатка»[71].

Внешне Барр походил на вежливого сельского викария со страниц романа Джордж Элиот[72]. Сын североирландского пресвитерианского священника, он был аскетом: вечно застегнутый на все пуговицы пиджак без единой морщинки, прическа волосок к волоску, маленькие круглые очки. Он буквально источал суровую праведность и, казалось, был совершенно чужд каким-либо страстям[73]. Но на самом деле в душе этого человека бушевала неукротимая любовь к современному искусству. К тому же он обладал безграничной энергией, необходимой для преодоления всех трудностей, с которыми в те времена непременно предстояло столкнуться устроителю музея, где планировалось экспонировать авангардное искусство. На пути у подобного показа действительно стояла масса преград. Например, в 1921 г. Метрополитен-музей, который осмелился выставить работы Мане, Сезанна, Матисса и Пикассо, жестко осудили за демонстрацию «вырожденческого культа» «невротических эго-маньяков», поклоняющихся «сатане»[74].

И все же 7 ноября 1929 г. в этих непростых условиях, да еще и через десять дней после экономического краха на Уолл-стрит, Музей современного искусства открылся на 12-м этаже здания на углу Пятой авеню и 57-й улицы. Первая экспозиция в нем называлась просто: «Сезанн, Гоген, Сёра, Ван Гог». «Это было похоже на разорвавшуюся бомбу… С тех пор ничто не поражало меня сильнее, пока я не увидела работы Поллока», – описывала Ли свою реакцию на ту выставку[75]. Художница отмечала: «Она стала для меня потрясением, сродни прочтению Ницше и Шопенгауэра. Это было освобождение… словно распахнулись двери»[76]. В результате Ли «почувствовала себя увереннее в том, что тогда пыталась делать»[77]. Ли и ее сокурсники отреагировали на выставку незамедлительно – бунтом. Они бросились в свой класс и в клочки разорвали классический фон, на котором позировал натурщик. А затем добавили в постановку элементы из повседневной жизни – одели обнаженную натуру, – чтобы впрыснуть в отжившие традиции своей школы хоть немного современности. Их учителя, вне себя от возмущения и раздражения, побросали кисти и покинули мастерскую[78].

Спустя два года скульптор Гертруда Вандербильт Уитни открыла на Восьмой улице Музей американского искусства своего имени[79]. Художественное сообщество на Манхэттене переживало взлет именно тогда, когда во всех остальных областях состояния обращались в прах. Первые годы Великой депрессии были отчаянными временами. Ли этот открывшийся доступ к коллекциям в новых музеях помог не так остро переживать материальную нужду, а в хорошие дни даже свести ее к разряду банальных неприятностей жизни. Но голод не тетка. Чтобы выжить, Ли бралась за любую работу в пределах своих возможностей: расписывала фарфор и шляпки, позировала обнаженной для других художников. (В сущности, страх перед нищетой, зародившийся в ее душе в тот период, сказывался на поступках и решениях Краснер до конца жизни[80].)

Игорю, получившему Большую Римскую премию от академии, удалось избежать бед начала Депрессии: благодаря призу он уехал учиться в Европу. Примерно в то же время 24-летняя Ли сделала серьезный практический шаг. Девушка устроилась работать учительницей в педагогический колледж, несмотря на то что раньше она свой диплом никак не использовала. «Я никогда не рассчитывала на брак как на способ решения своих финансовых проблем», – признавалась она[81]. А вечерами Ли, одевшись в шелковую пижаму, за ужин и чаевые работала официанткой в подвальном ночном клубе «У Сэма Джонсона» на Западной Третьей улице в Гринвич-Виллидж, между Макдугал-стрит и Томпсон-стрит[82].

Этим клубом управляли поэт Эли Сигел и бывший раввин, которого все звали просто Немцем. Сигел развлекал посетителей тем, что читал свои стихи, явно написанные под влиянием Гертруды Стайн. А в минуты особой щедрости они с Немцем позволяли художникам и писателям, завсегдатаям клуба, есть и пить бесплатно. В те дни сухой закон еще не отменили, и «пить» означало похлебывать кофе. Экстравагантные личности, любившие посидеть «У Сэма Джонсона», поглощали этот напиток галлонами[83]. Среди завсегдатаев выделялся один гигант, в свое время принявший отчаянно смелое решение отказаться от карьеры юриста ради того, чтобы писать стихи и беллетристику. По воспоминаниям Ли, он говорил всем, что пишет роман, «который заставит Достоевского выглядеть карликом». Звали парня Гарольд Розенберг, и все в нем было чрезмерным и драматичным[84]. Под два метра ростом, с угольно-черными волосами, густыми бровями, пронзительным взглядом и пышными усами, Розенберг прихрамывал, как Байрон. То есть при шаге не сгибал ногу, а отводил в сторону[85]. Некоторые называли его «великим еврейским пророком», другие – «пиратом» и «женской погибелью»[86]. Вопреки романтическому ореолу, при первом знакомстве Гарольд не произвел на Ли особого впечатления. Она сочла его каким-то дешевым. Даже спустя почти полвека художница вспоминала: «Гарольд со своим братом Дейвом приходили в клуб и проводили за столиком весь вечер, а потом уходили, не оставив ни цента чаевых, особенно Гарольд. Это было много лет назад, но и сейчас страшно выводит меня из себя»[87]. Однако, несмотря на искреннее раздражение повадками Розенберга, со временем Ли простила ему скаредность. Они стали близкими друзьями, соратниками и даже соседями. И пока ее русский любовник-аристократ наслаждался жизнью за границей, Ли получала от Розенберга и его единомышленников первые уроки политического радикализма.

В начале 1930-х гг. молодые еврейские интеллектуалы вроде Розенберга из окрестностей Нью-Йорка заполонили Гринвич-Виллидж. Собираясь в кафе и клубах, они и их местные друзья, художники и писатели, говорили отнюдь не об искусстве и эстетике. Напротив, они обсуждали, что нужно делать в условиях колоссального краха капитализма, начавшегося на Уолл-стрит[88]. Первоначальной реакцией на эти катаклизмы был шок. Никто толком не понимал, как можно было за столь короткое время так много потерять и как получилось, что от этого пострадало такое количество людей. За три года после первого финансового потрясения почти 25 % жителей США стали безработными, а четверть банков прекратила свое существование[89].

Поскольку правительство изо всех сил старалось умалить серьезность кризиса, первоначальный шок превратился в гнев. Забастовки охватили всю страну. Юнион-сквер в Нижнем Манхэттене день и ночь кипела протестами. Люди требовали работу, еду. Чтобы власти положили конец навалившимся на них страданиям, в которых они никоим образом не были виноваты[90]. Движение на многих улицах оказалось перекрыто из-за маршей. Недавно завершенные архитектурные проекты – Эмпайр-стейт-билдинг и мост Джорджа Вашингтона – стали истинным триумфом и наглядным свидетельством огромного человеческого потенциала США. Но в то же время Нью-Йорк выглядел так, будто надвигался конец света. Город и жители преобразились. Некоторые в итоге восприняли настрой, который один из современников назвал «менталитетом койота», то есть начали красть и мародерствовать, отбирая имущество у тех, у кого еще что-то осталось. Но для большинства жителей легендарная нью-йоркская суматоха просто превратилась в мышиную возню: на смену деловой атмосфере пришла жалкая борьба за выживание. На счастье, во всех этих невзгодах и тоске была возможность короткой передышки. Заплатив 10 центов за билет, зрители эпохи Великой депрессии толпами стекались в кинотеатры на гангстерские фильмы. Радостными криками они встречали каждое удачное ограбление, каждый результативный удар ножом в грудь власти[91].

А художники и прочие творческие люди в Гринвич-Виллидж искали спасения в «Клубе Джона Рида», который стал своего рода культурным филиалом коммунистической партии. К весне 1933 г. в эту партию вступили 200 местных художников и писателей[92]. «В этом проявлялся не столько их недостаток любви к Америке, сколько идея, будто где-то существует некая другая система, способная избавить людей от уничтожающего ужаса голода», – объяснял сценарист Джек Керклэнд[93]. В 1934 г. на чердаке дома на Девятой улице из членов «Клуба Джона Рида» сформировался Союз художников. На эмблеме Союза были изображены зажатые в кулаке кисти. Союз собирался защищать на редкость абстрактную концепцию «права художников» и для этого информировать их о появляющихся в городе подходящих рабочих местах[94]. Ли вступила в Союз вместе с Гарольдом и «Пикассо с Вашингтон-сквер», художником по имени Восданик Мануг Адоян. Он был ребенком, когда его семья спасалась от геноцида армян, и мать Адояна умерла от голода на его глазах. Нося на себе печать вечных страданий, Адоян даже изменил имя, чтобы отобразить эту боль. Художник стал Аршилом Горки: Аршил – от Ахилл, а Горки – искаженное русское слово «горький»[95].

Горки был среди местных художников фигурой легендарной. В своей мастерской на Юнион-сквер он работал не покладая рук. Ахилл мог писать день напролет, а затем поздним вечером соскрести с холста всю краску, потому что картина получилась недостаточно хорошей. А его работы практически никогда не были достаточно хорошими[96]. Казалось, этот парень изо всех сил старался создать полотно, которое оправдало бы тот факт, что ему посчастливилось избежать страшной бойни, забравшей жизни столь многих его соотечественников. За стенами мастерской Горки, одетого в длинное черное пальто, часто можно было видеть в компании двух волкодавов и двух лучших друзей: голландского художника Виллема (в американизированном варианте – Билла) де Кунинга и сумасшедшего русского по имени Иван Грацианович Домбровский. Последнего все знали как Джона Грэма и считали гением[97].

Вступив в Союз художников, Ли начала часто встречаться с людьми, составлявшими ядро этой организации. Вскоре, по словам Гарольда, она стала центральной фигурой. К девушке многие обращались за помощью[98]. Художник Ирвинг Блок назвал ее «большим колесом». Блок рассказывает: «В сущности, каждый раз, когда создавался какой-то новый комитет для той или иной функции, художники произносили свои зажигательные речи. Например, Горки восклицал: “Чего мы ждем? На 14-й улице есть арсенал, заберем там оружие, и вперед, на баррикады!” Ну, вы знаете все эти глупые, безумные разговоры, которые продолжались до тех пор, пока не создавался очередной комитет… И тогда все вечно ложилось на плечи бедной Ли Краснер… После невероятных лозунгов и призывов выступавший обязательно говорил: “И я отказываюсь от чести быть в этом комитете в пользу Ли Краснер… [Ли] довольно сильно углубилась в политику, я имею в виду, не в узком, а в более широком смысле. Она стала настоящим руководителем политических кампаний”»[99].

Так что Игорь, вернувшись в 1934 г. в США, обнаружил, что Ли-художница превратилась в Ли – лидера художников[100]. Игорь совершенно не интересовался политикой. Он только что приехал из турне по Европе, где людей искусства традиционно уважали и всячески превозносили, и ему, скорее всего, было очень трудно вписаться в жесткую жизнь, поглотившую его подругу. На каком-то этапе Игорь начал зарабатывать деньги на портретах светских дам, что довольно скоро привело к романтическим связям между художником и его музами[101]. Некоторое время он умудрялся сидеть на двух стульях: жил одновременно в Верхнем и Нижнем Манхэттене. Когда появилась возможность поселиться на 14-й улице вместе с Гарольдом и его женой Мэй Табак, Ли с Игорем ею воспользовались. По словам Мэй, квартира была настолько огромной, что обе пары могли проводить отдельные вечеринки, совершенно не мешая друг другу[102].

Ли и Игорь жили непосредственно над Юнион-сквер – так называемой Красной площади, где табличка над одним из кафе гласила: «Тут встречаются товарищи». И там они наблюдали калейдоскоп протеста[103]. Возбужденные толпы собирались ежедневно. Через мегафоны, в песнях и речовках лидеры призывали людей собираться каждый день и требовать от правительства всего, чего им так не хватало. Так и тянет сказать, что желанное облегчение тогда пришло к американцам каким-то чудесным образом, однако никакого чуда тут не было. Избавление наступило в форме созданного в 1935 г. управления общественных работ, среди бенефициаров которого оказались и американские художники. Когда президенту Франклину Делано Рузвельту сообщили, что художники голодают и нуждаются в помощи государства, он сказал: «А почему нет? Ведь единственное, что они умеют, – это писать картины. Конечно, должны быть какие-то государственные цели, для которых это пригодится»[104]. В результате этой простой поблажки на свет появился Федеральный художественный проект. Этой организации было суждено стать самой масштабной программой помощи художникам за всю историю США и первым шагом к созданию атмосферы, благодаря которой со временем произошла настоящая революция в истории искусств.

В тот период обычно Ли писала сцены за окном своей квартиры либо, взяв краски, спускалась в доки. Ее работы носили явный налет сюрреализма: мрачные, темные, наводящие на размышления архитектурные пейзажи без людей. Картины были такими же безрадостными, как время, в которое они писались. «В Нью-Йорке тогда отсутствовали настроение, атмосфера. У меня практически не было поддержки, я получала совсем мало, – объясняла Ли. – Мне казалось, будто я карабкаюсь на гору, сложенную из фарфора»[105]. Иногда она делала зарисовки в общественном центре «Гринвич-хаус» возле Шеридан-сквер, где художникам, которые хотели прийти и порисовать, бесплатно позировали натурщики. И вот однажды днем там появился человек, который спросил, не нужна ли кому-нибудь из присутствующих работа по специальности. Скорее всего, художники вначале решили, что это шутка. Шел пятый год Великой депрессии. Работа? Для художника? Тот человек даже не успел сказать, какая именно, но Ли не теряла времени на раздумья. Ее рука взлетела вверх первой. Мужчина посмотрел на рисунок девушки и записал ее имя. Несколько недель спустя она получила письмо с указанием, куда прийти, если ей все еще нужна работа[106]. Со временем Ли узнала: такое же предложение слышали тогда художники по всему городу. Гарольд, например, был на уроке рисования, когда «в класс ворвался парень, который сказал, что в Американской ассоциации искусства колледжей[107] художников нанимают на работу. Он говорил: “Хватайте картины, бегите туда и получите работу”». Даже люди вроде Гарольда, то есть занимавшиеся искусством лишь время от времени, помчались в Ассоциацию, где размещался нью-йоркский филиал Художественного проекта. «Казалось, туда сбежались все художники, которых мы знали», – вспоминала Мэй[108].

Художникам очень повезло с человеком, выбранным властями для управления проектом. Главой нью-йоркского подразделения стала женщина, прекрасно знакомая со специфическими потребностями местного художественного сообщества. В прошлом Одри Макмахон реализовывала менее масштабную программу помощи художникам штата Нью-Йорк под руководством Франклина Рузвельта, который тогда был губернатором этого штата[109]. Выбор генерального директора Федерального художественного проекта тоже вдохновлял и вселял надежду. Хольгер Кэхилл, предпочитавший, чтобы его называли Эдди, был весьма незаурядной личностью в духе героев Джека Лондона. Он сбежал из дома на Среднем Западе в 13 лет, забравшись на корабль, идущий в Китай. Потом, по возвращении в США, работал на ранчо и колесил по всей стране по железной дороге. В 19 лет Кэхилл открыл для себя Льва Толстого и пошел учиться в школу[110]. Чтобы управлять 5000 художников по всей стране, которые записались на работу под эгидой проекта только в первый год его существования, требовалось огромное количество энергии. По словам самого Кэхилла, в первый год он работал по семь дней в неделю с восьми утра до трех дня, и его деятельность была приправлена доброй долей авантюризма[111]. В отличие от многих арт-администраторов – да и вообще от большинства людей, – Кэхилл не боялся ни своих подопечных (хоть и называл некоторых из них психопатами), ни авангардного искусства, которое пытались создавать лучшие представители этой когорты[112]. Последним местом работы Хольгера на тот момент был Музей cовременного искусства: он временно заменял директора Альфреда Барра, пока тот был в отпуске. К моменту его назначения руководителем проекта Кэхилл жил в Гринвич-Виллидж с будущей женой, помощницей Барра Дороти Миллер[113]. Его задача заключалась в том, чтобы держать художников в узде и защищать их от консервативных сил в конгрессе, которые мечтали отменить финансирование проекта, ибо не видели в произведениях «богемных бездельников» ни малейшей ценности[114].

Первой постоянной работой Ли в рамках проекта стало иллюстрирование книги об окаменелостях. Она пребывала в полном восторге и от самой работы, и от мысли о том, что ей платят за занятие, которое она любит больше всего в жизни. Затем ей и Гарольду поручили ассистировать вспыльчивому художнику по имени Макс Спивак, который работал над настенной росписью. Он категорически не хотел, чтобы помощники даже прикасались к его работе. Но согласно правилам проекта они обязаны были каждый день приходить в мастерскую Спивака, и тот придумал для них задания. Он называл Гарольда своим «чтецом», а Ли – «помощницей по научной части»[115]. Мастерская Ибрама Лассоу находилась по соседству со студией Спивака. Лассоу вспоминает, как Гарольд, растянувшись в кресле, читал вслух книгу Сталина. Попутно он высмеивал прочитанное, то и дело говоря что-то вроде: «Нет, ну вы когда-нибудь слышали что-нибудь столь глупое?» А когда Сталин становился совсем уж невыносимым, Гарольд обсуждал с Ли поэзию и их любимого коммуниста Троцкого[116]. За эти усилия в конце рабочей недели каждому выдавали чек на 23 доллара 86 центов, равно как и сотне других нью-йоркских художников, включенных в зарплатную ведомость проекта.

«Вы себе представить не можете, как замечательно было получить эти деньги просто за то, что пишешь, – призналась художница Мерседес Маттер. – Если говорить об искусстве, то это, я думаю, было самым важным, что когда-либо случалось со мной и вообще с нашей страной». Проект действительно помог многим художникам и скульпторам выжить, но были у него и другие, довольно неожиданные последствия. Благодаря ему появилось сообщество, причем в той области, где прежде ничего подобного не было. Художники, которые раньше творили практически в изоляции, начали открывать работы друг друга. А еще проект повысил их самооценку: впервые правительство признало людей искусства как личностей, наделенных талантами, которые могут приносить пользу более широким слоям общества[117].

Получив первую зарплату в рамках проекта, Ли и ее друзья сбросились и купили бутылочку, чтобы отпраздновать зарю новой эры[118]. Тот факт, что частью этого процесса были женщины, весьма примечателен. В Белом доме времен правления Рузвельта на высоких должностях работало больше женщин, чем в любой другой президентской администрации США вплоть до 1990-х гг. Проект тоже был на удивление свободным от гендерной дискриминации: каждый пятый художник, получивший работу в его рамках, был женского пола, и платили им за работу ровно столько же, сколько коллегам-мужчинам. Признание того, что женщины могут быть профессиональными художниками и иногда ими уже являются, возвысило их до статуса, о котором они прежде могли только мечтать[119].

Что касается мужчин, то проект «положил конец идее, что быть художником как-то не по-мужски», как сказал скульптор Ибрам Лассоу. И действительно, легендарный образ художника-мачо, который стал определяющим для американских художников 1950-х гг., зародился именно в годы проекта. «У нас не было никакого желания выглядеть, жить или вести себя как люди искусства. В этом отношении мы скорее были антибогемой, – вспоминал времена Великой депрессии художник Джек Творков. – Мы даже одевались как рабочие… А еще нас отличало полное отсутствие общего самосознания, что вообще-то нехарактерно для американских художников. Хотя традиционно американские художники занимают противоположную позицию».

Художники обрели благодаря проекту признание, в котором так нуждались, со стороны как администраторов этой программы, так, и это главное, друг друга. И они, конечно же, не хотели отказываться ни от этого недавно завоеванного статуса, ни от столь необходимой им зарплаты. В 1936 г. под давлением реакционных сил в конгрессе Рузвельт засомневался, стоит ли продолжать финансировать проект. Тогда художники вышли на улицы с протестами[120].

Ли к тому времени уже стала членом исполкома Союза художников и была опытным агитатором. Потом она с гордостью заявляла, что видела изнутри некоторые из лучших тюрем Нью-Йорка[121]. Борьба с несправедливостью всегда заряжала ее энергией. В мировоззрении Ли все было черно-белым, правильным либо нет. И с ее точки зрения, загонять художников в условия, когда они вынуждены выбирать между едой и живописью, было совершенно неверным. Такую ситуацию следовало предотвратить. Одной из задач Ли была организация протестов Союза. И она приступила к делу засучив рукава[122]. В конце ноября члены Союза собрались в пивной на Третьей авеню, чтобы обсудить демонстрацию против сокращения финансирования проекта. Мужчины, женщины и даже дети столпились в зале, наблюдая за тем, как члены Союза планировали дальнейшие действия. Было решено устроить сидячую забастовку в кабинетах здания проекта и не прекращать ее до тех пор, пока власти не согласятся отказаться от своего намерения выкинуть художников из федеральной зарплатной ведомости[123].

Во вторник 1 декабря 1936 г. 400 художников прошли маршем по Пятой авеню к зданию проекта на Восточной 39-й улице, где их встретили 60 полицейских. Некоторые из забастовщиков прорвались внутрь и заняли кабинеты Одри Макмахон на восьмом этаже. В это время другие снаружи выстроились цепью и отказывались отступать хоть на шаг. Противостояние продолжалось, полицейские начали нервничать и пытались оттаскивать некоторых художников[124]. «Двое полисменов по обе стороны от меня схватили меня под руки и бегом потащили прочь, – вспоминала те события скульптор Евгения Гершой. – Потом все говорили, что это забавно выглядело: полицейские подняли меня, а я, пока меня несли, все равно перебирала ногами… мои ноги будто бежали по воздуху»[125]. Однако другим бунтовщикам повезло гораздо меньше. Женщин оттаскивали в сторону и избивали. Некоторые от ударов дубинками по голове теряли сознание. В тот день более 50 художников получили ранения. В полицейские фургоны запихали еще 200 протестующих. Их увезли в полицейский участок на 57-й улице и обвинили в хулиганстве[126]. Одной из задержанных была 23-летняя Мерседес Карлес.

Мерседес происходила из художественной элиты. Чаще всего ее описывали как «великолепную» или «элегантную» (а однажды кто-то даже назвал ее «яростно шикарной»). Ее отец, Артур Б. Карлес, был известным современным художником, а мать, Мерседес де Кордоба, – натурщицей[127]. Детство и юность Мерседес прошли в атмосфере одновременно классической европейской (она училась в пансионах благородных девиц во Франции, в Италии и США)[128] и исключительно богемной. Благодаря родителям она познакомилась со всеми, кто имел вес в мире искусства. Следовательно, когда Мерседес начала писать, у нее было полезное понимание того, что значит быть художником. Но при этом на ее плечах лежало весьма тяжкое бремя, ведь она последовала по стопам своего знаменитого отца. И тогда девушка сделала себя той, кем обожаемый ею отец не мог стать никогда: одновременно художницей и роковой женщиной в стиле традиционного французского салона. В этой второй роли ей очень помогало то, что она действительно отличалась экзотической внешностью и излучала сексуальность даже в самой банальной обстановке. И, будто бы всего этого недостаточно, Мерседес была на редкость очаровательной, интеллектуальной, талантливой и остроумной.

К декабрю 1936 г. Карлес собрала целую коллекцию любовников из нью-йоркского мира искусства; и последним на тот момент был Горки. Они познакомились, когда забирали еженедельные чеки за работу в рамках проекта. Вскоре Мерседес перевезла свой мольберт в его студию и начала писать бок о бок с мастером. Горки расширял ее горизонты тем, что давал читать сочинения Маркса, Ленина и Троцкого[129]. Именно эта идеологическая обработка и привела девушку к участию в стычке членов Союза с полицейскими. На собрании Союза художников Мерседес услышала, что планируется марш к штаб-квартире проекта. Вдохновленная Марксом и его теоретическими наследниками, она бросилась в мастерскую Горки, чтобы сказать ему: они непременно должны присоединиться к протесту. Но тот был увлечен работой и отказался идти. Поэтому Мерседес одна отправилась на то, что призвано было стать ее девическим актом политического неповиновения. «Я помню, как меня везли в фургоне в полицейский участок, а я все думала, что еще несколько лет назад и представить себе не могла, что однажды буду путешествовать по Парк-авеню таким способом»[130], – вспоминала Мерседес.

По прибытии в участок полиция рассадила задержанных художников по камерам. В одной из них оказались Ли Краснер и Мерседес Карлес. Любопытно, что, хотя обе девушки были участницами проекта и входили в довольно узкий круг общения Горки, раньше они никогда не встречались. У художниц оказалось так много общего, что пребывание в тюрьме стало для них одновременно и знакомством, и актом объединения. Когда дверь камеры открылась, они вышли оттуда лучшими подругами[131].

В четверг 3 декабря демонстранты должны были предстать перед судом. Во время регистрации первый из арестованных художников, которого попросили назвать свое имя, громко произнес: «Джим Пикассо!» Услышав это, другие тоже назвались именами известных художников или писателей[132]. «Кажется, я тогда стала Мэри Кэссетт. Не уверена. Выбор у меня был невелик, – вспоминала Ли. – Начался суд, секретарь суда зачитывала некоторые из наших имен… Боже, что тут началось… Вы знаете, когда вы слышите имя Пикассо, невозможно не обратить внимание. И все поворачивали головы, чтобы посмотреть, кто так назвался… Это было здорово, просто потрясающе»[133]. Под звуки частых ударов молотка и в шуме довольно потешного замешательства в суде полицейский, работа которого заключалась в вызове подсудимых, с огромным трудом произносил непривычные для него имена и фамилии: Анри Матисс, Жорж Сёра, Сезанн, Рембрандт и т. д. «Судья к тому времени все уже понял, да и все остальные тоже, и шум и смех в зале стояли невероятные», – рассказывал Спивак, который тоже был участником акции протеста. Художников признали виновными в нарушении общественного порядка и присудили «десять дней условно… несмотря на то что судья хохотал и тоже явно наслаждался происходящим»[134].

Следующий, 1937-й год стал для Ли трудным и поворотным. Гарольд начал работать в Федеральном проекте для писателей, который устраивал его больше, чем Художественный проект. Через год они с Мэй переехали в Вашингтон[135]. В результате Ли с Игорем пришлось сменить огромную квартиру на 14-й улице на гораздо меньшую на Девятой; они поселились там вместе с другом Билла де Кунинга Робертом Джонасом и бывшим президентом Союза художников Майклом Лоу[136].

В тот период обязанности Ли в рамках проекта стали скорее административными, нежели связанными с искусством. «Она начала пристраивать картины художников, что было чрезвычайно важно, – рассказывал Гарольд. – Ей приходилось ходить и убеждать директоров школ и чиновников разного рода, чтобы те спонсировали художественные проекты управления общественных работ… Ли стала кем-то вроде продавца произведений искусства в рамках проекта»[137]. Сотрудничество с Союзом художников также становилось все более неприятным. Влияние коммунистической партии на организацию сильно возросло. Благосклонностью пользовались в основном художники, которые являлись членами партии и творили в стиле соцреализма, изображая в основном страдания трудовых масс под гнетом кровопийц-капиталистов. Ли, возможно, и соглашалась с базовой идеей коммунизма, но считала такое искусство чистой пропагандой. Это привело к конфликтам с некоторыми ближайшими соратниками и поставило под угрозу статус лидера, который она к тому времени приобрела[138].

И как будто было недостаточно всех этих проблем на профессиональной ниве, жизнь с Игорем стала совершенно невыносимой. Он тоже участвовал в проекте, но большую часть времени проводил, работая над заказами – портретами богатых женщин, чьим обществом художник наслаждался. А еще он много пил и все чаще оскорблял Ли. Однако ужасное поведение Игоря вместо того, чтобы заставить Ли уйти, делало ее любовь сильнее. Она подхватила заразу, которую друзья назвали тяжелым случаем слепой преданности. «Она была так безумно в него влюблена, что прощала ему все», – вспоминал художник Джон Литтл[139]. Впрочем, столкнувшись со сложностями и с переменами во всех областях жизни, Ли в конце концов пересмотрела всю ситуацию. Она поняла, что за два последних бурных года нарисовала и написала совсем мало. И в 1937 г. художница была психологически готова восстановить контроль над своей жизнью, опять посвятив ее искусству, но на этот раз своему. Зимой того года и случилось незабываемое появление Ли в школе Ганса Гофмана.

Мерседес в прошлом тоже была ученицей Гофмана (и любовницей старика) и частенько неофициально подбирала студентов для его переживавшей нелегкие времена школы[140]. Друг Ли Джон Литтл также поступил к нему на учебу. Скорее всего, Ли к Гофману привели именно рекомендации Джона и Мерседес. Последний рассказывал, что сразу после появления в школе Ли «устроила всем сущий ад», ставя свой мольберт там, где ей хотелось. Пусть даже это означало, что другому студенту придется искать новое место. Художник Фриц Балтман вспоминал Ли как «пылкую студентку, вздорную и блестящую… и удивительную занозу в заднице для всех остальных»[141]. Более слабые студенты ворчали, но те, кто был посильнее, уважали Ли и учились у нее. По словам Лилиан, в то время даже появилась группа «наблюдателей за Ли». Кислер рассказывала: «Она была такой же студенткой, как все, но другие воспринимали ее всерьез… Я имею в виду, что они считали ее живописцем из живописцев, профессиональным художником»[142].

И Ли вернулась на избранный ею ранее путь. Художница спросила себя: что ей больше всего нужно в жизни? И ответила: творчество, всегда только оно. Скоро с помощью Гофмана она прорвется в абстрактное искусство – как раз в тот период, когда весь окружающий мир начнет погружаться в хаос.

Глава 2. Шторм надвигается

Я обнаружила, что с помощью цветов и форм могу говорить то, что никогда не смогла бы сказать иначе, – то, для чего у меня никогда не нашлось бы слов.

Джорджия О’Кифф[143]

Десять лет назад, после ухода из Национальной академии дизайна, Ли подверглась сильному воздействию нового искусства и нетрадиционных взглядов на творчество. Музей современного искусства предлагал десятки экспозиций, отражавших разные направления европейского модернизма. Тут тебе и удивительный свет импрессионизма; и эмоциональная конфронтация с цветом и формой, присущая экспрессионизму; и иллюзия движения у футуристов; и сведение природы к набору углов и плоскостей, характерное для кубизма. А еще были выставки аутентичного мексиканского и африканского искусства и произведения так называемого примитивизма, изысканные и сложные в исполнении и на редкость интригующие в интеллектуальном плане. Ли снова и снова возвращалась в залы музея, чтобы смотреть на эти работы и усвоить их уроки. Она обнаружила: хотя все эти произведения представляли разные культуры и эпохи, их объединял один общий, неоспоримый и трансцендентный элемент – тайна.

Нужно сказать, открытия, сделанные в музее, порождали бурную дискуссию. Ведь нью-йоркские художники изо всех сил старались постичь нечто неуловимое, чтобы применить это в своей работе. В то же время начали появляться многочисленные книги и журнальные статьи, авторы которых делали попытку объяснить запечатленное на холсте словами. В результате возник новый язык для бесед об искусстве, который подпитывал еще более активные и горячие дебаты. Что имел в виду Кандинский, говоря: «Необходимость создает форму»?[144]

1 Donald Allen, ed., The Collected Poems of Frank O’Hara, 92. При цитировании работ и интервью использовались аббревиатуры и сокращения. Полные описания, названия и библиографические сведения приведены в разделе Библиография. Вот перечень наиболее часто упоминаемых в примечаниях учреждений. AAA-SI – архивы американского искусства Смитсоновского института, Вашингтон, округ Колумбия, и Нью-Йорк; Columbia – отдел редких книг и рукописей библиотеки Колумбийского университета, Нью-Йорк; GRI – Исследовательский институт Гетти, Лос-Анджелес; HFF – фонд Хелен Франкенталер, Нью-Йорк; JMF – фонд Джоан Митчелл, Нью-Йорк; MOMA – архив Музея современного искусства, Нью-Йорк; NYPL – собрание английской и американской литературы Генри и Альберта Бергов в фондах Астора, Ленокса и Тилдена, Нью-Йоркская публичная библиотека; NYU – библиотека Фалеса и специальные коллекции библиотеки Нью-Йоркского университета; PKHSC – дом-музей и учебный центр Поллока – Краснер, Ист-Хэмптон, Нью-Йорк; Princeton – подразделение рукописей отдела редких книг и специальных собраний библиотеки Принстонского университета, Принстон, Нью-Джерси; Syracuse – исследовательский центр специальных коллекций библиотеки Сиракузского университета, Нью-Йорк; UConn – архивы и специальные собрания исследовательского центра Томаса Дж. Додда библиотеки Университета Коннектикута, Сторс, Коннектикут; Yale – собрание американской литературы библиотеки редких книг и рукописей Бейнеке Йельского университета, Нью-Хейвен, Коннектикут.
2 Sara Ruddick and Pamela Daniels, eds., Working It Out, xv.
3 Erwin Panofsky, Meaning in the Visual Arts, 43–44; Meyer Schapiro, Modern Art in the 19th and 20 th Centuries, 191, 220–21; John Dewey, Art as Experience, 13, 72–73; Cynthia Goodman, Hans Hofmann, 110. Художник и известный учитель живописи и рисования Ганс Гофман говорил: «Искусство для меня – это прославление человеческого духа, и как таковое оно представляет собой отображение в культуре времени, в которое оно творилось».
4 Albert Camus, “The Artist as Witness of Freedom”, commentarymagazine.com/articles/the-artist-as-witness-of-freedom.
5 Janice Biala to Jack and Wally [Tworkov], New Year’s Eve, Naples, Italy, 1947, courtesy Tworkov Family Archives, New York.
6 Oral history interview with Milton Resnick, AAA-SI; oral history interview with Ludwig Sander, AAA-SI; Pat Passlof, “The Ninth Street Show”, 61; Geoffrey Dorfman, ed., Out of the Picture, 284; Esteban Vicente, interview by Jack Taylor.
7 Нижний Манхэттен, или Даунтаун (Downtown), – южная оконечность острова Манхэттен в Нью-Йорке. На карте этот район находится внизу, а то, что расположено выше, называется, соответственно, Мидтаун (Средний Манхэттен) и Аптаун (Верхний Манхэттен). Здесь и далее примеч. пер.
8 “9th Street, Nine Artists from the 9th Street Show”, David Findlay Jr. Fine Art; Esteban Vicente, interview by Jack Taylor.
9 Oral history interview with Milton Resnik, AAA-SI; Pat Passlof, “The Ninth Street Show”, 61; “9th Street, Nine Artists from the 9th Street Show”, David Findlay Jr. Fine Art; Dorfman, Out of the Picture, 284; Bruce Altshuler, The Avant-Garde in Exhibition, 158. По некоторым сведениям, художники арендовали это помещение за 50 долларов в месяц сроком на два месяца. Выставка проходила с 21 мая по 10 июня 1951 г.
10 Oral history interview with Esteban Vicente, April 6, 1982, AAI-SI; oral history interview with Esteban Vicente, November 27–December 4, 1982, AAA-SI; oral history interview with Ludwig Sander, AAA-SI; Esteban Vicente, interview by Jack Taylor.
11 Natalie Edgar, ed., Club Without Walls, 99.
12 Helen Frankenthaler, interview by Dodie Kazanjian, AAA-SI, 4; oral history interview with Ibram Lassaw and Ernestine Lassaw, AAA-SI; Milton Resnick, interview by Jack Taylor.
13 Edgar, Club Without Walls, 99; Dorfman, Out of the Picture, 284.
14 Leo Castelli, interview by Dodie Kazanjian, AAA-SI, 5–6; oral history interview with Leo Castelli, July 1969, AAA-SI; oral history interview with Leo Castelli, May 14, 1969, and June 8, 1973, AAA-SI; Laura de Coppet and Alan Jones, The Art Dealers, 82, 83.
15 Summer of ’57, videotape courtesy of LTV, Inc.
16 Alice Goldfarb Marquis, The Art Biz, 240; Edith Schloss, “Edith Schloss Notes on Leo Castelli”, unpublished manuscript “The Castelli Saga”, Edith Schloss Burckhardt Papers (MS No. 1763), Subseries V.C., Box 16, Columbia.
17 Schloss, “Edith Schloss Notes on Leo Castelli”, Columbia; Leo Castelli, interview by Dodie Kazanjian, AAA-SI, 5; Friedel Dzubas, interview by Charles Millard, AAA-SI.
18 Oral history interview with Milton Resnick, AAA-SI; Dorfman, Out of the Picture, 284.
19 Oral history interview with Leo Castelli, May 14, 1969–June 8, 1973, AAA-SI; Irving Sandler, A Sweeper Up After Artists, 38.
20 Altshuler, The Avant-Garde in Exhibition, 159; Mary Abbott, interview by author.
21 Eleanor Munro, Originals, 245; Thomas B. Hess, “There’s an ‘I’ in ‘Likeness’”, 85. Помимо Ли Краснер, Элен де Кунинг, Грейс Хартиган, Джоан Митчелл и Хелен Франкенталер в выставке на Девятой улице участвовали Перл Файн, Энн Райан, Дэй Шнабель, Соня Секула, Джин Стюбинг и Ивонн Томас.
22 “Lee Krasner Paintings from 1965–70”, Robert Miller Gallery, January 4– 26, 1991, n.p.
23 “After Mountains and Sea: Frankenthaler 1956–1959”, 28.
24 Helen Frankenthaler, interview by John Gruen, AAA-SI, 8.
25 Pete Hamill, “Beyond the Vital Gesture”, 110; Grace Hartigan journal excerpts, April 30, 1951, Box 31, Grace Hartigan Papers, Syracuse.
26 Marjorie Perloff, Frank O’Hara: Poet among Painters, 210n5.
27 “Joan Mitchell”, Sandy Gotham Meehan, January 21, 2004, Barney Rosset Papers, Tape 5, Side 1, Series II, Box 3, Folder 5, Columbia; Albers, Joan Mitchell, 158.
28 Albers, Joan Mitchell, 164–165; oral history interview with Joan Mitchell, May 21, 1965, AAA-SI; Munro, Originals, 245.
29 Grace Hartigan, “Notes for Tribute to Elaine de Kooning” at Maria Rand College Gallery, Brooklyn, n.d., Box 9, Grace Hartigan Papers, Syracuse; Margaret Randall, telephone interview by author; Albers, Joan Mitchell, 189.
30 Elaine de Kooning and Rose Slivka, Elaine de Kooning, 28.
31 Oral history interview with Leo Castelli, July 1969, AAA-SI; “9th Street, Nine Artists from the 9th Street Show”, David Findlay Jr. Fine Art; Altshuler, The Avant-Garde in Exhibition, 156; Edgar, Club Without Walls, 103. Филип Павия рассказывал, что вечером накануне выставки Франц Клайн, Конрад Марка-Релли и Джон Феррен внесли «дикие коррективы» в то, как разместил работы Лео Кастелли.
32 Oral history interview with Leo Castelli, July 1969, AAA-SI; Altshuler, The Avant-Garde in Exhibition, 167.
33 Oral history interview with Leo Castelli, July 1969, AAA-SI.
34 Oral history interview with Ibram Lassaw and Ernestine Lassaw, AAA-SI; Sandler, A Sweeper Up After Artists, 39.
35 Herman Cherry, interview by Jack Taylor.
36 Oral history interview with Ludwig Sandler, AAA-SI.
37 Russell Lynes, Good Old Modern, 299; Oral history interview with Leo Castelli, May 14, 1969–June 8, 1973, AAA-SI.
38 Esteban Vicente, interview by Jack Taylor; Sandler, A Sweeper Up After Artists, 39; Oral history interview with Ludwig Sandler, AAA-SI; James Brooks, interview by Jack Taylor.
39 Edgar, Club Without Walls, 100.
40 Офф-Бродвей (англ. Off-Broadway, в пер. – «вне Бродвея») – сценические площадки в Нью-Йорке с вместимостью от 100 до 499 посетителей. По своим размерам эти театры меньше бродвейских. Они появились в Нью-Йорке в конце 1940-х гг. в связи с растущей коммерциализацией Бродвея и его ориентацией на массового зрителя. Расцвет офф-бродвейских театров с альтернативным репертуаром пришелся на 1950-е гг.
41 Edith Schloss, “The Loft Generation”, manuscript, Edith Schloss Burckhardt Papers (MS No. 1763), Subseries V.C., Box 15, Columbia, 172; Judith Malina, The Diaries of Judith Malina, 166; John Gruen, The Party’s Over Now, 92; Mercedes Matter, interview by Зигмундом Кохом, Tape 1B, Aesthetics Research Archive; Edgar, Club Without Walls, 163. В книге “Club without Walls” среди других мероприятий «Клуба» упоминается вечеринка по поводу открытия выставки на Девятой улице, состоявшаяся 8 июня. Но Джудит Малина записала в дневнике, что присутствовала на этом празднике 21 мая. Возможно, было две вечеринки. Ведь, как известно, завсегдатаи «Клуба» имели обыкновение отмечать открытия выставок всех любимых художников.
42 Philip Guston, interview by Jack Taylor; Steven Ezekiel Zucker, “Art in Dark Times”, 58–59.
43 Lewin Alcopley, interview by Jack Taylor.
44 James Brooks, interview by Jack Taylor; Philip Guston, interview by Jack Taylor.
45 John O’Brian, ed., Clement Greenberg: The Collected Essays and Criticism, vol. 3, Affirmations and Refusals, 1950–1956, 120; Joellen Bard, “Tenth Street Days”, 99. Чарльз Каджори утверждал, что выставка на Девятой улице вдохновила движение за организацию галерей совместными усилиями самих художников. Ведь стало очевидно, что последние способны организовывать экспозиции своих работ самостоятельно, без вмешательства арт-дилера.
46 Cindy Nemser, Art Talk, 58.
47 Lillian Kiesler, interview by Ellen G. Landau, AAA-SI, 2–3.
48 Lillian Kiesler, interview by Ellen G. Landau, AAA-SI, 3–4.
49 Lillian Kiesler, interview by Ellen G. Landau, AAA-SI, 4.
50 Lillian Kiesler, interview by Ellen G. Landau, AAA-SI, 4; Larry Rivers with Arnold Weinstein, What Did I Do?, 79.
51 Goodman, Hans Hofmann, 52; Jeffrey Potter, To a Violent Grave, 64–65; Clement Greenberg, interview by Mitch Tuchman, AAA – SI, 2. Гринберг рассказывал, что «Ли… была одной из “звездных” учениц Гофмана, и Поллок через нее тоже многое перенял от маэстро. Думаю, что он получил от тесного общения с Гофманом больше, чем осознавал».
52 Ellen G. Landau, Lee Krasner: A Catalogue Raisonné, 10, 300–301; Lee Krasner, interview by Barbara Novak, AAA-SI, 5; Gail Levin, Lee Krasner, 24, 40–41; Nemser, Art Talk, 83; Munro, Originals, 103.
53 Oral history interview with Lee Krasner, 1972, AAA-SI; Levin, Lee Krasner, 50, 55; Landau, Lee Krasner: A Catalogue Raisonne, 14, 301.
54 William H. Chafe, Women and Equality, 27; Marjorie Rosen, Popcorn Venus, 75–76.
55 Oliver W. Larkin, Art and Life in America, 10–11, 110–111; Richard D. McKinzie, The New Deal for Artists, 4; Celia S. Stahr, “The Social Relations of Abstract Expressionism, An Alternative History”, 301; Rozsika Parker and Griselda Pollock, Old Mistresses, 38. Художница Мэри Кэссет, по ее признанию, решила переехать во Францию, так как в Европе женщина может рассчитывать на то, что в ней будут видеть «кого-то, а не что-то».
56 Steven Naifeh and Gregory White Smith, Jackson Pollock, 372.
57 Lee Krasner, a Conversation with Hermine Freed, videotape courtesy of PKHSC; Lee Krasner, interview by Barbara Rose, AAA-SI, 9; Juanita H. Williams, “Woman: Myth and Stereotype”, 238–39. Даже величайшие мыслители Запада обрекали женщин на подчиненное положение в физическом и интеллектуальном плане. Гегель, например, говорил: «Женщины могут быть образованными, но для высших наук, как философия, и для некоторых произведений искусства, требующих всеобщего, они не созданы». А, по словам Ницше, «мужчина должен быть воспитан для войны, а женщина – для отдохновения воина; все остальное – глупость».
58 Lee Krasner, interview by Barbaralee Diamonstein-Spielvogel, provided by Barbaralee Diamonstein-Spielvogel, interviewer and author, from Inside New York’s Art World (© Dr. Barbaralee Diamonstein-Spielvogel), 204.
59 Nemser, Art Talk, 83; Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1975 GRI; B. H. Friedman, “Lee Krasner”, черновик рукописи 1965, Series 2.4, Box 10, Folder 7, Lee Krasner Papers, AAA – SI, 2; Levin, Lee Krasner, 30; Lee Krasner, interview by Barbara Novak, AAA – SI, 7.
60 Oral history interview with Lee Krasner, November 2, 1964–April 11, 1968, AAA – SI; Levin, Lee Krasner, 38–39; Landau, Lee Krasner: A Catalogue Raisonne, 301.
61 Levin, Lee Krasner, 49–50, 54–56; Ines Janet Engelmann, Jackson Pollock and Lee Krasner, 9; Naifehand Smith, Jackson Pollock, 378.
62 Штетл (в переводе с идиш – «городок» или «еврейское местечко») – небольшое поселение полугородского типа с преобладающим еврейским населением в Восточной Европе в исторический период до холокоста.
63 Levin, Lee Krasner, 13, 59–61.
64 Oral history interview with Harold Rosenberg, AAA – SI; Naifeh and Smith, Jackson Pollock, 377.
65 Levin, Lee Krasner, 92, 95–96; Naifeh and Smith , Jackson Pollock, 378–81; Potter, To a Violent Grave, 64–65.
66 Lillian Kiesler, interview by Ellen G. Landau, AAA – SI, 5; Potter, To a Violent Grave, 65.
67 Levin, Lee Krasner, 62, 80–81; Lillian Kiesler, interview by Ellen G. Landau, AAA-SI, 3; Robert Hobbs, Lee Krasner (1993), 16; Naifeh and Smith, Jackson Pollock, 379.
68 Schapiro, Modern Art, 136; Larkin, Art and Life in America, 360–61; Sidney Janis, Abstract and Surrealist Art in America, 30; Herschel B. Chipp, Theories of Modern Art, 502; Jack A. Hobbs, Art in Context, 502. Первым направлением «современного» искусства в Америке была «Школа мусорных ведер», просуществовавшая примерно с 1907 по 1912 г. Это движение можно отнести к современному искусству в том смысле, что его предметом были уличная жизнь и занятия «маленького человека», а не быт представителей состоятельных слоев общества, которые покупали произведения искусства для украшения домов.
69 Willem and Elaine de Kooning, interview by Peter Busa and Sandra Kraskin, AAA – SI; Hobbs, Art in Context, 505–6; Dore Ashton, The Life and Times of the New York School, 30–31, 36; Chipp, Theories of Modern Art, 506.
70 Lynes, Good Old Modern, 4.
71 Lynes, Good Old Modern, 13–14, 20–21, 32–33.
72 Джордж Элиот (настоящее имя – Мэри Энн Эванс; 22 ноября 1819 г., имение Арбери в графстве Уорикшир – 22 декабря 1880 г., Лондон) – английская писательница.
73 John Bernard Myers, Tracking the Marvelous, 171; Lynes, Good Old Modern, 20, 249; Marquis, Alfred H. Barr, Jr., 272–273.
74 Lynes, Good Old Modern, 43–44.
75 Lynes, Good Old Modern, 447; oral history interview with Lee Krasner, November 2, 1964– April 11, 1968, AAA-SI.
76 Landau, Lee Krasner: A Catalogue Raisonné, 302.
77 Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1972, AAA-SI, 1.
78 Lee Krasner, interview by Barbara Novak, AAA – SI, 11; Levin, Lee Krasner, 67; Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1972, AAA – SI, 1.
79 Terry Miller, Greenwich Village and How It Got That Way, 124.
80 Barbara Rose, Lee Krasner: The Long View, videotape courtesy PKHSC; Levin, Lee Krasner, 49; Deborah Solomon, Jackson Pollock, 112; John Lee Post, interview by author.
81 Naifeh and Smith, Jackson Pollock, 379; Lee Krasner, interview by Barbara Novak, videotape courtesy PKHSC; Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1972, AAA – SI, 1.
82 Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1972, AAA-SI, 1; Lee Krasner, interview by Barbara Novak, AAA-SI, 12; Levin, Lee Krasner, 75–76; Landau, Lee Krasner: A Catalogue Raisonné, 302; Robert Hobbs, Lee Krasner (1993), 17.
83 Levin, Lee Krasner, 75–76; oral history interview with Harold Rosenberg, AAA-SI; B. H. Friedman, Jackson Pollock: Energy Made Visible, 69.
84 Oral history interview with Ludwig Sandler, AAA-SI; Lee Krasner, interview by Barbara Novak, AAA-SI, 11–12; Marquis, Art Czar, 134; “Abstract Expressionism: A Tribute to Harold Rosenberg”, 9. Сол Беллоу сказал о Гарольде: «Я знал, что встретил самого значимого человека, который, однако, вел себя совсем не так, как ведут себя такие люди… [у него был] до абсурдного будничный взгляд на самого себя…»
85 “Abstract Expressionism: A Tribute to Harold Rosenberg”, 9; Sandler, A Sweeper Up After Artists, 182; Marquis, The Art Biz, 124.
86 Natalie Edgar, interview by author, January 20, 2014; Mark Stevens and Annalyn Swan, De Kooning, 222; Gruen, The Party’s Over Now, 172.
87 Lee Krasner, interview by Barbara Novak, AAA – SI, 12.
88 Chandler Brossard, ed., The Scene Before You, 20; Lionel Abel, The Intellectual Follies, 34–35; Howard Zinn, A People’s History of the United States, 386. По словам Зинна, Джон Кеннет Гэлбрейт обвинял в этом «нездоровые корпоративные и банковские структуры», «невыгодную внешнюю торговлю», «экономическую дезинформацию» и «неправильное распределение доходов». Зинн утверждает: «Пять процентов самых состоятельных людей получали около трети всех доходов населения».
89 Peter Clements, Prosperity, Depression and the New Deal, 101–3, 132; Mauritz A. Hallgren, Seeds of Revolt, 271; Isabel Leighton, ed., The Aspirin Age, 286.
90 Hallgren, Seeds of Revolt, 48, 53–54, 64–65, 81, 118, 154, 165, 169, 191; Ashton, The Life and Times of the New York School, 18–19, 54; oral history interview with George Wittenborn, AAA-SI; Terkel, Hard Times, 381–382; Barbara Blumberg, The New Deal and the Unemployed, 17–18; Dorfman, Out of the Picture, 13; Ashton, The Life and Times of the New York School, 54.
91 Giorgio Cavallon, interview by Jack Taylor; Abel, The Intellectual Follies, 36–37; Terkel, Hard Times, 34, 381. Эмпайр-стейт-билдинг в то время было самым высоким зданием в мире, а мост Джорджа Вашингтона – самым длинным подвесным мостом на Земле.
92 Stevens and Swan, De Kooning, 111; Abel, The Intellectual Follies, 34–35; Brossard, The Scene Before You, 20.
93 Terkel, Hard Times, 380.
94 Gerald M. Monroe, “Artists as Militant Trade Union Workers during the Great Depression”, 7.
95 Ross Wetzsteon, Republic of Dreams, 537; Elaine de Kooning and Slivka, Elaine de Kooning, 91.
96 Elaine de Kooning and Slivka, Elaine de Kooning, 92–93; Hayden Herrera, Arshile Gorky, 202–203; Giorgio Cavallon, interview by Jack Taylor.
97 Stevens and Swan, De Kooning, 96–97; Gruen, The Party’s Over Now, 263–64; Nouritza Matossian, Black Angel, 151, 209; Edgar, Club Without Walls, 30.
98 Oral history interview with Harold Rosenberg, AAA-SI.
99 Oral history interview with Irving Block, AAA-SI.
100 Oral history interview with Harold Rosenberg, AAA-SI; Elaine Owens O’Brien, “The Art Criticism of Harold Rosenberg: Theaters of Love and Combat”, 204–5.
101 Naifeh and Smith, Jackson Pollock, 379–380; Potter, To a Violent Grave, 64.
102 May Tabak Rosenberg, interview by interview by Jeffrey Potter, audiotape courtesy PKHSC; Levin, Lee Krasner, 99; oral history interview with Harold Rosenberg, AAA-SI; O’Brien, “The Art Criticism of Harold Rosenberg”, 204n83; Harold Rosenberg and May Tabak Rosenberg, interview by John Gruen, AAA-SI, 7.
103 Dore Ashton, The New York School, 53–54; Terkel, Hard Times, 298.
104 Richard Hofstadter, The American Political Tradition and the Men Who Made It, 414; Michael Parrish, Anxious Decades, 348. За время своего существования Управление общественных работ предоставило заработок 8 млн человек, или примерно одной пятой трудоспособного населения.
105 Levin, Lee Krasner, 91; Ellen G. Landau, “Lee Krasner’s Early Career, Part One”, 112.
106 Barbara Rose, “Life on the Project”, 76; Barbara Rose, Lee Krasner: A Retrospective, 34; Lee Krasner, interview by Betty Smith, November 3, 1973, courtesy PKHSC.
107 Англ.: College Art Association (CAA) – профессиональная ассоциация американских искусствоведов и арт-критиков.
108 Oral history interview with Harold Rosenberg, AAA-SI; O’Brien, “The Art Criticism of Harold Rosenberg”, 199–200; oral history interview with Irwing Block, AAA-SI.
109 McKinzie, The New Deal for Artists, 77.
110 McKinzie, The New Deal for Artists, 78–79; Ashton, The Life and Times of the New York School, 47.
111 McKinzie, The New Deal for Artists, 82; Gerald M. Monroe, “The Artists Union of New York”, 19.
112 McKinzie, The New Deal for Artists, 99.
113 McKinzie, The New Deal for Artists, 80; Alice Goldfarb Marquis, Alfred H. Barr, Jr., 139.
114 Monroe, “The Artists Union of New York”, 80, 149, 167.
115 Rose, “Life on the Project”, 74–75; Levin, Lee Krasner, 87; Rose, Lee Krasner, 35; Monroe, “The Artists Union of New York”, 73; Lee Krasner, interview by Barbara Novak, AAA-SI, 13; oral history interview with Max Spivak, AAA-SI; oral history interview with Harold Rosenberg, AAA-SI; Landau, Lee Krasner: A Catalogue Raisonné, 302–303.
116 Lee Krasner, interview by Barbara Novak, courtesy PKHSC; O’Brien, “The Art Criticism of Harold Rosenberg”, 203; oral history interview with Harold Rosenberg, AAA-SI; oral history interview with Max Spivak, AAA-SI; Ashton, The New York School, 53.
117 Robert Goldwater, “Reflections on the New York School”, 20; oral history interview with Burgoyne Diller, AAA-SI; Lee Krasner, interview by Barbara Novak, 1972, AAA-SI, 2; Lee Krasner, interview by Betty Smit Смит, courtesy PKHSC; Betty Smith, “Women on the Works Progress Administration / Federal Art Project”, courtesy PKHSC; Stahr, «The Social Relations of Abstract Expressionism”, 95; Clements, Prosperity, Depression and the New Deal, 209; Naifeh and Smith, Jackson Pollock, 269; David Sylvester, Interviews with Artists, 3; Giorgio Cavallon, interview by Jack Taylor. Каваллон рассказывал, что тогда можно было жить на три доллара в неделю. А значит, зарплаты для занятых в Проекте было более чем достаточно. Но, по словам Филиппа Густона, некоторым художникам было неудобно «работать на» правительство.
118 Oral history interview with Harold Rosenberg, AAA-SI; Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1972, AAA-SI, 2; Whitney Chadwick, Women, Art, and Society, 297.
119 Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1972, AAA-SI, 2; Munro, Originals, 108; Chadwick, Women, Art, and Society, 297; Lee Krasner, interview by Betty Smith, courtesy PKHSC; Stahr, “The Social Relations of Abstract Expressionism”, 95; Parrish , Anxious Decades, 348, 402, 405; William Henry Chafe, The American Woman, 39, 42; Clements, Prosperity, Depression and the New Deal, 209; Naifeh and Smith, Jackson Pollock, 269.
120 Jack Tworkov, interview by Anne Bowen Parsons, AAA-SI; Ann Eden Gibson, Abstract Expressionism: Other Politics, 10; Sylvester, Interviews with American Artists, 3; Lee Krasner, handwritten biographical notes, Series 2, Subseries 1, Box 7, Folder 14, Lee Krasner Papers, AAA-SI, 16; Harold Rosenberg, Art on the Edge, 196; Rose, Lee Krasner, 37–38.
121 Lee Krasner, interview by Barbara Novak, videotape courtesy of PKHSC; Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1975, GRI; Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1975, GRI; Lee Krasner, interview by Barbaralee Diamonstein, provided by Dr. Barbaralee Diamonstein-Spielvogel, interviewer and author, from Inside New York’s Art World, 206; “Lee Krasner, Paintings, Drawings and Collages”, 7; Landau, Lee Krasner: A Catalogue Raisonné, 304.
122 Rose, Lee Krasner, 37–38; Monroe, “The Artists Union of New York”, 54. Художники были настолько эффективны в качестве протестующих, что их прозвали «пожарной командой» и приглашали участвовать в пикетах, организованных другими профсоюзами или объединениями.
123 Oral history interview with Max Spivak, AAA-SI; oral history interview with Irwing Block, AAA-SI; Monroe, “Artists as Militant Trade Union Workers”, 8. Спивак говорил, что женщины не могли оставлять своих детей дома одних и поэтому брали их везде с собой на протяжении всех этих шумных и эмоционально насыщенных событий.
124 Ellen G. Landau, Sandra Kraskin, Phyllis Braff, and Michael Zakian, Mercedes Matter, 26, 67n48; McKinzie, The New Deal for Artists, 96; Monroe, “Artists as Militant Trade Union Workers”, 8.
125 Oral history interview with Eugenie Gershoy, AAA-SI.
126 Landau et al., Mercedes Matter, 26, 67n48; Levin, Lee Krasner, 118–119; McKinzie, The New Deal for Artists, 96; oral history interview with Irwing Block, AAA-SI.
127 Schloss, “The Loft Generation”, Edith Schloss Burckhardt Papers, Columbia, 174; Mercedes Matter, interview by Sigmund Koch, Tape 1A, Aesthetics Research Archive; Landau et al., Mercedes Matter, 13.
128 Landau et al., Mercedes Matter, 17–19, 62n16–17. Данный материал о Мерседес взят из недатированного материала “Autobiographical Sketch”.
129 Mercedes Matter, interview by Sigmund Koch, Tape 1A, Aesthetics Research Archive; Landau et al., Mercedes Matter, 26; Matossian, Black Angel, 246.
130 Mercedes Matter, interview by Sigmund Koch, Tape 1A, Aesthetics Research Archive; Monroe, “Artists as Militant Trade Union Workers”, 7; Landau et al., Mercedes Matter, 67n48–49. Слова Мерседес о путешествии по Пятой авеню взяты из “Mercedes Matter in Conversation” и, скорее всего, были процитированы Хейден Эррерой.
131 Levin, Lee Krasner, 120; Landau et al., Mercedes Matter, 27; Lee Krasner, interview by Barbara Rose, 1975, GRI; Lee Krasner, interview by Barbaralee Diamonstein, provided by Dr. Barbaralee Diamonstein-Spielvogel, interviewer and author, from Inside New York’s Art World, 206; Mercedes Matter, interview by Sigmund Koch, Tape 1A, Aesthetics Research Archive.
132 Monroe, “Artists as Militant Trade Union Workers”, 8; Monroe, “The Artists Union of New York”, 71–72; Mercedes Matter, interview by Sigmund Koch, Tape 1A, Aesthetics Research Archive.
133 Lee Krasner, interview by Barbara Novak, courtesy PKHSC.
134 Oral history interview with Max Spivak, AAA-SI; oral history interview with Irwing Block, AAA-SI; Mercedes Matter, interview by Sigmund Koch, Tape 1A, Aesthetics Research Archive; Monroe, “Artists as Militant Trade Union Workers”, 7–8; McKinzie, The New Deal for Artists, 96.
135 Oral history interview with Гарольдом Розенбергом, AAA-SI; O’Brien, “The Art Criticism of Harold Rosenberg”, 241, 254; Potter, To a Violent Grave, 64.
136 Levin, Lee Krasner, 95; Monroe, “Artists as Militant Trade Union Workers”, 7; Landau, Lee Krasner: A Catalogue Raisonné, 303.
137 Oral history interview with Harold Rosenberg, AAA-SI.
138 Rose, Lee Krasner, 37–38; Landau, Lee Krasner: A Catalogue Raisonné, 304–5; Levin, Lee Krasner, 107–8, 112–113.
139 Levin, Lee Krasner, 95–96, 102; Naifeh and Smith, Jackson Pollock, 380–381.
140 Landau et al., Mercedes Matter, 22.
141 Cynthia Goodman, “Hans Hofmann as a Teacher”, 122; Naifeh and Smith, Jackson Pollock, 382; Landau, Lee Krasner: A Catalogue Raisonné, 304. Школе Гофмана постоянно не хватало денег, потому что почти половина учеников получали стипендии из ее фондов.
142 Lillian Kiesler, interview by Ellen G. Landau, AAA-SI, 5–6.
143 Daniel Cotton Rich, “Freedom of the Brush”, 48.
144 Ashton, The New York School, 87; William C. Seitz, Abstract Expressionist Painting in America, 158; Chipp, Theories of Modern Art, 157.
Продолжить чтение