Читать онлайн Необычные люди и авантюристы разных стран бесплатно
Перевод осуществлен по изданию:
Teodor de Wyzewa, Excentriques et aventuriers de divers pays, Essai biographiques d'après des documents nouveaux, Paris, Perrin et Cie, 1910
Tibi semper omnia mea,
Margaritae meae
immortali!
Т. В.
Книга первая. Три образа путешественника эпохи Ренессанса
I. Английский турист эпохи Шекспира
14 мая 1608 года молодой англичанин Томас Кориэт ступил на палубу корабля, направлявшегося из Дувра во Францию. Кориэт родился в 1576 году в деревне Одкомб, что в Сомерсете, где его отец был пастором, он получил приличное образование в Оксфорде; впоследствии ему удалось снискать благосклонность принца Генриха Уэлльского2, который обеспечил молодому человеку должность при дворе. Великолепно владея латынью и хорошо разбираясь в греческом, обладая к тому же внешностью и манерами истинного джентльмена, Кориэт уже был принят в тесный круг умнейших людей Лондона, и блестящие перспективы открывались перед ним. Но с самого детства у него было заветное желание путешествовать, чтобы познать мир; а вскоре это желание стало настолько сильным, что он не мог больше ему противиться. Особенно необоримо его влекла Венеция, «славный, несравненный и непорочный город», историю которого, написанную кардиналом Контарини и «весьма изящно переведенную на английский», он прочел недавно. Так что, принеся в жертву свою службу при дворе, решил он отправиться в дорогу и увидеть прекрасный город, несмотря на все трудности и опасности подобного предприятия. Несомненно, благодаря помощи принца ему удалось получить разрешение покинуть королевство – редкая и ценная привилегия в то время, когда по-прежнему строго соблюдались предосторожности, принятые некогда благочестивой королевой Елизаветой3, пытавшейся подобными запретами оградить английских дворян от влияния французских и итальянских нравов, способных ослабить благородное негодование протестанта против «язычества». Перед отъездом Кориэт не преминул также «застраховаться» – обычай настолько распространенный, что его знаменитый друг и собрат по перу Вильям Шекспир оставил о том свидетельство в своей замечательной пьесе «Буря». Суть состояла в следующем. Кориэт оставил суконщику из того же графства, некоему Джозефу Старру, полсотни марок серебром, взяв письменное обязательство упомянутого Джозефа Старра вернуть в два раза больше в случае благополучного возвращения путешественника. Кроме того, Кориэт получил в Лондоне рекомендательное письмо к сэру Генри Воттону, английскому посланнику в Венеции. «Удовольствие и наслаждение, которое можно получить от хорошей компании, от обширных знаний и приятной беседы, – писалось в послании, – все это вы найдете в господине Томасе Кориэте.» И насколько это было точно! Автор письма добавлял кроме того, что «рекомендовал подателю письма прихватить с собой побольше сдержанности и денег.» В отношении второго Кориэт вынужден был сообразовываться с законом, который запрещал всем английским подданным, покидающим королевство, брать с собой больше пяти фунтов стерлингов золотом или в биллонах4. Благополучно завершив наконец все приготовления (среди которых стоит упомянуть покупку пары башмаков на двойной подошве) Кориэт простился со своими друзьями и храбро ступил на палубу дуврского корабля, направлявшегося в Кале.
Путешествуя преимущественно пешком и не имея кроме латыни иного языка общения, он посетил поочередно Францию, Савойю, север Италии, около трех месяцев находился в Венеции, прошел затем Гриджоне5, Верхнюю Германию, Нидерланды, откуда, наконец, 1 сентября, спустя почти пять месяцев после своего отплытия, возвратился в Лондон. Его путешествие с начала до конца было для него нескончаемым наслаждением. «Какое изобилие, даже чрезмерное, необычных удовольствий открывается путешественникам! – сообщает Кориэт в своих записках, – Я, со своей стороны, получил удовольствие самое полное и самое приятное в течение этих пяти месяцев, проведенных мною в изучении различных стран, где я побывал, удовольствие, которое ни разу не испытал в течение всей моей предыдущей жизни в Англии, то есть в течение тридцати двух лет.» Увы! Его возвращение готовило ему суровые испытания. Его суконщик, Джозеф Старр, обязался дать ему сто марок, так как был уверен, что больше никогда не увидит путешественника живым, и он наотрез отказался их ему давать, и бедняга Томас Кориэт должен был начать судебную тяжбу. Но эта неприятность кажется незначительной по сравнению с тяготами и унижениями, которым подвергся наш путешественник, когда, закончив книгу, попытался найти для нее издателя. Два года прошли в бесплодных хлопотах. Письма, визиты, рекомендации – ничто не могло убедить английских издателей в выгоде, которую сулила английской литературе вообще и книжной торговле в частности публикация произведения подобного жанра, жанра, сколь нового, столь и на их взгляд дерзкого.
К счастью, терпение Кориэта было безмерно, и так же велика была его изобретательность. Чтобы внушить издателям и их клиентам уважение к своей книге, он задумал попросить всех знакомых ему поэтов, старых и молодых, знаменитых и безвестных, написать один или несколько панегириков в стихах для своей книги на том языке, который поэт сочтет подходящим для оного. Он раздобыл, таким образом, с добрую сотню поэм, каковые и поспешил разместить в начале своей рукописи. Он получил их от Бена Джонсона и Дрейтона, от Джона Донна и Джорджа Чапмена6, произведения разнообразные по стилю, размеру и языку; тут было все: огромные пиндарические оды7, сонеты, эпиграммы и акростихи; на английском, греческом, и латыни; написанные макароническим языком8 и даже на новом языке, названном его изобретателем, неким Генри Пичемом, «утопическим». С готовностью, свидетельствующей об искреннем уважении, которое они питали к своему другу, английские поэты воспользовались случаем продемонстрировать одновременно педантичность и вкус к оригинальному, так как даже в самой академичной поэме о Кориэте проглядывала комичность замысла, и я даже подозреваю, что, глубоко уважая «pedestrissime»9 одкомбца, его собратья по перу не были связаны словом не потешаться над ним. Единственным, кто серьезно отнесся к предложенной теме, был французский поэт, парижанин Жан Луазо де Турваль. Несмотря на посредственность его стихов, они единственные, которые могли бы служить предисловием к книге Кориэта, довольно точно отражая характер автора и его заслуги. Вот, к примеру:
Et certes ne croy pas qu'oncques du monde l'œil
Ait vu, ou puissе voir, un qui luy soit pareil.
Vrai bon homme, si doux et si plein d'innocence,
Que son plus haut savoir lui est comme ignorance;
Nouveau Ulysse а pié, dont les voyages longs
Ont bien montré qu'il a l'esprit jusqu'aux talons,
Voire jusqu'aux souliers, tant cette me benoise
Se délecte d'emplir un double cuir de beste.10
Имела ли хитроумная идея Кориэта тот успех, на который он надеялся? Скорее всего, да, тем более что в ту счастливую эпоху продавцы книг и читающая публика предпочитали тонкую книжку стихов – будь они на латыни или даже на «утопическом» языке – самой увлекательной прозе на родном. По крайней мере спустя три года после своего возвращения, в 1611 году, «pedestrissime» турист нашел – и сразу двух – издателей, из которых один, Т. Торп, согласился опубликовать «Панегерические поэмы», в то время как другой, Вильям Стэнсби, напечатал и упомянутые стихи и прозаическое произведение нашего путешественника. Огромный том, насчитывающий примерно семьсот страниц, появился наконец в том же году под названием «Сырые плоды Кориэта, торопливо поглощенные за пять месяцев странствия по Франции, Савойе, Италии, Реции, обычно именуемой страною Гризоном, Гельвеции, иначе называемой Швейцарией, некоторым землям Верхней Германии и Нидерландов, недавно переваренные на колючем воздухе Одкомба, что в графстве Сомерсет, а ныне выпущенные для размышления чад сего государьства, желающих путешествовать».11
Том был проиллюстрирован несколькими гравюрами, выполненными самим автором или по его указаниям и изображающими моменты путешествия, наиболее его взволновавшие. Две основные запечатлели знаменитую Нюрнбергскую бочку с Кориэтом, стоящим на ней с кубком в руке, и памятную встречу Кориэта с прекрасной куртизанкой Маргаритой-Эмильенной в Венеции. Но особые графические усилия были применены при оформлении фронтисписа, где вокруг указанного выше замечательного заглавия автор поместил серию небольших картинок, которые изображают – правда, скорее символически – наиболее значительные события его путешествия, начиная последствиями морской болезни, постигшей Кориэта во время путешествия из Дувра в Кале, и кончая печальным происшествием в Венеции, когда гондольер, притворившись, что не понимает указаний своего пассажира, привез его к дому «безбожной женщины», и что та за отказ зайти к ней забросала его яблоками.
Вне всякого сомнения, отважному Вильяму Стэнсби не пришлось жалеть о предпринятой им рискованной авантюре. Книга была весьма тут же благосклонно принята и затем в течение более чем ста лет непрерывно переиздавалась. Но потом, по мере того как путешествия стали общедоступны, этот путеводитель погрузился в забвение, на смену ему пришли книги, лучше соответствовавшие новым вкусам, и английские читатели вскоре забыли даже имя Кориэта, поэтому мы благодарны издателям из Глазго, которые, желая напомнить о нем, недавно переиздали «Сырые плоды» в том самом виде, в каком она вышла когда-то из типографии Стэнсби, с «Панегерическими поэмами», с предисловием, приложениями и факсимиле всех изображений. Книга возвращена нам во всей своей свежестью и необычности и снова будет восхищать так, как восхищала некогда Джонсона и Донна, и – хотя мы не имеем надежного свидетельства, —и автора «Венецианского мавра» и «Ромео и Джульетты», уединенно жившего в то время в Стратфорде-на-Эйвоне.
II
Я также получил от этого чтения такое необыкновенное удовольствие, какое вот уже давно не получал от чтения никакой другой книги. Так как, во-первых, если «Сырые плоды» Кориэта и могли бы кое-чему научить его современников, то еще более поучительны она для нынешних читателей, особенно для тех, кто хоть немного знаком с описываемыми странами. Даром славный английский турист вечно спешил, не знал языков городов, по которым путешествовал и воздерживался от подробного осмотра государственных учреждений: ему, страстному – и даже гениальному – путешественнику, хватало всего нескольких часов не только, чтобы осмотреть все достопримечательности города, но и чтобы инстинктивно почувствовать его дух, его обаяние или же его изъяны; кроме того, перед тем, как посетить какой-нибудь город, он считал своим долгом почитать в какой-нибудь латинской книге о прошлом этого города и его описание. Сравнивая, в частности, «Сырые плоды» с интереснейшими «Путешествиями» лионца Монкони12 или же с «Путешествиями» болонcкого монаха Локателли (прекрасный перевод этой книги на французский язык осуществлен недавно А. Вотье13), мы находим, что труд Кориэта, вышедший на полвека раньше упомянутых произведений, гораздо ближе по духу современному читателю, не говоря уж о том, что он превосходит их и по своим литературным достоинствам. В нем ничто не может оставить нас равнодушными. В Париже, в Лионе, в Венеции, во Франкфурте – везде автор дает точные сведения о том, что представляет по его мнению наибольший интерес для путешественника: о церквях, о дворцах, о частных строениях, об облике улиц, о религиозных и светских обрядах, о нравах жителей и об их одежде, о том, что и как они едят. Книга Кориэта, будучи ценным историческим источником, вместе с тем является и хорошим путеводителем – из тех, что и нам бы теперь пришелся по душе, то есть написанным путешественником, который, интересуясь всем и вся, ищет, однако, лишь свое собственное удовольствие и всегда описывает все с точки зрения обнаруженной красоты. Больше же всего его притягивает – во всех уголках Европы— или прекрасная церковь, или замечательная картина, или общественный сад с изящными фонтанами, или чудесное пение, сопровождаемое искусной игрой на музыкальных инструментах, или призрак великого поэта, наведывающийся в места, где он жил, или же личико хорошенькой женщины, – как в Амьене, под покрывалом монахини, или в Базеле, под остроконечным головным убором богатой горожанки. «Путешествием по Европе» поэта, эрудита и искателя приключений – вот чем по-настоящему является рассказ Кориэта.
Этот рассказ написан самым сочным стилем в мире, насквозь английским – что касается построения фраз и употребления словосочетаний, – но вместе с тем настолько пронизанном «гуманизмом», что все слова приобретают рельефность, как если бы это было латинский текст. И вовсе не потому, что Кориэт был гениальным писателем, ибо во времена Шекспира, мало-мальски образованный человек с восхитительной легкостью и непринужденностью управлялся с пером, – он, несомненно, был гениальным путешественником, и ему не нужно было приноравливать к новому жанру свой стиль и изменять его сообразно с характером сюжетов, чтобы в повествовании чудесным образом переплелись эмоциональность и занимательность, степенность классических текстов и непринужденность беседы. К сожалению, в переводе невозможно передать абсолютно точно особенности стиля, да я и не мечтаю также в этом кратком очерке изложить то, что на мой взгляд, в наблюдениях Кориэта заслуживает внимательного прочтения и изучения историками всех стран. Но гораздо более привлекательным, чем приятность стиля и даже историческая ценность, является сам автор, таким, каким он вырисовывается на страницах своей книги, и чей образ так тронул и позабавил меня. Этот образ я и попытаюсь описать в коротком очерке в благодарность «pedestrissime» одкомбцy за непередаваемое удовольствие, полученное мною в часы общения с ним.
III
К тому же, основные черты Кориэта уже набросал один из его панегиристов, парижский поэт Жан Луазо в процитированных мною стихах:
Воистину славный человек, полный простодушия настолько,
Что свои самые большие познания почитал невежеством.
Конечно, портрету надо быть немного комплиментарным. Так, Луазо забыл отметить помимо прочего, что «воистину славный человек» был в высшей степени англичанином. Вместе со своим поэтическим энтузиазмом, он привносит в свои наблюдения точность и методичность, никогда не упуская случая осведомиться в каждом городе о числе жителей, о покупательной способности денег, о точном расстоянии от этого города до следующего пункта его остановки и негодует по поводу привычки, замеченной им у жителей страны Гризон, «отвечать, когда странник спрашивает, в скольких милях он находится от такого-то места, не “столько-то и столько”, а указывать за сколько часов путь может быть пройден, – ответ, едва ли способный устроить путешественника, учитывая то, что все люди ходят с различной скоростью: одни за час пройдут больше, чем другие за три». Подобно своим продолжателям, английским туристам 1909 года, Кориэт любит оставлять себе на память о местах, где побывал, какие-нибудь сувениры. Покидая Ланслебург14, он подбирает камень, в котором, как ему кажется, есть металлические вкрапления. «Я имел намерение привезти его в Англию, но один из моих спутников, которого я попросил приберечь этот камень, потерял его». В Брешии он простирает свою дерзость до кражи в церкви обетной свечи, «и, если бы это было замечено, я, – говорит путешественник, – непременно попал бы в руки инквизиции». Он привез из своих странствий вилку, и вот как сообщается об этом приобретении:
Я бы упомянул здесь о вещи, о которой уже должен был бы сказать, когда описывал первый из городов Италии, где мне довелось остановиться. Ибо я заметил, что во всех итальянских городах, где я побывал, есть обычай, не существующий ни в какой другой стране, виденной мною. Итальянцы, как и многие живущие там иностранцы, используют при еде маленькие вилы для того, чтобы удобнее было резать мясо. В то время, как ножом они режут мясо, лежащее на тарелке, другой рукой они придерживают это мясо при помощи упомянутых вил. В пользу этого любопытного обычая говорит то, что итальянцы ни в коей мере не могут страдать из-за того, что кто-то коснется их еды руками, поскольку, как известно, не у всех руки одинаково чистые. Посему я нашел хорошим для себя перенять этот обычай, и не только пока я находился в Италии, но и в Германии, и даже по моем возвращении в Англию, и частое употребление моих маленьких вил вызвало однажды насмешки моего ученого друга господина Лоуренса Вайтекера, который, будучи в веселом расположении духа, не преминул назвать меня furcifer, то есть «носящий вилы», но только потому, что я употребил вилы за столом, а не в других случаях, которые можно было бы предположить 15 .
Нужно ли говорить, что английское происхождение Кориэта проявлялось также и в его склонности к вину? Может и нет, но я постоянно обнаруживаю ее по крайней мере в той настойчивости, с какой он пытается заставить нас поверить в свою умеренность в питии, и в то же время на каждой странице он неохотно сообщает, что вино такой-то страны сделало его совершенно больным, или же предупреждает, что вино другой может сыграть с нами дурную шутку, если мы будем им злоупотреблять. В Гейдельберге он чуть было не провел ночь на знаменитой бочке, на которой он впоследствии запечатлел себя гордо стоящим с кубком в руке. «Один придворный отвел меня на верх бочки и меня взбодрили пара добрых глотков старого рейнского вина, что он предложил мне. Но я советую тебе, любезный читатель, кто бы ты ни был, коли ты имеешь намерение путешествовать по Германии, и, может быть, повидать Гейдельберг, а, может, также и сию бочку прежде, чем покинуть город, – я советую тебе, говорю, если из любви к приключениям ты поднимешься на бочку, желая отведать вина, то пить его лишь умеренно, а не столько, сколько добропорядочные немцы предложат тебе его выпить. Ибо стоит тебе выпить больше вина, чем ты можешь, как мозг твой затуманится настолько, что тебе едва ли удастся спуститься вниз по весьма крутой лестнице без опасного падения.»
Другой отличительной чертой характера Кориэта – хотя ее менее всего можно назвать типично английской чертой – является то, что бедняга обладал воистину замечательным малодушием. Он боится разбойников, слишком резвых лошадей, горных дорог, инквизиции – он боится всего. В Савойе, опасаясь высокогорной дороги, по которой ехал верхом, он «весьма предусмотрительно спешивается и ведет свою лошадь под уздцы примерно полторы мили в то время, как его спутники, излишне отважные, безо всякого страха продолжают путь верхом.» В Милане, во время посещения крепости, он воображает, будто испанский солдат принял его за фламандца и поэтому бежит оттуда без оглядки, убежденный в том, что солдат собирается напасть на него. В Венеции, на одной из улиц Гетто16, он пытается обратить раввина в протестантизм, а другие евреи собираются вокруг и, совсем не понимая латинской речи, начинают лопотать на своем языке, и англиканскому апостолу этого достаточно, чтобы уверить себя, будто иноверцы собираются принести его в жертву. И вновь он бежит, и встречу с соотечественником, с которым сталкивается за поворотом улицы, воспринимает как настоящее чудо. Можно было бы привести множество подобных примеров, но приключения, лишенные живости и остроумия рассказчика, рискуют потерять свое очарование при пересказе. Возьмем-ка лучше наугад одну из историй и предоставим слово самому Кориэту.
Воистину замечательный случай произошел со мной по пути в город Баден. Случаю угодно было, чтобы я встретил дорогой двух крестьян, которые обычно зовутся бауэрами; оные, одетые в жалкие лохмотья, вызвали во мне великий ужас. Поелику я боялся, что они или перережут мне горло, или украдут мои золотые монеты, которые я носил зашитыми в камзол, или же лишат меня одежды, хотя это и была бы жалкая добыча, ибо вышеупомянутая одежда была сшита из бумазеи, да и износилась до нитки, —исключая плащ, – эти крестьяне не могли бы оплатить даже обыкновенный ужин, отняв у меня даже все мои деньги. Тогда, видя неминуемую опасность, я предпринял в высшей степени ловкий и весьма тонкий ход, каковой никогда в жизни не делал. Оказавшись на небольшом расстоянии от этих людей, я снял шляпу и с величайшей вежливостью и покорностью попросил у них подаяния, словно нищенствующий монах, что впоследствии постарался изобразить на фронтисписе своей книги. Я попросил милостыню на языке, которого они никогда не слышали, то есть на латыни, но подкрепил свою просьбу такими знаками и жестами, что они прекрасно поняли, чего я хочу от них. И таким образом, притворившись нищим, я не только уберег себя от нападения упомянутых крестьян, но, кроме того, получил от них то, чего никак не ожидал и в чем не имел нужды: они мне дали – при всей их бедности – столько медных денег, называемых фенни, что этим же вечером в Бадене их хватило на пол-ужина, то есть около четырех пенсов и полпенни.
Возможно, что в подобных обстоятельствах поступок Кориэта немного был именно «ловким», но разве этот рассказ, как и другие процитированные отрывки, не позволяют нам представить «воистину славного человека», о котором говорит поэт Луазо? Все свои действия и мысли «pedestrissime» одкомбец простодушно раскрывает перед нами, когда же он пытается их утаить, то эти его попытки показывают всю неопытность его души и доставляют еще большее удовольствие от чтения. Путешественник замечает вдруг, что в своем рассказе забыл ответить на один из вопросов? – Он просит нам милостиво разрешить ему не отвечать на этот вопрос до следующего путешествия «по очень важной, но тайной, причине, вынуждающей его молчать». Нужно видеть, с каким очаровательным и трогательным смирением он извиняется за то, что может сообщить лишь по слухам о таком-то памятнике, так как у него не хватило времени увидеть его своими глазами, или же за то, что, посещая многие города, он забывал по рассеянности осматривать памятники, которые должен был бы нам описать. Этими памятниками, впрочем, являются университеты, школы и другие заведения, способные предложить лишь ученые наслаждения, в то время как он ни разу не пропустил ни одной ярмарки, ни одного народного праздника, или же представления балаганного фокусника. В Венеции, как я уже говорил, он счел за обязанность зайти в дом куртизанки, но не той, что кидалаcь яблоками, а к другой, к обворожительной Маргарите Эмильенне, чей портрет он посчитал нужным нам оставить: высокая и стройная, с двумя нитями бус вокруг обнаженной шеи, царственным жестом приглашающая войти. Очарованный путешественник подробно описывает нам туалеты дамы, обстановку ее дома, ее драгоценности и приятность ее беседы. Но едва он кончает живописать, как собственная смелость ужасает его, и он из всех сил старается развеять дурные подозрения читателя.
Я уже описал тебе венецианских куртизанок, но поскольку я дал тебе о них такие сведения, которые немного англичан, живших в Венеции, могли бы тебе сообщить – или же, по крайней мере, если предположить, что они это могут, они, возвращаясь на родину, остерегутся говорить о том, —мне приходит в голову мысль, что ты обвинишь меня в безнравственности и скажешь мне, что я не стал бы рассказывать о подобном, не зная этого по собственному опыту. А вот что я отвечу: хотя я мог бы знать о них и не по собственному опыту, я, дабы полнее удовлетворить свое любопытство, посетил, – да, признаюсь! – один из благородных домов, в коих живут эти женщины, желая познакомиться с их образом жизни и наблюдать их поведение. Но я не ступал туда с намерениями, которые привели некогда Демосфена к Лаис 17 , а наоборот, скорее как отшельник Пафнутий, пришедший к Таис 18 , – хотя я и не льщу себя надеждой, что мои беседы оказали такое же спасительное воздействие, как и беседы святого отшельника… А по сему я обращаюсь к тебе, наичистосердечнейший читатель, с настоятельной просьбой судить меня так милосердно, – хоть я и описал тебе подробно венецианскую куртизанку, – как ты бы хотел, чтобы я судил тебя при такой просьбе!
Так развлекается и развлекает нас этот большой ребенок, «полный простодушия настолько, что свои самые большие познания почитал невежеством». Ревностный протестант, он поначалу старается защитить себя от поэтического очарования и волнующей красоты обрядов «папистского» культа, который его научили ненавидеть. К примеру, в Париже, когда он проживал у «раненого в гражданских войнах» гугенота, чей религиозный пыл разжигал его собственный, саркастические замечания и проклятия в адрес католической церкви не иссякают: даже Нотр-Дам кажется ему таким же некрасивым, как перед этим казался прекрасным собор в Амьене, где он был один. Но уже в Лионе его плохое настроение ослабевает. Он восхищается церквями, охотно задерживается, чтобы осмотреть монастыри, и испытывает в обществе монахов наслаждение, которое, как мы чувствуем, его изумляет. В Италии он уже не может зайти в монастырь, не восхитившись простотой и отрадной набожностью, царившими в старых обителях, где большие тихие сады и где фрески украшают стены. И каждый день он счастлив, словно от редкой удачи, от изысканной любезности какого-нибудь иезуита или кордельера. Лишь когда он прибывает в Цюрих, вспыхивает вновь его религиозный пыл против язычества, против несуразностей так называемых мощей и прочих заблуждений, происходящих из папистских суеверий, но это совершенно не помешало ему благоговейно восхищаться находящимися в городе цвинглирианским храмом19, почтенные служители которого уверяли путешественника, что сей храм построен Авраамом. Будучи протестантом в Базеле и в Страсбурге, он чуть было не перешел в католичество в Шпире и Кельне – настолько его детская душа всегда была готова подвергнуться влиянию окружающего мира. И много раз, покидая какой-нибудь город, он клялся себе, что именно сюда приедет умирать.
IV
Увы! Судьба распорядилась так, что ему больше не довелось увидеть ни Мантую, где мечтал «провести остаток дней в приятных размышлениях в окружении божественных Муз», ни Венецию, пребывание в которой предпочел бы дару, преподнесенному «четырьмя самыми богатыми семействами Сомерсета», если бы они пожелали его сделать, ни в городах Швейцарии и Германии, которые он обещал описать более подробно «в ближайшее время». Ибо едва ему удалось напечатать свои «Незрелые плоды», как жажда дальних странствий повлекла его к новым горизонтам, в Смирну20, в Иерусалим, в Персию, в Индостан, и – вне всякого сомнения – он оставил бы нам рассказ и об этом путешествии, но в декабре 1617 года в Сурате21 излишнее количество выпитого испанского вина произвело в путешественнике расстройство желудка, от какового он и скончался несколько дней спустя. Но прежде, чем покинуть Англию во второй раз, чтобы память о нем не умерла вместе с ним, он предусмотрительно повесил на одной из перекладин одкомбовской церкви свои башмаки, приведшие его некогда в любезную его сердцу Венецию, – эту почитаемую реликвию его земляки сохраняли и два века спустя, а ныне от башмаков осталось лишь изображение в книге Кориэта, символически обрамленное прекрасным лавровым венком.
II. Странствия шотландского портного
Хочется думать, читатель надолго сохранит в своем сердце приятный и забавный образ английского поэта Томаса Кориэта, которого так потрясло описание Венеции, что он, сгорая желанием увидеть своими глазами «славный, несравненный и святой город» и наполнить душу его красотой, прошел в 1608 году Европу, имея лишь пару крепких башмаков на двойной подошве. Для меня, имевшего счастье прочесть в оригинале его «Незрелые плоды» по крайней мере, существует мало таких же живых и дорогих образов, как образ этого большого ребенка, наивного и остроумного, готового всегда приходить в восторг и веселиться.
Ученый, веселый и обаятельный Кориэт, совершенный образец проводника и товарища в путешествии, как мне тебя не хватало в те дни, когда я следовал в «тяжких странствиях», еще более «pedestrissimes», чем твои, за другим бродягой с твоего острова, шотландцем Вильямом Литгоу, твоим современником, с которым ты несомненно мог бы встретиться или в Париже в 1608 году, или же позднее, в Лондоне, в одной из тех таверн, где ты каждый вечер сочинял стихи, разглагольствовал и пьянствовал в обществе лучших поэтов и умов твоего времени! Уверен, ты наверняка бы отнесся с почтением и уважением к этому человечку, непрестанно кичившемуся «редкостью» своих страданий и талантов, и спросил бы себя, отчего тот так старательно пытается спрятать свои уши в густых рыжих космах. Но он, – если предположить, что он счел тебя достойным своего внимания, – какое бы неприятное впечатление он получил от несколько вычурной элегантности твоих манер, от вялости твоего «антипапизма» и от твоей претензии считать себя «путешественником», совершив всего-навсего неспешную прогулку от Лондона до Венеции!
По поводу последнего добавлю, что его презрение справедливо, ибо путешествие Кориэта, ставшее развлечением для него и для нас, рискует показаться слишком ничтожным в сравнении с «семнадцатью годами», проведенными Литгоу, по его уверениям, в странствиях по миру, «в трех путешествиях, за которые он заплатил дорогую цену, пройдя по всевозможным королевствам, островам и континентам в общей сложности тридцать шесть тысяч миль, что по длине равно приблизительно двум экваторам». Покинув 7 марта 1609 года Париж, где он находился десять месяцев «после многих других странствий», поведать о которых он «считает несвоевременным» (и которые, я подозреваю, существовали лишь в его воображении), Литгоу последовательно посетил Италию, Истрию23, Далмацию, Грецию, Македонию, Турцию, Малую Азию, Сирию, Палестину, Египет, Мальту и Сицилию. Затем он вернулся в Лондон в 1612 году и в следующем вновь покинул его для знакомства с Нидерландами, Германией, Италией, Тунисом, Алжиром, Марокко, Ливийской пустыней24, а после – уже по возвращении в Европу – побывал в Австрии, Венгрии, Польше и Дании. Наконец осенью 1619 года, он опять пустился в путь с намерением повидать знаменитого «пресвитера Иоанна»25, жившего в Абиссинии, но на этот раз он вынужден был задержаться в Испании, так как полиция Малаги, приняв его за английского шпиона, заключила его на много месяцев в тюрьму и подвергла пыткам, разом лишивших его желания и средств пускаться впредь в иные приключения.
Что же до мотивов, заставивших его путешествовать, то Литгоу лишь в последнем случае сообщает, что целью его было посещение таинственного «пресвитера Иоанна». Вот, что он пишет о причине своего второго путешествия: «Недовольство или любопытство заставили меня пуститься в путь во второй раз – это я оставлю при себе, а что до мнения других, то меня не заботит ни их благорасположение, ни их самая острая критика». Наиболее многословно он распространяется о причинах своего первого путешествия, но предоставленные объяснения совершенно ничего не объясняют. «С негодованием отвергнув предположения о том, что пуститься в путь его заставляют честолюбие, любопытство, или желание услышать хвалу, исходящую из уст презренного племени», он заявляет, что «отказывается углубляться в подробности незаслуженного оскорбления, которому он подвергся». Далее следуют напыщенные декламации в стихах и прозе об этом «чудовищном оскорблении», но они слишком расплывчаты и темны, и мы только понимаем, что речь идет о некоей «Далиле» и о способе, которым «подлые лапы четырех кровожадных волков разорвали на куски бедного невинного агнца».
К счастью, местные предания Ланарка, городка в Шотландии, откуда родом Вильям Литгоу, приоткрыли нам эту тайну, а заодно мы получили сведения о происхождении и первой профессии путешественника, – то, о чем он также хранит непривычное молчание, – и смогли наконец узнать, почему на его многочисленных портретах, коими ему так нравилось иллюстрировать книгу, его виски почти всегда старательно спрятаны под восточными головными уборами немыслимых форм, или просто под локонами.
Вильям Литгоу родился около 1582 года, проучился несколько лет в местной школе, а потом поступил подмастерьем к портному. Он уже намеревался открыть собственную мастерскую, как одним прекрасным вечером четверо братьев некоей мисс Локхарт, застав его наедине со своей сестрой, набросились на него и отрезали ему оба уха26. «Безухий Вильям» – под таким прозвищем долгое время был известен автор «Редких приключений» жителям своего городка, и это не только объясняет нам его желание покинуть родные места, но и делает менее странной и более извинительной настойчивость, с которой бывший портной повторяет и комментирует знаменитый парадокс Сенеки: «Там, где нам хорошо, – наша родина».
Но даже это не позволяет нам понять, почему же Литгоу провел «девятнадцать лет своей жизни в трудных странствиях по самым знаменитым королевствам Европы, Азии и Африки», поскольку бедолага никак не мог надеяться, как бы далеко его не занесло, вновь вступить в обладание своими ушами, коих его лишили «четыре кровожадных волка»; с другой же стороны, никогда никакой иной путешественник не питал большего отвращения к путешествиям, ни один из них не испытывал меньшей тяги к тому, что эти путешествия могли предложить. Никогда ни один путешественник не был так совершенно лишен способности получить от чего-либо удовольствие или восхититься чем-то. Люди и вещи во время его «трудных странствий» внушали ему в равной мере отвращение и презрение, правда, эти неизменные чувства вызывались самыми разными причинами. Париж, откуда он начал свое первое путешествие, показался ему ничем иным, как «притоном мерзавцев, шумным местом, ночным воровским прибежищем». В наших провинциальных городах ему невыносимо пребывание в гостиницах «из-за приводящего в отчаяние стука samboies, деревянных крестьянских башмаков, шум от которых таков, что напоминает грохот, производимый конем, введенным Одиссеем в несчастную Трою». Рим, куда он затем последовал, – «это город, к стыду своему, не имеющий судоходства и торговли, является самым жалким городом Италии, не говоря уж о триаде подонков, состоящей из священников, евреев и куртизанок, – они-то в совокупности и составляют его население». Он излагает свой взгляд на Италию таким вот образом:
В Падуе я провел три месяца с целью изучения итальянского языка. Падуя самый унылый город в Европе, и это из-за тесноты улиц, протяженности переходов и мрачной вереницы заборов, которые там видишь на всех улицах справа и слева. По ночам школяры с помощью ружья или стилета совершают многочисленные убийства своих врагов, или же – что гораздо чаще – иностранцев и невинных людей. А скотский содомский грех привычен здесь в Риме, Неаполе, Флоренции, Болонье, Венеции, Ферраре, Генуе, Парме, не исключая самой маленькой итальянской деревни. Добавьте к сему чудовищную грязь, – и все же для этих итальянцев вся их жизнь есть не что иное, как приятное времяпрепровождение, посвященное сочинению песен и пению сонетов.
Об Аркадии27 он «вспоминает лишь то, что среди скал он оцарапал живот, и его тело было доведено до изнеможения, но восхождение на утомительные горы не нанесло, однако, ни малейшего ущерба груди». Константинополь производит на него впечатление «размалеванной проститутки, маски смертного греха, города с узкими улицами и с самыми бесформенными и смрадными постройками в мире». Позже, по дороге в Иерусалим, он отмечает, что «арабы, по большей части, разбойники и воры, мавры жестоки и грубы, и что турки, менее скверные из всех, тем не менее не лучше». В Иерусалиме ему показывают святые места, и он заявляет, что все, сказанное о них «или смешно, или сомнительно, или явная ложь». Знаменитая Вена, когда он ее видит, вызывает в нем отвращение «своими малыми размерами и бедностью». Находясь в Ирландии, он утверждает, что «необузданные и дикие арабы, поклоняющиеся дьяволу туркоманы, верящие в луну караманы28 живут менее бесовской жизнью, чем ирландцы». Но замечательнее всего этого вот что: бывший портной из Ланарка до негодования возмущен способом, каким имеют обыкновение сидеть турки, полагая, что «те чрезвычайно нагло передразнивают похвальную привычку искусных портных»! В этом способе сидеть он усматривает личное оскорбление, умаление ремесла, которым занимался до тех пор, пока не потерял своих ушей!
Его врожденный дурной характер, соединенный с богатым воображением, без конца предоставляет ему новые случаи ненавидеть весь род людской, всякий климат и все религии, исключая свою, в которой лишь себя он полагал истинно верующим. Одна же из религий, «папизм», вызывает отвращение совершенно особенное, и, рассказывая о приключении в Турции и Мавритании, он многажды прерывается, дабы посокрушаться о том, что все государи в мире никак не решаться подвергнуть пыткам и уничтожить всех, до последнего, представителей этой «адской и содомитской секты».
Уж он-то никогда не удивит нас умением восхищаться, подобно славному Кориэту, шедеврами искусства какой-нибудь страны и скорее призовет громы небесные на проклятых языческих или папистских «идолов», чем унизится до восхищения картиной или статуей. Не менее равнодушен он к разнообразию пейзажей и к прелести экзотических нравов, и – если говорит правду – к изяществу и красоте женщин. О них он говорит с недоброжелательностью, стараясь произвести на нас впечатление добродетельного целомудрия, что не мешает ему, впрочем, выискивать непристойные истории якобы для того, чтобы вызвать наше негодование. Он уверяет, будто привез откуда-то из Ливии «презабавный секрет касательно женщин» и будто он «частенько рассказывал его королю Якову»29. Но он отказывается «поведать» сей секрет своим читателям, и они вправе задать себе вопрос, действительно ли было что-то презабавное в путешествиях, представленных Литгоу непрерывной чередой несчастий, треволнений и огорчений. «Ах! – восклицает он, покидая Гроб Господень в Иерусалиме, – да будет проклято слепое тщеславие тех, кто воображает, будто путешествующие не имеют расходов, и ходят, куда хотят, и их хлебосольно принимают – это также ложно, как еретическое заблуждение!» Сам же он предстает копией жителей греческого островка, о которых сообщает, что «в их поведении, в поведении этих жалких дураков, можно видеть скорее обязанность жить, нежели удовольствие». Эпиграфом же к его книге следовало бы поставить слова, начинающие рассказ о путешествии на Крит: «Я поведаю кратко, насколько возможно, о малой толике несчастий, кои претерпел я в сей стране».
Не знаю, в каком разделе френологии или антропологии уши рассматриваются как местонахождение благожелательности и способности получать удовольствие, но, вне всякого сомнения, отсутствие этих органов должно было обречь нашего шотландского путешественника на невероятное обилие желчи. Страдалец относится с подозрением не только к иностранцам, его сварливый пессимизм распространяется даже на друзей и благодетелей; исключение составляют облеченные властью особы, начиная с короля Якова и короля Карла и кончая мелким шотландским лэрдом30, который оказывается погребен под тяжестью его лести. Но когда, к примеру, добрейший критский епископ пригласил его к себе и преподнес разные дорогие сельские яства, Вильям Литгоу вместо благодарности отмечает, что у греков из высшего класса есть обыкновение «никогда не отпускать иностранца без подарков и сопровождающих». В Сирии караван, к которому он пристроился, вел предводитель-армянин, человек настолько умный, решительный и самоотверженный, что нашему путешественнику поначалу было трудно выходить из себя, но вскоре он спохватывается и заявляет, будто проводник, получив от него условленную сумму, покровительствует ему не иначе, как из «алчности». Всех, вплоть до нас, его читателей, он считает своей обязанностью обругать, и делает это, начиная с предисловия, где высказывает сомнение в верности нашего суждения о нем. «Если случайно, – обращается он к читателю, – ты виллан, скряга, Мом31, слуга, критик, шут, глупый осел или ползающий червяк с жадными губами, я призываю к тебе в награду за то палача, пеньковая веревка которого быстро положит конец твоему зубоскальству и освободит мои тяжкие скитания, как и мучительную работу над этой моей книгой от смертельного жала твоей клеветы. После чего иди, вешайся, ибо я не намерен обращать внимания ни на твою любовь, ни на твою злобу!»
Таков человек, чей труд одно крупное шотландское издательство, – то же, что ранее переиздало очаровательную «Незрелые плоды» Кориэта, – вновь вернуло читателям. Эта книга под названием «Редкие приключения и тяжкие странствия» была впервые издана в Лондоне в 1632 году Николасом Оуксом, множество раз переиздавалась в XVII веке, а затем в следующие два столетия погрузилась в забвение. Книга портного из Ланарка предстала перед нами в своем первоначальном виде: с делением на десять глав, предваренных каждая стихотворным предисловием, с несколькими «панегерическими поэмами», которые Литгоу, по примеру Кориэта, заставил написать лучшие умы Лондона и Эдинбурга с целью обратить внимание публики на свой рассказ о путешествиях, и со множеством портретов, на коих автор предстает то горделиво возвышающимся на развалинах Трои, то прогуливающимся «в турецком костюме» с огромной саблей в руке и в сопровождении раба, то стоящим с победоносным видом среди змей и шакалов в недоступном центре Ливийской пустыни. Еще один портрет позволяет лицезреть его в Фесе в компании некоей важной особы в огромном парике, эта особа изображает местного султана; на другом портрете он предстает уже в Молдавии, привязанным к дереву шестью «убийцами», разряжающими в него огромные мушкеты, и именно на этом портрете у него такой внушительный и просветленный вид, словно он уже видит прибытие «молдавского барона», который освободит его, пригласит в свой замок и «полностью компенсирует потерянное» страдальцем. Но ни эти соображения, ни сама книга все-таки не позволяют понять цели посещения нашим путешественником разных стран. Из двух гипотетических причин, предложенных им на выбор читателям, – причина «недовольства» и причина «любопытства», – последняя менее вероятна: Литгоу слишком высокого мнения о себе, чтобы быть любопытным; но если и впрямь «недовольство» в большой степени толкало его к путешествиям, то непонятно, как это чувство могло помочь ему перенести все страдания и опасности, которые, если верить путешественнику, и были единственным итогом его экспедиций.
Эта тайна усугубляется еще одной, не менее волнующей. Буквально на каждой странице повествования Литгоу сообщает, что при тех или иных обстоятельствах он был избит, – бедняга словно приговорен к палочным ударам, – и раздет до нитки, после чего мы вновь видим его идущего своей дорогой также горделиво, как и прежде, раздающего «золотые цехины» с щедростью богатого дворянина и жалующегося на непомерную мзду, которую требуют от него проводники и хозяева гостиниц, наивно принимавших бывшего портного при виде его величественных манер за принца, путешествующего incognito. Все эти цехины, которыми он постоянно исчисляет свои расходы, – откуда они у него? И каким образом, пройдя через такое множество полных или частичных ограблений, удается ему сохранить источник своих денежных поступлений? Однажды, рассказывая о приключении в Малаге, он признается, что имеет привычку прятать деньги в белье, зашивая их между двумя простынями, но чаще он не объясняет происхождения своих доходов, или же просто потешается, интригуя нас фразами типа: «Там я заплатил плату, более подходящую принцу, нежели страннику; и самое интересное во всей этой истории, на мой взгляд, – узнать, каким образом я восполняю огромные суммы, которые трачу каждый день». В другом, весьма характерном, пассаже, он сообщает, что некий губернатор, желая наградить его за выдачу бандитской шайки, предложил ему при прощании деньги, – и добавляет: «О каковых деньгах, – взял ли я их или нет, – предоставляю судить вашей скромности». Конечно же, деньги он взял, мы знаем также, что ему доставалось имущество многих попутчиков, умерших дорогой, и что, когда было возможно, он заставлял магистраты или состоятельных людей возмещать свои, понесенные от воров, убытки. Однажды в Сицилии32 путешественник натолкнулся на трупы двух молодых дворян. Эти дворяне, сражаясь на дуэли, убили друг друга первыми же ударами шпаг. «После чего, по правде говоря, я поспешил обыскать их карманы, и нашел там два шелковых кошелька, полных испанских пистолей. Сердце мое радостно забилось. Сняв пять перстней с их четырех рук, я закопал добытое в ста шагах от этого места, намереваясь забрать все несколькими часами позже. Законно это или нет – я не задумывался.» Сей ужасный моралист не кажется слишком щепетильным в отношении средств добывания цехинов и пистолей, позволяющих ему платить «плату, более подходящую принцу, нежели страннику». Но вместе с тем мы подозреваем, что, подобно тому, как под высокими чалмами скрывается отсутствие ушей, так и под бахвальством прячется что-то, и я бы не удивился, если бы узнал, что путешествующий принц оказался бы просто странником, или скорее, бродячим портным, безмерно счастливым от возможности быть допущенным чинить штаны всем этим баронам, лордам, эмирам и пашам, коих ему хотелось бы представить как своих друзей.
Во всяком случае, истинной целью его странствий могло быть собирание всякого рода диковинок с целью предложить их потом королю Якову и его придворным. Реликвии «папистов», как только он начинал о них думать, наполняли его презрением и негодованием, но зато он не выпускал из рук coffino33 из ивовых прутьев, где у него лежали кусочки каменного лабиринта Тезея, дворца Приама, колонн храма, разрушенного Самсоном34, а также флакончик иорданской воды и веточки терпентинового дерева с Иерихонской равнины, – словом, обилие вещиц, которые он был готов продать, едва его нога ступит на европейскую землю. К этой торговле реликвиями он добавляет еще один такой доходный промысел, состоящий в добывании неисчислимого множества официальных и частных рекомендаций, – который он их рассчитывал использовать по своем возвращении в Англию с целью приобрести покровительство при дворе со всеми вытекавшими отсюда выгодами. Отсюда, вне всякого сомнения, настойчивость, с которой он повторяет, что никогда ни один путешественник не был так далеко, не видел так много и не претерпел столько «страданий», и отсюда же одержимое желание разжалобить нас, для чего случившееся с ним однажды он рассказывает по три-четыре раза, как имевшее быть с ним в разных странах, но обстоятельства странно схожи – и мы сразу догадываемся, что это все та же история, повторенная, дабы растрогать читателя.
Но если все «страдания» Литгоу нуждаются в подтверждении, то коллекция его рекомендаций говорит о подлинности его путешествий. Может, и не так часто он был бит, как хвалится, но, вне всякого сомнения, он обследовал большую часть Старого Света, и все его сведения имеют огромную важность с точки зрения истории и политической географии того времени. Ибо взамен любопытства у нашего путешественника имеется неистощимый запас злости, подвигающей его буквально в каждой местности опровергать свидетельства других писателей, древних и современных, об этой земле. Только ради удовольствия противоречить своим предшественникам он разбирается до мельчайших подробностей в топографии разных стран, в их государственном устройстве, интересуется состоянием сельского хозяйства и торговли. Несмотря на постоянный недоброжелательный и ругательный тон, его книга полна ценнейшими сведениями о населении Греции, Сирии и Северной Африки. И я сильно сомневаюсь, найдется ли еще хотя бы один путешественник первой половины XVII века, сообщивший больше сведений, к примеру, о нравах обитателей греческих островков или жителей Палестины, конечно, при условии, что мы выберем лишь достоверные факты, отбросив ядовитые комментарии, которые он никогда не упустит вставить.
Наконец, вынужден признать, литературное значение книги, написанной этим неприятным человеком, равно, а может, и превосходит ее историческое значение. Литгоу является, по существу, самоучкой: захудалый шотландский портной обязан лишь себе своим образованием, знанием грамматики и просодии – на страницах книги стихи занимают почти столько же места, сколько и проза – и, по правде, его беспорядочный и грубый стиль, отличаясь от стиля «гуманиста» Кориэта, все же являет собой такую смесь богатства изображений и кипящей злобы, что его нельзя спутать ни с каким другим. Его словарь сквернословий, полный уничижительных сравнений и злобных эпитетов, в своем разнообразии и изобретательности достоен словаря Рабле. Часто его восхитительное самодовольство и сильные чувства, которые он испытывает при малейшем воспоминании о своих приключениях, придают его рассказу остроумие, пылкость и жизненность воистину замечательные. Не случайно поэтому один английский критик сравнил как-то «Тяжкие странствия» с бессмертным «Робинзоном Крузо»: действительно, есть что-то странно общее в характерах двух любителей приключений, тех, кому мы обязаны этими двумя книгами. И теперь хотелось бы, чтобы историки английской литературы в список предшественников славного создателя знаменитого романа записали бы одним из самых первых злого и жалкого Безухого Вильяма, портного из Ланарка.
III. Путешествие итальянца по Франции времен Франциска I
«Дон Антонио де Беатис, каноник из Амальфи 36 , добрым друзьям и сеньорам желает доброго здравия и вечного благополучия!»
«Вам известно, конечно, что мой преподобнейший и светлейший господин, кардинал д’Арагон, не довольствовался многократным посещением большей части Италии, почти всей Бетики и окраины Гесперии37 и недавно предпринял еще – под предлогом засвидетельствовать свое почтение Католическому королю38, вновь избранному благодаря божественному провидению королю римлян, – исследование Германии, Галлии39 и всех других западных и северных приморских земель, он хотел также, чтоб о нем узнали в этих различных землях; он счел подходящим для своей светлейшей милости, – разумеется не из-за скупости (ибо если и был когда-нибудь столь благородный и щедрый господин, так то был он, поскольку как для еды и питья, так и для весьма многочисленных подарков, для покупки разных вещей, предназначенных для развлечения и удовольствия, его расходы составили около пятнадцати тысяч дукатов), но лишь для удобства и быстроты, – взять с собой только десять дворян, равно как и некоторое количество слуг, перечень коих вы можете видеть в конце моей книги. И поскольку, несмотря на мое ничтожество, мне выпала судьба быть включенным в число сих последних, я решил по совету моего доброго господина и желая прославить оного, а также для просвещения и удовольствия моих друзей, записывать прилежно все, – начав с того, как мы вышли из Феррары40 и направились в Германию, день за днем, местность за местностью и миля за милей, подробно описывая города, посады и деревни, которые мы посетили, особенно останавливаясь на разных куриозных вещах, там повстречавшихся, – и это я делал с Божьей помощью в течение всего путешествия. Ныне же я почитаю своей обязанностью послать вам свою рукопись, содержащую отчет о названном маршруте, и прошу вас покорнейше не отказать принять ее, прочесть и перечитать с беспристрастностью и непредубежденностью, но если по стилю и композиции вы не найдете сие сочинение достойным вашей учености и изысканности, то извинить меня. Ибо если я и не осмелился писать на латыни, то не только из боязни не быть понятым всеми, но и, говоря по совести, из-за моей неспособности выразить на этом языке свои мысли так, чтобы заслужить ваши похвалы. А так как у меня никогда не было навыка в тосканском диалекте, – поскольку я уроженец Апулии41 – я вынужден использовать язык своей местности, как бы скуден он ни был. Но, по крайней мере, я могу вас уверить, что среди множества страниц, написанных мною, вы не найдете ни одной, не содержащей истинной правды, ничего того, чего я не видел своими глазами, или же не слышал от лиц, пользующихся большим уважением и заслуживающих полного доверия. И если вы прочтете о вещах, которые покажутся вам необычайными, – а их в книге немало, – то не вменяйте сие в вину автору, а токмо чудесному разнообразию жизни. Я бы добавил к этому, что если мне принадлежит какая-то заслуга в написании сих путевых заметок, – а я не только повествовал о божественном предназначении моего светлейшего господина, помогал ему на утренних мессах и часто служил их сам, а также писал от его имени множество писем как днем, так и ночью, – то за столькие бессонные ночи и перенесенные мною тяготы, а равно за то удовольствие, познавательность и полезность, которые вы получите, прочитав мою книгу, мне не надо иной награды, как получить возможность увековечить и прославить блаженную особу и чудесную душу моего доброго, справедливого, благочестивого, святого, щедрого и многомилостивого, ныне покойного господина. Прощайте. – Писано в городе Амальфи сегодня, 20 июля 1521 года.»
Именно так начинается рукопись на неаполитанском диалекте, обнаруженная недавно в Неаполе немецким ученым-историком господином Людвигом Пастором, рукопись, литературную привлекательность которой и выдающуюся, ни с чем не сравнимую историческую ценность нельзя не отметить. С литературной точки зрения рассказ Антонио де Беатиса, конечно, не сравним в остроумии и пылкости с рассказами путешественников последующего века – «pedestrissime» Томаса Кориэта и шотландского портного Вильяма Литгоу, о которых я уже писал. Ибо насколько эти два персонажа старательно стремятся выдвинуть себя на первый план в своих повествованиях, где приключения используются как предлог для выпячивания их собственного физического и морального облика, настолько скромный «маленький» итальянский каноник, кажется, всегда старается спрятаться за величественной фигурой своего господина, кардинала Арагонского; можно даже сказать, что добрый священник, описывая и прославляя «чудесное разнообразие жизни», стирает свои мысли и поступки. Вид посещаемых им новых стран наполняет его на каждом шагу таким удивлением и восторгом, что он словно забывает о себе и своем господине в стремлении не упустить ничего нового. Сколько же интересного он находит для себя! Нравы, обычаи, язык, пища и питье, внешний вид мужчин и их характеры, красота женщин и их социальное положение, политическое и военное устройство, развитие искусства и литературы, разнообразие естественных ландшафтов и архитектурных сооружений, приемы агротехники и садоводства и многие другие аспекты жизни трех больших наций, немецкой, французской и фламандской, – можно утверждать, что наш «турист» действительно записывал обо всем этом «день за днем, местность за местностью и миля за милей» с заботливостью и пунктуальностью, с живописной рельефностью и с деликатным и тонким проникновением, которые едва ли можно найти все разом в такой степени у какого-нибудь другого путешественника или географа того времени, если не сказать – всех времен.
Среди современников и непосредственных преемников де Беатиса ни Макиавелли, ни Гвичардини, ни Монтень не могут представить нам интерес действительно всеобъемлющий; ибо, будучи людьми более самобытными и имея душу более возвышенную, чем у маленького каноника, они придают значение предметам, которые отвечают их обычным размышлениям, но остается многое, что ускользает от их внимания, а это как раз и привлекает любознательный взор безвестного секретаря кардинала Арагонского. Так что эти «путевые заметки», несмотря на бедность стиля и утомительную манеру фиксировать все изо дня в день, сплошь наполнены неоценимыми сведениями о политическом, социальном и культурном состоянии центральной и северной Европы в наиважнейшую для всей нашей современной истории эпоху – кануне большого революционного движения Реформ и в самый расцвет эпохи Ренессанса. Это один из тех документов, которые внезапно возникнув, тотчас становятся близкими нам как ожидавшееся долгое время откровение, обогатившее и частично изменившее наши представления о рассматриваемом историческом периоде. Отныне ни один исследователь не сможет заниматься изучением культуры и искусства Возрождения стран, находящихся по эту сторону Альп42, не обратившись к скромным путевым заметкам, написанным Антонио де Беатисом в период с 9 мая 1517 года по 26 января следующего года в те немногие минуты досуга, остававшиеся ему после выполнения многих разнообразных обязанностей, перечисленных им подробно с его обычным трогательным простодушием в конце посвящения.
Но прежде, чем цитировать в переводе наиболее замечательные отрывки книги, необходимо в двух словах сказать о том, что сообщает господин Людвиг Пастор в своем предисловии об истинных причинах путешествия кардинала Арагонского. Этому прелату, внуку короля Неаполитанского Ферранте I43, было в то время около сорока лет. Он был рукоположен в сан Александром VI и должен был в 1499 году сопровождать в Испанию свою родственницу, королеву Джованну Неаполитанскую, и, благодаря представившемуся случаю, он, одолеваемый жаждой повидать новые земли, посетил, по выражению де Беатиса, «почти всю Бетику и окраины Гесперии», затем прибыл во Францию, но никаких записей об этом первом его пребывании нет. При Пии III и Юлии II44 он жил в Риме и был в большом доверии у обоих пап. Его вес при римском дворе значительно возрос при Льве Х45, в избрании которого он принимал активное участие. Внезапно – и как раз около 1517 года – пошла молва об охлаждении его дружеских отношений с папой, и господин Пастор имеет весомые причины подозревать, что прямо или косвенно кардинал участвовал в заговоре против Льва Х, организованном кардиналом Петруччи46. Учитывая это, его большое путешествие в сопровождении Антонио де Беатиса можно рассматривать в некоторой степени как ссылку «под предлогом засвидетельствовать свое почтение Его Католическому Величеству». Но поскольку с момента его возвращения вплоть до самой смерти, последовавшей в январе 1519 года, мы находим его еще более осыпанным милостями Льва Х, то все заставляет думать, что сама необходимость этого временного изгнания была для него по сути лишь предлогом, в то время, как действительной причиной его путешествия являлось именно, как говорит его секретарь, желание «исследовать» те области Европы, которые для него были еще неизвестны. Только этим и объясняется как его экспедиция, так и множество ее подробностей, подмеченных его верным секретарем: все хитроумные ходы и уловки, совершаемые в поисках интересных людей и необычных предметов, настойчивость, с которой он фиксирует все мало-мальски любопытное из того, чем располагают посещаемые им страны, его привычка покупать для своего дворца в Риме всевозможные произведения искусства и поделки ремесленников тех местностей, куда заводит его дорога. И если мы можем говорить о Петрарке как о «первом из современников, начавшим путешествовать ради удовольствия путешествовать», то кардинал Арагонский нам представляется в этом смысле истинным «гуманистом» и достойным наследником тосканского поэта. Сильные мира сего меньше привлекают его внимание, чем красивый пейзаж, знаменитая церковь или же успешная торговля в богатом городе; и тот же человек, который в Германии не захотел задержаться на пять-шесть дней, чтобы «засвидетельствовать свое почтение» императору Максимилиану47, не колеблясь продлевает путешествие на несколько недель ради знакомства с нравами жителей Голландии или с особенностями приливов и отливов на побережьях Нормандии и Бретани.
К сожалению, в этом очерке нельзя подробно описать весь его «тур» по Европе. Но я постараюсь изложить вкратце ту часть рассказа де Беатиса, которая касается нас наиболее близко, то есть описание состояния Франции во второй половине 1517 года. И все же я не могу удержаться от искушения и не процитировать несколько строк, касающихся суждений неаполитанского каноника о жизни Германии и Нидерландов, – двух больших стран, где он побывал до того как посетить Францию, – поскольку, хотя наш путешественник и фиксировал постоянно и скрупулезно все свои мысли о жизни увиденных им городов и деревень, он считал себя обязанным, покидая каждую из этих стран, так же, как позднее покидая Францию, вновь просмотреть все, что произвело на него наибольшее впечатление, трижды представляя нам таким образом нечто вроде весьма объемной и очень ценной этнографической «панорамы», раскрывающей перед нами его редкое дарование наблюдателя и моралиста.
Описание Германии начинается с рассказа о рельефе страны, от горных областей на юге до равнин в центральной части и лесистых откосов обоих берегов Рейна. Далее следует перечисление того, что едят и пьют местные жители, с небольшим замечанием, касающимся цен. После чего автор приступает, наконец, к описанию нравов и обычаев немцев:
Эти люди имеют камины только на кухнях, а во всяком другом помещении находится жаровня, для которой выделена особая ниша, где помещен и оловянный сосуд для хранения воды. Жители находят большое удовольствие содержать в своих комнатах разнообразных птиц, почти всегда заключенных в клетки очаровательной работы, но некоторым, наиболее прирученным, позволяют летать по комнате и даже вне дома… У здешних обитателей есть неприятный и досадный обычай располагать в одной комнате столько кроватей, сколько там может поместиться, не считая того, что их спальни не имеют ни каминов, ни жаровен, а это весьма неудобно при переходе из очень натопленной комнаты в другую, холодную, и при раздевании, но, по правде, под теплыми перинами сие неудобство быстро забывается…
Тамошние женщины стараются содержать свою посуду и всю кухонную утварь в высшей степени чистой в то время, как сами они обыкновенно очень грязны и почти всегда носят одежду из очень дешевых тканей; но они красивы и милы, и, по свидетельству некоторых кавалеров из нашей свиты, – не питают отвращения к галантным развлечениям, хотя и несколько холодны по своей природе. Девушки любят украшать себя венками из цветов, особенно в дни празднеств, так же поступают и дети, прислуживающие в церкви, и школяры. Упомянутые же дамы ходят по большей части босыми, и их короткие и рваные юбки едва прикрывают ноги… Они имеют обычай всякий раз, когда видят проходящего мимо иностранца или знатного человека, вставать со своего места и делать реверанс. Можно быть уверенным, что во всякой гостинице найдутся три-четыре молодые и очаровательные горничные, и, хотя хозяйка и названные горничные не позволяют обнимать себя, как французские служанки, правила вежливости допускают коснуться их рукой, или даже обхватить за талию в знак дружеского расположения. Они сами напрашиваются отобедать или выпить с гостями, и те, кто знаком с их языком, могут говорить с ними совершенно свободно.
Мужчины и женщины весьма прилежно посещают церковь, где у каждой семьи есть принадлежащая ей скамья. Вся церковь, за исключением хоров, с двух сторон заставлена скамьями, с проходом посередине, подобно нашим церквям. Но наиболее примечательно то, что в немецких церквях в противоположность нашим никто не говорит о своих делах и не развлекается каким-то образом.
Об этой набожности немцев накануне Реформации имеются свидетельства множества других современных де Беатису путешественников, но уместно добавить, что, кроме Нюрнберга и части Швабии, он посетил лишь те районы, которые избежали влияния протестантизма: Тироль, Баварию и прибрежные области Рейна. Продолжая свой рассказ, секретарь кардинала Арагонского повествует о лесах, о возделанных полях, о пастбищах, о многочисленных видах домашних животных, он описывает внешний вид городских и деревенских улиц с деревянными в большинстве своем, «но очень красивыми снаружи и необыкновенно удобными внутри» домами. Он приходит в совершенный восторг от живописного разнообразия наверший крыш так же, как и от треугольных или квадратных маленьких лоджий, «часто раскрашенных, с гербами и нарисованными фигурами святых, оттуда жители могут для собственного развлечения наблюдать за улицей». Ему также понравилась архитектура немецких церквей. «Нет ни одной самой маленькой деревушки, в которой не было бы хотя бы одной красивой церкви с высокой остроконечной колокольней, с колоколами очень нежного звучания и с витражами такими большими и такой отличной работы, что невозможно представить ничего более великолепного…» Так, по развертываемой перед нами картине мы постепенно получаем сведения обо всех особенностях немецкой жизни. Невозможно все процитировать даже вкратце, но вот еще несколько строк:
Мужчины в стране Германии по преимуществу высокого роста, пропорционально сложены, крепки и с довольно здоровым цветом лица. Все с детства приучены носить оружие. Самая маленькая деревушка имеет поле для стрельбы, где они в дни празднеств упражняются не только в стрельбе из лука, но и во владении пикой, равно как и другими видами оружия, которые в ходу в той стране. Должен заметить, что дорогой почти всегда нам встречались колеса для четвертования и виселицы, украшенные более, чем художественным орнаментом, повешенными мужчинами и иногда даже приговоренными к смерти женщинами; из этого можно заключить, что закон в тех краях применяется со всей суровостью, и нужно признать: сия суровость оправдана нравами страны. Поскольку все дворяне живут вне городских стен, в укрепленных замках, куда имеют обыкновение наведываться шайки разбойников; благородным людям было бы невозможно жить, если бы закон не был так суров…
Более развернуто и с большим обилием поучительных деталей де Беатис принимается затем описывать жизненный уклад и обычаи Нидерландов. Здесь нет решительно ничего, что бы не понравилось нашим путешественникам, начиная с внешнего облика страны и кончая мельчайшими подробностями частной жизни. Различия с Италией настолько разительны и глубоки, что все увиденное становится для него предметом удивления и восхищения. Честность простых людей, а в особенности набожность, чистосердечие и врожденный художественный вкус, с которым они украшают все, что их окружает, – обо всем нам сообщается и все пространно «иллюстрируется» множеством выразительных примеров. Я опускаю любопытные замечания де Беатиса относительно многочисленных произведений фламандских художников, как, например, об огромном алтаре в Генте работы Ван Эйков, который он считает «самой красивой картиной, когда-либо существовавшей в мире», или же о замечательных портретах знаменитых людей, начиная с короля Карла V48, – ибо пора приступить к описаниям Франции. Вот как итальянский каноник – прежде, чем покинуть Антиб для встречи с той, которую он с простодушной гордостью называет Italia bella49, – подводит итог впечатлениям, которые тщательно записывал он в течение многомесячного пребывания в нашей стране:
Я начну, если вам будет угодно, с описания жилища. Ибо, несомненно, в целом в названных провинциях жилище весьма добротно, особенно в сравнении с Германией: в каждой комнате находится лишь две кровати, одна для господина и другая для его слуги, на обеих кроватях перовые перины, и в комнатах хорошо топят. Нигде также не готовят лучше таких разнообразных супов, пирогов и печений. Едят там обычно хорошую говядину и телятину, но лучше там баранина – и до такой степени, что ради жаркого из бараньей лопатки, приготовленной с луковичками, – как готовят во всех областях Франции, – вы охотно откажетесь от самого изысканного стола. Куры и каплуны, кролики, фазаны, куропатки, – все это в изобилии, по доступной цене и хорошо приготовленные, и нигде я не встречал такой жирной и великолепной дичи, поскольку по обычаю этой страны здесь охотятся на диких животных не иначе, как в сезон, наиболее подходящий для каждого из них.
Из всех названных стран лучшей для проживания и наиболее приятной для общения благородных людей является именно Франция… Французские женщины выполняют любую работу, потому-то именно они в основном и заняты торговлей, по большей части в мелких лавках. Они, как правило, довольно красивы, хотя и не так, как женщины Фландрии, но любезны и вежливы, и существует обыкновение целовать их в щеку в знак уважения и из вежливости. Во многих провинциях женщины умеют брить бороды и делают это лучше всех в мире, с ловкостью и проворством поистине замечательными. Они страстно любят застолья и празднества, и все благородные дамы и девицы страны танцуют с бесконечной грацией и изяществом…
Мужчины обычно маленького роста, собой невидные, за исключением людей благородных, среди которых многие имеют весьма приятную наружность. Сии дворяне заняты большей частью на военной службе, в то время как другие вместо этого состоят при особе короля, получая от него плату за обязанность находиться при дворе четыре месяца в году. Когда дворянин отслужит срок, он может уезжать куда ему заблагорассудится. Чаще всего дворяне возвращаются в свои замки и дома, которые всегда окружены лесом, и они проводят свой досуг в охоте, и живут там весьма недорого. Сии дворяне освобождены от всех платежей и налогов, в то время как их подневольные крестьяне угнетаются и унижаются хуже собак или настоящих купленных рабов. Я добавил бы, что дворяне и простонародье, купцы и особы всякого звания и состояния, словом, все французы, показались мне жадными до развлечений и веселой жизни и настолько склонными к удовольствиям во всякой форме, что задаешь себе вопрос, возможно ли так предаваться праздности. И заканчивая рассказ о французских дворянах, я скажу, что за огромное число преимуществ, привилегий и милостей, которыми они наделены в избытке, они более, нежели подобные им в других странах, должны благодарить Бога, ибо они знают, что с момента, когда природе было угодно произвести их на свет дворянами, им никогда не умереть с голода, никогда не выполнять презираемую работу, которую делает у нас большинство благородных людей, среди коих лишь малая толика может жить соответственно своему происхождению…
Города и деревни названных провинций далеко не обладают красотой городов и деревень в Германии и Фландрии; это относится как к площадям и улицам, так и к домам и другим общественным строениям, но обычно там можно увидеть очень красивые церкви; во Франции нет более или менее большой церкви, где мы не могли бы слышать круглый год фигуральную музыку 50 и где не служилась хотя бы одна месса в день. В каждой из этих церквей есть шесть-восемь мальчиков, одетых в красное, словно наши итальянские каноники, их учат петь и прислуживать во время мессы…
Покойников, за исключением благородных и богатых людей, хоронят вне церковной территории, но еще печальнее то, что кладбища не обнесены оградой, и, таким образом, вы можете видеть в деревнях разбросанные могилы, словно бы те, кто там покоится не христиане вовсе, а евреи… Повсюду правосудие вершится со всей суровостью, и все дороги густо усеяны виселицами, которые никогда не пустуют… Таковы некоторые особенности страны Франции, но я не сказал здесь о многих других, упомянутых мною ранее по ходу моего рассказа.
Из этих «особенностей, упомянутых ранее», самой неприятной для нас является та, с которой добрый каноник, к своему несчастью, имел случай познакомиться в одной деревне в окрестностях Гайона, где он со своим господином нашел ночлег. «В этой местности к часу ночи, – сообщает он нам, – кто-то украл у меня с ленчика седла котомку, к нему притороченную, где, помимо предметов обихода, были бумаги и некоторая сумма денег, составлявшая, насколько я припоминаю, десяток дукатов. И так же, как я обязан был похвалить немцев и фламандцев, находя их в высшей степени законопослушными и чистосердечными, даже самых бедных и отверженных среди них, так же я не считаю себя обязанным скрывать истинную сущность французов, заставляющих нас страдать от их отвратительных проделок, и еще: совершенно точно, что во всех французских провинциях угнетение дворянами – которые нигде не живут в такой роскоши и свободе, как здесь – народа мне показалось настолько порочным, насколько сие можно вообразить.»
Очевидно, кража «котомки» с «десятком дукатов» была для Беатиса «отвратительной проделкой», которую трудно забыть; и нельзя не пожалеть, что во время путешествия по Германии ему не довелось хотя бы раз повстречаться с теми самыми «разбойниками», о чьих многочисленных лихих подвигах, услышанных от сотрапезников и хозяев гостиниц, ему так нравилось рассказывать нам. Но строгость его суждений относительно французского характера полностью, на наш взгляд, компенсируется воодушевлением, с которым на протяжении всего «маршрута» он описывает яркую красоту морских и речных берегов, парков и садов, величественность церквей и замков, роскошь и изящество празднеств и, в особенности, ни с чем не сравнимое великолепие французской кухни. По существу, вопреки суровости его выводов, мы видим, что ни в Германии, ни во Фландрии, ни даже в «прекрасной Италии» жизнь ему не кажется такой приятной, как во Франции, со всем ее восхитительным разнообразием тех удовольствий, где есть место и чувствам и рассудку; и мы замечаем, как ему самому хочется подражать этим любезным хозяевам, которым, по признанию де Беатиса, нет равных в «любви к развлечениям и веселой жизни».
Любопытно, но Париж, может, единственный город, не произведший на него благоприятного впечатления. Напротив, «итальянский» облик Лиона привел его в совершенный восторг, и об этом городе он оставил простое, но поистине поэтическое описание; столица же королевства, увиденная им вначале с высоты Нотр-Дам, и с которой впоследствии он имел возможность познакомиться на досуге получше, показалась путешественнику огромным городом, скорее странным, чем красивым. Ему не понравилось все, даже собор, хотя он без конца восхищался руанскими церквями, и можно подумать, что все свои хвалебные эпитеты наш каноник растратил на собор в Бурже, или на соседнюю Сент-Шапель. Но эти антипатии не помешали ему и в этот раз, как всегда, выполнить с честью свою обязанность наблюдателя людей и событий, так что многие страницы, посвященные Парижу того времени, наполнены чрезвычайно интересными подробностями:
В самом городе река делится на многие рукава, все они судоходны, и через них перекинуто пять мостов, из коих три – каменные, а два – деревянные, и на этих мостах из одного конца в другой построены дома, выдерживающие линию улиц, да так, что с трудом узнаешь, где мосты начинаются, а где кончаются… Ввозная пошлина с сих мостов принадлежит королю и дает значительный доход. Дома по преимуществу деревянные, но большие, удобные и практичные. Улицы часто слишком узкие и утопают в грязи, и вместе с тем запружены таким количеством повозок, что ездить там верхом так же опасно, как плыть Сидрой в Берберию 51 . Названные улицы и все площади вымощены большими черными камнями… И во всем городе жители, мужчины и женщины, у всех на виду занимаются самыми разнообразными делами, причем я не уверен, есть ли еще в мире такой город, обладающий хотя бы половиной здешних ремесел, не говоря уж о том, что здесь изучают всевозможные науки, кроме некромантии, bкоторая запрещена… Среди наиболее замечательных людей названного города упомяну только Якоба Фабера, весьма сведущего в греческом языке и латыни; Гийома Бюде, королевского советника, который будучи еще и легистом, пишет и на другие темы; Копа, королевского лекаря, также весьма искусного в греческом и латыни; и, наконец, книгопродавца Этьенна, человека очень ученого и добропорядочного.
И вот, наконец, – дабы привести хотя бы один из образчиков замечательных портретов, которые постоянно появляются на страницах рассказа итальянского каноника – вот как Беатис описывает молодого короля Франции Франциска I и его семью, встреченных нашими путешественниками в Руане, сразу после прибытия во Францию:
Королева Клод 52 очень молода, и, хотя мала ростом, некрасива и хромает на обе ноги, говорят, она необыкновенно добра, щедра и набожна. Король, ее супруг, весьма склонен к роскоши, а еще про него говорят, будто он не прочь проникнуть в чужие сады и испить воды из разных источников, и в такой степени не заботится об уважении и чести названной королевы, своей супруги, что, как меня уверяли, он никогда не спит с нею… Государыня, его мать, высока ростом, жизнерадостна и с еще хорошим цветом лица. Она всегда сопровождает своего сына и молодую королеву, и нетрудно заметить, что она имеет над ними полную власть. Сам король рослый и сильный, с добрым лицом и характером веселым и приятным. Его находят хорошо сложенным, хотя нос у него несколько велик, в то время как ноги, по свидетельству господина кардинала, немного тонковаты для такого большого тела. Государь сей имеет настоящую страсть к охоте, особенно ему нравится травить оленей. В день Успения Пресвятой Богородицы Его Величество исповедался и причастился, что он по обыкновению делает и в другие праздники, дабы обрести таким образом дар излечивать больных золотухой…
Но насколько более интересным для нас является описание визита, который кардинал и его спутник нанесли несколько месяцев спустя одному из своих знаменитых соотечественников, уединившемуся в предместье Амбуаза53, чтобы в размышлениях о Боге смиренно дожидаться кончины на закате долгой, полной трудов и мечтаний, жизни!
Его милость и я посетили в его собственном доме мессира Леонардо Винчи, флорентийца, старца, которому больше семидесяти лет, одного из самых замечательных художников своего времени. Он показал его милости три картины: портрет одной прекрасной флорентийской дамы, изображенной некогда по приказу покойного Джулиано Великолепного Медичи 54 ; изображение совсем юного Иоанна Крестителя 55 ; и наконец, Мадонну с младенцем, сидящую на коленях святой Анны 56 , – все три произведения необыкновенно совершенны. Правда, у мэтра Леонардо парализована правая рука, и мы более не можем ожидать от него прекрасных творений, но он превосходно обучил прибывшего из Милана ученика 57 , который отлично работает под его началом. И хотя вышеназванному мэтру уже не написать, как некогда, таких великолепных картин, он, по крайней мере, старается делать рисунки и наблюдать за работой других. Этот дворянин составил руководство по анатомии для художников, где совершенно по-новому исследует тело мужчины и женщины, все взаимосвязи членов, таких, как мускулы, нервы, вены, кишки, суставы и все остальное. Он показал нам этот трактат и сказал, что сделал вскрытие более тридцати тел мужчин и женщин всех возрастов. Он также написал огромное число книг о природе минеральных источников, о различных механических устройствах и о многом другом; он привел нам выдержки из них. Когда же все эти книги, написанные по-итальянски, увидят свет, они станут ценным источником, из которого будут черпать приятность и пользу.
«Ценный источник, из которого будут черпать приятность и пользу» – это то, что четыре века спустя «увидело свет» и о чем я, к сожалению, мог дать лишь весьма неполное представление: «Путевые заметки» Антонио де Беатиса. Отныне каждый сможет найти в них изобилии ту смесь «удовольствия, познавательности и больших знаний», которые неаполитанский каноник с наивной, самой извинительной в мире, гордостью, пообещал читателям своего времени.
Книга вторая. Участники и свидетели событий времен Французской революции и Первой империи
I. Воспоминания ирландского искателя приключений
Однажды вечером, в самом начале 1788 года, весь высший свет Дублина собрался на приеме в роскошном доме герцога Лейстерского. Наряду с бесчисленным множеством представительниц английской и ирландской аристократии была тут и почти вся местная «золотая молодежь»: члены клуба Адского огня, таинственные оргии которых стали одновременно позором и гордостью города, члены клуба Дейли, всегда закрытого после полудня для того, чтобы члены клуба могли играть с большим азартом при свете ламп, и где ставни открывались лишь тогда, когда надо было вышвырнуть на улицу шулера. Здесь присутствовало и несколько дублинских баков, которые могли бы заставить все европейские столицы позавидовать столице Ирландии: бак Шихи, лорд Клонмел, и тот самый бак Инглиш, который, убив однажды в кабаке слугу, по-простому уладил дело, попросив записать пятьдесят фунтов за него в свой счет. Но настоящим героем празднества был в тот вечер другой бак, Томас Вейли, молодой человек двадцати двух лет, известный тем, что ему хватило пяти лет, чтобы промотать унаследованное от отца огромное состояние.
На последние деньги Уэйли только что закончил в Плимуте строительство судна вместимостью в двести восемьдесят тонн и оснащенного двадцатью двумя пушками. Он заказал судно, не имея никаких идей относительно дальнейшего его использования, а когда после ужина кто-то в шутку спросил его, куда он намеревается поначалу отправиться, то он сказал первое, что взбрело ему в голову: «В Иерусалим!» Ответ вызвал дружный смех. Большинство присутствующих утверждало, что Иерусалим давным-давно не существует, как Вавилон или Тир и Сидон59. Другие же придерживались того мнения, что если библейский город и существует где-то, то уж во всякой случае не Уэйли будет тем, кто откроет его. Молодой бак, обожавший делать все наперекор, был в восторге от представившейся ему блестящей возможности набить себе цену: он заключил пари – один против всех —, что побывает в Иерусалиме и менее, чем через два года вернется в Дублин. Спустя два дня ставка уже превысила двенадцать тысяч фунтов стерлингов.
Вот так было принято решение о путешествии Томаса Уэйли в Палестину. И путешествие действительно состоялось, но не на судне, заказанном в Плимуте, поскольку молодой человек был вынужден продать его тотчас после постройки. Уэйли – хотя ему и стоило огромных усилий получить выигранные деньги – уже этим подвигом заслужил бессмертную славу, так как и поныне ни в Англии, ни в Ирландии нет человека, не знающего имени Уэйли Иерусалимца, который – цитируя одну из многочисленных песенок, сочиненных в его честь, – «крайне нуждаясь в деньгах и имея привычку удивлять своих, заключил пари более, чем на десять тысяч фунтов, что побывает в Святых местах». Но до последнего времени была неизвестна судьба воспоминаний ирландского искателя приключений, которые, как он уверял, были написаны по возвращении. Как же были велики радость и удивление, когда несколько лет назад мы увидели опубликованными эти воспоминания, считавшиеся утраченными.
Они были обнаружены в 1905 году ирландским ученым сэром Эдвардом Сюлливаном при весьма примечательных обстоятельствах. Приехав как-то в Лондон, сэр Эдвард в одном из магазинов увидел два переплетенных тома, продававшихся исключительно из-за красоты – или даже, скорее, из-за роскоши, немного претенциозной, – переплета. Под обильно позолоченным красным сафьяновым переплетом находилась рукопись, подписанная инициалами Т. У. и озаглавленная: «Путешествия в разные части Европы и Азии, и в частности в Иерусалим, с жизнеописанием автора и его воспоминаниями». Это был тщательно выполненный экземпляр рукописи, очевидно предназначенной для передачи в типографию; внизу титульного листа, имитирующего печатный лист, было добавлено: «Дублин, 1797». Эрварду Сюлливану было достаточно беглого взгляда на текст, чтобы понять: купленные им два тома являются неопубликованными мемуарами Уэйли Иерусалимца, о которых близкий друг последнего упомянул в 1800 году в некрологе, вышедшем на следующий день после смерти путешественника. Однако новый обладатель рукописи отнюдь не захотел ограничиться первым впечатлением и предпринял долгое дополнительное расследование, результатом чего явилась абсолютная уверенность в подлинности этого весьма ценного труда. В дальнейшем потомки Уэйли предоставили в распоряжение Эдварда Сюлливана другой экземпляр мемуаров, а также ему посчастливилось обнаружить путевой журнал некоего капитана Мора, сопровождавшего Уэйли в Иерусалим. Рассказ капитана сходился с рассказом знаменитого щеголя-ирландца.
При сопоставлении путевого журнала капитана Мора с мемуарами Уэйли сам собой вызрел второй вывод, окончательно повлиявший на решение сэра Эдварда Сюлливана опубликовать рукопись. А именно то, что Уэйли, несмотря на все свои недостатки, нигде в продолжение своего рассказа не солгал, в его описании путешествия в Иерусалим нет ни строчки, расходящейся с хроникой событий, изложенной его спутником. Поэтому мы можем с полным основанием предположить, что Уэйли не менее правдив и в другой части воспоминаний, которым – за отсутствием лица, способного подтвердить их истинность – мы вынуждены верить на слово.
Увы, эта часть занимает во всей рукописи очень небольшое место: вероятно, Уэйли рассматривал путешествие в Иерусалим как основное событие своей жизни, или же, скорее, он, делая на всем протяжении пути подробные записи, хотел воспользоваться ими впоследствии. В новом издании его «Воспоминаний» из трехсот сорока страниц одно только знаменитое путешествие занимает двести пятьдесят. Остается лишь пожалеть, что автор не захотел так же подробно описать многие другие эпизоды своей авантюрной карьеры, представляющие значительно больший интерес, нежели его путешествие из Дублина в Иерусалим.
И это вовсе не потому, что иерусалимский маршрут был скучным, или в нем отсутствовала поучительность и занимательность. Напротив, являя собой тот тип людей, которых можно назвать «пройдохами», Уэйли Иерусалимец был в то же время человеком очень умным, образованным, начитанным, тонким наблюдателем, в ком философское смирение странно сочеталось с наивным цинизмом. И даже если он, следуя неизменной привычке путешественников того времени, позаимствовал из других книг некоторые из описаний, то сумел придать этим заимствованиям своеобразие. Часто он смотрит на все и судит обо всем со своей точки зрения, особенно когда речь идет о женщинах, интерес к которым не иссякает на всем протяжении его пути, или же когда говорится о множестве форм, которые принимают в различных странах всевозможные пороки, чью английскую и европейскую разновидность никто не знает лучше его. В книге есть описания пьяниц, игроков, сводников, очаровательных и опасных плутов, о которых мне хотелось бы рассказать, противопоставив им один-два трогательно-наивных образа порядочных людей, таких, как настоятель католической миссии в Иерусалиме, который так горячо радуется благой цели его паломничества, что Уэйли, краснея от стыда, спрашивает себя, не открыть ли ему истинный замысел своего путешествия к Гробу Господню. Вот несколько взятых мною наугад отрывков, дающих представление о своеобразии этого длинного рассказа:
В Смирне таможни были сданы в аренду одному спесивому турку, который выказал большое удивление, когда мы не явились лично засвидетельствовать ему свое почтение. Будучи осведомлен об образе мыслей сего чиновника и его большой любви к небольшим подаркам, я положил в карман лорнет и в сопровождении господина Л. направился в помещение таможни, где мы обнаружили, что сей длиннобородый откупщик уже ждал нас и рассчитывал принять нас согласно местному этикету.
Войдя в парадную залу, мы увидели его сидящим на полу; он даже не удостоил нас взглядом, но приказал сесть и взять трубки. Я еще слишком мало находился в Турции и не привык к их обычаю курить, но мой спутник сообщил мне, что я окажусь в высшей степени невежливым, если хотя бы не притворюсь курящим. Мне пришлось взять в зубы трубку, и так, не проронив ни звука, мы сидели более четверти часа, хотя в зале и находилось более двадцати человек. Затем нам подали сладости и немного кофе без сахара. Наконец, после этого угощения турок-откупщик соблаговолил нарушить молчание и спросил, есть ли в наших дорожных сундуках иные вещи, кроме одежды. Когда мы сказали, что нет, он тут же приказал выдать наш багаж, не открывая. Тогда я подарил ему мой лорнет. Он оказал мне честь, приняв его, но ни взглянув на него, ни поблагодарив меня.
Сначала я поразился такому неучтивому поведению, но вскоре, получше узнав нравы турок, я обнаружил, что подобное поведение вовсе не подразумевает ни дурных намерений, ни бестактности. Турки в своей гордыне решительно не желают, чтобы мы могли подумать, будто какая-то подаренная вещь способна доставить им даже маленькое удовольствие. Получая подарок от христианина, турок уверен: принимать – это его обязанность, а вы делаете ему одолжение, и никогда вы его не разубедите, даже если вы подарите ему половину собственного состояния.
Несколькими днями позже, в Фоче Нове60, Уэйли представился случай наблюдать иное проявление турецкого характера:
Когда мы возвращались с охоты, к нам подошел весьма почтенного вида мусульманин и выразил желание подняться к нам на борт, дабы осмотреть корабль. Мы взяли его с собой, и он, казалось, был очень тронут вниманием. Он очень хвалил вкус нашего портера в бутылках и остался доволен английской кухней. Но когда ему показали нож и вилку, он был очень удивлен при виде сих инструментов, и после неудачной попытки применить их прибегнул к испытанному методу, который находил наилучшим для пожирания всего, что находилось на столе и должно было быть съедено. Обед закончился, мы предложили ему вина, он отказался, зато выпил целую бутылку рома, лишь усилившего жажду. А поскольку наш запас рома сильно сократился, я предложил ему взамен лавандовой воды61, так как прочитал в «Воспоминаниях» фон Тотта62, что иногда турки поглощают в огромном количестве этот очень крепкий напиток. Гостю предложили бутылку, половину ее он тут же опорожнил, и выпил бы без сомнения всю, если бы я не взял ее у него из рук. Когда же ром и лаванда начали действовать, я почувствовал серьезные опасения, ибо турок, напившись пьяным, может без угрызения совести убить первого попавшегося гяура, и за это преступление законом назначено лишь некоторое число палочных ударов. Но, к своему удовольствию, я увидел, что гость наш относительно спокоен. Мы вывели его за дверь и оставили там на милость Божью.
На Кипре Уэйли купил себе «подружку»:
Никогда не забуду мою нежную, верную и очаровательную Терезину, купленную мной у ее родителей. Когда я увидел ее в первый раз, она сидела на пороге перед дверью. Красивый цвет лица, правильность черт, но в особенности невинное и скромное выражение заставили меня смотреть на нее с восторгом. Заметив это, ее родители решили тут же извлечь выгоду из того впечатления, которое произвело на меня их дорогое дитя. Спустя четверть часа сделка была заключена, и, заплатив около ста тридцати фунтов, я стал обладателем Терезины. Как ни странно может показаться, я был единственным человеком, удивлявшимся этой необычной сделке. Терезина, покидая родителей, уронила пару слезинок, но они быстро высохли, едва я подарил ей самые дорогие платья, какие только можно было купить в городе. Она была совершенно счастлива в своем новом положении. Ей было всего тринадцать лет, но ее душа лучше всего на свете соответствовала восхитительной гармонии ее облика: вежливая и приветливая со всеми, не печалясь о прошлом и не тревожась о будущем, она имела единственную заботу обеспечить счастье того, кого почитала за господина и благодетеля. Я же, достигнув конца путешествия, понял, что мой долг и мое желание состоят в том, чтобы устроить судьбу этой восхитительной девушки, а так как я заметил ее неравнодушие к достоинствам моего дражайшего слуги-армянина, Паоло, как раз собиравшегося вернуться в родные края, я предложил им пожениться, и оба поспешили принять это с благодарностью… Счастливая простота! Пусть наши современные философы попытаются объяснить это, я же, со своей стороны, вовсе не стыжусь признаться, что был в восторге от слепого повиновения и нефилософической мудрости моей дорогой Терезины, и в то же время я не нахожу достаточно подходящих выражений, дабы заклеймить корыстный эгоизм ее родителей.
Многие путешественники, до и после Уэйли, вели нас за собой по дороге в Иерусалим; и, надо признать, в странствиях самых скептичных из них были целеустремленность, желание увидеть красоту или понять историческую значимость посещаемых мест – этого слишком не хватает в дорожных впечатлениях молодого ирландца. Мы прекрасно видим, что он пользуется любой возможностью поразвлечься, в то же время умея – повторюсь – оценить и живописные развалины, и любопытную надпись, как, впрочем, и хорошенькую девушку, но в глубине души он лелеет мысль об огромном куше, ожидающем его в Дублине. Он и сам говорит нам об этом со своей обычной откровенностью. Среди всевозможных чувств, вызванных увиденным впервые Иерусалимом, никакое другое не показалось ему настолько важным, чтобы сообщить нам о нем, как «радостная перспектива завершить вскоре свою экспедицию и вернуться, наконец, в Ирландию». В жизни Уэйли вояж в Иерусалим было лишь происшествием, подобным сотни других, одним из сотни безумств, которое из-за врожденной потребности «удивлять свет» и невероятной жажды приключений увлекло его. И конечно же, те несколько страниц рассказа, где говорится о событиях, не посвященных знаменитому путешествию, – если бы он захотел изложить их подробнее – дали бы материал для книги бесконечно более интересной, нежели та, что извлечена недавно на свет Эдвардом Сюлливаном.
Эти несколько страниц находятся в двух главах, из которых одна является предисловием к книге, а другая ее эпилогом. Первая рассказывает о юности Уэйли, вторая перечисляет события, произошедшие с ним по возвращении в Европу, в особенности во время его пребывания в Париже в самые трагические годы Революции.
Наиболее точное представление о первой главе может дать, как мне кажется, сравнение с главой из «Жиль Бласа» или из «Родрика Рендома» Смоллетта, но при условии, что они будут изложены, как и история Уэйли, тем необыкновенно правдивым тоном – одновременно хвастливым и стыдливым, – тоном человека, горящего желанием похвастаться и в то же время вынужденного признать, что еще большие хитрецы, чем он, водили его за нос. Вначале он рассказывает, что, когда ему было шестнадцать лет, его мать для завершения образования сына отправила свое чадо во Францию под присмотром наставника, рекомендованного ей как человека, заслуживающего полного доверия. На следующий день по прибытии в Париж наставник предлагает своему воспитаннику сходить с ним в театр, но воспитанник «по некоторым причинам» предпочитает остаться в гостинице. Вернувшись в полночь из театра, воспитатель застает Уэйли «в очень скверной компании». И бедный ребенок с ужасом ожидает выговора, который, как он предполагает, последует завтра утром. Как же был он счастлив, когда наставник, делая внушение, журит его лишь за то, что мальчик создал себе такие хлопоты «из-за пустяка». Эта широта души, – говорит он нам, – «быстро примирила меня с характером моего воспитателя, и с тех пор у нас были наилучшие отношения».
Из Парижа приятели отправились в Ош, где воспитатель когда-то жил, и который был представлен им своему воспитаннику как тот город Франции, где можно лучше всего «изучить французский язык и усовершенствоваться в искусстве верховой езды, фехтовании и танцах». Так что Уэйли снял в Оше63 «изящный дом», но – для большего разнообразия – он также снял и другие, в Котре, Баньере и Тарбе. «Все эти дома находились всего в нескольких лье один от другого, и я позаботился, чтобы в каждом хозяйкой стола была фаворитка. Мой наставник, со своей стороны, захотел последовать моему примеру, и взял под свое покровительство красавицу, с которой и посещал мои дома по очереди. И хотя наши вкусы и наклонности относительно прекрасного пола совершенно совпадали, я заметил, что мы лучше понимаем друг друга издалека, нежели вблизи, и с этого момента его визит в один из моих домов служил для меня сигналом перебираться в другой».
Мимоходом автор описывает нескольких особ, с коими ему довелось повстречаться в продолжение более, чем годичного пребывания в Пиренеях: епископа Тарбского, некоего графа де В…, принца и принцессу де Роган64. Последние, прослышав о его богатстве, были не прочь отдать одну из своих дочерей ему в жены, но мать Уэйли воспротивилась женитьбе по причине различия религий: я забыл упомянуть, что Уэйли был протестантом и принадлежал к одной из английских фамилий, перебравшихся в Ирландию при Кромвеле65, а его отец приобрел даже примечательное прозвище «поджигателя часовен». Так что молодой человек, приговоренный к безбрачию, поспешил соблазнить юную благородную особу, кузину графа де В…, и сия новая интрига заставила его поспешно покинуть свои четыре дома в Пиренеях: аббат, дававший ему уроки французского языка, открыл все родителям девушки, и Уэйли публично отхлестал названного аббата на бульваре в Оше, что стоило повесе тюремного заточения. По счастью, обнаружилось, что его жертва являлась фальшивым аббатом, и Уэйли, отсидев несколько недель в заключении, смог отбыть в Марсель, а затем в Лион, где любезные и в высшей степени «благовоспитанные» молодые дамы и господа выиграли у него после попойки невероятную сумму денег. Восхитительная легкость, с которой он расставался с деньгами, принесла ему вскоре европейскую славу, поскольку известно, что два знатных иностранца нарочно приехали из Спа в Лион предложить ему партию в карты. Затем, уже в Париже, он познакомился с очаровательной молодой женщиной, чей муж имел должность при дворе, и эта женщина после недели таинственных встреч вытянула из него пятьсот фунтов стерлингов. Но как можно анализировать рассказ, вся прелесть которого заключена в живописной тонкости оттенков, в поразительной точности описываемых характеров и в постоянном смешении галантных анекдотов с «социологическими» рассуждениями о парижских и провинциальных нравах в последние годы старого режима?
Совсем иной тон повествования в последней главе, где Уэйли рассказывает о своем пребывании в Париже после возвращения из Иерусалима, между 1791 и 1793 годами. Ирландец продолжает совершать – и в том признается нам – множество экстравагантных поступков, более или менее скандальных, но теперь говорит о них с важностью человека, которого до сих пор обкрадывали и обманывали, и полагающего, что отныне он приобрел право отплатить миру тем же. У него появились и новые обязанности. Он еще не женат, но живет супружеской жизнью с молодой женщиной «утонченного вкуса и с добрым сердцем», мисс Кортни, и, кажется, он очень любит ее, так же, как и своих детей от нее. Теперь для них он должен добывать деньги всеми возможными способами. Это чувство, соединенное с естественным развитием его склонности к морализаторству, которую наш искатель приключений всегда хранил в глубине души, придает последним страницам его повествования суровое и сдержанное, немного меланхолическое достоинство, делающее чтение одновременно очень непривычным и очень приятным.
При чтении последней части воспоминаний Уэйли создается отчетливое впечатление, что никогда Париж не был таким веселым, легкомысленным и падким до всевозможных развлечений, как во времена самых острых кризисов Революции. Хотя, возможно, это впечатление возникает благодаря особенностям характера рассказчика; и не удивительно, что такой человек, как он, сумевший потерять деньги, играя в фараон на развалинах иерусалимского храма, нашел способ поправить свое состояние, финансируя игорный дом в Пале-Рояле, в бывшем министерстве юстиции на улице Валуа, в то же самое время, когда проходил процесс над Людовиком XVI. Но Уэйли не только вводит нас в этот притон, где каждую ночь за зеленым сукном встречаются самые известные представители соперничающих партий – в Париже буквально на каждом шагу случай предоставляет ему возможность сыграть в карты, напиться в веселой компании или же целомудренно отклонить авансы какой-нибудь молоденькой обворожительной красотки, будь то аристократка или горожанка, роялистка или санкюлотка. Очевидно, первым следствием революционной горячки было не оживление, а, скорее, высвобождение, устремление на свет божий развращенности, произведенной во французских нравах сотней лет лености и «вольнодумства». Выходя после партии в бассет из Ганноверского Домика, Уэйли становится свидетелем возвращения королевской семьи после драмы в Варенне66; в Кафе де Фуа в перерыве между двумя партиями в фаро он узнает подробные обстоятельства казни Людовика XVI.
В книге можно было бы отметить множество весьма ценных для нас свидетельств о людях и событиях эпохи Революции, но они, боюсь, лишатся своей сочности в отрыве от окружающих их ярких описаний, и поскольку я упомянул о возвращении из Варенна и казни Людовика XVI, то и выберу из множества других эти два эпизода, чтобы составилось окончательное представление о ценности «Воспоминаний» Уэйли и об их обычной точности. Вот как описывает он грустный конец драмы в Варенне:
В три часа пополудни я с помощью нескольких louis d'or67 купил себе место в некоем подобии театра, сооруженного для предстоящего события при входе в Тюильри.
Было приказано соблюдать полнейшую тишину и чтобы никто ни под каким предлогом не обнажал голову. Королевская карета, впрочем, была окружена национальными гвардейцами, образовавшими вокруг нее непроницаемую стену. Приказ, добавлю, не помешал мне при появлении короля приподнять шляпу – смелость, за которую я дорого бы заплатил, если бы какой-то офицер не убедил sans-culottes оставить меня в покое, уверив их, что я всего лишь «сумасшедший ирландец».
В карете вместе с королевской семьей находились два уполномоченных, Барнав и Петион 68 , у последнего на коленях сидел маленький дофин. Третий уполномоченный, Латур-Мобур 69 , находился во втором экипаже. В королевской карете сидели два телохранителя, оба молодые и хороших фамилий. Руки у них были связаны, словно у самых презренных негодяев, а палящие лучи солнца обжигали их лица.
Двадцатого января, накануне казни Людовика XVI, Уэйли увидел, как в Кафе де Фуа вошли два человека, вооруженных саблями и пистолетами, и прокричали: «Кто хочет спасти короля, пусть идут за нами!» Никто не отозвался на этот призыв. На следующий день в девять часов ирландец, «одетый настоящим санкюлотом», находился на площади Революции, которая уже была полна любопытствующими, но когда его вытолкнули к самому подножию эшафота, смелость покинула его, и он убежал в Пале-Рояль. Однако же он пересказал нам то, что ему удалось узнать о трагедии.
В десять часов появился большой корпус пеших и конных солдат. За ними проследовала запряженная двумя черными лошадьми карета, везшая королевскую жертву, ее духовника, члена муниципалитета, двух офицеров национальной гвардии и двух присягнувших священников. Впереди кареты ехал верхом презренный Сантер 70 .
Достигнув подножия эшафота, король снял свое платье серого цвета и, окинув толпу равнодушным взглядом, поднялся по ступеням твердыми шагами. Он выступил вперед и захотел что-то сказать, но бой барабанов заглушил его голос настолько, что слышны были лишь слова: «Я умираю невиновным! Я прощаю своим врагам, и да сотворят Небеса так, чтобы Франция…» Тут по приказу Сантера палач схватил короля и привязал к доске. Падение ножа не отделило мгновенно голову от туловища, но палач дожал на нож, и голова упала в поставленную для этого корзину. Тогда один из подручных, служивший когда-то, как мне говорили, приказчиком у торговца вином в Реймсе, схватил отрубленную голову и, обходя эшафот, показал ее народу. Раздалось несколько выкриков: «Да здравствует Нация! Да здравствует Республика!»
Что касается меня, то моя душа до сих пор терзается от горького чувства, из-за того, что – да падет позор на головы этих опустившихся англичан! – некоторые из моих соотечественников, входя в кафе, с самодовольным видом показали мне свои платки, которые им разрешили обмакнуть в королевскую кровь 71 .
Несколько месяцев спустя наш путешественник был уже в Кале, где дожидался возвращения своей любовницы. Там он повстречал одного «французского герцога», жаждавшего весьма настойчиво, как ему показалось, подружиться с ним, но в разговоре «герцог» обнаружил такие крепкие «демократические принципы», что Уэйли решил «взять назад свои обещания, по крайней мере настолько, насколько это возможно сделать, не пренебрегая вежливостью». Однажды ночью, в глубокой тайне, сей герцог постучался в дверь ирландца и признался ему, что он сам и многие из его друзей придерживаются республиканского образа мыслей, дабы лучше служить интересам королевской семьи, а затем спросил Уэйли, не согласится ли тот за тысячу луидоров немедленно отправиться в Париж к некоей особе, «имя которой решительно не может быть открыто». Уэйли извинился и сказал, что может покинуть Кале лишь через два-три дня; таинственный заговорщик, казалось был сражен таким ответом, он объявил молодому человеку, «что из-за промедления в несколько часов провалится большой прожект».
Любопытно было бы узнать подробнее о «прожекте», не состоявшемся, возможно, лишь из-за наличия – в высшей степени случайного – этой ночью в карманах Уэйли достаточного количества денег, предохранивших искателя приключений от попытки заработать тысячу луидоров. Уэйли сообщает только, что «никогда после он не имел известий ни о герцоге, ни о его бумагах». На деле же, он начал охладевать к событиям французской политической жизни, имея намерение переправить в Англию свой весьма доходный промысел коммандитиста притонов. Читатель с удовольствием узнает, что до смерти, последовавшей в 1800 году, Уэйли сумел восстановить состояние и сделаться вследствие этого близким другом принца Уэлльского (он даже, говорят, проиграл принцу одну из своих любовниц), а также выдать свою сестру за лорда и построить великолепный замок.
II. Автобиография немецкого санкюлота
Среди бесчисленных человеческих «типов», которые Французская революция внезапно выбросила на поверхность с тем, чтобы уничтожить их чуть ли не на следующий день после появления, среди этой живописной толпы эксцентричных людей и авантюристов всех стран, возрастов и социального положения, призванных сыграть значительную или скромную роль в величественной драме, развернутой перед нами историей, едва ли встречался когда-нибудь такой тип человека – одновременно неожиданный и характерный—, каким был Фридрих Христиан Лаукхард, университетский профессор, ставший солдатом, чьи замечательные «Воспоминания» недавно вернул читателям один ученый немецкий муж. И я не думаю также, что когда-либо второстепенное действующее лицо Революции обнаружило бы перед нами – словно вдохновившись примером Руссо не прятать своих мыслей и поступков – столько откровенной наивности и цинизма, не говоря уж об абсолютной искренности повествования и замечательном таланте рассказчика и портретиста, позволившего ему сделать из своей автобиографии захватывающий приключенческий роман и в то же время дать совершенно неоспоримое и точное историческое свидетельство.
Дважды, в 1792 и в 1795 годах, Лаукхард предпринял у издателя в Галле публикации подробных рассказов о самых знаменательных событиях своей необычной карьеры. Первая часть его «Воспоминаний», целиком посвященная описанию детства и долгого пребывания в полудюжине немецких университетов, вызвала любопытство и имела определенный успех не только из-за своих собственных достоинств, но и благодаря славе, которую мгновенно принес автору странный и безрассудный поступок, одним прекрасным днем превративший этого ученого мужа в простого солдата прусской армии. Вторая же часть, повествующая о кампаниях, в коих участвовал экс-профессор – сначала в немецкой коалиции против Франции, потом во французской республиканской армии и, наконец, тоже во французской армии, но уже эмигрировавших роялистов, – эта часть в 1795 году прошла почти незамеченной немецкой публикой из-за событий, тревоживших ее в то время73. Потом эти книги погрузились в вековое забвение, хотя основные энциклопедические словари и продолжали упоминать о странном человеке, написавшем их. Посему нельзя не выразить большой благодарности господину Виктору Петерсену за то, что он извлек «Воспоминания» из небытия, осуществив краткое и отлично выполненное издание, с интересной биографической справкой и с еще более интересным гравированным портретом автора, где большой покатый лоб, острый нос, ироническое и чувственное выражение губ подкрепляют впечатление, создавшееся после чтения «исповеди» Лаукхарда, об уме и характере этого ученого, остряка и плута. Опираясь на это издание, я попробую изучить биографию Лаукхарда, особо обращая внимание на страницы, наиболее относящиеся к истории Революции. Но, впрочем, в представленных господином Петерсеном двух томах нет ни одной главы, которая не содержала бы в изобилии интересные истории, оригинальные, зачастую замысловатые рассуждения и заставляющие задуматься откровения одного из самых сложных и противоречивых людей, обнажавших когда-либо перед нами свою душу.
I
Фридрих Христиан Лаукхард родился в 1759 году в Нижнем Палатинате74, в небольшом городке Вендельсхайме, где его отец был лютеранским пастором. Но эта профессия, которой отец нашего героя остался верен до самой смерти – к вящей радости своей паствы—, отнюдь не помешала ни его неверию в Бога, ни воспитанию своих сыновей в неверии, хотя он и хотел видеть их священниками и не допускал мысли, что они могут избрать профессию, отличную от отцовской.
Мой милый и добрый батюшка, – рассказывает Лаукхард, – очень отличался – не ища в том славы – от большинства протестантских пасторов Палатината. В молодости он усердно учился и с особым воодушевлением изучал труды Вольфа 75 . Он частенько признавался мне, что метафизические принципы этого ученого однажды, в счастливый час, привели его к потере всякой веры в основные догмы лютеранской теологии. Позже, продолжая учиться и размышлять (чего не делало большинство его собратьев), он критически пересмотрел все утверждения катехизиса и все отверг как несовместимые со своими философскими воззрениями. Наконец, он натолкнулся на еретические труды Спинозы, сделавшие его ярым пантеистом.
Сей «милейший» священник, упрекаемый сыном только в излишне большой терпимости по отношению к католикам, присовокупил к религиозному неверию страсть к алхимии, и поэтому, не имея времени постоянно заниматься воспитанием детей, передал их на попечение одной из своих сестер, доброй, немного глуповатой старой деве, которая, обладая неуемной тягой к выпивке, приучила племянника с десяти лет пить вино и водку, в то время, как добряк-мельник и молоденькая служанка принялись приобщать его к другим удовольствиям, еще более продвинувших его в нравственном приобщении к будущей профессии пастора. Но ранняя развращенность, на всю жизнь сделавшая из Лаукхарда пьяницу и бабника, с детства сопровождалась неуемной жаждой знаний, которая заставляла его проглатывать все попадавшиеся на глаза книги. Также принесли пользу и получаемые время от времени отцовские уроки на самые различные темы, за исключением одной – катехизиса: его пастор Лаукхард не только не преподавал своему отпрыску сам, но и запретил изучать в соседней школе, куда отправил его учиться.
Фридриху Лаукхарду было около восемнадцати лет, когда, блестяще завершив «классическое образование», он поступил в Гиссенский университет, ставший первым среди учебных заведений, где должна была пройти вся его молодость. Несмотря на незнание катехизиса и выставляемое напоказ неверие куда более решительное и непримиримое, чем у его отца, он записался в Гиссене на теологический факультет так же, как затем в Гейдельберге, Йене и Галле, – и всюду ценился учителями за ум и высокое качество своих «диссертаций», а у товарищей вызывал единодушное восхищение богатым опытом выпивохи, игрока и организатора злых шуток, направленных против горожан. Правде, иногда он пытался расстаться с университетской жизнью с тем, чтобы занять пасторскую должность, добытую благодаря неустанным хлопотам отца, но вскоре пьянство, галантные похождения и слишком явная неумеренность его «вольтерьянства» лишали новоиспеченного пастора места, полученного с таким трудом. И юный теолог спешил вернуться к милому его сердцу существованию студента, перешедшее однажды, после выдержанного с блеском экзамена на звание «магистра философии», в бытие университетского профессора.
В Галльском университете, бывшем в те времена одним из самых больших и известных университетов Германии, «мэтр» Лаукхард занял с первых же месяцев 1783 года положение, которому могли бы позавидовать многие из его бывших однокашников. Его лекции по древнееврейскому и древнегреческому языкам, по истории Церкви привлекали к нему много платных студентов; его литературные труды сделали его имя известным широкой публике; один из самых уважаемых людей старого университетского города, доктор Землер76, почтил его своей дружбой. Этот доктор – и пастор – и сам был любопытным примером того состояния анархии, в которую погрузилась протестантская теология во второй половине XVIII века под влиянием французских энциклопедистов: великолепно образованный, посвященный более, чем кто-либо из его современников, во все тонкости экзегезы и восточной филологии , он исповедовал подобие христианского деизма, состоявшего в прославлении моральных принципов Евангелия и в недопущении в религию ничего сверхъестественного, – и вместе с тем он был очень хорошим человеком, образцом бескорыстия и милосердия, всегда готовым простить шалости своего молодого друга, ценя более или менее остроумные замечания последнего в адрес лютеранского катехизиса и его защитников.
Но ни советы доктора Землера, ни пример его добродетелей не смогли одолеть совсем не «магистерские» привычки Лаукхарда, приобретенные им в результате долгих лет пребывания в кабаках, притонах и прочих злачных местах Гиссена и Гейдельберга, а затем Майнца и Страсбурга, где – я забыл добавить – начинающий теолог в компании баварского дворянина и иезуита-расстриги удовлетворял свою жажду вина и «вольнодумства». То почтенные профессора Галльского университета огорчаются при известии о том, что их нового коллегу подобрали мертвецки пьяного на улице Йены, то проходит слух, что университетский цензор запретил «мэтру» Лаукхарду публикацию романа, оскорбляющего известных и уважаемых жителей города. Дабы избежать отеческих упреков доктора Землера, Лаукхард, которого сей ученый муж поначалу принял в своем доме, переселился в гостиницу, пользовавшуюся очень дурной славой – и тут же родители большинства его учеников запретили своим отпрыскам брать у него уроки и даже посещать публичные лекции профессора, который, казалось, задался целью подавать плохой пример. Кроме того, переезд был предпринят с целью избежать уплаты долгов по прежнему адресу, ставшему в конце концов хорошо известным, поскольку и его начальники и добряк-отец начали в изобилии получать гневные письма его кредиторов. Так что профессорская карьера Лаукхарда становилась не только все более и более трудной, но и грозила завершиться вскоре катастрофой. Этим мы и можем объяснить – хотя бы отчасти – странную и неожиданную мысль, пришедшую ему в голову на исходе 1783 года: навсегда оставить поприще ученого и за скромное жалованье в восемь луидоров поступить солдатом в прусскую армию.
Напрасно родственники, вчерашние коллеги и даже новые начальники пытались отговорить его от подобного, весьма странного, поступка: слух о новой выходке «мэтра» Лаукхарда приумножил его славу, что более других причин повлияло на его намерение совершить этот безрассудный поступок. Возможно, экс-профессор, в конечном итоге, и не очень-то жалел о переменах в своей жизни: новые начальники-офицеры предоставили ему много свободного времени, кредиторы не могли до него дотянуться, и молодой солдат, освобожденный от груза прежних обязанностей, мог, как когда-то, с приятностью делить свой досуг между выпивкой и учеными занятиями. Взамен университетских лекций другие уроки восполнили недостаток его ежедневного заработка, издатели заказывали ему небольшие произведения, укреплявшие его репутацию писателя. Лишь несколько раз покидал он Галле для того, чтобы принять участие в маневрах, но эти редкие «повинности» совсем его не огорчали, поскольку давали возможность приблизиться к важным особам, у которых он не упускал возможности вытянуть талер-другой и над которыми в то же время потешался, наблюдая их пороки и чудачества. В 1790 году из-за возникших напряженных отношений между Пруссией и Австрией77, его полк получил приказ направиться в Силезию, но почти тотчас же был заключен мир, и главным результатом этой кампании для Лаукхарда стало то, что ему представилась возможность в течение продолжительного времени с большим удовольствием обследовать все увеселительные заведения Берлина, и его «Воспоминания» оставили о них множество забавнейших и наивно-бесстыдных в своем реализме описаний и анекдотов. Именно в Берлине наш искатель приключений познакомился с герцогом Фридрихом фон Брунсвиком78 который, прослышав о его обстоятельствах, попросил Лаукхарда перерассказать несколько историй из своего дневника, и тот написал на французском языке «Отрывки из дневника прусского мушкетера во время кампании 1790 года», присовокупив к сему прекрасную оду на латыни, сочиненную специально в честь юного принца, и, возможно, именно «вознаграждение», полученное за этот ученый дар, способствовало «весьма опасной болезни», чуть было не помешавшей несколько дней спустя нашему солдату покинуть с полком Берлин.
Вернувшись в Галле, Лаукхарду удалось завязать тесную дружбу с бывшим францисканским монахом по имени Бишпинк. Сей Бишпинк, преподавая некогда философию в одном из монастырей своего ордена, вдруг заметил ложность положений, излагаемых своим ученикам, – и в тот же миг превратился в злейшего врага христианских догматов. Он сбежал из монастыря и открыл в Галле книжное дело, специализируясь по преимуществу на публикации и продаже антирелигиозной литературы, но, судя по всему, порнография не была совсем чужда экс-монаху, так как в 1791 году он заказал своему другу Лаукхарду первую часть его «Воспоминаний», содержащую в основном рассказы о любовных похождениях автора в родном городке и в университетских центрах, где тому довелось жить. Произведение, как я уже говорил, появилось в 1792 году и имело замечательный успех, но к этому времени автор был вынужден окончательно оставить спокойную и удобную жизнь в Галльском гарнизоне, дабы на полях сражений в Вальми и под стенами крепости Ландау начать вторую часть своих приключений.
II
Выступив из Галле 15 июня, полк Лаукхарда прибыл 9 июля в Кобленц79, где собралась праздная и шумная толпа французских эмигрантов. Прусский генерал, опасаясь дезертирства, запретил своим подчиненным посещать иностранцев, поскольку в эмигрантских войсках уже находилось большое число солдат из других полков. Но Лаукхард с первых же дней почел своей обязанностью не выполнять предписания, так как был слишком счастлив от представившейся возможности продемонстрировать в элегантных кафе, переполненных эмигрантами, и свои познания во французском языке и прибыльное умение играть во все карточные игры. По его описаниям морального разложения, существовавшего в Кобленце и окрестностях во время пребывания там эмигрантов, можно догадаться, что он не преминул извлечь из этого для себя большое удовольствие и некоторую выгоду. К тому же он не скрывает, что об их развращенности он слыхивал из уст «девиц» Кобленца. Его интонация добродетельной горечи не может ввести в заблуждение, и мы видим, он охотно продолжил бы свое исследование эмигрантского бахвальства, мотовства и бесконечных «галантностей», если бы коалиционная армия, где он состоял, не двинулась маршем к Триру, Люксембургу и французской границе.
Никогда, – пишет он, – я не забуду день, когда мы впервые ступили на французскую землю. Утром, перед тем как мы покинули наше расположение, стояла теплая и безветренная погода; пройдя две мили, мы вынуждены были остановиться и пропустить кавалерию и артиллерию, во время этой остановки на нас обрушился страшный ливень, холодный и пронизывающий, из-за которого мы с трудом продвигались вперед. Наши ряды опять смешались, и мы стали лагерем около деревни под названием Бреэн-ла-Виль, всего лишь в миле от германской границы.
Дождь все лил и лил не переставая, а так как плохое состояние дороги замедляло продвижение обоза, мы вынуждены были долгое время оставаться под открытым небом, под проливным дождем, промочившим нас до костей. Каких только ругательств не пришлось услышать от офицеров и солдат!
Примерно через час нам приказали отправиться в соседнюю деревню за дровами и соломой, а другие принялись заготавливать корм лошадям. Естественно, делалось это, как обычно делается во вражеской стране: наши солдаты срезали и вырвали с полей всю пшеницу; нескольких мгновений было достаточно, чтобы превратить в пустыню поле, с которого восемь или десять деревень надеялись получить урожай, питавший бы их в течение всего года. Но более ужасны были сцены, происходившие в деревнях. Ближе всего к нашему расположению находилась вышеназванная Бреэн, прекрасное местечко, где жил недавно «королевский бальи». Бегом, чтобы согреться, я с другими солдатами отправился туда под предлогом заготовления дров и соломы. Но прежде, чем заняться этим, большинство моих товарищей обследовало дома и унесло из них все, что можно было унести: белье, одежду, провизию и многое другое для себя или для продажи.
Мужчины из окрестных деревень ушли, оставив жен, видимо, полагая, что те имеют больше шансов вызвать сострадание у завоевателей. Но грубый солдат не испытывает большого почтения к прекрасному полу, особенно во вражеской стране…
Наконец, когда уже спустилась ночь, мы увидели свой обоз. Мы быстро поставили палатки и растянулись на соломенных тюфяках, страшно промокшие и все покрытые грязью. Ночью солдаты, оставленные в карауле, покинули свои посты и опять пошли грабить соседние деревни.
Двадцатого августа герцог фон Брунсвик, командовавший совместно с королем Пруссии80 захватнической армией, приблизившись в сопровождении небольшого экскорта к крепостным стенам Лонгви81, потребовал, чтобы гарнизон сдался без боя. Сначала комендант крепости не хотел подчиняться, рассчитывая на прочность старых стен Вобана82 и надеясь на скорую подмогу извне. Но жители Лонгви, едва услышав выстрелы и стремясь сохранить невредимыми свои дома, заставили его капитулировать, – таким образом, первым воинским подвигом Лаукхарда стало победоносное вступление в этот маленький лотарингский городок. Однако ж наш философ полагал, что взятие Лонгви и Вердена «имело ужасные последствия для немецкой армии, поскольку если бы французы показали себя более стойкими и нанесли бы побольше вреда противнику, то он не смог бы далее двигаться по неприятельской земле, как это случилось, или, по крайней мере, должен был бы принять дополнительные меры предосторожности для обеспечения своей защиты».
В Лонгви Лаухард все же имел возможность оградить себя от грядущих лишений: герцог фон Брунсвик, «обнаружив, что лавки крепости полны провизии», приказал выдать своим солдатам огромные рационы «табака, водки, сала, копченого мяса и так далее». Но куш был бы гораздо больше, если бы ответственные за распределение офицеры не утаили бы для себя всевозможные вещи и не перепродали бы их старьевщикам. В частности, Лаукхард сокрушается, что из множества пар чулок, которые «высокочтимый герцог» приказал раздать солдатам, он не получил ни одной.
После десятидневного отдыха в Лонгви немецкая армия двинулась на осаду Вердена, и, как и в Лонгви, местные жители не замедлили капитулировать, несмотря на героическое противостояние коменданта Борепера83. Здесь тоже были богатые лавки, и Лаукхард , наученный опытом Лонгви, где щепетильность и подчинение дисциплине помешали ему взять свою долю добычи, не упустил случая и хватал все, что попадало в руки. «Часто, – рассказывает он, – я угощал вином и водкой моих соседей по палатке; и однажды мне перепала совсем новая офицерская шинель, я продал ее лейтенанту за четырнадцать талеров, хотя одни только золотые галуны стоили дороже. Если не возьму я, возьмет кто-то другой! – отныне этот довод стал для меня почти всегда правилом поведения».
В затяжной дождь прусские войска выступили из Вердена навстречу неприятелю. Из-за нехватки лошадей и фургонов, они должны были оставить часть провизии позади. Продвижение по топким дорогам было таким медленным, что – как со своей обычной откровенностью признался Лаукхард – только лень и упадок сил помешали ему в тот момент «перейти на сторону французов». Нарисованная им картина похода вплоть до сражения при Вальми84 совсем не похожа на ту, что оставил нам автор «Вертера» и «Фауста», участвовавший в той же кампании, находясь в ближайшем окружении прусского короля и немецких принцев; но оба описания правдивы, и мы вынуждены принимать в расчет и то и другое свидетельство. В то время как Гете с изяществом и точностью великолепных оценок рассказывает о приготовлениях к битве, наблюдая их из палатки командиров, Лаукхард показывает это с точки зрения изможденных и голодных солдат, всегда готовых возмутиться приказами офицеров и не очень хорошо представляющих себе, должны ли они ненавидеть или восхищаться «патриотами», с которыми их заставляют сражаться, да еще испытывающих суеверное почтение к королю и принцам, к тем, кто – как некоторые из солдат совершенно серьезно полагали – был совершенно неуязвим для пуль. И их товарищ и историк Лаукхард, в своем двойном качестве бывшего профессора и «философа», с большим трудом прощает им и этот, еще один, предрассудок.
О подробностях же операции при Вальми Лаукхард почти ничего не сообщает: до его полка, расположенного далеко от места сражения, долетело лишь несколько случайных пушечных ядер. Но сам он, несмотря на презрительное отношение к дурацким идеям других солдат, однако, «очень порадовался», наблюдая, с какой отвагой король Пруссии в сопровождении пяти или шести генералов расположился на самом видном месте, куда без конца летели вражеские пули. С другой стороны, он уверяет, что Дюмурье85, «если б захотел, нашел бы возможность принести больший урон немецкой армии», и добавляет, что таково также мнение короля Прусского и герцога фон Брунсвика. Действительно, после «приблизительно четырехчасового взаимного артиллерийского обстрела» побежденные начали спокойное отступление, но за ним последовали тяжелые дни, когда голодные, измученные, упавшие духом солдаты шли под ветром и дождем, постоянно боясь натолкнуться на этих ужасных «патриотов», которых вовсе не жаждали увидеть вновь.
К сожалению, невозможно пересказать здесь все, что говорится в «Воспоминаниях» Лаукхарда об обстоятельствах отступления, как, впрочем, невозможно вкратце изложить главы, где наш герой описывает свое новое пребывание в Лонгви, вступление в отвоеванный у французов Франкфурт и все приключения во время памятных зимы и весны 1793 года. И все же я попытаюсь пересказать два-три характерных эпизода из этих глав.
Первой заботой жителей Франкфурта после ухода республиканской армии было продемонстрировать свою радость, уничтожая всякие следы недавнего пребывания французов. «В кафе биллиардные маркеры, у которых до этого в ходу были французские термины, вдруг сразу стали подсчет очков на немецком; мамзели решили именоваться молодыми дамами, слова toilette, pique, cœur, carreau86, были заменены, часто неуклюже. Журналисты дружно объявили, что, единственно страх гильотины заставлял их подавлять свое чувство патриотизма, когда они принимали героя Кюстина87 и его солдат.» С другой стороны, в деревнях в окрестностях Майнца крестьяне признавались, что с воодушевлением встречали захватчиков, но лишь потому, что вообразили, будто французы, тоже католики, прибыли по приказу папы для обращения протестантов в свою веру.
Когда пришло известие о казни Людовика XVI, Лаукхард, пьянствуя в кабаке Хёхста, посчитал своим долгом отреагировать на это событие и обратился к приятелям с длинной и напыщенной речью, где, сравнивая процессы над тремя государями, приговоренными своими подданными к смерти, – Агисом IV, Карлом I Английским и Луи Капетом88, – пришел к заключению о полной законности приговора последнему. Его речь была настолько ученой, витийство настолько неожиданным у пьяного солдата, что оратор должен был повторить ее на следующий день перед группой офицеров, – это позволило ему получить новое «вознаграждение», сопровождаемое увещеванием умерить своей неуемный «либерализм».
14 апреля полк выступил на подмогу осаждающим Майнц. Место, где располагались Лаукхард и его товарищи, и французское расположение разделялись только рвом, и противники частенько могли переговариваться; «Воспоминания» предоставляют нам удивительные образчики диалогов, которые велись там. «Послушай-ка, чертов патриот, – начинал, к примеру, прусский солдат, – ты скоро отправишься на гильотину?» – «Ну, ты, проклятый прислужник тиранов, когда твой капрал своими шпицрутенами сделает тебя хромым?» – «Ну и собаки же вы, вы убили своего короля! Вас всех в наказание нужно отправить в ад!» – «Если вы не будете дураками, вы зададите такую же колотушку всем тиранам! Это сделало бы из вас людей, а сейчас вы только подневольные животные, заслуживающие удары хлыста, которым вас охаживают!»
Но если в событиях, о которых говорит Лаукхард в первой части «Воспоминаний», то есть в продолжение всей кампании против Франции, ему доставалась роль свидетеля или статиста, то уже к концу 1793 года ситуация резко изменилась, предоставив ему отныне роль настолько значительную, что это позволило ему, как он сообщает нам, «начать рассказ главным образом о своих собственных деяниях».
III
Полк, где числился Лаукхард, с 18 сентября участвовал в осаде важнейшей крепости Ландау, в Эльзасе. Известно было, что, в отличие от Лонгви и Вердена, этот город было очень трудно взять осадой, но надеялись, что нехватка продовольствия рано или поздно заставит жителей капитулировать. А поскольку Лаукхард, болтая в кабаке, похвалялся, будто его однокашником некогда был депутат Дентцель89, который ныне с генералом Лобадером90 защищал Ландау и который являлся даже немного его родственником, начальство решило послать его в крепость якобы как дезертира, с заданием переманить, а в случае надобности и подкупить своего родственника и друга. Лично полковник князь Гогенлоэ и принц Людвиг Прусский91 по очереди вели с нашим солдатом долгие и искусные разговоры, затрагивая разом его тщеславие, философский «пацифизм» и любовь к «вознаграждениям», и в конце концов экс-профессор, изрядно подуставший к тому времени от солдатской жизни, принял это необычное и трудное предложение.
Ночью три французских патрульных драгуна обнаружили Лаукхарда у ворот крепости и доставили его к генералу Лобадеру, которому тот объявил, что республиканские принципы и ненависть к тирании заставили его покинуть прусскую армию. Генерал предложил ему стакан вина и спросил об обстановке в войсках осаждающих, и Лаукхард со своей обычной откровенностью поспешил предоставить различные сведения, уже готовый забыть о прусских «вознаграждениях», оттягивавших его карманы. После того, как мнимый дезертир опустошил бутылку во славу (и за счет) Республики, его проводили к депутату Дентцелю, какового он и нашел сидящим за столом в компании молодой и очаровательной дамы.
Сия любезная особа вначале предложила мне стаканчик ликера. После чего мы с Дентцелем завели беседу о пруссаках, об университетах Галле, Йены и Гиссена, о «вольнодумце» теологе Бардте92, страстными почитателями которого были мы оба, о Французской революции, об осаде и о сотне других, серьезных или приятных, вещах. Вскоре и генерал Лобадер присоединился к нам, и Дентцель, едва завидев его, закричал: «Вот, генерал, мой соотечественник Лаухард, славный малый, – я счастлив найти его вновь! Мы сделаем из него настоящего гражданина!»
Радушный прием депутата сразу же придал мне бодрости, а выпитое вино сделало таким болтливым, что мои новые товарищи были совершенно очарованы мною… Я остался обедать у Дентцеля и имел удовольствие познакомиться с генералом Дельмасом 93 , горячим молодым человеком. Гражданка Лутц, обедавшая с нами, была дочерью богатого мясника из Ландау. Она жила у Дентцеля и помогала ему коротать время в отсутствие жены, оставленной им в Париже, но я должен заметить, что она не была слишком строга или труднодоступна для гостей своего постоянного любовника. Он обменивался с ней весьма вольными любезностями, сдобренными грубостями, как у нас в Палатинате. Мы говорили, естественно, по-французски, так как оба генерала не понимали ни слова по-немецки. А поскольку я частенько употреблял старые выражения «monsieur» и «mademoiselle», то мои хозяева по-дружески укоряли меня, предупреждая, что отныне я должен обращаться к другим «гражданин» и «гражданка», равно, как и обращаться ко всем на «ты», включая и Лутциху, тут же начавшую мне тыкать.
Нигде я так живо не осознавал свое человеческое достоинство, как за этим столом, за которым я, простой прусский солдат, сидел рядом с депутатом великого французского народа и двумя дивизионными генералами… Дентцель пригласил меня заходить еще и на прощанье обещал позаботиться обо мне. Я не сомневался, что эта дружеская встреча вскоре приведет меня на гильотину.