Читать онлайн Где папа? бесплатно

Часть 1
Апельсин
Я режу апельсин. Положила его на доску. Держу правой рукой, левой режу. Главное — тонко резать. Тонко — значит долго.
Только не надо глупых аналогий. Апельсин — не вена. Я не собираюсь умирать. Из-за Алаши тем более.
Просто режу апельсин. Тонко и долго. Потому что мне надо как-то дождаться папы. Чтобы он объяснил мне, что я должна была ответить Алаше.
Алаша
Алаша остановил меня уже на подходе к дому. Отделился от тусовки, над которой возвышалась голова Фокса. Сунул руки в карманы кожаной куртки. Чуть сгорбился, наклонил голову набок, улыбнулся. Приблизился ко мне, весь такой блестящий — от чёрных вьющихся волос до лаковых ботинок. И спросил:
— Тебя как зовут, красавица?
Алаша учится у нас первую неделю. Но уже стал частью компании Фокса. Даже его правой рукой. Почему так быстро? Почему я…
— Так как, красавица?
Он издевается. Я вижу, что он издевается. Фокс видит. Оба видят, что я далеко не красавица.
Но я пытаюсь сохранить достоинство. Показать им, что я не дура. Что я понимаю — они издеваются. Но мне хватит сил держать удар.
— Допустим, Лиза.
И иду дальше.
— А без «допустим»? — вдогонку говорит Алаша.
Я не знаю, что ответить. И жалко бормочу:
— А без «допустим»… без «допустим»… тоже… Лиза!
Компания хохочет. Фокс кривится и зовёт:
— Алаха! Отстань от повара!
Я чувствую, что краснею. Повар, значит… Это из-за…
Я тороплюсь к дому. Врываюсь в подъезд. Срываю ненавистную шапку, белый уродский колпак, из-за которого я только что получила ещё одну кличку. Мало мне первой…
Вытаскиваю мобильник, набираю папин номер. Можно позвонить и из дома, но папа необходим мне сейчас, вот именно в эту секунду. Он должен сказать, что всё нормально.
Что земля круглая.
Что она вертится.
Что за днём будет ночь. И наоборот. И много-много дней-ночей, а потом я вырасту и не нужно будет ходить в школу.
И что в субботу мы пойдём в музей. А потом — в пиццерию. И ещё поедем на Воробьёвы горы. Будем там бродить и мечтать, как летом приедем сюда с великами.
Мне срочно нужно услышать от папы эту мечту-про-мечту.
Но папин телефон выключен.
И я иду к лифту, а лифт едет долго, и я пока ещё не знаю, есть ли у нас апельсины. Хорошо бы, чтоб были. Тогда я буду нарезать их на дольки до тех пор, пока не заработает папин телефон.
Когда вернутся родители…
Стемнело, а я так и не включила свет. Режу третий апельсин. Он круглый и напоминает землю, которая (всё-таки!) вертится. Мне немного лучше. Хотя до конца меня приведёт в чувство только папа. Он просто придёт домой после работы. Помоет руки и обязательно прокричит из ванной:
— А вам не кажется, что я похудел?
— Нет! — крикнем мы с мамой хором.
Папа боится худеть. Ему кажется, что худеют только больные.
— А я всё-таки похудел, — с тревогой скажет он, — у меня ввалились щёки.
— Лучше бы у тебя живот ввалился, — скажет мама и хлопнет его легонько по майке.
— Я попрошу, — скажет папа, усаживаясь за стол, — не проявлять жестокости к похудевшему от душевных страданий.
— Ой-ой-ой, — скажет мама и со стуком поставит на стол тарелку.
— Селёдочка! — обрадуется папа и забудет о душевных страданиях.
И я забуду. Буду отмокать в их разговорах и смехе, как в ванной. А потом папа подсядет к компьютеру, чтобы «накропать» очередной рассказик для детского журнала, а я сяду рядом на диван. И он скажет:
— Ну, сыпь свой крыжовник!
Это цитата. Из «Дорога уходит в даль» Александры Бруштейн. Мы с папой любим одинаковые книги. И часто напоминаем друг другу разные фразочки. Папа ещё любит цитировать: «Фу, какая гадость, — сказал Бруно и плюнул мне прямо на ботинок» и «Сделаем, Альфи, обязательно сделаем! — сказала тётенька Цвой, утирая слёзы от хохота». Это из «Альфонса Циттербаке». А мне нравится: «Нет, мы не разбивали голубой чашки. Это всё только серые злые мыши». Это из Гайдара.
Когда папа скажет: «Сыпь!», я вывалю ему всё.
Сначала он придумает что-то смешное. А потом серьёзно скажет:
— Плюнь. И разотри. Они одноклеточные сейчас, мальчики ваши. Поверь. Им сейчас нужно только одно.
— Ну и разговоры у вас, — проворчит мама, которая понесёт в это время на балкон кастрюлю с оставшейся картошкой.
Мама откроет дверь, и мои коленки обдаст холодом. Папа долгим взглядом посмотрит на маму, а потом скажет:
— Я не об этом. Им сейчас нужно только поклонение. Они завоёвывают, им поклоняются, и они идут дальше — завоёвывать. И так до бесконечности. Пока не захотят жениться. А жениться им захочется на тех, кого ещё не завоевали. Так что, Муськин-Пуськин, плюнь. У тебя есть сейчас дело. Учёба. Ну и делай его потихоньку. Грызи гранит. А эти… Приползут ещё.
— Очень они нам будут нужны, — добавит мама, закрывая балкон. Моим коленкам снова станет тепло.
И тут зазвонил телефон.
Где папа?
Звонила тётя, жена маминого брата. Они живут в Подмосковье, но видимся мы с ними редко. И разговариваем в основном по праздникам.
Если честно, когда её номер высветился на экране, я испугалась: вдруг я забыла какой семейный праздник? Может, забыла кого-то поздравить с днём рождения?
— Алло? — осторожно произнесла я.
— Лиза… Где папа?
— Я не знаю… То есть на работе… Хотя он сегодня же поехал в… А… а что?
— Я не знаю, — сказала тётя, — я не знаю, лучше позвони маме.
Что-то звучало в её голосе… У меня заныло в груди.
Так бывает, когда смотришь кино. И вдруг в голове щёлкает: бац-бац! И понимаешь, что угадал, чем закончится фильм. В общем, где-то внутри меня щёлкнуло: бац! И заныло.
Я позвонила маме. Недоступна.
Я позвонила Ирке.
— Я с учеником, — прошипела сестра в трубку и отключилась.
Я позвонила папе. Недоступен. Я снова позвонила тёте. Я как будто неслась на салазках. Вниз! Вниз! Дыхание перехватывает, по телу мурашки, но ты несёшься вниз. Вжих!
Тётя не подошла к телефону. Вжих!
Снова мама… снова папа… Ирка. Это несложно — долбить всех звонками по мобильному. Просто выбираешь имя из списка контактов и долбишь. Это примерно как резать апельсин.
Наконец мама позвонила сама.
Белый свитер
Голос у мамы был такой, словно она бьётся в когтях у хищной птицы.
Она захлёбывалась словами. Словами и слезами.
— Его! Забрали! Только что! Забрали!
— К-куда, мама?
— В тюрьму!
— Почему в тюрьму? Как в тюрьму? Его же не должны были… Он же просто так в суд ездил… Поддержать своих… Он так говорил… Мама!
— Забрали! Только что! Увели!
Мы молчим.
— Когда его отпустят?
— Если приговор подтвердят… через пять лет… Мама замолкает. Не слышно даже всхлипываний.
Кажется, она просто онемела от ужаса. Я тоже молчу. Слёз нет.
— Прямо из зала суда взяли и забрали, — сказала мама чётко, — прямо в белом свитере. Господи…
Часть 2
Мир и мы
Надо прояснить.
Папа всегда был в ладу с миром.
У нас в семье — разделение.
Мама с миром борется. Точнее, с его несправедливостями. Исправляет ошибки. Я от мира прячусь. Ирка — и борется, и прячется, и ладит. Когда что. На работе — борется. В учёбе — прячется. С Костей, своим бойфрендом, — ладит, конечно. Но вообще иногда и прячется. Это если ругаются.
Но папа…
Папа у нас всегда со всеми ладит. Даже с Костей. А это, между прочим, не так просто. Мама говорит, что, когда Бог создавал Костю, человеческий материал закончился, и пришлось использовать дерево.
— Ну уж, ну уж, — примиряюще говорит папа.
— Это ты из жалости к Ирке, — спорит мама, — она в него, как дурочка, влюбилась.
Но папа защищает Костю не из-за Иры. И не из-за самого Кости. Из-за себя. Потому что папа не переносит конфликтов.
— Знаешь, кто я, Муськин-Пуськин? — спрашивает он. — Я ручеёк. Любой камень обегу. И если надо — могу в землю уйти.
— Конечно, — ворчит мама, — это я у вас бульдозер.
— Ты двигатель прогресса, — говорит ей папа.
Он у меня мастер — найти такие слова, чтобы и человеку было приятно их слышать, и чтобы это было правдой.
Папа
Когда папа был маленьким, он был страшно мнительным. Если он делал себе бутерброды, то спрашивал у своего папы, моего дедушки:
— Папа, а мне хватит двух бутербродов, чтобы не умереть с голоду?
— Ты так хочешь есть? — спрашивал дедушка.
— Нет, но я же всю ночь не буду есть. Вдруг я за это время умру?
— Не умрёшь, — успокаивал дедушка, — двух вполне хватит.
Бабушка эту историю терпеть не может. Ей кажется, что она о том, как папа голодал в детстве. Но она совсем не об этом… Она о том, что папа был мнительным.
Ещё он всегда думал о других, даже когда был маленьким. Например, когда он учился в школе, бабушка оставляла ему на кухне обед. Лапшу с говядиной или курицей. А папа, как любой ребёнок, терпеть не мог нормальную еду. И потихоньку выливал суп в унитаз. А сам мазал хлеб вареньем, лопал и читал книжки.
Но бабушке он никогда не говорил, что не ест лапшу. Он боялся её обидеть. Правда, однажды бабушка обнаружила целёхонькую куриную лапку в помойном ведре. Но не потому, что папа решил её обидеть.
— Просто книжка была интересная, не хотелось далеко от неё уходить, вот я и кинул в ведро… — объяснял папа, рассказывая эту историю.
— Ну конечно, — ехидничает мама, — просто лень было идти до унитаза.
— А бабушка сильно обиделась? — спрашиваю я.
— Дело не в том, что я обиделась, — говорит обиженно бабушка, — а в том, что я за него переживала. Что он такой худенький и ничего не ест. Готовила так, чтобы посытнее было.
— И что, никак его не наказала? — удивляется Ирка.
Она считает, что детей необходимо наказывать как можно строже. Это потому что на практике в институте она успела повидать настоящих детей.
— А как же, — серьёзно говорит дедушка, — заставили съесть эту куриную лапку из ведра.
— И остальные три лапки доесть, — шепчет папа мне на ухо, — они ведь четырёхлапых кур варили. Чтобы посытнее.
Мама
Моя мама — бухгалтер. Мама любит две вещи. Порядок и цифры. Я понимаю, что это карикатура на бухгалтера. Но это правда.
Она действительно больше всего на свете любит, чтобы везде был порядок.
Мама постоянно моет то посуду, то полы, то окна, а ещё пылесосит мебель, выбивает на улице ковры, стирает даже ту одежду, из которой я выросла, прежде чем отправить её на антресоли. Она обожает аккуратно, как в магазине, складывать в шкаф наши с папой футболки, а полотенца у неё свёрнуты в рулоны и уложены на полке брёвнышко к брёвнышку: мама узнала, что такой способ укладывать вещи очень экономит пространство, из передачи про стюардесс.
Как она «Икею» с её ящичками и коробочками обожает — это что-то! Папа говорит, им надо придумать такой комод, куда можно убрать гостей, торт и свечки, и тогда у мамы не будет особых мучений, когда она потащит нас в «Икею» в очередной день рождения. А мама говорит, что у неё мучений и так нет.
И цифры, да.
Отметки, счета, даты, ценники, головоломки-судоку наконец! Когда она убегает на кухню после ссоры с папой, то считает там до десяти, а то и до двадцати. Когда варит яйца, считает секунды. Чтобы уснуть, считает до ста. А когда стирает, для развлечения (честное слово!) возводит числа в квадрат.
— Дай мне, — говорит иногда, — твой учебник по алгебре. Задачки пощёлкаю.
Она и утешает меня всегда цифрами: «Когда тебе стукнет двадцать, тебе на всё это будет плевать». И ещё: «Если бы ты занималась собой, то вполне могла бы убрать пять лишних сантиметров с талии». А вот ещё: «Не хочешь есть? Ну тогда три ложки каши и пять — творога. И четыре черносливины. И я от тебя отстану».
Она считает, что мы с папой не слишком приспособлены к жизни. Пропали бы без неё однозначно. Ирка вот из маминой опеки вывернулась. Мама, конечно, считает, что Ирка всё делает неправильно: и готовит не так, и работает не там, а уж про Костю лучше молчать. Но всё-таки мама допускает, что Ирка без неё худо-бедно справляется. А мы с папой — как птенцы с вечно открытыми ртами.
Нас даже в магазин послать нельзя. Принесёт папа пакет с помидорами, а мама поставит его на стол и начнёт перебирать и ворчать:
— Вот заразы! (Это она о продавщицах.) Накидали гнилья. Обманули такого порядочного мужчину! Видят, что не разбирается, и кидают в пакет всякую дрянь…
— Вот, Муськин-Пуськин, — папа поднимает палец, — я, между прочим, порядочный мужчина. И неважно, что эти помидорцы я сам выбирал…
Человек, который распрямляет стальные клетки
А я вот не считаю, что папа не приспособлен к жизни. Нет, ну конечно, он явно не спец в вопросах, где что купить, и в основном парит в облаках, придумывая свои рассказики.
Но он умеет делает такое, что не умеет никто.
Помню в детстве такую игрушку. Я её ненавидела.
Сложенная клетка. Сверху ручка. Дёргаешь ручку резко вверх. И клетка распрямляется. Становится объёмной. Тогда можно открыть дверцу и посадить туда игрушечную птицу. Кажется, у птицы на пузике есть то ли кнопка, то ли рычажок, и она может петь.
Мне было страшно смотреть на эту игрушку, которую на моих глазах распрямляли одним движением. Потому что я была уверена: когда-нибудь эта клетка сама сложится обратно и придавит птичку.
Моя школа — как клетка, которая всё время складывается. Каждый день происходит что-то такое, что может раздавить. Только не получится у клетки меня раздавить. Потому что рядом папа, и он ловит клетку за ручку, едва она начинает складываться. И спасает меня.
Такой вот он, мой папа. Просто Маленький Великанчик.
Хлеб-с-Вареньем
Меня он зовёт Муськин-Пуськин. А я его — Хлеб-с-Вареньем.
Ночью я смотрю канал MTV. Клипы. Смотрю внимательно, чтобы запомнить: есть личности покруче моих одноклассников. Личности, которые уже чего-то добились в жизни.
И тогда, на фоне этих ярких, красивых людей, которые так умело поют и двигаются, меркнут звёзды моего класса — Фокс, Алаша и остальные.
Как-то я пыталась объяснить маме, зачем смотрю MTV. Она засмеялась и посоветовала смотреть канал «Культура». Мол, те, кого показывают по «Культуре», добились гораздо большего, чем те, кто кривляется и поёт по MTV.
Я пробовала, но там показывают совсем старых дядек, пожилых мушкетёров или завывающих усатых поэтов, которые устраивают творческие вечера, а старые тётеньки с фиолетовыми волосами, в малиновых платьях и с брошками на широкой груди, хлопают им со слезящимися глазами.
Вся эта компания не перекрывает Фокса и Алашу.
Так вот, когда я смотрю ночью клипы, приходит папа. Он долго щурится со сна на экран, потом ворчит:
— Тьфу, надо же, какую гадость показывают! (Это про Леди Гагу в одних трусах, но в кепке.)
А потом спрашивает неуверенно:
— Муськин, а у нас нечего поесть-то?
Я достаю ему хлеб, открываю банку клубничного конфитюра или абрикосового джема, и тогда он говорит:
— О!
И намазывает варенье на хлеб. И жуёт, всё так же щурясь на экран. А потом крышкой от банки закрывает голову Леди Гаге. Получается инопланетянин в трусах. Она бегает по сцене, а папа водит по экрану крышкой, и мы оба смеёмся.
А потом он намазывает второй бутерброд, и я вспоминаю того маленького мальчика, который спрашивал у папы, хватит ли ему двух бутербродов.
И у меня каждый раз дрожит сердце от любви к папе. Тогда я понимаю, что у меня есть силы идти завтра в школу, и отправляюсь спать.
— Спокойной ночи, Хлеб-с-Вареньем! Не забудь экран протереть, а то утром нам достанется.
Часть 3
Плохая новость
После разговора с мамой я повесила трубку. В ушах ещё звучал её голос, звенели её слёзы.
«Бабушка», — вспомнила я. И позвонила.
— Лизочка, — тихо сказала бабушка, — на сколько его забрали?
Я растерялась и прошептала:
— На пять лет.
— Ой…
Бабушка словно зажала себе рот. Послышался стук — упала трубка.
— Лиза! — крикнул дедушка. — Что ты ей сказала?
Я повторила.
— Ну зачем ты?
Прежде чем он бросил трубку, я услышала: «Погоди, погоди, солнышко, это какая-то ошибка!» (это он бабушке).
Тут я совсем растерялась, окончательно. Что я должна была сказать? Как сообразить, что надо сказать другое?! Зачем он дал ей взять трубку? Как он может…
И тут до меня дошло. Что от моей новости бабушке может стать плохо. Так плохо, что хуже не бывает, что даже думать об этом страшно. И я буду виновата.
Ведь именно я сообщила ту новость, от которой…
Нет. Нельзя об этом думать. Просто нельзя. Надо думать о сказках. Русских народных или каких там… В которых гонцу с плохой вестью отрубали голову.
И когда читаешь такие сказки и удивляешься жестокости обычаев, то никогда не думаешь: а был ли у гонца выбор? Мог он сказать что-то ещё?
Ирка
А потом позвонила Ирка.
— Ты уже знаешь?
— Угу. А ты?
— Угу.
— За что, а? Ты поняла? Он ездил туда поддерживать своих коллег, разве не так? Как его могли арестовать?
— Не знаю…
— Или, может, нам всей правды не рассказывали? — вдруг доходит до меня. — Может, это его обвиняли, а не коллег?
Ирка молчит. Я понимаю: она что-то знала. Может, и Костя знал? И мама, значит, тоже? Почему они мне не рассказали?
— Ты с мамой говорила? — спрашивает Ирка. — Надо её поддержать сейчас. Чтобы она с ума не сошла.
— Да, — говорю я.
Голоса у нас обеих замороженные. Потому что мы не знаем, каким должен быть голос в ТАКОЙ ситуации.
— Ты приедешь? — спрашиваю я.
— Меня Костя ждёт на «Проспекте Мира».
— А…
Мама
Наконец приходит мама. С чужим лицом. У неё расширенные глаза и сжатые губы.
Я вроде протягиваю к ней руки, но она отстраняет меня, глядя вверх, на вешалку.
— Шапка!
Она тянется, не может достать. Я достаю папину шапку. Маленькую, чёрную.
— Положи на стол, упакуем, — бормочет мама, разуваясь, — хотя могут и не пропустить.
Дальше начинается кутерьма. Мама носится по комнатам, разыскивает папины вещи, приговаривая: «Положу, но могут и не пропустить». Она собирает, раскладывает по пакетам, перевязывает, что-то поручает мне, потом тут же выдёргивает из рук, велит сделать что-то ещё, и так без конца.
Ещё без конца звонит мобильный, и мама что-то кричит в него. Иногда задаёт вопросы. Иногда раздражённо отвечает. Иногда просит. Ей звонят бабушка, дедушка, дядя, адвокат, жена того папиного коллеги, которого забрали вместе с папой, Ирка.
— Приезжай! — кричит мама ей. — Приезжай сегодня! Мы должны пережить эту ночь вместе!
И снова начинает носиться.
А когда у шкафа вырастает очередь из разноцветных пакетов, набитых доверху, она ложится спать. Просто выключает свет и ложится на кровать прямо в костюме, в котором пришла с работы. Закутывается в одеяло. Я неловко топчусь на пороге. Надо бы подойти, обнять её. Но я почему-то не могу. Я же стою. Как-то неловко обнимать лежачего.
Мама и Ирка
Потом всё-таки приезжает Ирка. Она вбегает в комнату прямо в ботинках. И ложится на маму, накрывая её полами своего пуховика. И плачет:
— Как я без него буду, как?
— А я? — плачет мама в ответ, обнимая Ирку. — Погоди, погоди… Надо обсудить… папина машина. Она осталась у здания суда. Скажи Косте…
Тысячи злобных «почему» начинают роиться у меня в голове, как озверевшие пчёлы.
Я хлопаю дверью в комнату, но никто не слышит. Они разговаривают приглушёнными голосами, словно обсуждают самый важный в мире секрет.
Письмо
Я запираюсь в комнате. И пишу папе:
«Папа, помнишь, ТЫ — РУЧЕЁК? Обойдёшь любой камень. Если надо, спрячешься в землю. Но достигнешь цели. Люблю тебя. М-П».
Заглядывает мама. Она всё-таки сняла костюм и надела ночнушку и халат. За ней стоит Ирка, в выцветшей детской пижаме, которая ей мала. В руках у неё — зубная щётка, на плече — полотенце.
— Лиза… Совсем забыла, — говорит мама, — вы ведь можете написать папе записку. Что-то поддерживающее. Только не грустное, ладно, потому что…
— Я уже написала, — перебиваю её.
Встаю и отдаю листик.
— Молодец, — говорит Ирка за маминой спиной, — сама сообразила.
В её голосе — то ли зависть, то ли восхищение, то ли удивление, что я сообразила раньше неё.
— Если надо, — говорю я, — то могу прогулять школу завтра. У нас ОБЖ и два труда…
— Не надо, — говорит мама, — иди. Нам ещё придётся прогуливать. Всем.
Она опускает голову. Ирка кладёт ей руку на плечо и тоже опускает голову.
Во мне снова разгорается огонёк ревности, но я его тушу. Ну ладно, ладно. Не до конца тушу. Но прикручиваю.
Мама протягивает мне руку, и я сжимаю её ладонь.
Мы втроём отражаемся в зеркале моего шкафа.
— Прямо мушкетёры, — грустно говорит Ирка, — все за одного.
«А папа где-то там, — думаю я, и внутри начинает подниматься волна боли, — один. Безо всех».
Часть 4
Горе
Вот проснулся ты утром. Что ощущаешь?
Мягкую подушку. Зайца или мишку, с которым спишь в обнимку, хотя тебе давно уже не три года. Слышишь тиканье будильника (вот-вот зазвонит, надо скорее выключить!).
С кухни пахнет яичницей. Если с помидорами, то пахнет противно. «Не буду есть, — сонно думаешь ты, — если с помидорами. А то опять там сопли не-прожаренные будут попадаться. Я творог буду, и пусть ругается, что холодное на голодный желудок».
И смотришь, как солнце воровато лезет сквозь щёлочку между шторами и хихикает: у всех суббота, а у тебя — шко-ола.
А потом с противным звуком, похожим на сверло бормашины, в тебя лезет горе.
Влезает и улыбается не хуже солнца, да только ты холодеешь от этой улыбки.
Глядишь на неё и вспоминаешь, что папу вчера забрали. Забрали, хотя он не виноват. И никому не объяснишь, что он не виноват, не докажешь. И связаться с ним никак нельзя. Позвонить, сказать, что ты его любишь… Что не можешь без него жить! Ни одного дня!
А самое главное: ты понимаешь, что это не сон. Вот что самое ужасное.
Когда я уходила, мама… да нет, не обняла меня. Она сказала:
— Никому не говори. Ты поняла? Никаким подружкам!
«У меня нет подружек», — хотела ответить я, но промолчала.
Я готовилась к школе. Готовилась там молчать. У мамы было такое лицо, словно она ждала, что я обниму её.
Но на это не было сил.
Я ощущала себя кастрюлей с кипятком. Надо осторожненько донести себя до класса, чтобы не расплескать и не обварить свои же ноги. Я и донесла. До класса ОБЖ.
Открыла дверь, а там люди какие-то. Захожу. Хорошо, что мне недалеко — до первой парты.
Я села. Достала тетрадь. Прислушалась к кипятку. Кто-то прошёл мимо, дотронулся до моего локтя, я дёрнулась и вздрогнула. Потому что кто-то стащил целлофановый колпак, который горе надело мне на голову.
И я увидела, что люди вокруг — это, собственно, мои одноклассники. Бледные от лампы дневного света, недовольные, но при этом смеются, перекидываются словечками. И ещё я вспомнила, что для них я — это я. В том смысле, что не кастрюля с кипятком, а просто девчонка — довольно мерзкая для них, бу-э-э-э.
Может, от меня пахнет котлетами (мама жарила с утра, чтобы Костю накормить, когда он пригонит папину машину, чтобы поставить в гараж у дома), или, может, у меня из свитера нитки торчат. Или просто я угрюмая. Ну, в общем, я вспомнила, что у меня, скорее всего, есть внешний вид.
Вспомнила и снова надела на голову целлофановый колпак. Я и так-то еле выношу их оценивающие взгляды. А сейчас меня, наверное, просто разорвёт. Бабах!
Нет, лучше целлофан. Не только на голове, но и на сердце.
Я
Я сижу в классе, смотрю перед собой. Колпак на месте. Никто не догадается, никакие «подружки».
Описать меня?
Пожалуйста. Я — урод. Серьёзно. Честно. Если я прохожу любые тесты на самооценку, то они всегда показывают: реалистка. Так что я реально знаю, что я урод.
Я глыба. Огромная, сутулая, с толстыми белыми руками и толстыми ногами. Мама покупает мне утягивающие колготки и плотные джинсы. Но стоит опустить глаза под парту, и вот они — две толстые сардельки, затянутые в джинсу. А если они ещё и растекаются по скамейке в раздевалке возле спортзала…
Или летом, в купальнике, у-у-у. Хоть в кусты ползи. Вылитый Груффало.
Что там ещё? Плоское лицо с острым носом. Бесцветные глаза. Выдвинутый вперёд подбородок. Волосы всегда выглядят плохо промытыми, они как приклеены к плоскому затылку.
Наверное, с этим всем можно что-то сделать. Мои одноклассницы всегда знают, что делать с той или иной частью тела, чтобы она выглядела лучше.
«Попробуй этот крем, у меня от него прыщи сразу прошли!» Или: «Не ешь свёклу, от неё толстеют!». А ещё: «Ешь капусту, от неё растет грудь! Вон смотри, Огарёва отрасти-и-ила!»
Или ещё: «Ты видела новую коллекцию „Орли“? Там специальный лак, чтобы ногти не ломались!»
Вся эта тайная и жизненно важная информация передаётся шёпотом на уроках и сопровождается значительными взглядами. Если бы я разговаривала с одноклассницами, я тоже была бы в курсе всей Очень Важной Инфы.
Но я не разговариваю. У меня прозвище — Немая.
Да нет, я, конечно, говорю с одноклассницами. И все об этом знают. Ну, например, если на английском задают диалоги. Кто-нибудь подсаживается ко мне, и мы начинаем плести про нашу совместную (о да!) поездку в Англию. Или если кто-то не услышал задания, он может переспросить у меня, я отвечу.
Но просто так, обычный девичий трёп я с ними не веду. Когда перемена и все шуршат, сдирая целлофан с трубочек для сока, кричат, шепчутся, пшикают друг другу на запястье новыми духами, показывают новые колготки, вспоминают героев кино, посмотренного вместе(!) на выходных, прикалываются над учителями и друг другом, я сижу и смотрю на доску.
Я не поворачиваюсь, не переглядываюсь, не смеюсь, не обсуждаю туфли ботанички и измазанную мелом юбку математички, не ворчу по поводу задания, не обсуждаю, как на меня посмотрел физрук, не ахаю, не ругаюсь с пацанами и не заглядываю им за воротник (как Алка заглянула Алаше и протянула: «У… какой ты волосатый»).
Я молчу. Иногда я рисую. Молча. Поэтому они называют меня Немой.
Что я рисую
До сегодняшнего дня я рисовала девочек в профиль. Худеньких, конечно, не то что я. Одетых в пижамы. Или бальные платья. С красиво уложенными волосами. С хрупкими руками, протянутыми вперёд. Иногда эти девочки просто тянутся к чему-то, а иногда сжимают в руках свечу. И смотрят на неё большими глазами, как будто ждут.
Сегодня я рисую замок. Его очень просто рисовать. Сначала надо обвести несколько тетрадных клеток в высоту. Потом одни закрасить. А в других прорисовать окошки. А наверху — крыша треугольничком. Это башня. Их я рисую несколько штук. И все сажаю на основание. Это зал или что там у них было… Кухня какая-нибудь. Конюшня. А может, помещение для карет? Точно! Там, внутри — кареты! Их много, они просторные, обитые изнутри красным бархатом. В них запряжены лошади, которые могут двигаться со скоростью звука. Или света, что там быстрее? Я заволновалась: рисовать замки — просто, а лошадей — нет. Поэтому я нарисовала конюшню с закрытыми дверями.
Но мне хотелось нарисовать карету. И только я начала это делать, как моего локтя коснулась рука Алаши.
Он шёл мимо по проходу между партами и, как все мальчишки, горбился и задевал руками парты и затылки одноклассников. И мой локоть.
Алаша вышел к доске и стал рассказывать про землетрясения. Про то, что нужно прятаться в дверной проём.
Когда он шёл обратно, то снова задел мой локоть.
А когда сел на место, то громко сказал Фоксу:
— Крепость какую-то рисует!
— Тюрягу, что ль? — лениво спросил Фокс, и они оба заржали.
Тр-р-р-р-р! Это порвался мой целлофан.
Я стёрла ластиком линию, которую провела, чтобы изобразить карету, и захлопнула тетрадь.
И ещё что-то внутри захлопнула.
Крепко-накрепко.
Чтобы не заплакать.
Материнский капитал
И вот тут меня подозвала Симба. Симба — это учительница по ОБЖ, Наталья Николаевна Симбирская. Она пожилая, ходит всегда в одной и той же зелёной вязаной жилетке в рубчик, а от её взбитых волос пахнет лаком.
Она сказала:
— Макарова! Выйди на минутку.
Сама тоже встала и пошла за мной к двери.
Я решила, что она видела мой замок и сейчас начнёт возмущаться, что я рисую, вместо того чтобы слушать про землетрясения.
А толку-то, что я буду знать про дверной проём? У нас всё равно не бывает землетрясений.
Лучше бы землетрясение, чем то, что случилось с папой.
Симба посмотрела на меня пару секунд, а потом сдвинула брови и сказала:
— Лиза… У меня к тебе поручение. Понимаешь, Наташа, дочка, второго родила. Нам материнский капитал положен. А там очередь, понимаешь? На Мичуринском. Ты можешь съездить, записать её? В очередь записать. Я не знаю, может, ей номер какой-то дадут. Ты тогда мне этот номер привези. И спроси, сколько у них номеров в час успевают пройти. Чтоб мы время посчитали. Понимаешь, она кормит, надолго-то не отойдёшь. А там, говорят, двенадцать тысяч можно получить.
Скажу честно, я плохо поняла, что от меня требуется. Но решила, что лучше сбежать из класса, где Алаша, Алка и Фокс. Я буду ехать в троллейбусе, думать о папе.
Я кивнула и подумала, что Симбе, видно, нелегко приходится. У неё такие мешки под глазами. Наверное, этот маленький не даёт им спать по ночам.
Очередь
Я доехала до Мичуринского. Долго плутала по подворотням. Потом провалилась в снег и промочила ноги. Хотя тётенька, которая нам с папой всучила эти сапоги, клялась, что они непромокаемые. Мама ещё добавила: «Ну конечно. И стельки из золота сусального».
Наконец подошла к высоченному дому, у которого толпились тётеньки разных возрастов. Одни подпрыгивали на месте от холода, другие курили, третьи болтали и смеялись. Но их было очень много. Я глянула на подъезд — к нему вообще было невозможно подойти. Всё забито тётками. Я подошла к крайней. И вдруг поняла, что не могу говорить. Осипла. Почему вдруг?
— Извините, — прошептала я, — как записаться на получение?
— Что? — раздражённо переспросила крайняя тётенька.
На ней была тонкая фиолетовая куртка, с дырочкой на плече, из дырки торчали белые синтепоновые завитушки.
— Чего тебе?
— Мне… на получение…
— Получают без очереди! — со злостью сказала она.
Она вроде сказала, а получилось — словно дала мне по уху мокрой варежкой. Я открыла рот, но вспомнила, что у меня нет голоса.
Поплелась к подъезду.
— Извините, — несмело начала я, пытаясь пробраться среди тётенек.
— Ты куда? — вдруг спросила одна в красном пальто и черной шляпе, из-под которой торчали явно не мытые волосы, со слипшимися прядями.
— Я… на получение.
— А письмо где? В котором сказано, что можешь приехать?
— У меня ничего нет, — испугалась я.
— Тогда не дадут ничего, можешь не толкаться!
— Почему не дадут? — заволновались другие.
— Да вот ей не дадут, она получать без письма собирается.
— Обнаглела совсем? — спросили откуда-то с конца. — Мы тут что, идиоты все? Стоим, чтоб записаться, а она, вон, без письма хочет.
— Да, бывают же такие бессовестные. Я вообще со Щукинской приехала. Прописана тут у родителей.
— A у меня лялька уже три часа не кормлена.
— А сколько ей?
— Четыре месяца.
— Так уже можно по три часа не кормить.
— Ну конечно! Вы что, с ума сошли? Я по первому требованию кормлю!
— Вот и сами виноваты, что избаловали!
— На вашу посмотрю, как вырастет! Есть хочет дитё, а вы ей — по часам.
— К порядку надо с детства приучать! А то и вырастают потом такие! Которые внаглую — без очереди, без письма! Надо им. Всем надо!
— Да, молодая же, могла бы и постоять!
— Слишком молодая, у тебя точно двое?
— Да врёт небось…
Я испуганно озиралась. Они ко мне обращаются?! Что я им сделала?
Злобные курицы. Набросились. Клюют, клюют, клюют.
— Девчонки, уходит!
— Так я и говорю — халявщица какая-то. Денежки-то всем охота. А стоять неохота.
Я не уходила, я убегала. Снова путаясь в домах, пытаясь выбраться к остановке. Но дома изменились. Они набухли, стали огромными, серыми, и снег вокруг был грязным и чавкал, пачкая сапоги, которые мы купили с папой.
«Нет, вы подумайте, — сказала тогда мама, — обманули приличного человека. Ну зачем ты ей купил сапоги на рыбьем меху?» Я ещё долго думала в тот вечер, какой такой у рыбы мех…
Дома, лысые деревья, заляпанные грязью машины — все навалились на меня. Мне стало душно и страшно.
Я бросилась бежать. К счастью, подошёл троллейбус. Я забралась в него, испуганно оглядываясь. Все пассажиры превратились в молчащие серые мешки с песком. Подойди к любому, ткни его — он просыпется через дырку.
Душно-душно, я сейчас задохнусь.
В яме
И тут вошёл он. Псих. Сгорбленный, худой, с козлиной бородкой, с рюкзаком, в потрёпанной одежде. Он стал петь и смеяться. Громко. Он трогал людей за плечи, и они брезгливо отодвигались. А псих смеялся и приближался ко мне. А потом близко-близко подошёл и наклонил своё лицо к моему. Пахло от него ужасно. Я зажмурилась. Сейчас взорвусь. Сейчас умру. Хочу, чтобы это был сон. Проснусь, и его нет. Ничего нет! Ни людей-мешков, ни злобной очереди, ни маминых расширенных глаз!
— В яме! В яме! Эта в яме! — закричал псих мне в ухо и пошёл дальше.
Я не раскрывала глаз. Его слова были как ведро грязи, которое вылилось мне на голову. Его слова забились мне в уши, в рот, в нос, как серая гадкая вата.
Он давно вышел из автобуса, а я не могла дышать и слышать сквозь эту вату.
Что случилось?
— Зачем ты в очередь полезла? — всплеснула руками Симба. — Тебе надо было спросить, какой у крайней девушки номер! Я же тебе объясняла. Просто надо было узнать номер для Наташки моей. Конечно, они тебя попёрли. Там некоторые по четыре часа стоят на морозе. А Наташке нельзя после кесарева столько стоять. И я не могу… я же там как конь на привязи.
Я плохо слышала Симбу через свою вату.
— Ладно, ладно, — забормотала она, — ничего, не страшно… в другой раз… может, кого другого попрошу. Ничего, Лиз, ладно.
Я кивнула.
— У тебя что-то случилось, — вдруг спросила она, вглядываясь в меня, — дома? Что-то не так?
Я сглотнула комок ваты.
— Всё в порядке. У нас ничего не случилось.
Да. Дома и правда ничего не случилось.
Это с миром какая-то ерунда произошла.
Все взяли и отвернулись от меня.
Я видела кругом только толстые серые спины, через которые ни достучаться, ни прорваться, ни крикнуть так, чтобы услышали.
Часть 5
Розовая рубашка
В воскресенье утром, по дороге к бабушкиному дому, вата стала не такой плотной.
Мама отправила меня обедать к бабушке. Ей некогда готовить суп. Я могу и сама сварить, но понимаю, что дело не в супе. Мама должна побыть одна. Потому что завтра — понедельник. Можно отвезти папе передачу. Она должна собраться с мыслями, чтобы купить всё, что нужно. И ещё ей всё-таки нужно приготовить и свои вещи. Потому что она, как и я в школу, должна ходить на работу, словно ничего не случилось.
Вчера я уже поняла, что это дико тяжело, и решила проявить солидарность. Оставила её — собирать вещи и мысли.
У бабушки что-то с глазами. Она стала плохо видеть.
— Давно? — спрашиваю я.
— С пятницы, — говорит она грустно.
Я снова ощутила себя кастрюлей с кипятком. И кипяток словно пролился мне на коленку. У меня даже «с-с-с-с-с» вырывается от боли. Ведь это я сказала бабушке в тот день ТУ новость. Значит, я виновата в том, что бабушка теперь плохо видит.
— Прости, но я правда… не знала, — бормочу я, утыкаясь ей в плечо.
Она в старенькой, но очень красивой тёмно-розовой рубашке и в джинсах. Она всегда так одевалась, когда мы собирали на даче яблоки. Сочные, со сладким запахом. Бабушкино плечо пахнет летом, словно впитало запах тех яблок. Хотя сейчас и зима, и занавески на бабушкиной кухне колышутся от пробравшегося через заклеенное окно ветра.
— Ты что? — пугается она. — Что ты… что ты?! За что?
Я объясняю. Она растерянно улыбается, потом набирает воздуха и выпаливает:
— Что ты, глупенькая? Разве ты виновата? Что ты… Ну-ну… давно ты мучаешься? Дурочка! При чём тут ты?!
Я снова утыкаюсь в розовое, пахнущее яблоками плечо. Вдруг понимаю — я вон какая дылда выросла. Огромная, несуразная, как лошадь. А бабушка стала маленькой, сухонькой, как мотылёк. Если я захочу — легко могу её приподнять. А всё равно получается: она, хоть и слабенькая на вид, внутри сильная и даже такую лошадь может легко утешить.
Папины кудри
У бабушки полно фотографий. Цветные, чёрно-белые, они повсюду: в шкафу, на комоде. Там и мы с Иркой маленькие, и маленький папа, и бабушка с дедушкой молодые, смеющиеся, возле какого-то пансионата. Ирке не нравится её фотография, она всё бурчит, что она давно уже не этот толстый младенец с черешнями на ушах, а красавица. И в доказательство притащила бабушке целую кучу фоток с Мальдив, куда они ездили отдыхать с Костей, где она позирует то так, то этак на берегу океана.
А мне Ирка нравится младенцем. Наверное, она тогда не была такая вредная, как сейчас. Кстати, после того как она с Костей познакомилась, ещё вреднее стала. Всё учит меня жить. Так делай, так не делай, школа — это ерунда, главное — работа. Ага, ерунда. Попробуй вон, походи каждый день туда, где тебя считают немой. Но Ирке я о своих трудностях не рассказываю. Какой смысл?
Я смотрю на фото маленького папы. Ему годика три. Он держит в ручках грузовик и рассматривает его с серьёзным видом.
— У него такие ресницы были, что девчонки все завидовали, — говорит бабушка, входя в комнату с миской квашеной капусты, — они его дразнили: «Коля, дай нам ресницы, дай нам кудри свои!»
Бабушка ставит миску, проверяет, на месте ли все приборы и тарелки, и подходит ко мне.
— А он злился, — улыбаясь, говорит она, — бегал, всё пытался волосы смочить, чтобы они не кудрявились.
Я смотрю на её глаза. Сейчас они плохо видят то, что снаружи. Но они всегда видят то, что у бабушки внутри. И я тоже вижу то, что внутри.
— А сейчас его постригли, наверное, — говорит бабушка и начинает кашлять. Отворачивается и уходит.
А я быстро открываю сервант и целую папину фотографию. Ту, на которой у него кудри. Кудри, на которые он злился.
Гости
Звонят в дверь. Пришли гости — Костя и Ирка. Бабушка ахает, целует их обоих (непонятно, с чего Костю — он что нам, родня?). И бежит. Сначала в комнату — ставить ещё два прибора, потом на кухню — печь бисквит. Потому что Костя любит бисквит. Тоже мне, принц гадский.
— Без бисквитов не можете? — шёпотом говорю я Ирке.
— Ну зачем ты так? Попробуй её отговори! Мне кажется, это даже хорошо, пусть готовит.
— Конечно! Всё для Костеньки, всё для любимого!
— Дура ты.
Это Костя услышал. Вопросительно посмотрел на Иру. Я обижаюсь насмерть, просто на всю жизнь. Она мало того что болвана этого приволокла, так ещё и опозорила меня перед ним. Я, может, и дура, а она — предательница настоящая.
— Я имела в виду, что бабушка отвлечётся немного! — говорит мне в спину Ира, но я машу рукой и закрываюсь в ванной.
А дедушка в коридоре Костю приветствует. Я включаю воду посильнее, чтобы не слышать их разговор.
— И что вы думаете? — раздаётся Костин голос, и я не выдерживаю. Комкаю свою идиотскую гордость и почти закрываю кран. А руки всё равно сую под воду, не соображая даже, горячая она или холодная, — вдруг Костя в ванную решит зайти?
И слышу всё. Всё, что случилось с папой.
Что случилось с папой
Оказывается, он давно уже ездил в суд. Несколько лет. Шло следствие. Он был одним из обвиняемых.
Мой папа пишет детские рассказы. Но это не работа, это хобби. За рассказы иногда платят, конечно. Но так, по пятьсот рублей. А у него всего штук пять опубликованных.
В общем, не проживёшь на это. Вот он и работает экономистом в одной, как он говорит, «конторе», которая занимается закупкой оборудования.
А раньше, когда я была маленькая, он работал в другой конторе, которая тоже занималась закупкой оборудования. Иностранного. И вот там он сделал одну штуку. Он подписал документ, который не имел права подписывать. На него надавило начальство, он и подписал. Побоялся лишиться работы.
В общем, папа там ещё несколько лет продержался, а потом контора сама развалилась. И папа нашёл, хотя и с трудом, новую работу.
Но тот документ… который он не имел права подписывать, — он остался.
По этому документу выходило, что начальство, которое надавило на него, незаконно получило огромные деньги. А подпись на нём стояла папина.
Сначала обвинили то самое начальство. Троих людей — двух мужчин и одну женщину. А они уехали за границу! И там скрываются! И тогда обвинили папу и одного его коллегу. Потому что надо было кого-то обвинить.
— Понимаешь, Костя, там такие деньги, — проговорил дедушка, — мы даже и не слышали о таких…
— Зачем же он подписал? — спросил Костя.
«Всё тебе знать надо, всезнайка паршивый. Не виноват папа, и ладно!» — подумала я, но сама прислушалась., — Боялся потерять работу. Семья, двое детей. На дворе кризис был.
— И что теперь?
— Теперь… подали на апелляцию.
— То есть могут отпустить?
— Мы надеемся, — твёрдо сказал дедушка.
Я выдохнула. Папу могут отпустить?! Да? Всё кончится?
— А если… если нет?
«Заткнись, Костя, придурок! Его отпустят!»
— Пять лет, — сказал дедушка, — в колонии.
«Нет и нет, — подумала я, — раз он невиновен, то его отпустят. Вот тогда я припомню твоё „если нет“, Костя!»
И только тут я поняла, что ошпарила руки! Сильно! Вода всё-таки горячая оказалась.
Руки стали ярко-розовыми, огромными, как надувные! Больно ужасно!
Но это неважно, боль не имеет значения. Главное — мне есть на что надеяться.
Ирка и я
Бисквит у бабушки вышел вкусный. Огромный, как пароход. Бабушка сказала, что забылась и взбивала яйца дольше, чем нужно. Поэтому такой высокий и вышел.
Ирка толкнула меня под столом. Я пожала плечами. «Дуру» никто не отменял.
После обеда я отправилась в комнату. Там стоял старенький патефон. И куча пластинок.
— О, Джо Дассен! — радуется Ирка, появляясь за моей спиной. Она забирает у меня пластинку и сдувает с неё пыль. — Помнишь, мы под неё скакали на этой кровати?
Я молчу.
— Неужели не помнишь? Бабушка ещё переживала, что мы ей все банки разобьём с вареньем, которые под кроватью стояли. Лиза! Ну ладно, прости за «дуру»…
— Это была «Абба», а не Дассен. Или, как её… «Баккара»!
— А по-моему, Дассен!
Она потянула меня к кровати. Мы плюхнулись, и что-то звякнуло.
— Банки же! — восклицает Ира. — Забыли, дурилки.
Я улыбаюсь.
— В субботу мы с тобой поговорить не успели. Мы же с мамой ТУДА ездили. Ох, Лизка, что там творится… Грязно, все толкутся, орут. Психуют, что у них не возьмут. А всё строго по списку. Мы вот принесли карамельки. А их разворачивать надо было. С бумажками нельзя. Банки они все вскрывают. Им надо понять, что мы их не сами закрутили и не впихнули что-то запрещённое. Хлеб передали. А его порезать надо было. Показать, что внутри ничего нет. У нас не было ножа. Мы руками поломали.
— Грязными?
Ира грустно улыбается.
— Хуже всего, что она лекарства не могла ему передать. У него же давление. А лекарства пропускает врач. А врач только по четвергам.
— Как же он справится? — пугаюсь я.
— Вот как-то…
— А увидеться с ним можно?
— Очень непросто… Адвокат его видел. Говорит, бледный. Но держится. Там ещё кафе есть… Мама заказала ему еды. Горячей. Кучу денег там оставила.
— Деньги-то чего считать? — злюсь я.
— Лиза… Мама говорит, их столько ещё предстоит потратить…
— Но за еду-то горячую мы в состоянии заплатить?!
— Главное, чтобы она ему досталась, хоть немного.
— А кому ещё?
— Там сто человек.
— В одной комнате?!
— Да.
Меня передёргивает. Папа, папа, милый папа, Хлеб-с-Вареньем и детские рассказы… Как он сможет там продержаться?!
— Я напишу ему!
— Пиши… Маме отдашь. Она завтра снова поедет. Опять попытается лекарства пропихнуть. Говорит, ей работу пропустить придётся. Как бы не выгнали. А теперь она ведь одна будет деньги зарабатывать…
Мы молчим. Я не осмеливаюсь возмущаться про деньги. Они ведь все правы — никуда без них.
— Ир… А адвокат что говорит? Отпустят его?
— Никто не знает.
— Но надежда есть?
— Надежда есть…
Мы опять молчим. Вдруг Ирка порывисто вздыхает и обнимает меня. Я сразу вспоминаю нас с ней на этой кровати, прыгающими под музыку. Да, это всё-таки был Джо Дассен.
Я вижу в оконном стекле Костю. Он возникает на пороге. За окном темно, а в прихожей яркий свет, он хорошо отражается. Смотрит на нас. И тихонько уходит.
Ночью
А ночью я лежала и думала, что Ирка может обсудить всё с Костей. Бабушка — с дедушкой. У меня есть мама. Но я боюсь её расстроить. Она иногда все слова шиворот-навыворот понимает, а говорить цифрами я пока не научилась.
Нужен мне человек «моего калибра» (папино словечко). Вот Андрюша — моего. Жаль, что всё кончилось.
Я лежала, смотрела на звёзды, которые ещё мы с Иркой приклеивали к потолку (у половины отклеились уголки), слушала, как у соседей внизу безнадёжно кричит ребенок, и вспоминала, как оно получилось с Андрюшей.
Часть 6
Андрюша
Андрюша ниже меня на голову. У него карие глаза, они постоянно слезятся, словно он хочет заплакать. Волосы у него тёмные, на них видна перхоть. Он вообще такой… неопрятный. Рубашка всегда мятая, чернота под ногтями, ботинки грязные даже в сухую погоду. Тетради и книги у него замусоленные, рюкзак в бурых пятнах.
Хотя я не знаю, может быть, вблизи все мальчишки такие. Я их, если честно, не разглядывала. Только Андрюшу, да и то не по своей воле.
Наша дружба (хотя я бы таких громких слов не произносила) началась со смешка.
Был диктант. И прозвучала какая-то длинная фраза про степь. (Андрюша сидит за моей спиной, на второй парте.) И он шёпотом сказал: «А степь через „а“ или через „у“?». Так, никому, он один сидит. Я не удержалась и хихикнула. Хотя обычно строю из себя немую и вообще на шутки одноклассников (тупые на редкость) не реагирую.
После уроков я, как обычно, отправилась в туалет — пересидеть, пока одноклассники одеваются внизу. Терпеть не могу, когда девчонки долго и манерно застёгивают ботинки, вздыхают, что поцарапали на этой дебильной физре маникюр, парни ржут и стреляют друг у друга сигареты, а потом все вместе договариваются пойти поиграть в автоматы или зайти к кому-то на «кинцо да музончик».
Поэтому я наблюдаю за ними из окна туалета. Потом спускаюсь.
На этот раз в раздевалке остался Андрюша. Он запихивал в рюкзак пакет со сменкой, пакет не влезал. Тогда Андрюша выложил учебники и затолкал пакет, но теперь не влезали учебники. Я собиралась пройти мимо, но увидела, что после всех его ухищрений из рюкзака что-то выпало. Белое, маленькое и твёрдое. Оно закатилось под стойку гардероба. Я наклонилась и вытащила белого зайца. Такого, с намагниченными лапками. Его можно прицепить куда угодно. Я только открыла рот, чтобы сказать Андрюше о зайце, как вдруг он резко обернулся, заметил игрушку у меня на ладони и схватил её.
— Дай сюда!
«Да пожалуйста!» — подумала я и рванула к выходу. И решила, что завтра посижу в туалете ещё дольше.
Андрюша догнал меня у школьных ворот.
— Ну извини, — пробормотал он, — я думал, ты…
— Что?
— Да ничего. Я знаю, что тупо таскать его с собой.
— Просто это… мне папа подарил.
И дальше, по дороге домой, Андрюша неожиданно вывалил на меня всю свою историю. О папе-дальнобойщике. Который перевозил грузы. А этот заяц у него на зеркале сидел. Андрюшке, тогда трёхлетнему, зайка понравился, и отец снял ему с зеркала. А через некоторое время мама ушла от папы. И папа уехал в Питер. Возит грузы в Финляндию. А заяц этот дурацкий теперь живёт в рюкзаке.
— Ну это типа как… связь с ним, — бормотал Андрюша, — вроде телефона. Я вот думаю, у него наверняка есть другой заяц теперь.
— Это необязательно, — сказала я, решив, что другим зайцем он называет другого сына.
— Да нет! Это было бы круто. Понимаешь, у него заяц на зеркале, а у меня в рюкзаке. И мы этими зайцами как бы связаны. Как линиями телефонными. Бред, конечно, — хмыкнул он, поддавая ногой по камешку.
Я не знала, что сказать. Чувствовала я себя дико неудобно. Как будто тоже должна рассказать свою историю. Про то, как мне было плохо. Но я ничего не могла припомнить. У меня есть и папа, и мама, и сестра, хотя она бывает довольно противной, особенно рядом с Костей. И все они меня не обижают.
В общем, очень я себя по-дурацки чувствовала. Как на уроке, когда страшно чешется горло, а кашлянуть стесняешься, и пытаешься сделать это с закрытым ртом, и понимаешь, что выглядишь как идиотка.
— А ты на картонке где катаешься? — спросил неожиданно Андрюша.
— Со стороны моста, — соврала я.
Не катаюсь я на картонках по снежным горкам, но там видела пару раз девчонок на санках.
— Прикалываешься? Это ж для малышей. Хочешь, я тебе настоящую трассу покажу? Там реальные виражи.
Произнося это, Андрюша смотрел в сторону, на проезжающие машины, и слюна у него изо рта брызгала, и пальцы дёргали язычок молнии на пуховике.
— Я вообще не очень люблю… — начала я.
— Там полюбишь! — пообещал Андрюша, ещё яростнее дёргая язычок молнии. — Давай сегодня в шесть? Ну пожалуйста. Просто я сам это место недавно открыл, и так хотелось с кем-то поделиться, а…
Он оборвал себя, но я догадалась: сказать он хотел «а не с кем». И кивнула.
Как всё кончилось
Мы тогда здорово накатались. Склон у реки был крутой, с зарослями сухой травы и кустиками, торчащими из-под снега, и вот на них-то мы здорово подпрыгивали. Я себе всю попу отбила, а Андрюха порвал рукав пуховика, зацепившись за ветку какого-то большого куста, который мы старались объезжать. Но всё равно было круто, потому что когда я съезжала, то Андрей складывал руки рупором и кричал:
— Внимание, внимание! На старте команда бобслеистов из Южной Африки! Они в первый раз увидели снег и горки и сейчас отобьют себе все африканские конечности!
Я падала набок уже наверху и съезжала, перекатываясь, вниз, а Андрюха, изображая кого-то другого, называл меня асфальтовым катком, и это опять было смешно, а не обидно, потому что он с серьёзным видом благодарил меня за то, что я так аккуратно заасфальтировала горку.
Накатавшись, мы залезли на мост, перегнулись через перила и стали смотреть на уток в бурлящей вокруг камней речке.
— Как думаешь, почему в речке вода не замерзает? — спросила я.
— То, что не замерзает, — ерунда, — хмыкнул Андрей, — пугает, что она горячая! Посмотри, вон там вообще пар идёт.
— Думаешь, в речку с заводов всякую дрянь сливают? Вот гады, а?
— Нет. Я думаю, они дрянь выпивают, а в речку сливают дистиллированную воду.
Лицо у Андрюши было очень серьёзным, и я не сразу поняла, что это шутка. А Андрюша тем временем достал из рюкзака своего зайца и прикрепил намагниченными лапами к перилам. Получалось, заяц тоже смотрит на уток, а они — на него.
Подошла бабушка в зелёном пальто, за руку она держала девочку в смешной шапке с кроличьими ушами. Бабуля достала из чёрного ридикюля батон хлеба, отломила кусок и дала девочке. Та принялась крошить батон уткам. Бабуля и нам протянула кусок батона.
— Спасибо! — обрадовалась я и стала ломать его на маленькие кусочки, а Андрюша поймал один и сунул зайцу в лапы. Мордочка у зайца стала горделивая — вот он какой, хлеб у уток отхватил.
— У тебя есть мечта? — вдруг спросил Андрюша, глядя на своего зайца.
От неожиданности я чуть не уронила весь кусок в воду. Конечно, у меня была мечта. Я хотела стать смотрителем маяка. Купить кучу книжек и запереться с ними в каменной башне с прожектором. Но я никому не говорила об этом. Да и как это сказать? Ведь любой нормальный человек спросит: «А что для этого закончить надо?»
Но тут я сообразила, что Андрей спрашивает, потому что сам хочет о чём-то рассказать.
— А у тебя? — спросила я и кинула кусок побольше наглому жирному селезню, который вылез на снег.
Кинула подальше, чтобы он дал возможность покормить уточку, боязливо ковылявшую за ним.
— Есть. Хочу, чтобы меня Фокс и Алаша к себе приняли.
— Фокс и Алаша? — удивилась я. — Они же п…
Я прикусила язык.
— Придурки? — просиял Андрюша. — Ну конечно. Они тебе и не могут нравиться. Ты спокойная, а они хулиганы.
Я хотела возразить, что не такая уж спокойная, у меня и торнадо внутри бывает, но он не дал мне сказать:
— Понимаешь, они настоящие парни. Сильные. Ничего не боятся.
— Попадёшь к ним — сам придурком станешь, — прошептала я, кидая кусочек хлеба уточке-хромоножке.
— Не стану! — пообещал Андрей. — Понимаешь, если я к ним попаду, то, наоборот, смогу следить, чтобы они гадости не делали. Я буду вроде как шпионом, понимаешь?
Я с сомнением взглянула на Андрюшу. Мне показалось, он врёт. Ничего он не будет следить. Просто станет частью шайки, которая всех унижает. Но хочет, чтобы я это одобрила. Не дождётся!
— Знаешь, они мне кажутся безжалостными. Они как-то стояли в «Пятёрочке» передо мной и шутили с кассиршей, но шутки у них… злобные, что ли.
— А я буду следить, — упрямо повторил Андрей и, забрав у зайца хлеб, бросил его уткам. — Зато люди меня будут нормально воспринимать. Нормально на меня смотреть.
— На тебя и так все нормально смотрят.
Он что-то хотел возразить. Потом снял зайца и вдруг схватился за рукав куртки:
— Уй! Порвал! Маман убьёт. Она же кучу денег за неё выложила на Черемушкинском.
— Пошли к нам, зашьём, — предложила я, с грустью наблюдая, как толстый селезень всё-таки спихнул в реку хромоножку, — чтобы она не сразу разглядела.
Дверь открыла мама — она сидела на больничном, лечила ангину и ходила в маске, чтобы меня не заразить.
Мама налила нам чаю, разрезала пополам «Калорийную» булочку, достала из холодильника маслёнку и пошла в комнату зашивать куртку.
Мы, хихикая, выковыряли из булочки изюм и орешки, представляя, что это тараканы, как в истории про булочника Филиппова.
— Что это, булочник? — грозно спрашивала я, изображая царя.
— Изюм-с, — почтительно кланяясь, отвечал Андрей и отправлял «таракана», который извивался в его пальцах, в рот.
Потом мама вынесла Андрюхе куртку.
— Сейчас, — сказал Андрюша, — а у вас пуговицы не найдётся? И газировки?
Мама принесла коробку с нитками, выдала Андрюхе пуговицу от моей детской шубы, большую и коричневую. Он кинул её в стакан с газировкой и сказал:
— Пуговица, ко мне!
И пуговица поднялась наверх. Потом он сделал руками пассы и сказал:
— Пуговица! На дно!
И она опустилась. Я захлопала, а мама улыбнулась под маской.
— Папа научил, — скромно сказал Андрюха, надевая куртку, — когда я маленький был. Ну, спасибо, я пошёл.
Мама закрыла за ним дверь. А я всё сидела на кухне, наблюдая, как пуговица, уже без Андрюхиных пассов, то поднимается, то опускается.
— Ну и что? — спросила мама. — Других кавалеров у вас в классе не нашлось? Без косоглазия?
— Какого косоглазия? — не поняла я.
— Ты что, не заметила? У него же глаза косят. Сколько ему? Твой ровесник? Тогда, скорее всего, глаз уже потерян. Родители у него дураки, что ли? В детстве надо было операцию сделать. Раздвинуть глаза. Это несложная операция. Помнишь Регину, у бабушки на даче? Ну, в очках. Ей эту операцию ещё в год сделали, и сейчас нормально видит, я с её мамой разговаривала.
Мама сняла маску и взяла стакан с заваренной ромашкой. Я хотела сказать, что родители Андрюши не дураки, они в разводе, и что он здоровски шутит, но что толку? Мама же сняла маску, то есть разговаривать со мной не сможет. Не будет раскрывать рот, чтобы из него не вылетели бактерии и не сели на меня. Мама всегда заботилась о моём здоровье.
Поэтому я молча сидела и смотрела на пуговицу, которая наконец-то утонула и больше не всплывала.
Но это был ещё не конец нашей дружбы. Настоящий конец настал на следующее утро.
Друг Дроботенко
Вечером вернулась Ирка. Они с Костей тогда у нас жили. Это сейчас Костя снял квартиру и забрал туда свои вещи и Ирку заодно. А раньше они жили в нашей гостиной. Целых полгода мне приходилось накидывать поверх ночной сорочки халат, чтобы мимо Кости пройти, и сушить бельё не в ванной, а в своей комнате. И картошку на него тоже чистить.
Правда, когда родители уезжали на дачу, мы с Иркой и Костей заказывали пиццу и играли в «Дженгу» и «Монополию», но это редко.
Так вот, вечером пришла Ирка, и, пока она ужинала, мама ей что-то говорила вполголоса. А потом Ирка пришла в мою комнату, разлеглась на кровати, закинула руки за голову и спросила:
— У тебя друзья вообще есть?
— Да, — отчеканила я, сообразив, что именно сказала ей мама, — Андрюша. Дроботенко.
— Андр-рюша, — повторила она, нажимая на «р», — Др-роботенко. Надеюсь, он ещё и Игор-ревич. А то «р» маловато.
— Что тебе нужно, Ир?
— Да мамуля беспокоится… Что у тебя нет друзей.
— Как нет? У меня есть друг!
— Ну да, ну да, — повторила Ирка, но тут Костя позвал её смотреть кино.
А утром в дверь позвонили. Я опаздывала в школу, поэтому стояла на коврике в прихожей в одном ботинке, во рту — бутерброд с колбасой, на тумбочке — недопитый чай. Ирка меня потеснила и открыла дверь.
— О, — сказала она, — друг Дроботенко?
Андрюша поклонился с дурашливым видом. Я быстро жевала бутерброд. Но тут в прихожую вышел Костя. Он высоченный, весь такой красиво одетый. У него только два костюма, но оба — «Версаче», и он страшно ими гордится. И вот вышел Костя в своём «Версаче», туалетной водой пахнет за километр, и протянул руку моему «другу Дроботенко».
А Ирка сделала мне сначала страшные глаза, потом покачала головой. «Мол, ну и чудо-юдо этот твой Дроботенко». И я невольно сравнила их с Костей. Один низкий, другой высокий. Один — в мятой рубашке, другой — в «Версаче». Один — нормальный, другой — с косоглазием, которое я сейчас действительно заметила.
Я отвернулась от Ирки, допила чай. Андрюша пошёл к лестнице.
— Поторопись, — прошептала Ирка, ткнув меня пальцем в бок, — ухажёр ждёт!
— Да не ухажёр он мой, — разозлилась я, — он мне никто вообще! Абсолютно!
Ирка закрыла дверь, я подошла к лестнице и увидела, что Андрюша ещё на лестничной площадке и всё слышал. У него это на лице было написано.
До школы мы шли молча. А в классе он сразу пересел на самую последнюю парту. Аж за Фоксом и Алашей. На вторую парту никто пересаживаться не хотел. Так она и осталась пустой. Если моя парта — замок, то пустующая вторая — ров, который его окружает. Для защиты от врагов.
Часть 7
Мои листочки
Дни побежали быстро-быстро. Мама исхудала, побледнела. Стала молчаливой, раздражалась по пустякам. Ирка помогала, как могла, я тоже старалась, но маме больше всех приходилось тащить на себе.
Она видела папу. Сказала, что он покрестился. И у него выпал зуб, а вставить некому. И он начал курить.
Я всё кругом заклеила листочками. Такими, с клейкой полоской, разноцветными, на которых можно писать.
Вот розовый листочек:
«Когда папы нет рядом…
Это как идёшь по улице в метель, а у тебя нет шапки, шарфа, варежек и даже карманов, чтобы спрятать руки, а снег больно, до слёз, бьёт тебе в лицо».
Вот жёлтый:
«Когда папы нет рядом…
То идёшь по дороге вдоль шоссе, и каждую секунду хочется шагнуть туда, прямо в гущу пролетающих со свистом машин».
Вот оранжевый:
«Когда папы нет рядом…
Во всём виновата мама. Потому что больше некому».
Иногда я срываю какой-нибудь, делаю самолётик и швыряю в окно. Становится легче. До следующего листочка.
А потом произошло ТО СОБЫТИЕ.
После двух уроков труда мальчишки устроили мне такой «сюрприз», который я, наверное, никогда не забуду.
И теперь я не могу спать, укрывшись одеялом с головой. Если оно нечаянно накрывает меня, я просыпаюсь и сбрасываю его. Мне кажется, что это куртка Алаши, его дутый синий пуховик, который они набросили мне на голову у кабинета труда…
Как правильно резать селёдку
Это была суббота. Два урока труда. Ирина Евгеньевна объявляет: «Сегодня делаем винегрет». Мне поручают нарезать селёдку. Я пытаюсь где-нибудь приткнуться с доской для нарезки и ножом, но всем мешаю. Тогда я в конце концов пристраиваюсь сбоку. Надрезаю пакетик с селёдкой, масло льётся наружу. Иду за тряпкой, вытираю пятно. Подцепляю селёдку вилкой, укладываю на доску, пытаюсь нарезать. Она скользит, выворачивается, как живая. Девчонки, сидящие за моей спиной, переговариваются и смеются.
— Лиза, — говорит одна из них негромко, — а тебе приятно, если бы тебе пукнули прямо в лицо?
Я поворачиваюсь. Ах, вот в чём дело! Наши столы — это сдвинутые вместе парты. Чтобы нарезать селёдку, мне пришлось склониться над доской довольно низко. Мой зад оказался как раз напротив лица одной из одноклассниц. Я не делала того, о чём она говорила. Это была просто шутка. Но как на неё ответить?
— Что? — переспрашиваю я, пытаясь выиграть время.
— Ничего! — хором отвечают они.
Одна из них прыскает, зажав рот. А я отворачиваюсь и режу селёдку. Режу и режу. Режу и режу. Как апельсин. Чем тоньше — тем дольше.
— Макарова!
В проходе между столами возникает Ирина Евгеньевна. Она ярко накрашена, и видно, что фартук подбирала по цвету, самый подходящий к брючному костюму. Нежно-сиреневый.
— Ты зачем так мелко селёдку накрошила? Это же форшмак какой-то!
Девчонки улыбаются.
— Так режет селёдку мой папа, — говорю я, не глядя ни на кого.
— Папа — повар? — уточняет Ирина Евгеньевна. — Тебе повезло! Нам, конечно, до поваров далеко. И не понять, зачем селёдку к винегрету крошить в хлам.
Девчонки смеются. Когда Ирина Евгеньевна отходит, кто-то шепчет, что в сентябре её бросил муж.
— Ага, — говорит кто-то вполголоса, исподлобья глядя на учительницу, — витамина «М» не хватает.
Я не спрашиваю у них, что это за витамин такой. Щёки горят, в груди тоже жарко, и я вообще боюсь повернуться на этой псевдокухне со сдвинутыми столами. Боюсь, что растаю, как Снегурочка, от напряжения, от страха снова привлечь к себе внимание, от слёз, которые уже подступили к горлу.
Поэтому я выбегаю из класса первая, едва прозвенел звонок.
И тут, у выхода, мне на голову набрасывают куртку, хватают за руку и в руку… суют… что-то мокрое и продолговатое. Мягкое и живое.
Я кричу. Отдёргиваю руку, сбрасываю куртку и, к своему ужасу, обнаруживаю себя в толпе хохочущих мальчишек. У них раскрыты рты, видны зубы, и хохот такой злой, как у разъярённого джина, который вырвался из бутылки.
— Что у вас происходит? — гремит Ирина Евгеньевна, мальчишки разбегаются, и она усаживает меня на скамейку.
Среди убегающих мальчишек я вижу Андрюшу. Лицо у него бледное, и он не смеётся.
Трудовичка села рядом, и я неожиданно приникла к её плечу. От неё пахло винегретом. Обычно мы съедали в конце занятия то, что приготовили…
Последний звонок Андрюши
— Это был палец! — кричал Андрюша в трубку. — Да ты пойми, Алаша палец водой намочил и сунул тебе в руку! Это старый прикол! И вообще, они не тебя ловили! Они Алке хотели этот прикол устроить! От неё же Фокс тащится, а она ему отказала!
— Больше не звони, — прошептала я и сразу повесила трубку.
Часть 8
Папино письмо
— Макароны, две пачки, — сказала мама, — нет, давайте четыре: две — спагетти, две — рожки. Так. Сгущёнка. Восемь. Да, восемь штук.
Мама произносила «макароны» и «сгущёнка» напряжённо, а «две» и «восемь» — спокойно.
Я стояла рядом, держала пакеты и вспоминала, как она обнимает Ирку. Ирка выше мамы. Когда мама её обнимает, Ирке приходится склонять длинную шею. Ещё она специально покупает джинсы длиннее, чем нужно, и их штанины вечно волочатся по земле. Мама её ругает — и за искривлённый позвоночник («Ну что ты горбишься? Вот бросит тебя твой Костя, такую горбатую!»), и за грязные штанины («Подтяни штаны, вот бросит тебя твой Костя, такую неряху!»), — но всё равно обнимает. Потому что Ирка с шеей и джинсами похожа на двойку.
Я смотрю на своё отражение в витрине лотка, где продают колбасу, а на весах лежат свиные рёбра, и думаю, что я, пожалуй, ни на какую цифру не похожа.
То есть я могла бы быть похожа на восьмёрку. И если маме так это нужно, она могла бы меня не откармливать так, словно собирается сдать в эту палатку на колбасу. Могла не мешать мне не есть, если я не хочу. Тогда бы у меня была талия, и я стала бы восьмёркой, и она меня тоже бы обнимала…
Мы с мамой купили кучу сигаретных блоков, сушек, конфет, упаковок с лапшой, рисом, кашами-минутками, колбасу с сыром и много-много всякой еды, которой папе хватило бы на месяц, если бы он был один и ни с кем не делился.
Костя отвёз маму к папе и помог отнести эту передачу. А мама привезла мне неожиданный подарок. Письмо! Из него выпали бусы! Папа их сделал из крышечек от быстрорастворимой лапши. Плавил крышечки, пока они не скатывались в шарики, и нанизывал на нитку.
Я поскорее развернула сложенный вчетверо листок из школьной тетрадки в клетку и проглотила письмо строчку за строчкой. Меня унёс водопад папиной нежности, ласковых прозвищ, которые он вспомнил. Он написал, что любит меня, и когда я это прочла, то всхлипнула.
Когда мне было три года, мама убегала на работу раньше папы. А папа будил нас с Иркой, кормил, одевал и отводил в садик и школу. Я помню, как он умывал меня утром. Большая, чуть неловкая, жестковатая мужская ладонь.
Мама ругалась: «Ну что это за умывание? Просто размазывание воды по щекам. А глаза? Ну посмотри, вся грязь в глазах осталась!»
«Кошмар, — трагически подвывал на это папа, — надо было вымести её веником».
«Лучше бы веником, — ворчала мама, — что люди подумают?»
Не знаю, может, тогда и правда надо было грязь из глаз веником убирать, чтобы люди думали о нас хорошо, но сейчас я снова ощутила эту прохладную ладонь на щеках, и меня вдруг отпустило. Тот случай, с пуховиком и пальцем, — он растворился в папиной любви, как аспирин в стакане. Пш-шик! И нету. Только пузырьки пощипывают.
Я стала перечитывать. Перебирала слова, словно бусы. Глаза щипало, в груди жгло, а я утирала слёзы и думала: «Эгей, Хлеб-с-Вареньем, да ты настоящий ручеёк, в тебе умыться можно».
Это было очень странное чувство. Папа далеко, но сейчас он был рядом. Я заглянула к маме. Она тоже читала папино письмо. И вдруг я подошла и сама её обняла. Глазами ухватила «родная моя». Отвернулась и разомкнула руки. Вдруг ей сейчас это не нужно? Но она удержала мои ладони у себя на груди. Так я и стояла, хотя жутко заболела спина, но я не смела шелохнуться, потому что чувствовала на своих запястьях её раскалённые слёзы.
Мальчик-скамейка
В понедельник у нас оказалось целых два пустых урока подряд — англичанка заболела, а перед алгеброй и так было окно.
Опасаясь насмешек Фокса, я ничего не рисовала. Просто сидела за партой, смотрела прямо на доску, где математичка написала примеры, чтобы как-то нас занять. Решать их никто не собирался, у неё всё равно не будет времени проверить, она вообще копуша, ей бы материал успеть дать.
Я тоже не решала, думала о папе. Всё пыталась представить себе, как он там живёт. Как справляется. И среди этих мыслей была одна, которая меня тревожила. Очень тревожила. Даже пугала.
А что, если ТАМ есть люди, которые… ну, которые могут папой командовать? Заставлять делать то, что они хотят. Стирать им носки или… чай носить. Моего папу! Взрослого уважаемого человека, который попал туда абсолютно случайно!
У меня внутри всё стекленело от ужаса, когда я представляла, что там могут быть люди, которые что-то ему прикажут. Это было ужасно, и как папа бы это пережил, я не знаю.
Я напряжённо размышляла об этом всю алгебру. Мне жутко хотелось домой — перечитать письмо. Поцеловать каждую букву. Но я подождала, пока все рассосутся из школьной раздевалки. Сейчас у меня не было никакой брони, любой мог ранить колкостью. Наконец я подбежала к нашему подъезду. Полезла в карман за ключами и вдруг замерла.
У подъезда на четвереньках стоял Андрюша. А сверху, как на скамейке, сидел Фокс и курил. Рядом стоял Алаша и ухмылялся. У Андрюши лицо было странное, немного отрешённое, словно он сидит за партой и смотрит на доску с примерами, а не стоит коленями на грязной земле, придавленный дылдой Фоксом.
— Красавица! — обрадовался Алаша. — Хочешь с нами посидеть? Я за колой сбегаю. Смотри, какая у нас скамейка хорошая!
Мне стало страшно. Я подумала, что сейчас они и из меня сделают скамейку. Мне очень захотелось убежать. Но тут я нечаянно проследила взгляд Андрюши. Он смотрел на белого зайца, лежащего возле дерева. Рядом валялся его рюкзак.
— А он, — пискляво проговорила я, — сам-то хочет, чтобы на нём сидели?
Алаша хмыкнул и посмотрел на Андрюшу. Я быстро шагнула в сторону, наклонилась, схватила зайца и сунула в карман. Странно, что они не заметили его. Или не догадались, как он дорог Андрею. А то ведь легко могли испортить игрушку на его глазах.
— Он не против, — сказал Алаша, снова поворачиваясь ко мне, — ты не думай, что мы какие-то… хулиганы.
Он сказал это писклявым голосом, явно передразнивая меня.
— Просто он к нам попросился. Как в пионеры. А любой пионер должен пройти испытания. Так что не думай, красавица.
— Я не думаю, — сказала я нормальным голосом и шагнула к подъезду.
Скорее, скорее! Спрятаться за тяжёлой железной дверью! Стрелой в лифт. Потом в квартиру! Запереться. Выдохнуть. Р-раз!
— Погоди-ка, Макарова, — холодно сказал Фокс, — придержи мне дверь.
Я вздрогнула. Но не посмела ослушаться. А он, не глядя на меня и не потушив сигарету, зашёл в подъезд, поднялся по ступенькам, вызвал лифт.
Я поплелась за ним. На меня надвигалось что-то кошмарно-неотвратимое. От внутреннего страха кожа у меня как будто загорелась, а под волосами так просто пекло.
Фокс с сигаретой в зубах зашёл в лифт и вопросительно посмотрел на меня. Я шагнула, стараясь не закашляться. Он нажал на кнопку моего этажа. Откуда он знает?!
Мы ехали, и в кабине становилось всё меньше воздуха, а я дрожала, словно меня било током. Что он сделает?! Ткнёт меня в руку сигаретой и скажет, что это испытание?
Фокс вышел первым и, не глядя на меня, повернул в другое крыло. По пути сунул сигарету в железную баночку из-под кофе на подоконнике. Невидимый, зазвенел ключами и щёлкнул замком.
Я побежала к своей квартире, не смея поверить, что Фокс просто живёт на моём этаже. Когда он переехал? Ведь раньше он жил за речкой!
Ох…
Я ввалилась в квартиру и принялась искать апельсины.
Чтобы разрезать их на тысячи мелких долек. Разрежу, и будет пахнуть апельсинами. Как в то время, когда папа был дома.
Но в ящике валялся только огромный пучок петрушки. Я приподняла этот кудрявый веник, а под ним оказался зеленый лук, который сгнил, и я вляпалась пальцами в зелёную слизь.
Да, это просто супер: вместо апельсинов — гнилая луковая слизь.
— Прости, дружок, — прошептала я петрушке, вытерла пальцы об её кудри, захлопнула дверцу холодильника, прижалась к ней лбом и заплакала.
Бусы
Вот уж я поревела. Смачно так… Точно пятилетняя. Мама говорила, когда я была маленькой, то плакала, глядя в зеркало. И плакать могла бесконечно, потому что мне саму себя было жалко. Вот и сейчас я смотрела, как расплылось моё и так страшнючее лицо в металлической дверце холодильника, как искривились и без того тонкие губы, и ревела, как целое стадо носорогов. Ревела я, ревело и чудище болотное в дверце холодильника.
Вот что делать с этим, а?
Позвонить, но кому?
Маме? И что сказать? Что я нашла зайца? Горе-то какое. Или что я жутко боюсь Фокса и Алашу?
«Не дружи с этими мальчиками», — скажет мама. Отличный будет совет, в точку просто. Дел-то.
Ирка сначала скажет: «А что, они симпатичные? Нет?» То есть выходит, что будь Фокс главный Кен среди всех Барби, ему что, правда можно из Андрюхи скамейку делать?
А Ирка скажет: «Слушай, ну твой Дроботенко САМ напросился». И вот тут, кстати, будет права. В точку. Этому придурку и правда всего этого ХОЧЕТСЯ.
«Всё?» — спросит Ирка, зевая.
«Нет, — скажу я, — они ещё меня обсуждают. Каждый взгляд, вздох, рисунок. Как будто грызут. Как семечку. И выплёвывают шелуху».
«Забей», — скажет Ирка да защёлкает клавишами.
Я полезла за папиным письмом, которое убрала в свой детский дневник. На его обложке написано: «Не трогай — убью». Толку от надписи мало было, дневник читали и мама, и Ирка, а мама ещё и ошибки на полях красным карандашом отмечала. Зато сейчас в него можно прятать всё что угодно, больше он никого не интересует.
Я открыла дневник, и из него вывалились папины бусы. Взяла их в руку, сжала кулак. Почему-то они были тёплые… Вовремя папа передал мне эти бусы. За них можно схватиться.
Я подумала, что не хуже Андрюши делаю вид, что всё в порядке. Хотя в школе ненавидят и папа в тюрьме. Не особо-то много в этом всём порядка. Зато бусы есть, можно схватиться.
А у него больше нет зайца. Лезть к Фоксу в тусу или не лезть — его личное дело. Сохранять независимую морду, когда на тебе сидит и курит Фокс, — тоже. На здоровье. Мама говорит, свои мозги не вправишь, и тут я с ней согласна. Хотя что касается мамы, то пусть её мозги лучше при ней остаются. У неё ж там столько цифр, свихнуться можно.
Короче, надо зайца вернуть. У каждого должно быть то, за что можно схватиться, даже у таких дураков.
Часть 9
В прихожей
Дверь мне открыла Софи Лорен. То есть загорелая, красивая, чуть похожая на итальянку женщина с огромными глазами и распущенными каштановыми с рыжими прядями волосами. Она была в розовой кофточке с большим вырезом и чёрной юбке. А в руке была зажата цепочка — наверное, пыталась застегнуть, когда я позвонила.
— Извините, — сказала я, — наверное, я ошиблась…
И тут увидела в прихожей Андрея. Он подпирал спиной дверной косяк. И смотрел в пространство, будто не узнавая меня.
— Эй! — сказала я ему, и тогда женщина улыбнулась, отошла в сторону и весело посмотрела на Анд-рюху.
А он так и смотрел перед собой.
— Ты к Андрею? — спросила женщина, переадресовав мне кокетливую улыбку. — Проходи. У нас, правда, беспорядок. Андрей, вытри пюре с пола, чтобы гостья не вляпалась. И я, кажется, просила не давать Кьяре еду в комнату.
Она словно не замечала окаменевшего Андрюху и растерянную меня. Вела себя как ни в чём не бывало.
Я заметила, что загорелые у неё только лицо, шея и руки. Голые ноги были бледными. А ещё у неё вдруг стал торчать живот под кофточкой, как будто, открывая дверь, она втянула его, а пустив меня внутрь — расслабилась.
Это меня немного успокоило — не такая уж она неземная красавица. Однако мама Андрея ничего не заметила. Она вела себя по-прежнему как кинозвезда. Представилась («Татьяна! Как в Онегине! Вы уже проходили?»), что-то спросила про нашу дружбу, сообщила, что уходит в театр, а до театра надо успеть на важную деловую встречу… Тут Андрей наконец оторвался от созерцания веника в углу и посмотрел на Татьяну, но не в лицо, а как-то вкось, на ноги. Татьяна говорила, на каждое слово оглядывая себя в зеркале, словно проверяла: правильное ли у неё выражение лица? И еще она всё время размахивала руками и жестикулировала. Как иностранка.
Нет, понятно, все родители иногда бывают как иностранцы. Некоторые вещи им вообще невозможно объяснить. Иностранцы не понимают «загадочную русскую душу», а родители — нашу.
Но мне кажется, они должны хотя бы попытаться это сделать. Мои бы уже забросали меня идиотскими вопросами: «Почему вы грустные?»; «Что-то случилось в школе?»; «Кто-то вас обидел?» И коронное: «А вы обедали, ребята?» А этой Софи Лорен, похоже, всё до лампочки.
Наконец она замолчала. Подняла волосы, собрала в узел. Потом снова отпустила и вытерла руки о юбку.
«Мокрые волосы», — сообразила я.
— Ладно, детки, секретничайте, — разрешила Татьяна и отправилась в ванную. Оттуда послышался шум воды.
Лицо у Андрюши было такое же отрешённое, как у подъезда, когда он был «живой скамейкой». Только глаза слезились больше обычного.
— Я принесла… — и протянула Андрюше зайца. Он скривился, как от боли. Схватил игрушку и кивнул.
«Вот тебе и благодарность. Ни „спасибо“, ни „пожалуйста“. Только, видимо, „до свидания“».
— Я пошла, — сердито сказала я.
«Сама виновата. Никто не просил ни о чём».
— Извини, что натоптала, — сказала я, чтобы хоть как-то заставить его говорить.
Он снова кивнул.
— Слушай, кто из нас немой, в конце концов? — разозлилась я. — И если тебе так плохо, зачем ты это позволяешь?
— А вот это не твоё дело! — сквозь зубы выговорил он.
— То-о-чно, — протянула я, — пра-а-вильно. Это дело твоих новых друзей.
— Они зато не считают меня придурком, — буркнул Андрей.
— И я не считаю!
— Ага… Видел я, как твоя сестра на меня смотрела…
— При чём тут моя сестра?! Погоди, погоди… Придурком они тебя не считают?! А кем они тебя считают? Царём, может? Ты с ума сошёл? Они тебя не то что придурком — человеком не считают! Скамейкой!
— Это испытание!
— Зачем? Ты в космос летишь? Меня взять не забудь! Андрей, если ты им веришь, то ты просто последний…
— Кто? Ну скажи, скажи…
В его голосе что-то звякнуло, как монетка, упавшая на пол. Он отвернулся и потёр глаза.
Тут дверь в комнату отворилась, и в прихожую вышло чудо.
Кьяра
Я люблю в детских книгах, когда кто-то мучается-мучается, а потом попадает в неведомую страну. За шкаф. В нору. Куда угодно. Туда, где все его любят. И нуждаются в его помощи.
А тут получилось наоборот — кто-то вышел из такой страны в наш мир… Вышел, и… Стало легче дышать.
Это была девочка лет трёх. Сначала я увидела её глаза. Карие, как у Андрюши. Но без слёз. Очень серьёзные.
Потом — крошечный нос и ярко-красные щёки. Она была в футболке и колготках, длинных, спущенных, в рубчик. У нас такие дома хранятся, ещё с моего детского сада. Мама отказывается пустить их на тряпки для пыли, говорит — на память.
Я снова посмотрела ей в глаза. А потом на ладошки. Маленькие пальцы сжимали пластилин.
— Привет, — сказала я чуть хрипло и откашлялась, — Андрюша, это сестра твоя?
— Бабушка, — буркнул Андрей и ушёл на кухню.
Мы остались вдвоём. Мне надо было уходить, но я не могла отвести от девочки глаз. Давно я не видела маленьких детей так близко. На площадке — да, в садике за сеткой — тоже. Они носятся, лупят друг друга, орут.
А эта девочка словно и не принадлежала к всеобщей малышовой ораве. У неё был взрослый взгляд. Серьёзный. А ладошки и сандалии — маленькие.
Она тоже смотрела на меня. Разглядывала мои сапоги, пуховик. Наверное, удивлялась тому, какая я огромная — на голову выше её брата.
Я сняла пуховик, положила его на табуретку и села на корточки. Она подумала, взяла кошелёк со столика и протянула мне:
— На!
Я взяла кошелёк. Тогда она схватила щётку для волос. И тоже протянула мне. Потом взяла пачку сигарет. Но я тут же выхватила пачку у неё из рук. Не знаю, что у них за порядки, но я не могу видеть такую малышку с сигаретами в руках.
Она посмотрела на меня с обидой. Мол, ничего себе гостья! Пришла и игрушки отбирает.
— Дай мне шарф, — попросила я, указав на него.
Она улыбнулась и с радостью протянула мне серый шарфик с вытянутыми петлями. Немного грязный. Андрюшин, наверное.
Потом она взяла ложку для обуви. Но мне не отдала. Видно было, что ей и самой нравится такая штука.
— Дай мне, я покажу кое-что и верну, — попросила я.
Она подумала и отдала мне ложку. Я нацепила её на палец и стала крутить. Девочка заулыбалась. Я вернула ложку, и теперь девочка смотрела на неё с удвоенным восхищением. Ничего себе, какая оказалась штукенция!
Если честно, я и сама удивилась, как эта ложка здорово может крутиться на пальце и не слетать. Может, у них какая-то необычная ложка? Наша бы слетела.
Девочка тоже попыталась покрутить ложку на пальце, но уронила. Нахмурилась, надулась.
— Давай ещё раз покажу, — начала я, но тут из ванной раздался звук фена.
Нижняя губа девочки задрожала и выгнулась. Глаза стали мутными от набежавших слёз. Она вдруг бросилась ко мне, и мне пришлось схватить её на руки и подняться. Она уткнулась мне в шею.
— Стасьно… стасьно… — прошептала она.
— Ну что ты, — пробормотала я, поглаживая её по спине, — совсем не страшно. Это же фен. Мама волосы сушит. Они у неё мокрые.
Она схватила мою руку, прижала её к своей груди. Ладошки у неё оказались горячие-прегорячие. А сердце колотилось как бешеное. Бум-бум-бум-бум-бум.
У меня внутри всё закрутилось. Как будто пустили какую-то бешеную юлу. Я зажмурилась и уткнулась в шею девочки. От неё пахло печеньем. А кожа нежная, как у меня на веках… Нет, ещё нежнее!
Щёлк! Фен выключили. А мы всё стояли. Появилась Андрюшина мама.
— Кьяра! — с весёлым удивлением сказала она. — Ты что себе позволяешь?
— Она испугалась, — тихо сказала я, пытаясь понять, как зовут девочку. Что за странное имя?
Но она уже отстранилась. И с улыбкой смотрела на меня. А потом сунула мне в рот палец. Он оказался солёным.
— Тьфу! — сказала я делано сердито, и она расхохоталась.
— Молодец, — похвалила мама Андрюши, расчёсываясь перед зеркалом, — у тебя есть младшие братья-сёстры?
— К сожалению, нет…
— Вот, Андрюшка! Слышал! К со-жа-ле-ни-ю!
Она улыбнулась и ушла в комнату. Оттуда послышалось пшиканье, запахло духами.
Я спустила девочку на пол. Снова села на корточки. А она вдруг подняла мою кофту и ткнула пальцем в живот.
— Пу!
И снова засмеялась.
— Она у тебя пупок нашла, — сказал Андрюша, выходя из кухни.
Я немного смутилась, потому что Андрюша увидел мой голый живот. Я втянула его, как могла, но он всё равно нависал над поясом джинсов.
— Пу! Пу! — повторила Кьяра, тыкая в мой живот пальчиком.
И опять расхохоталась, показав ровные белые зубы, которых был что снизу, что сверху неполный ряд.
И мне вдруг стало наплевать, видит Андрюша мой живот или нет. Лишь бы она вот так запрокидывала голову и звенел золотыми бубенчиками её смех, от которого внутри становится легко и прозрачно и хочется летать!
Звонок
— Я помню, что ты мне сказала больше не звонить, — пробубнил Андрюша в трубку.
— Убери трубку от лица, — попросила я, — тебя не слышно.
— Что? Повесить трубку?
— Нет! Убери её от лица! Плохо слышно!
— Я просто хотел сказать спасибо. За зайца и вообще…
— А где Кьяра?
— Спит. Еле укатал. Заколебала.
— Зачем ты так про ребёнка? Она же маленькая!
— Посиди с ней — узнаешь. Я, между прочим, ей и за памперсами хожу, и за пюрешками. Мама деньги оставляет на подзеркальнике. И кровь вожу сдавать. И эти… как их… тефтели… делаю. Паровые, прикинь? Сегодня вон обжёгся нафиг этим паром.
— А мама где?
— Ушла себе итальянца искать.
— В смысле?
— Ну, она хочет замуж за итальянца выйти. Вот и ходит по кафе и клубам ночным. Ищет себе итальянца, чтобы нас увезти отсюда. Она поэтому и Кьяру так назвала. Чтобы будущему мужу понравилось. Это же итальянское имя.
— А папа был не против?
— У нас с ней разные отцы, — отчеканил Андрей.
Я ощутила, как мороз пробежал по коже. И сама удивилась. Вот так вот живёшь-живёшь рядом с одноклассниками и не знаешь, что у них такие странные истории в жизни происходят. Хотя я, наверное, была бы победителем конкурса странных историй. Куда уж страннее того, что случилось с папой.
Я подумала о папе и вдруг неожиданно для себя спросила:
— Можно я буду иногда приходить к вам? Ну, поиграть с ней… Не знаю. Мне она правда понравилась.
— Давай, — обрадовался Андрюшка, — супер! Хоть каждый день! Я же с ней всё время один сижу. Заколебался, честно сказать, горшки выносить. Маме плевать, что у меня дела.
— Испытания? — поддела его я.
— Если ты будешь…
— Ладно. Сам поймёшь, что они дураки.
— Я и так понимаю, — печально сказал Андрю-ха, — но мне, понимаешь, надо быть с кем-то… Я так, один, не могу.
— У тебя же Кьяра есть!
— Прикалываешься? При чём тут Кьяра?!
— Была бы она у меня…
— У тебя есть сестра!
— Ага, старшая.
— Ну и что? Видишь, тебе тоже надо то, чего у тебя нет. Так что не лезь в мои отношения с пацанами. А к Кьярке приходи. Ты ей понравилась.
Я ей понравилась! Кто-то запел у меня внутри, загорланил дурным голосом весёлую песню. Понравиться самому прекрасному человеку на свете! Это же счастье на год вперёд!
Папа, папа, папа…
Но счастья на год вперёд не вышло. Пришла мама. Не с бледным, а просто с серым лицом. И сказала, что апелляцию отклонили. И что папу перевели в колонию. Увезли. Ночью на поезде.
И теперь у него в жизни будет такое пятно. Его признали виновным. В том, чего он вообще не совершал! И теперь его везут как бы наказывать. За то, в чём он не виноват. И наказание будет долгим… Даже если половина срока. Всё равно — долго.
Я заплакала.
— Костя сказал, в колонии условия лучше, чем тут, — бесцветным голосом сказала мама.
— Гад он, — буркнула я, утирая слёзы, — тут горе, а он умничает. У нас есть апельсины?
— Зачем?
Но я уже встала и подошла к пластиковой этажерке, на которой мы храним фрукты. Пошуршала пакетами. Вытащила лимон, вернулась с ним за стол, начала резать.
— Лиза, перестань!
Но я резала и резала, тоненько, дольку за долькой.
— Перестань, я сказала!
Я тогда схватила горсть этих долек и сунула в рот. Кислота опалила горло, и я зажмурилась. Зажмурилась и заревела.
— Ну, ну, — мама пересела ко мне и стала гладить по плечу.
Когда она притронулась ко мне, я вдруг вспомнила, как засмеялась Кьяра, когда я выплюнула её палец. Это было дико странно — плакать, но слышать смех.
— Знаешь, — сказала мама задумчиво, — а колония недалеко… Можно ездить на машине. И даже оставаться на ночь. Там специальные комнаты. С кроватью и даже с телевизором. Так что, в общем-то, прав Костя. Условия там лучше. И есть какие-то занятия. А то он тут сидит целыми днями, в потолок смотрит. Просто мы-то хотели, чтобы его оправдали… не вышло.
Мама закусила губу.
— А я могу к нему поехать?
— Конечно.
— А когда?
— Как только он устроится…
Мы помолчали. Смех Кьяры утих во мне. Но и слёзы тоже…
Плохо без папы. Горько за него. Страшно, как он там? И жутко — на сколько он там?
— Точно ничего нельзя сделать? — спросила я.
— С обвинением — нет.
— А просто?
— Ну вот — поедем же.
Мама оглянулась.
— Вещи ему отвезём. Еды. Там же ничего нет. Порядки узнаем.
— Я — хоть сейчас, — кивнула я.
Мама, конечно, плакала ещё вечером. Такие вещи непросто принять. Да ещё и маме. Которая всегда могла что-то сделать с окружающим миром, как-то его изменить. А тут — такое бессилие. Она плакала по ночам ещё неделю. Иногда я подходила к ней, гладила по плечу, укрытому одеялом без пододеяльника. Иногда оставляла её в покое.
А потом папа нашёл возможность позвонить и сказать, что у него всё хорошо. У нас появился папин номер. Это была маленькая, но связь. Мама почти перестала плакать и наконец запихнула одеяло в пододеяльник. Правда, не погладила его перед этим. Но так она поступала и при папе.
Все наши разговоры теперь стали касаться только поездки к нему.
Часть 10
День рождения
Нам всем стало легче, когда у папы появился телефон. Он его делил с другими людьми. И иногда звонил. Больше всего он звонил маме. Вечерами они могли долго переговариваться. Ира обижалась. Звонит мне и спрашивает:
— Что, разговаривают?
— Ага…
— А мне не звонил.
— Значит, не мог, — сердилась я.
Я бы, кстати, и сама обиделась. Если бы не Ирка. Она так глупо папу ревнует. Сразу понимаешь — это неправильно. Если человек заперт в четырёх стенах с кучей народу и имеет ма-а-а-а-але-енькую возможность позвонить, то пусть он звонит кому хочет! Хочет маме — пусть маме. Ирку-то я тоже понимаю. Она по нему ужасно тоскует.
— Да они про вещи в основном разговаривают, — утешаю я её.
— Я бы хоть и про вещи, — бормочет она, — хоть на секундочку!
Мы вздыхаем. А потом папа звонит. Сначала ей, потом мне. Он говорит вполголоса. А я стараюсь отвечать бодро, хотя у меня по щекам быстро-быстро бегут слёзы.
На следующей неделе был мой день рождения. Исполнялось тринадцать. Я не собиралась его отмечать. Заранее предупредила маму. И Ирку.
— Без папы, — сказала я им, — ни за что.
Если честно, я боялась, что Ирка обидится — она-то свой отмечала, на январских каникулах. Ирка и обиделась.
— Папа просил меня отметить, — сказала она.
— Я тебя ни в чём не обвиняю, — ответила я.
Правда, внутри я слегка… ну, не то чтобы злорадствовала. Это было похоже, как Ирка на диете сидит. Она мне сама рассказывала. Вроде завидно, что все десертами объедаются. Но ведь можно прошептать: «Ешьте, ешьте… превращайтесь в жирдяев!»
Папин голос
Звонит папа. Я слушаю его голос. Даже не слова, которые он говорит, хотя они тоже важны. Но сначала я слушаю голос. В этот раз он будничный. Как будто папа — на даче, только что погулял с собаками, заварил кофейку, намазал хлеб вареньем и подсел к компьютеру. И вдруг вспомнил что-то важное и, чтобы не забыть, звонит мне.
— Муськин-Пуськин. Надо отметить день рождения.
— Без тебя — ни за что!
— Нехорошо получится. Если помнишь, у бабушки день рождения следом за твоим.
— Ну и что… Пусть она тоже не отмечает!
— Муськин, это неправильно. Знаешь, день рождения — это возможность встретиться. Увидеться друг с другом. Я хочу, чтобы вы там… встретились…
Тут у папы сломалась будничность в голосе. Он осип. И замолчал. И только поэтому я сказала:
— Хорошо.
Буднично. А слёзы проглотила.
Непраздничный праздничный стол
На столе были: запечённая курица, сациви, лобио, оливье, сёмга, колбаса, селёдка, маринованные опята, свёкла с черносливом, а может, и с чесноком… если честно, мне было наплевать.
Праздновать мой день рождения мы собрались у бабушки. За большим столом, который обычно раздвигаем. А сейчас, без папы, мы его не раздвинули. Потому что кое-кто из родственников заболел, а кто-то просто не смог выбраться; в общем, все и так уместились за нераздвинутым столом.
И меня это страшно злило. Я только и смотрела на место возле серванта с фотографиями и статуэтками, привезёнными дедушкой из разных стран, где всегда сидел папа.
— Лиза, попробуй грибы, — сказала бабушка, — дедушка их сам собирал.
Я мрачно кивнула.
— Перестань! — ткнула меня в бок Ирка. — Некрасиво.
«Плевать, — подумала я, — двести тысяч раз мне на всё это плевать».
И дала себе клятву: ни разу не улыбнусь. Пусть они знают: я на папиной стороне. Я не предатель, который может смеяться, пока где-то там заперт дорогой тебе человек.
Хлеб
А потом бабушка принесла хлеб. Обычный батон, порезанный на ломтики. Она принесла его в полотенце. У бабушки есть один фокус — она рассказывала Ирке, когда та только начинала жить с Костей. Нужно заморозить батон, а потом разогреть его десять минут в духовке. И тогда он станет как из печки. И вот бабушка внесла в белом с синими полосками полотенце горячий батон, и каждый взял себе по кусочку. Все передавали батон по кругу. Когда очередь дошла до меня, я не смогла удержаться и тоже взяла ломтик. Хотя у меня на тарелке ничего не было, кроме двух опят, к которым я так и не притронулась.
Хлеб пах детством, дачей, дачными книжками в скрипучем шкафу, дедушкиным верстаком, первой земляникой, канавой, где мы с Иркой устраивали то домик, то лабораторию, винтиками, которые мы собирали, чтобы смастерить себе настоящий вертолёт и улететь, велосипедами, мокрым песком, электричками, на которых приезжали родители. Хлеб пах счастьем.
И вдруг я подумала, что на тарелке у каждого — кусочек тепла. Огромного тепла, которое мы разделили. И сейчас это тепло потихоньку поднимается вверх. И образует большое тёплое облако. Мне даже показалось, я вижу это тёплое облако над нашими головами.
Пик! Эсэмэска от Андрюхи. «Кьярка нарисовала тебе зайца, мыло и пылесос. Но всё сжевала. Хотя завтра, наверное, мы тебе сможем показать рисунок. СДР!»
Лети, облако!
Я фыркнула и вспомнила шутку про сациви. Бабушка всегда готовит сациви из курицы. А папа всегда шутит, что оно — из чего угодно, только не из курицы. Бабушка делает вид, что обижается, но на самом деле всегда смеётся.
Я откашлялась и сказала:
— А сациви-то у нас сегодня из чего? Из рыбы, что ли?
Все засмеялись, а бабушка — громче всех. Таким красивым искренним смехом, которым всегда смеялась на даче. И сказала:
— Ну что ты, Лизочка! Это же курица.
И ещё:
— Между прочим, некоторые готовят и из рыбы, но мы не из их числа.
Она всегда говорит это папе, и у меня перехватило горло, но я всё-таки улыбнулась и взяла бабушку за руку. И Ирку взяла. А она взяла маму. И так — по кругу.
Я тихонько подула в потолок и прошептала тихо, чтобы никто не слышал:
— Лети, облако!
Мне кажется, Костя всё-таки услышал, но виду не показал. Может, мама и ошибается, когда говорит, что Костя «сделан из дерева».
Часть 11
Ночь без сна
Поехать к папе удалось не скоро. Оказывается, в колонию нельзя просто взять и приехать, особенно с ночёвкой. Папе нужно было это право ещё заслужить.
Во-первых, нельзя было получать выговоры. То есть замечания. А их за любую ерунду могли дать.
Вот, скажем, сидеть нельзя днём на кровати. Если присел — выговор. Или если небритый — тоже выговор. Или шнурок развязался.
Мама говорит, папа там всё время в напряжении. Чтобы не получить эти выговоры. Чтобы разрешили с семьей увидеться.
А во-вторых, надо было какую-то общественную работу делать. Мама сказала, папа рисовал стенгазету. Как раз к двадцать третьему февраля. За это ему разрешили свидание с нами. Мы с Иркой — на полдня, мама — аж до понедельника. Колония далеко, четыре часа на машине. Туда нас повезёт Костя.
Обратно мама собиралась на поезде вернуться. На работе уже отгул взяла.
Костя с Иркой приехали ночевать. Я понимаю, Костя добрый, много маме помогает. Например, привёз какие-то каши, которые варить не надо: залил кипятком — и всё. Ну, то есть овсяные каши «Минутка» в каждом доме есть, а Костя нашел ещё и гречку такую, и рис — всё в хлопьях.
Папе очень нужны эти каши, потому что у них там нет плиты и готовить нельзя. А в столовке кормят ужасно, мама рассказывала.
Но меня Костя почему-то сразу взбесил.
— Погоду, — говорит, — на завтра ясную обещали. Приятно будет ехать.
Мама рассеянно улыбнулась. А я обозлилась страшно. Приятно? Приятно ехать в колонию? Костя, да ты ку-ку! Выбирай выражения!
Я всё это подумала, конечно. Вслух не сказала. Короче, я не стала с ними разговаривать. Ушла в свою комнату — и привет! Ирка попыталась меня удержать. Но я и так нервничала перед поездкой. Ещё не хватало мне сидеть и слушать, как Костя разглагольствует.
Заперлась в комнате. И стала звонить на радио. Я туда пятый раз уже звонила. Всё занято, занято. Хотела песню заказать. «Seven tears». То есть «Семь слёз». Она старая-престарая, но папа часто её на Ютубе просматривал. Её дядька поёт такой светловолосый, улыбается, а глаза грустные. И трое танцуют в таких смешных костюмах, просто оборжаться можно. В ярких, переливающихся, с какой-то дурацкой бахромой. Причём не очень понятно, один из них — мужчина или женщина, мы с папой всегда спорим по этому поводу.
Я часто слушаю эту песню и думаю о папе. Вчера догадалась, что могу попробовать заказать для него. Он говорил, у них там есть радио.
О, дозвонилась! Я прямо подпрыгнула на стуле.
— Добрый день! Минуточку…
В дверь постучала мама.
— Уйдите все, — прошипела я, — я с радио разговариваю!
— Так, мне некогда, — сказала мама строго, но не мне, а Ире в коридор, — сама ей потом скажешь! Но я, конечно, очень рада. Только давайте всё-таки…
Я не дослушала, потому что ко мне вернулся женский голос и спросил название песни.
Это было здорово! Просто фантастика! Я сама в первый раз в жизни дозвонилась на радио! Ох, как жаль, что у меня нет подруг! Андрюше позвонить?
Я глянула на часы. Одиннадцать. Нет, Кьяра спит, могу разбудить.
Я решила поскорее лечь спать. Быстро проверила книжки, которые хотела передать папе. Всё только весёлое, бодрое! «Манолито Очкарик» — в первую очередь. Купила его вчера. И спать-спать, чтобы завтра проснуться, поскорее встать и поехать к папе!
Костя и Ира
Спала я плохо, всю ночь ворочалась. Мешали все: мама, Костя, Ира, — почему-то они говорили в голос и даже смеялись (совсем им плевать на меня, что ли?).
Ну и, как только я заснула и стали сниться красные лошадки, бегущие по небу, мама начала меня расталкивать.
— Я полчаса полежу, — пробормотала я, — я не выспалась.
— Нет у нас получаса! Я вообще не ложилась.
При этих словах я вскочила. Ирка уже сидела на кухне, пила чай. Смотрела в чашку и улыбалась. Костя носил вещи.
— Я помогу, — вызвалась я.
— Не надо, — коротко сказал он, — иди одевайся, ехать пора.
«Мало мне командиров, — мрачно подумала я, потащившись в ванную, — мама, Ирка, так ещё и этот».
Потом, когда мы ехали в лифте, Ирка всё разглядывала себя в зеркало.
— Чего ты туда уставилась? — спросил Костя.
— Думаю, а кто это такой красивый с нами едет? — хихикнула Ира.
Меня чуть не стошнило. Они скоро перестанут друг другом любоваться?!
Оказалось, нет. Не скоро. Как только сели в машину, Костя врубил музыку. «Оэйзис»[1].
- «She's electric.
- She's in a family full of eccentrics.
- She done things I never expected
- And I need more time…»[2]
— Надеюсь, больше тебе времени не нужно, — закатив глаза, сказала Ирка, пристёгивая ремень безопасности.
— Уже нет. Попал так попал.
— Они решили пожениться, — тихо объяснила мне мама, — Костя вчера попросил у меня её руки.
— Как? — опешила я. — Когда? Ир, правда?
— Ага!
У неё было такое счастливое лицо, словно… словно… словно они уже поженились, нарожали семерых детишек и едут к морю в своем фургончике.
Тьфу!
Признаюсь, я чуть не лопнула от злости. Наверное, у меня мерзкий характер. Но меня дико взбесило, что эти двое находят чему радоваться в такой грусти. Нашли время жениться! Какой-то пир во время чумы!
— Я сказала, что надо у папы разрешения спросить, — продолжила мама, подкладывая под голову диванную подушку-полумесяц, которую взяла из дома, и укрывая ноги Иркиной курткой.
Она её сняла, потому что Костя снял свою. Но ему-то так рулить удобнее, а ей? Какая ей разница? Она всё за ним повторяет, как обезьянка.
Я даже глаза закрыла. Чтобы их не видеть! Не слышать! А «Оэйзис» продолжал надрываться:
- «Coz I'll be you and you'll be me,
- There's lots and lots for us to see,
- There's lots and lots for us to do.
- She is electric, can I be electric too?»[3]
— А музыку нельзя выключить? — спросила я.
— Нет, — зевнув, ответила мама, — пусть лучше играет. А то Костя за рулём заснуть может. Не дай Бог.
Моя злость
«Не дай Бог, — повторила я про себя, — а кстати…»
Наверное, нужно быть совсем бессовестной, чтобы решиться на такое, но я всё же решилась и начала думать:
«А кстати, знаешь ли, Бог! Это нечестно!! Во-первых, почему Ирке одной столько счастья? А во-вторых… Она у папы всё одеяло на себя перетянет! Всё папино внимание! Только и разговоров будет о том, как и где им пожениться (хотят небось камерную свадьбу), и кого позвать на свадьбу (но при этом позовут сто тысяч человек), и где купить платье (пышное и белое, как торт) или торт (пышный и белый, как платье), а может, заказать самый раскрасивый лимузин (он же — самое дикое уродство на свете), ну, в общем, хватит тем, что уж…»
Признаюсь: мне очень захотелось, чтобы Ира к папе не попала. Пусть она забудет дома паспорт! Или не вытащит из кармана куртки телефон, а её обвинят в том, что она хотела пронести его к папе, и не пустят!
Мама же останется с папой и сможет с ним поговорить. Но я-то, я? Когда я смогу рассказать ему о Кьяре, о том, как играю с ней в оркестр, колошматя половниками по кастрюлям, и как целую её ушки, а они нежные, как крылья бабочки? И как она меня жутко любит и не хочет отпускать каждый раз. И кричит: «Лиса! Лиса плисла!» («Лиза! Лиза пришла!») Она — моё маленькое сокровище, и как же я хочу рассказать о нём папе и видеть при этом его глаза, а не белую равнодушную бумагу!
Про Андрюху я бы с ним посоветовалась. Пусть папа подтвердит, что он полный придурок, раз мечтал связаться с Фоксом!
О том, как я пошутила про сациви на своём дне рождения, и как бабушка засмеялась, хотя всем хотелось плакать. И как мы за руки взялись (про облако не буду, мне не пять лет, чтобы такое рассказывать, хотя интересно — видел бы он это облако или нет?).
О песне «Семь слёз»! Он наверняка её не слышал, но я ему расскажу, как заказала для него песню на радио! Мы, может, посмеялись бы опять, споря, кто танцует на сцене — дядька или тётка? «Шевелюра как у тётки», — скажу я. «Угу, но фигура-то мужская!» — заспорит папа.
И когда мне об этом говорить, если весь эфир забьёт Ирка со своей дур-рацкой свадьбой!
Я ехала и страшно злилась. Даже не могла заснуть. Ира задремала, мама давно спала. Костя всё-таки сделал музыку потише.
— Красиво, — сказал он, кивнув на деревья за окном.
Я повернула голову. Деревья тянулись к дороге, изгибаясь арками. Недавно прошёл ледяной дождь, заморозил ветки и пригнул их к земле. Ничего красивого не было в этих деревьях. Они были жуткими. Просто отвратительными.
Чтобы их не видеть, я стала смотреть на луну. Она горела, как золотая монетка, втиснутая в чёрное пластилиновое небо. А потом будто покатилась за нами по верхушкам тёмных деревьев, не побитых ледяным дождём. Мне показалось, кто-то следит за мной одним глазом.
«Пусть она не попадёт, а? — прошептала я этому кому-то. — Зачем ей туда вообще? У неё теперь есть Костя. Она нас всех на него променяла. А папе эти чудненькие новости вполне может и мама передать».
Приехали!
Когда я проснулась, мы ещё не доехали. За окном рассвело. У меня очень замёрзли ноги и затекла рука. Мы проезжали какую-то деревеньку. Из труб валил голубоватый дым, да и сам снег казался голубым. За деревьями виднелся большой бледно-розовый круг.
— Это солнце? — тихо спросила я у мамы.
— Луна! — ответил Костя. — Солнце сзади!
Ирка фыркнула. Я почувствовала, что меня укачивает, но промолчала. Хватит с меня насмешек этих двоих.
— Будешь?
Мама протянула мне йогурт в бутылке. Он неожиданно оказался тёплым.
— Грела тебе в руках, — объяснила мама.
— Спасибо.
— Это Костя всем купил перед отъездом.
Я отвернулась к окну. Нам теперь по гроб жизни надо будет Костю благодарить?
— Приехали! — сказал Костя и свернул с большой дороги на сельскую.
За окном была обычная деревня. Покосившиеся домики, тёмные заборы, собаки, лающие за ними, тётка, закутанная в платок.
А потом мы подъехали к кирпичному зданию. В торце — будка и шлагбаум. Перед ним стояли красные «жигули». За шлагбаумом — внутренний двор. В его конце — ещё одно небольшое здание, с крылечком под козырьком. Мама сказала, что в том здании — проходная, за ней — колония. А в большом кирпичном — комната ожидания. Вход в неё сбоку, а не через будку в торце. Мы должны пойти туда, подать заявки на встречу с папой и ждать, пока нас к нему пустят.
Все эти здания были мрачными, а охранник из будки что-то кричал на таджиков, которые вылезли из красных «жигулей». Таджики непонимающе переглядывались и прятали руки в карманы джинсовых курток. Не знаю, в чём виноваты они перед охранником, но одеты они были точно как психи: кто в такой минус выйдет на улицу в джинсовых куртках с отворотами из белого искусственного меха?
А может, им больше не в чем? На секунду у меня сжалось сердце — то ли от стыда, что у меня есть в чём, то ли от жалости, — но потом я посмотрела на проходную, за которой начиналась колония, и оно радостно забилось.
Ещё чуть-чуть, и я увижу папу. Ещё капельку — и я его обниму!
Приехали?
— Мам, смотри, твой язык, — сказала Ирка, кивнув на горшок, из которого бодро торчали длинные и широкие тёмно-зелёные листья.
Мама оторвалась от заявления, в котором перечисляла вещи, привезённые папе, и стала писать просьбу пустить нас с Иркой на краткосрочное свидание, а её — на долгосрочное.
— Угу, — сказала она, — сансевьера. Ир, дай свой паспорт.
— Почему мамин? — спросила я шёпотом.
— Тёщин язык, — пояснил Костя и подмигнул Ирке.
Я отвернулась, хотя смотреть было не на что.
Маленькая комнатка. Два пыльных дивана и несколько табуреток. Стол, за которым сидит парень и читает книгу про йогу. Спортивный такой парень, в футболке, руки накачанные. Носатый очень, а так — почти симпатичный. Спокойный такой, вежливый. Он выдал нам бланки для заявления, то есть обычные листки бумаги, на которых мама написала: «Заявление, прошу разрешить мне свидание…», ну и так далее.
В углу тихо шипел телевизор с серым экраном.
— «Войну микробов» показывают, — сказал Костя, кивая на экран.
Ирка хихикнула.
Ещё там было несколько тёток, они тоже пришли на свидание. Одна, в длинной шубе и вся в кольцах, сказала, что приезжает в последний раз. Следующий — на воле.
Мама посмотрела на неё долгим взглядом. Потом снова начала писать.
В комнате было две пары часов — настенные и будильник на телевизоре. Обе показывали неправильное время. Может, тут им, в колонии, всё равно, сколько времени? Интересно, как ориентировался парень, который читал про йогу? Дело в том, что мы ждали девяти часов.
В девять он позвонит по телефону и спросит разрешения, чтобы мы назвали свои фамилии. Мы назовём фамилии и к кому идём, а потом нам позвонят по тому же телефону и скажут, что можем идти к проходной. У них тут всё так — сплошные разрешения и порядки. Мама всё время в напряжении.
— Этот парень тоже заключённый, — прошептала Ирка, — видишь, на нём одежда такая.
— Откуда ты знаешь?
— Мама сказала.
— А папа… тоже так может работать?
— Нет, он в колонии. А этот на поселении. Живёт в общежитии. Работает в тюрьме. Потом его отпустят, и он уедет.
— А как туда попасть?
— Сложно. Мама говорит, не раньше мая. А то и сентября.
У меня в сердце стало холодно, но я постаралась этот холод придушить.
— Погоди! Если ты на поселении, можешь разгуливать, где хочешь?
Парень отрывается от книги и улыбается мне. Он обычный, темноволосый, только нос крупный. И взгляд нормальный, добрый. Даже и не скажешь вот так по человеку, что на самом деле он в тюрьме сидит.
Я прикусила язык. А по папе скажешь, что ли?! Я его давно не видела, но уверена — он нормальнее нормальных!
А парень сказал:
— Я не могу разгуливать, где хочу.
Значит, слышал мои слова. Я смутилась, но он правда был удивительно спокойный, потому что принялся объяснять:
— У нас перекличка каждые два часа. Проверка. Во дворе. Но, конечно, свободы побольше, чем у ваших. В магазин можно ходить. Хотя там мало что есть. Вот яиц нет, например, представляете?
Мама что-то хочет у него спросить, но он бросает взгляд на часы, которые висят на стене, и говорит:
— Пора!
Звонит. Потом к трубке подходит мама и говорит папину фамилию, год рождения и номер отряда. И наши фамилии. И года рождения. И вдруг мамины глаза расширяются.
— Как? — бормочет она. — Как нельзя? Но… Но я прошу вас! Мы из Москвы четыре часа добирались. Я… тут сложно. Да… хорошо. Простите. Поняла.
Мама садится в кресло, растерянно глядя на нас. Трубку уже берёт тётка в шубе. За ней в очередь встаёт дядька в кожаной куртке.
— Что, — пугается Ирка, — нельзя к папе?
— Можно, — мама нерешительно смотрит на меня, — но… только тебе, Ир. Лизе — нет.
Вот тут на меня как будто потолок обрушился. Я набрала в грудь воздуха.
— Как?! Почему? Что это? Почему так, мама?!
— Не вопи, — просит мама, берёт меня под руку и выводит на улицу. Оборачивается и говорит Косте:
— Слушайте, кого вызовут. Если нас — бегите за нами!
Твёрдая стена
Я просто захлёбывалась яростью.
— Мама, объясни немедленно!
— Лиза… Оказывается… можно только одного ребёнка, понимаешь? Старше двенадцати…
— Одного? Одного ребёнка старше двенадцати, — повторяю я, — так… значит, можно взять меня? А не Иру? А её оставить с Костей. Им же вдвоём веселее. Мама! Мама, почему ты молчишь?!
— Лизочка…
Мама ходит у крыльца туда-сюда. Её губы плотно сжаты.
— Лизочка, ты должна понять…
— Что?! Что ты Ирку любишь больше меня?
— Да не пори ты чушь! Я вас одинаково люблю! Но у Иры важная новость.
— Да?! А у меня их и быть не может? Вы бы хоть спросили!
— Лиза! Но ты же не выходишь замуж! — сердито говорит мама.
— О да… замуж я не выхожу! Точно! Вот! Моя! Главная! Проблема! Теперь! Я! Поняла! Чтобы встретиться с папой, мне надо выйти замуж!
Я со злостью пинаю стену здания. Твёрда-а-я! Мне больно.
— Перестань! — кричит мама.
На крыльцо вышел дядька в кожанке, закурил.
— Перестань, — повторяет она шёпотом, хватая меня за рукав, — так нельзя! Надо думать и о других!
— А тебе не кажется, что этим другим многовато счастья, а, мама?
Я сузила глаза. И смотрю на маму внимательно. Она отводит взгляд.
— Я сделаю всё, что могу, — говорит она шёпотом, — я попробую уговорить дежурного на проходной. Но ты должна понять…
Мама уходит внутрь.
Я тоже делаю, что могу. Я упихиваю свою злость внутрь, как могу. Не ради них — ради себя. Иначе у меня взорвётся мозг.
Мне приходится сильно-сильно прикусить губу. Но слёзы всё равно бегут: кап-кап-кап… На снег. Это нечестно. Не-чест-но!
Тётка в форме
Наконец нас вызвали. Пардон, ИХ вызвали.
Я сую Ирке книги, которые привезла для папы.
— Ну прости, — говорит она, убирая их в свою сумочку, — в другой раз ты.
Я молчу. Я просто ничего не могу ответить на такое. Она пытается меня обнять, но я её отпихиваю.
Костя подъехал к проходной, за которой начинается колония. Там уже стоит очередь. Дядька в кожаной куртке уже тут и курит. Женщины прохаживаются и кутаются в пуховики. Таджики прыгают на месте. Тётка в шубе громко говорит по мобильному.
Костя вытащил из багажника чемодан и сумку. Мама указала на место у самой двери.
— Женщина, — обратился к ней дядька в куртке.
— Нас вызвали! — отрезала мама.
У меня внутри всё дрожало. А вдруг всё-таки пустят? Мама д