Читать онлайн Комплекс Венеры бесплатно

Комплекс Венеры

ГЛАВА 1

Больше всего я беспокоилась, что в кабинете Софии я почувствую дискомфорт. Я представляла живую с ней встречу еще месяцем ранее, во время переписки, и мне тогда в первый раз показалось, что она именно тот специалист, с которым я, наконец, смогу начать терапию и не бросить после первой же сессии. Конечно, я могла начать заниматься сразу по видеосвязи из Бирмингема. Но каждый раз, когда мы предварительно договаривались о времени, у меня включалось сопротивление. Я запаниковала, что в квартире не было подходящего фонового пространства, где меня хорошо видно и слышно.

Затем, когда мой кабинет казался мне уже вполне пригодным для занятий, если только опустить жалюзи и правильно включить свет, у меня разыгралась паранойя, что Роман нашпиговал наше жилище прослушивающими устройствами. Я весь день разбирала предметы на части – и часы, и тюбики от зубной пасты, и переворачивала картины, открывала и закрывала ящики столов, ужасаясь, как много на самом деле «внутриящичного» барахла складировал муж: если бы я знала сразу, что он генетически впитал советскую привычку бросать в ящик стола засохшие ручки, прошлогодние календарики и мятые черновики, я бы не вышла за него замуж. Меня бросало в дрожь при виде таких кабинетных столов, как у моего отца, куда мужчины складывают весь свой мыслительный хаос, крохоборничают и табуируют выкидывать хотя бы клочок оттуда, превращая свой домашний офис в дом-музей. Дом сиял роскошью, и только этот стол, куда я впервые сунулась за все время проживания, был островком свободы от моих хозяйственных рук. Я поймала себя на мысли, что мне совсем не интересно искать там какие-то компроматы на Романа, и мне, в общем-то, было все равно, даже если бы весь дом был в скрытых камерах. Главное, чтобы мой разговор с Софией оставался интимным. Самым похожим на коварного шпиона мне показался самоуправляемый пылесос, и я вынесла его в гараж.

А в третий раз сама София, пытаясь сэкономить мне третью сотню евро, чтобы я не потратила на компенсацию отмененных занятий день в день, сказала, что формат видеосвязи мне не подходит, и она будет ждать меня в Москве. Да, это именно то, в чем я не хотела себе признаваться: я была готова погружаться в работу только в Москве, где все и произошло. Вернуться туда для терапии было для меня так же радикально, как лечить клаустрофобию, будучи погребенной заживо. Москва стала для меня чем-то бутафорским, безымянным и формальным: просто место, где живут мои родители и где надо иногда появляться по бизнесу и формальным поводам. Последние несколько лет Москва окончательно уменьшилась для меня до длины стрелочек между датами билетов туда и обратно. Но этой весной меня тянуло навстречу ужасам, которые мне предстояли в златоглавой.

За несколько дней до вылета мне приснился сон, который омрачил мою аллегорию с наушниками. Я увидела старую, еще потрепанную Москву с ее мрачным приземистым центром и девятиэтажный дом, в котором я жила с мамой и папой с самого рождения и до тех пор, когда в нем меня изнасиловали в мои двадцать лет. Строения во сне выглядели плоскими, полыми и нарисованными, как театральные декорации, а внизу, на уровне земли и под ней виднелась древняя, хтоническая корневая система, присыпанная землей и уходящая долгими километрами вглубь. Жуткие корни душили друг друга, и во сне я знала, что, провалившись вниз, я вот-вот встречу там кого-то подземного и очень страшного, кого я очень сильно боюсь, и не смогу убежать, запутавшись в непроходимых подземных лесах. Пребывание с этой сущностью в замкнутом пространстве вводило меня в ужас, и я долго кричала, прежде чем мужу удалось меня растолкать.

Когда я увидела город с высоты птичьего полета, я все еще не хотела допускать для себя, что это была Москва. И когда проходила регистрацию, и когда уже шла по коридору, и даже когда медитативно наблюдала за медленно ползущими багажными сумками на каруселях, я все еще витала в облаках. Мимо меня проплывали разные чемоданы – скучные серые, веселые с наклейками, помпезные брендовые и обшарпанные стариковские. И только когда я схватила свой красный чемодан и поволокла его к выходу, я смирилась со своим пребыванием здесь. Приложение такси задало мне конкретный вопрос: «Куда?» Я начала вводить дом своего отца. И когда карта начала рисовать маршрут, я моментально нажала «отмену» и выбрала первый попавшийся отель в центре.

Сиротский запах отеля утешил меня. Теперь мне не приходилось играть в гостиницу в своей голове, сидя дома, а я оказалась в настоящем бездомном отеле, в котором никогда я раньше не бывала. Здесь было так тихо, и во всем ощущался карантин. Водитель даже не предложил помочь с чемоданами, а я и обрадовалась, мне было приятно уставшей с дороги еще больше мучать себя, предвкушая, как я войду в номер, схожу в душ и рухну на отглаженную твердую холодную простынь. Я стояла в коридоре одна и заполняла анкету, с запылившейся маской на подбородке, сопровождавшей меня всю дорогу, измазанной помадой, пропахшей одеколоном и самолетным кофе. Белый безымянный ключ из дешевого пластика, серебристый лифт с пошлыми замызганными ковровыми покрытиями и реклама отельных СПА-процедур на доске объявлений – как же хорошо! Никаких воспоминаний, никаких предметов, никаких разговоров! Все оборачивалось не так уж и страшно: я молодец, что решила переночевать здесь, в царстве ковровых покрытий и разящего табачного дыма из каждой двери, тщательно замаскированного духами, освежителями воздуха и моющими средствами. Вместо хлама в ящике стола – только аккуратное меню, инструкция по использованию телевизора, пароль от Wi-Fi и прейскурант мини-бара. Мини-бар, как же кстати! Я сразу разделась догола, раскидала одежду по полу, залезла в душ и обмазала себя гибридом шампуня и геля для душа с запахом, присущим всей атмосфере химической отстраненности. Я извлекла из мини-бара маленькую бутылочку «Просекко» и рухнула на кровать. За окном уныло проезжали машины и садилось весеннее тревожное солнце, а я высунулась из окна с сигаретой, стряхивала пепел в местный стакан и пила средней паршивости «Просекко», наслаждаясь тем, что самое страшное уже произошло: это уже была Москва, до родителей двадцать пять минут без пробок, а офис таинственной Софии перестал быть недоступным миражом, ведь уже после ночи я окажусь перед ней и буду рассказывать себе и ей все с самого начала.

Телефон издал капризный звук: я же забыла отписаться мужу, что приземлилась и разместилась. Он спросил, все ли нормально, и печатал что-то дальше. Затем перестал печатать и начал звонить. Я продолжала смотреть на машинки за окном и перевела взгляд на его фотографию на экране входящего вызова, которую я уже несколько лет не меняла. Я каждый день видела это фото в своем телефоне, так долго и часто, что он совсем перестал меня волновать, превратившись в элемент гарантированной повседневности. В перерыве между звонками я записала ему аудиосообщение, что все хорошо и что я очень устала, и попросила не говорить моим родителям, что я в Москве. Я поставила телефон в режим «не беспокоить», включила музыку и открыла еще одну бутылку «Просекко».

Несколько ужасных окурков медленно разбухали в стакане, и похожие на чернила пятна расплывались в воде, в то время как бумага фильтров отклеивалась от сигарет и дрейфовала по поверхности. Было похоже на загрязнение вод мирового океана. Опустошенная бутылка и две пробки валялись на полу рядом с моими кроссовками и бельем. Я смотрела на мерцающую красную лампочку под потолком. Дым низко проплывал мимо пожарных датчиков. Интересно, они завопят и меня арестуют, как преступницу? Я смогу заснуть в ближайшие часы или проваляюсь всю ночь? Самое было ужасное состояние: одновременно и сильной усталости, и нежелания спать. Укорачивающееся время ночи изводило меня. Машин за окном становилось меньше, и они начинали ездить быстрее и агрессивнее.

Я нервно взяла телефон, ожидая кучи сообщений и пропущенных от мужа, но он снова обыграл меня: ничего, ни звонков, ни писем. Только две синие галочки, напротив отправленного аудиосообщения. Я легла головой на подушку и закрыла глаза, пытаясь наслаждаться своим одиночеством и свободой. Я посмотрела на себя в зеркало на шкафу и понравилась себе даже без косметики. Я представила, что в номере еще кто-то есть кроме меня и сейчас выйдет из душа, а я его жду. Мне было все равно, кто это. Пусть это будет Роман, или портье, или водитель, который не помог мне с чемоданом. Потом я подумала, что не хочу видеть здесь мужа, а мне бы хотелось видеть кого-то сильно старше или моложе меня. Я ведь все равно понимала, что не смогу быть с другим мужчиной в реальности, пусть только в моей голове. Чтобы было что-то окончательно неправильное. Если это – порочная мысль, то как порочная мысль может не дать полета фантазии? Я погасила свет и на мгновение погрузилась в полную тьму. Затем глаза начали привыкать к полумраку: номер был неплохо освещен лунным светом и желто-синими красками ночи из окна. Моментально проявились силуэты настольной лампы, угловатой мебели и бликов на металлических поверхностях. Я смотрела на дверь номера, и мне стало не по себе: мне казалось, что дверная ручка слегка шевелилась. Я не знаю, чего я испугалась больше – того, что она действительно дрогнула, или что ко мне могут вернуться мои маниакальные расстройства? Я вылезла из-под одеяла и пошла проверять. Я сначала захотела укутаться в халат или вовсе одеться в верхнюю одежду, но все равно навстречу своим страхам пошла абсолютно голая, вооружившись только айфоном с включенным фонариком. Я повернула ручку, и дверь открылась. Зажмурившись от холодного света коридора, я осторожно высунула голову в щель и осмотрелась. Коридор был пуст. Никого и ничего, кроме одинокого кулера с синей водой. Я снова закрыла дверь и нажала кнопку. Невозможно было проверить, закрывает ли эта кнопка дверь, потому что с каждым новым поворотом ручки дверь с легкостью открывалась изнутри. Я вернулась за халатом, накинула его, небрежно перетянулась поясом, вытащила пластиковый ключ из включателя, нажала кнопку изнутри, выскочила в коридор и подергала ручку снаружи. Заперто. Вновь войдя в номер, я снова потеряла уверенность, что эта фиговая кнопка удерживает дверь запертой. Я повесила табличку на дверь «не беспокоить», словно бы это был самый надежный замок от любой нежелательной интервенции, придвинула стул к входной двери и снова пошла в постель.

Я закуталась в одеяло и закрыла глаза в попытках уснуть, но навязчивая идея, что ручку двери снова начинают поворачивать, начала вводить меня в ужас. Это блики играли на металлической поверхности, создавая ложный эффект движения. Я снова встала и обвязала дверную ручку своей майкой. Опять легла в кровать и отвернулась к стене. Чертовы мысли продолжали лезть в голову, и я решила больше не прятать их в клетку, а выпустить свою птицу навязчивости в свободный полет. Допустим, дверь медленно открывается и в мой номер входит кто-то. Пусть это будет незнакомый мужчина в маске. Сейчас, в карантин, все ходят в масках, поэтому если в гостиницу войдет человек в медицинской маске и перчатках, поднимется на лифте на мой этаж, то его пропустят и он не вызовет никаких подозрений. Наверное, коронавирус все-таки вывели в лаборатории маньяки, чтобы ввести социальную норму пожизненно ходить в маске и перчатках. Хорошо, он входит в мой номер, где мы остаемся вдвоем. Он хочет меня, но я ведь могу и не сопротивляться. У меня давно не было секса, и здесь слишком неуютно, чтобы быть одной, а я понравилась себе в зеркале, значит, понравлюсь и ему. Получается, я могу расслабиться и уснуть? Но птица свободного полета фантазии ударилась о стекло и камнем полетела вниз: каждый раз мои фантазии заканчиваются, когда передо мной появляется мой настоящий насильник и его подельники. И моя любимая фантазия еще с подросткового возраста о чувстве опасности, жертвенности и сопротивлении перебивается страшным опытом, когда меня душили о подушку, избивали и насиловали по очереди, а потом долго обсуждали, убивать ли меня или нет. Я вцепилась зубами в руку, положила подушку на голову и зажмурилась. Я потянулась к тумбочке и взяла штопор и крепко сжала его в ладони. В номер никто не войдет, а если и да, то только в моей голове, вне реальности. В моей голове я имею право на фантазии о бархатном насилии, где нет боли и страданий, где мне всегда безопасно, где угроза для жизни – это всего лишь эротическое переживание, где насильник – это галантный кавалер.

Я проваливалась в сон. Две бутылки шампанского, несколько стаканов кофе и ноотропы, употребленные в полете, весь день в дороге и несколько часов подсчета машин, переключающихся светофоров, наконец, позволили мне начать погружаться в тягучее царство сна. Я лениво приоткрывала глаза, чтобы еще раз проконтролировать дверную ручку, но мне было уже лень поворачивать голову к двери: цветные узорчатые обои стали переливаться, как калейдоскоп, и стали круглыми и кудрявыми, как лесной массив с высоты полета квадрокоптера. Я засыпала. Я летела сквозь лес, который вырос прямо через асфальт большого города. Вся Красная площадь была покрыта густыми деревьями, и красная стена, мавзолей, ГУМ и башни просвечивались через заросли. Я гуляла по этому лесу и чувствовала себя ожившей через тысячу лет после конца света, когда город был внезапно оставлен людьми и отчаянная природа, состоящая из наших останков, по-ребячески начала просыпаться и поглощать город. Я проваливалась под землю и спустилась по глубоким гладким корням, как по горке, ведущей в глубокую нору. И моя меланхолическая медитативность от одиночества в заросшей деревьями Москве начала сменяться паникой. Я понимала, что снова встречусь с подземным чудовищем, обитающим в корнях. И понимала, что не смогу выбраться. Я еще не видела его, но уже начала пытаться закричать и издавала сквозь сон страшное рычание. Его громкости и силы не хватит, чтобы себя разбудить, никого рядом не было, и я прекрасно осознавала, что я спала, но не управляла своим сном и не могла проснуться. Я продолжала рычать и пытаться себя укусить, будучи скованной по рукам и ногам сонным параличом. Меня несло все глубже к ядру земли, и присутствие подземной сущности ощущалось все ближе и ближе. Встреча была неизбежной, я не проснусь, поэтому я решила немного успокоить себя: он не мог причинить мне никакого физического вреда. Это было что-то абсолютно другое, оно не было насильником и могло, скорее, обнять меня, долго быть со мной рядом в подземной пещере, смотреть на меня, что-то сопеть мне в лицо. Оно меньше, чем человек среднего роста, величиной, скорее, с ребенка или карлика. Мохнатое, с детским лицом, но при этом что-то очень древнее. Оно не могло меня убить, но смогло бы оставить с собой жить под землей. С ним было очень не по себе, и хотелось отчаянно вырваться наружу, оттолкнуть, исцарапать, но оно маленькое и причинить ему вред было также невозможно, словно сильно ударить назойливого котенка.

И вот я уже оказываюсь с ним совсем близко, я застреваю под корнями, и оно ползет ко мне. Невозможно рассмотреть близко, потому что лицо, если что-то круглое посередине можно назвать лицом, все время меняется, переливается, как земля временами года. Глазки пронзительно на меня смотрят. Я пытаюсь вырваться, хватаюсь руками о корни и отчаянно дергаю ногами. С одной стороны, я переполнена отчаянием и ужасом, но при этом презираю свою жертвенную позу со стороны, и ужас от приближения сущности становится уже невыносимым, и тогда я кричу отчаянно, сильно, во весь рот, я просыпаюсь, вскакиваю, тяжело дышу, я потная, в моей руке все еще зажат штопор и в дверь настойчиво стучат, ручка двери действительно поворачивается, и майка слетает на пол. Я кричу еще громче.

Это служащий отеля пришел на крик. Я вышла в коридор и объяснила, что я просто устала и меня мучали ночные кошмары. Он дежурно улыбнулся и ушел прочь. Его улыбки хватило мне, чтобы выдохнуть, хорошо себя почувствовать, вернуться в постель и, наконец, заснуть спокойным сном. Сонный паралич и ночные кошмары пока еще не одолевали меня дважды за ночь.

ГЛАВА 2

Машина остановилась прямо у здания, что позволило бы мне эффектно выйти и буквально взлететь к главному входу, но я замешкалась, начала судорожно шарить по сидению, ничего ли я не забыла, неуверенно уточнять форму оплаты и стоит ли оставлять чаевые наличными. При выходе я сильно запачкала ногу о машину, все же хлопнула дверью, изо всех сил стараясь закрыть ее деликатно, и даже когда машина тронулась, снова начала обыскивать свою сумочку – телефон, паспорт, деньги, ключи, косметичка, британский паспорт, мой дневник, блокнот для записей, ручка, аптечка с транквилизаторами, сигареты, антисептик.

В Бирмингеме я не разрешала себе смотреть на мужчин вокруг, только придумывала свои собственные образы, обесценивая и обезличивая, насколько это возможно, всех прохожих и знакомых. В Москве уже второй день я фиксировалась на каждом: водитель по дороге из аэропорта, портье, коридорный, охранник. Все они были молоды, не уверены в себе, оказывали отвратительный сервис, не желали никакого контакта со мной, потому что я была слишком дорого одета, и при этом бестактно смотрели на меня. Я вызывала у них интерес инстинктивный, не более, но если бы я заговорила с каждым из них, они бы начали говорить и приобретать надежду. Потрясающее чувство власти, которое опять превращалось в навязчивость: коллекционировать людей и увиденных мужчин, а потом каждого из них желать и бояться, наблюдая за поворачивающейся дверной ручкой занюханного номера.

Мысли, опять мысли, дурацкие мысли. Мысли в лифте и мысли во время походки по коридору. Я же хотела распланировать занятие! У меня же всего час. Это так мало. Это всего лишь чуть больше, чем пятьдесят минут стандартного психотерапевтического сеанса в Европе. По видеосвязи время идет дольше и безопаснее. Я контролирую ход беседы, потому что вся беседа умещается в экран телефона, а я привыкла управлять своим айфоном, потому что это моя собственность, полностью персонализированная под меня. В очных встречах время обычно течет очень быстро, и у меня нет возможности так хорошо видеть часы. Я погружаюсь в человека и обстановку и хочу управлять процессом, но меня ведут и могут прервать сеанс, когда я к этому не готова. Особенно если я уже несколько месяцев представляла эту встречу. Я сама расписала план первого занятия и темы разговоров на десять сессий вперед. Неделю назад, когда я осталась одна, я начала рисовать на бумаге план, что я могу рассказать, а что нет, в зависимости от поведения Софии. То есть если на мои слова о том, что основная причина всему – уход из семьи отца, София согласится и не будет задавать каверзных вопросов, я расскажу ей об изнасиловании уже на втором занятии. Если она будет ковырять тему отца, я готова уделить этому еще две сессии. Так я нарисовала схему со стрелочками и уже хотела прикрепить к стене ватман и расклеить его вырезками из знаковых этапов моей жизни, чтобы превратить свою комнату в офис детектива-шизофреника, который все свои планы фиксирует на вертикальных поверхностях. София же, боюсь я, спросит еще раз, в чем мой запрос, а мне бы хотелось просто говорить потоком. Я вышла из лифта и съежилась, я не прорепетировала свой монолог в такси и вообще позабыла про план. В ситуациях, когда я чувствую, что стратегия вытесняется свободным плаванием, я начинаю внимательно изучать детали.

Мне понравилось, что дверь в ее кабинет монументальная и деревянная, как в моем собственном офисе. Я не любила новые деловые центры с вышколенными маленькими кабинетами, арендованными под разовые сессии. Я чувствовала в них себя почасовой психотерапевтической проституткой, над которой будут ставить эксперименты в счет двадцати евро арендной платы за универсальный бункер. Меня буквально оскорблял базовый набор терапевта: коробка с детскими игрушками, в которой валялись как милые плюшевые зайчики, так и мерзкие резиновые пауки, подставка с салфетками, будильник из IKEA, фломастеры, несколько листков бумаги и пара новых, ни разу даже не пролистанных книг модных психологов, красующихся на видном месте. В подобной обстановке я становилась конвейерной девочкой между капризным ребенком с энурезом и стареющим клерком-извращенцем. Мне хотелось оказаться в большом кабинете настоящего исследователя, который принимал у себя многие годы, и чтобы этот офис больше напоминал аудиторию или библиотеку, нежели копеечную коморку-однодневку.

Я робко постучалась и приоткрыла дубовую дверь. Переступив порог, я оказалась в персональном ресепшен Софии. За столом сидела девушка с пепельными прямыми волосами до плеч, точеная, на несколько лет моложе меня, в бирюзовой блузке, плотно застегнутой под ее длинной шеей. Она была пугающе красива и холодна, многозначительнее обычного секретаря в приемной, с пронизывающим синеглазым взглядом. Меня пугала женская красота, многие девушки казались мне эстетически лучше меня, и я часами готова была проводить в ванной комнате и наносить себе разный макияж и делать прикольные прически, чтобы казаться моложе и эффектнее. У меня был спрятанный чемодан дешевой стоковой одежды, которую я считала слишком вульгарной и откровенной, и примеряла эти наряды с броским макияжем. Также в этом чемодане лежало синее платье, но о нем чуть позже. Об этих моих переодеваниях перед зеркалом мой муж не знал, и я скрывала свой «эротический» гардероб, как тайник. Я боялась понравиться ему выряженной, играющей девочку из эскорта, больше своей основной ипостаси деловой леди, и тогда моя теневая субличность уничтожила бы все годы принятия своей внешности и поведения.

На девушку из приемной работали сразу все факторы – и оттеняющая ее тишина, и правильно падающий из высокого окна свет, и блузка, и контекст ее работы на Софию. Я по-хулигански хотела, чтобы она заговорила клоунским голосом, словно надышалась веселящим газом, но и голос у нее был поставленным и приятным. Она дала мне соглашение на подпись, мне не хотелось задерживаться с ней надолго, я отказалась от кофе и быстро подписала каждую страницу. Что стало с моей ректорской подписью? Она уменьшилась до пробной росписи третьеклассницы, сбивалась, на каждой странице закорючка становилась непохожей на предыдущую. Если бы я подписывала так банковские документы, кассиры бы вызвали службу безопасности, заподозрив мошенницу. Анна, соберись!

Наконец, мне открылась финальная дверь непосредственно в кабинет Софии. Все даже лучше, чем я себе представляла. Это была просторная комната с несколькими креслами и диванами, с большим столом на двенадцать человек в углу и с отдельной партой, за которую мне сразу захотелось сесть. По периметру стен стояли шкафы, наполненные большим количеством «активных» книг – с закладками, немного потрепанных и замусоленных. На стеллажи были выставлены психологические игры. В глаза бросились «Лила», метафорические карты и какие-то эзотерические сувениры: кубики, маятники, восточные фигурки, фотографии. Они придавали офису театральности и несерьезности, уводили в сторону от доказательной медицины, но интриговали, обвораживали, создавали первое впечатление изобилия ключей от дверей в мое ужасное бессознательное и обнадеживали, что путешествие могло быть скорее озорным, чем страшным. В комнате витал сложный аромат, он также чем-то напоминал восточную чайную с эзотерическим уклоном, но все же уводил в другую историю. Не знаю почему, но у меня мимолетно возникли ассоциации с мимами у парижских уличных кафе и магазинами масок и сувениров. Но затем аромат попал в меня настолько глубоко, что стал первичным опытом, и в дальнейшем он будет ассоциироваться у меня только с этим местом.

Я осмотрелась, зацепила взглядом названия некоторых книг, не нашла ничего из совсем новых изданий и окончательно успокоилась. Мне стало комфортно, и я уже начала пребывать в потоке. Я уже совсем не думала о структуре сессии. Мне расхотелось дальше изучать детали, чтобы не найти там ничего лишнего, что могло бы привести к сомнениям или навязчивым мыслям. Мне не хотелось увидеть православные иконы. Исчез и страх, что все занятие я буду отвлекаться на зудящее желание закурить. Я села за парту, как школьница в ожидании учителя, улыбнулась, поправила волосы и одежду и выпрямила спину. Я встала, снова поправила юбку и пересела на диван. В комнату вошла София, и мне стало хорошо от всего, что она мне принесла – от ее полной фигуры, грамотно скрытой под черной туникой, от множества ее украшений и амулетов. Хорошо от ее прически, очков, запаха духов, улыбки. Когда я увидела наяву своего проводника, все на какое-то мгновение стало легче. Я проводила ее взглядом до стола и увидела то, чего мне больше всего видеть в тот момент не хотелось: позади ее стола, на этажерке, я все же заметила изображения христианских святых. С учетом, что они растворялись среди индуистских и буддистских символов, не трудно было догадаться, что ее путь от Credo in unum Deum к универсальному во всех учениях «Бог есть Любовь» будет основной линией терапии.

Мне сразу стало хуже, и у меня произошел откат к моей рефлексии несколькими месяцами ранее. Ох, сколько я повидала психотерапевтов с теологическим уклоном! У моего ведущего психиатра в клинике на Шаболовке на столе лежал Новый Завет, и на каждое мое высказывание у него сначала была цитата из Писания, только потом рецепт очередного ноотропа. Врач был злым, порицающим и тяжелым, он играл перед своими пациентами в проповедника. В Британии католическое христианство показалось мне куда более выпуклым в светских институтах. Католическая эстетика меня всегда больше устраивала на уровне искусства, архитектуры, гардероба и окружающей меня обстановки. К Библии в кабинетах преподавателей, ректоров, предпринимателей и психотерапевтов я привыкла, привыкла к иконам, но мне не попадались британские доктора, допускающие что-либо вне доказательной медицины. Такие методы должны были быть оговорены заранее в психотерапевтическом контракте или в уставе клиники.

Во время моего полугодичного восстановительного отдыха в Индонезии я побывала на многих буддистских практиках. Ну как буддистских, скорее намешанных из всех околовосточных культур медитациях с примесью галлюциногенных наркотиков. Прости, Роман, индийские медитации на расслабоне мне нравились даже больше твоих! На прохождение аяуаски я так и не решилась, испугавшись блюющих людей и того, что моему бедному сознанию придется еще раз переживать все, что мне бы не хотелось, да еще и в бесконтрольной гиперболизированной форме. А простые дыхательные эксперименты в кругу раскрепощенных женщин, переехавших в Юго-Восточную Азию на дауншифтинг и самопознание, прошли очень легко, временами даже приятно, но абсолютно бесполезно. Восточные религии совсем не трогали меня, не вызывали ни позитивных, ни негативных чувств, скорее, мне было симпатично, как они подавались западным людям: не более обременительно, чем абонемент на спа-процедуры. Я знакомилась с лайф-коучами, гуру, гомеопатами, нетрадиционными психологами и шарлатанами и занималась до тех пор, пока они не подводили к общей концепции: «Бог есть любовь, полюби себя, и все пройдет, а любые психические недуги – результат непрощенных обид и нелюбви ко Вселенной». Примерно к подобным интерпретациям подводили все, кто не прописывал по двадцать сильнодействующих препаратов в день.

Последний раз я любила вселенную в день, когда я первый раз в жизни потеряла папу и в тот же день его нашла. Тогда мне было шесть лет. До того как я пошла в школу, мы ездили на дачу к бабушке недалеко от заброшенного пионерлагеря. По субботам папа ходил со мной на прогулку, пока мама оставалась у бабушки готовить вкусный обед выходного дня – овощной салат, заправленный нерафинированным подсолнечным маслом, фирменный мамин суп и котлеты с макаронами, которые в разы вкуснее, чем любые блюда, называемые пастой. От корпусов лагеря остались разрушенные, но все еще красивые фасады и небольшой пятачок, который раньше был садом, а затем просто зарос разнотравьем. Посередине стояла елка, которую зимой мы наряжали на новогодние праздники. Я ринулась к ней. В лицо так кайфово слепило солнце, и я просто бежала по аллее. Маленькая я, благословенная абсолютно синим небом. Я навсегда запомнила эту ослепительно летнюю картину вокруг себя. Это был самый радужный и цветной момент дня в моей жизни. Я просто бежала к елке, как к миражу, и летала наяву, наперегонки с самолетом. Через пятнадцать лет я много раз захочу повторить краски того отрывка детства. Но в каких бы городах закатов и рассветов я ни буду, я так и не увижу без наркотиков, антидепрессантов и трансцендентных практик столько ярких цветов моего детского лета.

Мне так захотелось подбежать к елке, что я и не заметила, как свернула с аллеи в сторону густых кустарников, залезла в какую-то щель в краснокирпичной стене и растворилась в окружении деревьев. Я подобралась к елке и захотела сказать папе, что я елочная принцесса и если я повешу елочную игрушку на ее ветку, то сейчас лето сменится зимой, пойдет снег и наступит Новый год. Я обернулась, а папы не было. Я повернула голову в другую сторону, но там тоже его не было. Я закричала «папа!», но никто не ответил. И я испугалась, что не увижу его больше никогда. Странно, каждый раз вспоминая тот случай, я поняла, что испугалась не за себя, а за папу. Я никуда не пропадала и знала дорогу домой, мне показалось, что пропал мой отец, ведь он всегда должен был быть рядом. Я обнимала елку, смотрела вверх сквозь разлапистые ветви, и синее небо закончилось, оно стало серым, облака закрыли пролетающий в небе самолет, и мне на голову полил небольшой дождь. Я зажмурилась и попросила у бога: «Сделай так, чтобы папа нашелся, а небо снова стало синим!»

Испуганный папа нашел меня и взял за руку. Но погода так и не улучшилась, дождь лил все сильнее, и мы побежали домой.

Я не помню больше таких ярких сладких вкусных моментов. В моей памяти их больше никогда не было, поэтому для меня Вселенная – странный партнер для сделок, хотя именно после того как меня изнасиловали, эта дама выплатила мне очень большую компенсацию: вскоре я вышла замуж за долларового мультимиллионера и мой отец стал крупным влиятельным функционером в мире науке. Но полюбить, ни Вселенную, ни кого бы то из людей, ни себя саму, ни детей, мне больше не удалось. Наверное, поэтому я переходила из болезни в болезнь, приобрела толерантность ко всей психиатрической аллопатии, и даже психиатры стали заговаривать со мной о силе любви. Вместо того чтобы поверить в Бога во взрослом возрасте, я сделала аборт.

Я сформулировала это в первую же минуту пребывания рядом с Софией и резко перебила ее вступительную речь. У нее был бархатный, обволакивающий и в то же время очень строгий голос. Я понимала, что если не начну первой, то буду загипнотизирована ей, поэтому сразу сформулировала свой сокровенный запрос на психотерапию: «Мне тридцать два года, и я никого не люблю. У меня биполярное расстройство и паранойя, комплекс Электры и чувство вины за то, что у меня нет чувства вины после того, как я сделала аборт. Мой муж любит меня, но я его нет, я с ним ради денег и безопасности, но самое главное – я с ним потому, что он обыграл моего отца однажды в карты. Хоть кто-то обыграл моего отца. Когда я забеременела, я пыталась выбрать из двух зол наименьшее, что для меня чуть менее ужасно – мальчик или девочка? Я бы сказала мальчик, но он бы носил гены деспотичного дедушки, ужасного похотливого предателя – моего отца. Еще он бы напоминал мне о насильниках. Но девочка – девочка даже хуже. Она была бы похожа на мою мать, инертную невротичку, терпилу, замученную хозяйку, вечно несчастную, некрасивую, а также на свекровь и на меня. Я испытала удовольствие, когда избавилась от плода. Я надеялась, что Роман меня изничтожит и я пройду очищение, а он меня не простил, но и не наказал, оставил шанс на повторную беременность. Мои ночные кошмары ухудшаются, а их персонажи начали завоевывать территорию реальности. Препараты мне не помогают, а от нетрадиционки я закрываюсь. Есть также то, помимо изнасилования, что я никогда вам не расскажу, и это самое главное, но все равно я надеюсь на чудесную таблетку, потому что я не хочу страдать и умирать. Я не склонна к самоубийству и хочу жить и наслаждаться, но это не значит, что не страдаю депрессией. Возможно, я хочу подольше жить, чтобы потом было обиднее и страшнее умирать, и в этом мой особый мазохизм. Еще у меня навязчивое желание начать сексуальные связи с незнакомыми мужчинами, будучи замужней женщиной, но я никогда этого не сделаю, и оттого желания кажутся мне безобидными. Я хочу выздороветь и стать счастливой. Вы возьметесь за меня? Пожалуйста! У меня есть деньги, и я готова работать. Не могу больше менять докторов. Вы первая, кому я рассказала правду. Спасите меня».

ГЛАВА 3

Стать свободной. Простить себя. Простить отца. Стать счастливой. Чтобы Коря навсегда ушел и больше не приходил. Уйти от Романа. Полюбить Романа. Родить ребенка. Стать счастливой матерью. Все забыть. Чтобы мама не болела. Чтобы у меня появился друг, который был бы в меня влюблен, но оставался всегда просто другом. Чтобы мама оказалась не моей мамой. Влюбиться. Стать здоровой.

Все мои тетради в сумочке, листочки бумаг, заметки в айфоне и начатые вордовские документы были исписаны моими запросами. Я писала их и стирала, составляла списки, редактировала и направляла их к адресатам – психоаналитикам, коучам, Деду Морозу, самой себе, папе. Годами я писала и стирала, писала и стирала, готовила письма и не отправляла. Я ждала от психологов, что они помогут сделать мне запрос. Я принимала психоанализ, потому что он не требовал делать прямой запрос. Мне сказали, что начать психоанализ можно просто поточным рассказом о чем угодно, с любого момента и говорить пятьдесят минут не переставая и после очередной сессии аналитик тебя исцелит. Ведь аналитик – это сверх компьютера, который сопоставляет все сказанные тобой слова и их последовательность, выявляет в словах архетипы и символы, вытаскивает из снов разгадки, а потом помогает тебе нырнуть на самое дно океана. А если не хочется нырять, он выпишет тебе волшебный препарат, ты выпьешь его и проснешься новым человеком.

Если не получается, не беда! Психоанализ – долгая терапия. К Фрейду и Юнгу ходили десятками лет. Психоанализ – это процесс, а не результат. Вода точит камень. Я работаю над собой, не замалчиваю свои проблемы и честно посещаю терапию. Я отдаю на нее время и деньги, я делаю домашние задания, веду блокнот: я делаю все, что могу. В таком забвении прошло больше десяти лет. И вдруг я, наконец, сформировала запрос.

Мне захотелось после этого просто убежать, выключить телефон и весь последующий год отмечать, хвалить себя, поздравлять себя с победой, плакать, обвинять себя в том, какая я сука. Мой запрос – это квинтэссенция нелюбви. Но с другой стороны, главное ведь запрос, и, когда ты его озвучиваешь, мозг начинает подбирать решение сам собой. Если запрос означат желание все исправить, это значит, что хеппи-энд моих сессий с Софией – мой чистосердечный монолог: «Мне тридцать два года, и я всех люблю. Я психически здорова. Мои отношения с родителями гармоничны, и у меня нет открытых гештальтов и комплексов, связанных с отцом. Мне так жаль, что я сделала аборт, но я свободна от чувства вины, потому что тогда я не могла поступить иначе, и я прощаю себя за это. Мой муж любит меня, я люблю его тоже – как человека, как мужчину, я благодарна ему за поддержку, за партнерство, и я абсолютно свободна в дальнейшем продолжении брака: я могу остаться с ним, если я захочу, и смогу расторгнуть брак, если посчитаю так лучше, оставшись с ним друзьями. Я была с ним замужем, потому что хотела этого, и мои отношения с отцом здесь совершенно ни при чем. Как я заблуждалась, когда испытывала отвращение к плоду! Я даже не знаю, кого я теперь хочу больше – мальчика или девочку! Мальчик будет носить лучшие гены моего рода: у него будет математический талант, склонность к точным наукам, мужество и умение побеждать. Девочка будет хозяюшкой или капризной красавицей. Я хочу и мальчика, и девочку! Изнасилование давно в прошлом, я его пережила, и его больше нет со мной. Да, это болезненный опыт, но все, что нас не убивает, делает сильнее. Я больше не держу в себе зла на этих заблудившихся людей на низких вибрациях, их нет в моем настоящем времени. Они уже наказаны – кто физически, кто юридически, остальные кармически. Но я не упиваюсь мыслями о наказании и мести, их просто для меня нет. У меня нет ночных кошмаров, и Коря покинул меня. Он не был таким уж и страшным, я его выдумала, я его и забыла. Мне помогли препараты, а нетрадиционная терапия, осознанная на пути осознанности и принятия, лишь закрепила действие химических соединений на духовном уровне. Я совсем не склонна к саморазрушению. Я хочу жить долго и не боюсь смерти, не думаю о смерти и принимаю естественную смерть как часть жизни. У меня нет никаких навязчивых мыслей о сексуальности, потому что я принимаю свою здоровую сексуальность и направляю ее в то русло, которое приносит мне благо – личное и семейное счастье. Я не хочу изменять своему мужу, потому что мне не нужен такой сексуальный опыт, но даже если я изменю, я не буду считать, что сделала что-то ужасное, и готова буду проработать это. Мне больше не нужна терапия. Доктор, я вам очень благодарна. Я счастлива».

Так? Я не верила в это. Запрос – это приговор, какая я мразь и что с этим справиться невозможно. Мне захотелось исчезнуть, и я съежилась. София была вправе убить меня, и я этого заслуживала. Я призналась себе в трусости, так как мое признание была переполнено обвинениями в адрес других, в основном в адрес мужчин, но я ненавидела и свою мать. Я совсем не чувствовала себя ректором собственного же математического колледжа в Великобритании, я смотрела на Софию, как маленькая девочка, ожидающая кары. Но она лишь едва заметно улыбалась мне и предложила взять мне лист бумаги и цветные карандаши. Что? Арт-терапия? Вот прямо сейчас, банальная арт-терапия, как по четвергам в муниципальном психоневрологическом стационаре? Как в психологических группах для подростков, где все рисуют красками, пока куратор сидит в кафетерии, а потом раздает по два предложения каждому? А потом я наклеила бы свои рисунки на стену и хвасталась маме с папой, какая дочка художница? Вы серьезно?

София сказала, что мы будем рисовать мандалу. Мне мешал мой опыт и знания, моя чрезмерная для девушки начитанность про психотерапевтические методы и тесное знакомство со всеми течениями. Мандала казалась мне интересной и мистичной когда-то давно: какой-то цветной запутанный круг с узорами, такой красивый и личный, и что если его нарисовать, случится волшебство. Но когда я сталкивалась с рисованием мандалы в самых разных местах, она обесценилась. Я все больше и больше превращалась в скептическую невротичку, осознающую материальность своего тела. Все мои желания и ощущения были продиктованы телесностью. Мне было легко заболеть, меня легко было убить и трахнуть, потому что я была телом, самкой, биовидом, девочкой, девушкой, женщиной, животным, вещью. Никто не говорил, что это была простая для обладания вещь и безопасная в использовании. В составе этой вещи было много ядов, и она умела убивать сама. Ее можно было любить, можно было ненавидеть, ей можно было пользоваться согласно инструкции, как, например, это делал мой муж, оставаясь всегда в зоне безопасности. Эта вещь злопамятна и где-то самолюбива, она любила удовольствия, но боялась их получать. Как вещь могла нарисовать что-то кроме просто рисунка красками на бумаге? Вещь могла произвести только вещь, без всяких скрытых символов.

Бессознательное? Бросьте. Мозг слишком сложная нейронная масса, память непостоянна и несовершенна, нервная система – это клубок. Мужчины любят придавать своей нервной системе божественные свойства. Мужчины по своей сути дикари и носят в себе не только похотливые инстинкты древних туземцев, но и дремучие представления о мире. Они мистифицируют все вокруг себя, так любят тешить своих внутренних детей и желание переспать с собственной матерью, что выстраивают чрезмерную систему сублимаций. Вся архитектура, мировая литература, история, наука, искусство, абстракционизм, театр, секс, религия, наркотическое опьянение, в результате чего – шедевры мировой музыки, математические открытия, мода, культура, все это – просто материя, порожденная мозгом дикарей-мужчин. Они придумали бога и богинь, патриархат и матриархат, считают себя сверхлюдьми и не готовы признавать свои болезни и смертность такими, какие они есть.

Если бы даже, предположим, скрытые символы бы были и было бы что-то большее, чем плоть, и творчество было бы сверхъестественным, оно бы не тиражировалось, как типовой продукт. Мандалы рисовались по всему миру, примерно по одной и тоже схеме, в одних и тех же психологических школах, по одним и тем же лекалам. Они были однотипны, как бигмак или шампунь для волос: есть для жирных, ломких или от перхоти. Масс-маркет за пару евро, салонные профессиональные шампуни за десять-пятнадцать евро или селективные медицинские, стоимостью под полторы-две сотни. Также и с мандалами и всеми этими закорючками на бумаге, которые мы позаимствовали от дикарей, – их можно рисовать с детьми в раскрасках или проходить дорогостоящие индивидуальные кружки рисования с тибетскими монахами, суть не меняется. Мы тешим свою плоть через повторение одного и того же, мечтая, что мы обретем вечную жизнь или найдем философский камень.

Но в тот момент я была слишком открыта для всего, что бы мне ни предложили. Я испытала чувство очищения, искренности, победы над собой и абсолютного доверия к человеку напротив меня. Это чувство граничило с истерикой и ощущением полной беззащитности, поэтому я бы согласилась на все, что мне сказали. Мозг отключил критическое мышление. Я была готова принять любой препарат без инструкции, съесть что угодно, переспать с кем угодно, выйти из окна, подписать любое соглашение, не читая. Я доверяла Софии, и я уже не могла мыслить системно и взвешенно. Я взяла карандаши и начала пытаться нарисовать идеальный круг. Я поискала циркули или линейки в стойке с пишущими принадлежностями и не нашла, посмотрела заплаканными ошарашенными глазами на Софию, она продолжала на меня смотреть с пониманием, не переставая ненавязчиво улыбаться. Я хотела ее спросить: «Не будет ли циркуля», – а она наблюдала за моей реакцией, предсказывая мое поведение. Она была благодарна за то, что я все вот так рассказала, в первые же пять минут? Она гордится, что я ей так доверяю? Она любит свою работу?

Я уникальная, особенная, сложная, травмированная или одна из сотен богатых женщин, приходивших сюда каждый день с одним и тем же нытьем? Моя проблема была открытием для Софии и вызвала у нее по-настоящему человеческую жалость и восторг в моей искренности и смелости? Ей тогда захотелось обнять меня, как ребенка, и просто долго гладить по голове, прижимая к груди, и только терапевтическая этика велела ей с ее отстраненной мифической улыбой заставлять меня рисовать кружочки?

Я сначала нарисовала маленький кружок в центре, от которого собралась развивать рисунок дальше. В его центре я изобразила ель, ту самую, под которой я молилась Богу в поисках папы, и папа нашелся. Момент моего счастья. На стволе елки я придумала дупло, там хранилось все, что было до того момента с самого рождения, из этого дупла я и родилась. Ранее, на сеансах регрессии, я пыталась вернуться в состояние рождения. Я не внушаема гипнозу, поэтому я буквально тужилась, заставляя сознание визуализировать свои ощущения перинатального периода, как я собираюсь выйти из матери наружу. Я увидела страшный багряный туннель и собственный дикий крик непреодолимого ужаса. Я-плод умирала, я-человек рождалась абсолютно беспомощной, уязвимой, насквозь зависимой от матери. После того как я сделала аборт, я постаралась забыть все, что связанно с родовыми регрессиями.

Нет, на самом деле сначала я была маленьким древесным существом, шишечкой или белкой. Я родилась из дупла, превратилась в девочку и жила под елочкой. Меня кормили звери, и у меня никогда не было мамы. Глубоко под землей жил Коря, и сначала я его не боялась, так как еще никого не видела и не могла понять, что он был страшным. Потом, когда я увидела первого человека на Земле – папу, и он был таким красивым, я пошла за ним. Я увидела себя в зеркале, и я тоже была красивой, и тогда я поняла, что Коря – очень страшный, неправильный, непропорциональный, как маленький младенец-старичок. Он хотел затащить меня под землю и жить со мной, а я хотела быть на планете с отцом. Папа привел меня домой к маме. Когда она готовила обед, на самом деле я тогда с ней первый раз познакомилась. И она была тоже красивой, только прятала свою красоту. Почему мама не красилась дома? В фильмах мамы всегда накрашенные, даже когда никто их не видит.

Я поместила центральный круг с елочкой во второй круг побольше. Там прошло все мое детство с рождения из дупла до моих шестнадцати. Мне захотелось его раскрасить в бело-розовое кружево, в цвет моего платья на выступление в школьном театре, когда я играла принцессу для папы. На меня тогда смотрели много людей, родители всех учеников класса. Там были и мои родители. Я хотела, чтобы они выглядели лучше всех, как король и королева, а я – их принцессой. Но родители других детей выглядели как будто величественнее. Не всех, но были пары, от которых исходила энергия важности и красоты. Нет, мои родители были настоящими королями, просто более серого королевства! Математика – королева наук, а мои родители математики, строгая академическая готика – атрибут нашего королевства. Но на выступлении я была в розовом и наслаждалась своей ролью. Я часто потом надевала это платье, пока из него не выросла. Я сшила своей кукле такое же платье.

Я нарисовала третий круг. Это мое студенчество. Мы ходили с отцом в один и тот же вуз, там он преподавал статистику, а я училась. Мама тогда уже работала дома и посвящала себя больше домашним делам. Все мои подруги были богаче меня. Наше королевство оскудевало, а я стала совсем красивой девушкой. Я начала носить яркие короткие платья и научилась делать себе эффектный макияж. Я перевоплощалась от невинной девушки в роковую красотку, и я научилась наслаждаться своей внешностью. Я начала нравиться мужчинам, и у меня появилось много подруг и друзей. Моему первому платоническому мужчине было чуть больше тридцати лет, когда мне было восемнадцать. Он заезжал за мной в университет на джипе, и я была уверена, что выйду за него замуж и стану богатой невестой. Отец становился подавленным, его раздражал мой жених. Он был уверен, что я с ним спала и поэтому получала подарки. Ревность отца забавляла меня, мне казалось, что он любил меня еще больше, поэтому я лишь подогревала его миф о том, что я уже спала с мужчиной. Мама все больше упрекала папу в нашей финансовой несостоятельности, что, мол, выбрал удел преподавателя и упустил все коммерческие и карьеристские возможности. У родителей начался кризис, и я так и не знала, любила ли мама папу, но нарастающий ком недовольства и раздражения пугал меня. Я мечтала, чтобы у нас все было хорошо. Я напрямую никогда не «накидывала» на папу из-за денег, но мне хотелось, чтобы мой папа был богатым и сильным.

Отец был строгим преподавателем, его боялись и уважали студенты, это компенсировало его авторитет, но было мало для принцессы. Время конфетно-букетного периода моего жениха подходило к концу, он больше не готов был ходить со мной за ручку и целоваться в джипе, он хотел большего, но я с ним так и не переспала. Я до сих пор не могла ответить себе на вопрос, хотела ли я этого с ним, была ли я в него влюблена или мне просто хотелось быть в обществе состоятельного приятного мужчины на «Гелендвагене».

Но почему-то до сих пор своим первым мужчиной я называла именно его. Я сидела в итальянской кафешке недалеко от университета с подружками, когда вошел он. В том кафе многое было в первый раз: первые суши с дешевым белым вином, первые сигареты, первый странный поцелуй с девушкой, когда я первый раз была достаточна пьяна. Мой первый «Б-52», о который я чуть не сожгла себе волосы. Затем мой второй «Б-52». И третий. И шестой. Я вышла в туалет, чтобы меня вырвало, и напоролась на своего первого мужчину. Я была пьяная и красная от стыда, когда сама упала к нему на плечи. Он что-то мне говорил и предлагал, а я с хохотом от смущения и радости, что он обратил на меня внимание, выскочила на улицу и подняла руку. Одна за другой останавливались «девятки», а он все же догнал меня и усадил в свой джип. Мы целовались, припарковавшись у подъезда моего дома, и я тогда уже была готова ко всему, но все же выскочила из машины и пошла домой, оставив ему номер телефона. Тогда мне казалось, что напечатать свой номер на его телефоне было намного сексуальнее, чем просто продиктовать.

Он начал звонить, а я не брала трубки, потому что мне было очень стыдно, ведь принцессы не напиваются. Каждый раз, когда я выходила из подъезда, я изучала парковку в поисках его автомобиля. В первый день его не было, и я была зла на себя. Второй день его тоже не было, и была зла на него. В третий день, когда я выходила из подъезда с папой, чтобы поехать в университет, внутри меня екнуло, когда я увидела черный «Гелендваген» на парковке. Отец открыл мне дверь своей «Тойоты Королла», а я оглянулась и увидела его. У меня зазвонил телефон, я сбросила и показала ему глазами на папу.

Я села в машину, и мне хотелось, чтобы джип поехал за нами, и мое желание исполнилось. Отец не замечал слежки, и меня это взбесило: почему мой отец такой неважный человек, что не привык следить, едет ли за нами хвост? Почему его нюх так слаб, что он не учуял готовящееся похищение дочери? Мне захотелось пересесть из «Тойоты» в «Гелик». Когда мы приехали в универ, я нашла повод как можно скорее разминуться с отцом и подойти к моему преследователю. Если в день нашего знакомства он успел подумать, что я пьющая доступная шалава, я обязана была его переубедить в этом. Мы поехали кататься и долго разговаривали. Он спросил меня про отца, и я с гордостью ответила, что он преподаватель. А мой новый друг оказался крупным бизнесменом, ему было тридцать четыре года, и он был женат. Но, конечно же, находился в стадии развода, уже практически не жил с женой, и все, что их связывало, это волокита с документами. Он влюбился в меня, а я обязана была встречаться с ним месяцами, чтобы окончательно развеять его надежды. Сначала я не хотела его.

Еще в старших классах я много думала о том, как буду лишаться девственности. В моих фантазиях это случалось с разными персонажами: в основном это были мужчины старше, опытные, женатые, статусные. Иногда представляла себя с ровесниками или с ребятами старше на пару лет. А где это будет? Дома, когда родители уехали? В университете? На тусовке друзей? В лесу? Или под той самой елкой? Последняя мысль пугала меня, но именно эта навязчивая фантазия оставалась со мной. Я отчетливо представляла себе фигуру своего первого мужчины, его одежду, но не могла представить лица, и лицо было абстрактным, как просто собирательный образ какого-то мужчины, который постоянно ускользал от конкретного. Словно бы генератор случайных лиц постоянно работал в моей голове и выводил усредненный образ. Этот мужчина с неопределенным артиклем укладывал меня на траву и раздевал. Я не сопротивлялась и смотрела на небо сквозь еловые ветки. Я впадала в медитативное, трансовое состояние и закрывала глаза. Я знала, что мне будет сначала очень больно, но я не боялась. Я не хотела видеть своего любовника голым, тем более хотела не видеть его член, а лишь чувствовать. И как только он входил в меня, я испытывала чувство боли, а затем необъятного, опьяняющего ужаса: Коря видел из-под земли, как меня пронзает мужчина. И из меня вытекала огромная лужа крови, покрывая темно-зеленую траву и расползаясь в разные стороны. Крови было так много, будто бы меня зарезали и густая багровая жидкость впитывалась в почву, а мой подземный тиран пил мою кровь. Я лежала и смотрела на небо, а мужчина продолжал ритмично и монотонно входить в меня. А вдруг сейчас придет папа, ведь это место его волшебного появления? Меня всю пронзают насквозь, у меня совсем не остается никакой защиты и социальности: я безвозвратно осрамлена, снизу мою кровь пьет мое персональное существо, а сверху видит отец. А я просто лежала на диване с закрытой на замок дверью, в наушниках, отвернув от себя экран ноутбука, хлюпающий входящими сообщениями «ВКонтакте» и трогала себя руками, представляя одну и ту же картину на протяжении всех моих ранних двухтысячных.

После встречи своего первого мужчины, мой любовник в моих фантазиях не обрел его лица. Фигура, силуэт, образ и костюм были похожи, а лицо – нет. Нельзя было быть похожим на ничего. И чем дольше я встречалась с ним, тем меньше мне его хотелось. Но с каждой встречей с ним я возвышалась. Его невзлюбил отец, и это, как я уже говорила, доставляло мне удовольствие. Мать относилась к моему жениху довольно заинтересованно, и это возмущало меня: получается, что мать хотела меня продать, как вещь. Со мной начали общаться самые крутые девушки университета. Если раньше они относилась ко мне настороженно, как к дочери строгого преподавателя и отличнице, которая сторонилась наркотиков и всей молодежной движухи, то стоило мне несколько раз выйти из «Гелендвагена» взрослого мужчины, я стала крутой девушкой. Я начала получать подарки и ходить в дорогие рестораны, и с каждым свиданием я хотела еще оставаться девственницей, потому что в первый раз у девственности появилась цена, и она росла: я не могла отдаться за угощение, платье и телефон. Но мне нравилось думать, что все считали меня его девушкой и что у нас уже была близость. Я не хотела идти с ним в отель, потому что боялась, что в номере все рухнет.

Он начал разъяряться от моей неприступности и повышать ставки ухаживаний и терять надежду и интерес. Я понимала, что уже должна была остаться с ним в отеле. Я ожидала, что это будет шикарный небоскреб и номер-люкс, украшенный лебедями из полотенец с видом на всю Москву. Когда он вез меня на машине по ночной столице, я рисовала в воображении красные помпезные коридоры и как лифт поднимает нас ввысь от земли, в самое желанное место, как я сниму свое длинное черное платье, а он будет восторгаться мной. Но он привез меня в занюханную одноэтажную гостиницу в Текстильщиках с почасовыми номерами. В известных гостиницах его могли узнать, он часто появлялся там на бизнес-мероприятиях, и его связь с девушкой, которой только недавно исполнилось восемнадцать, могла сыграть против него на бракоразводном процессе. Сначала это объяснение показалось мне убедительным, но пьяные крики из соседних номеров, сальные взгляды мужиков, приобнимающих вульгарных проституток и его долгая пауза в душе заставили меня просто убежать. Я выбежала на улицу и сразу поймала попутку. На этот раз он не стал меня догонять.

Когда я вернулась в свою комнату и рухнула на кровать, я ругала себя за то, что сбежала. Гостиница уже не казалась мне чем-то противным, и его версия о приватности все больше убеждала меня. Я открыла окно и посмотрела на унылый район зябкого хмурого осеннего утра. Я высунулась в окно всем телом и закурила, осторожно оглядываясь, чтобы дым не ввалился в квартиру. Я трогала себя за плечи и грудь и нравилась себе в этом ресторанном черном платье, которое с меня так и не сняли. Я ждала звонка и уже поклялась себе отдаться ему где угодно, бороться за него и выйти за него замуж. Но он мне не позвонил. А когда я перезвонила ему сама, он мне уже не отвечал и просто сбрасывал, как навязчивый спам. Мой жених меня не дождался.

ГЛАВА 4

Я снова начала ездить в университет с отцом, все еще осматривая парковку, нет ли моего «Гелендвагена». Его не было. Странно, что я совсем на него не обижалась, а обижалась на себя и на родителей. Я его оправдывала: конечно, он же не должен был бегать за мной. Он просто хотел со мной переспать и дарил мне подарки. Или обижалась. Мне было просто хреново, и я какое-то время названивала ему, потом даже названивала с других номеров.

Я сказала родителям и подругам, что бросила его, потому что он мне надоел. Мой статус был и так уже повышен, но он оставил во мне ужасный след: моя девственность стала валютой и предметом моего нарциссизма, а мои сексуальные фантазии закреплялись в своей обезличенности. Девушка в шикарном платье оказалась брошенной и нецелованной возле дешевой почасовой гостиницы в утреннем часу. И я решила навсегда закрыть страницу несостоявшейся невесты и стала «своей девчонкой», простой, дружелюбной, хорошей, легкой. Я переодела каблуки на спортивные кеды, а платье – на худи. Я начала носить стоковый спортшик и общаться с простыми девчонками и пацанами, все еще пользуясь уважением у местных «супердевушек».

Всплеск гормонов, повальное увлечение массовой культурой, никотиновая зависимость втайне от родителей, любовь к кино и травке: так начались для меня мои двухтысячные. На меня обратил внимание Глеб, пятикурсник, за которым бегали все девушки из общежития. Глеб был звездой спортивной сборной университета, неплохо учился, ездил на БМВ и был сыном небедных родителей. То, что я заслужила его внимание, вернуло мне самооценку. И мы начали встречаться. Я рефлексировала, когда с ним переспать, так как мой вирус нарциссизма продолжал меня инфицировать. Но мои двухтысячные были такими яркими, что я стала более здоровой. Моими учителями продолжали быть мои первые разы: первая поездка с одногруппниками в Питер, первое путешествие с подругой в Испанию, первый оупен-эир, первые галлюцинации, первый оральный секс в библиотеке, первые бессонные сорок восемь часов подряд.

Мой третий круг мандалы получился очень ровным, ровнее остальных. Ни одной пунктирной линии. Я разукрасила его красным и зеленым, но между узорами я нарисовала черные змеи. Если бы я не нарисовала им головы, все это походило бы на славянский орнамент, но змеи, обвивающие каждую линию, говорили об одном: именно в этом кругу меня ждало самое страшное событие в моей жизни. Я так хотела закончить мандалу именно в ту сессию, я бы не справилась, если бы мне предстояло доработать ее дома. Я углубилась в воспоминания, и рука сама рисовала в свободном потоке, но предстояла черная полоса, и, перед тем как заставить себя вспомнить ее, меня вытолкнуло обратно в кабинет. Мое лицо исказилось в ужасе, и я боязливо посмотрела на Софию, спрашивая у нее разрешения рисовать дальше. Меня пугало время, а вдруг оно закончится прямо сейчас, на полуслове, как в мультике «Доктор Кац»? Но София кивнула мне в одобрительной улыбке. Прошло всего двадцать минут, а я ей уже так много рассказала, и так много нарисовала, и у меня еще было много времени рисовать дальше.

Даже хорошо, что я снова вернулась в состояние осознанного «здесь и сейчас». Ведь в потоке я могла увлечься и не заметить, как проболталась о том, что я совершила убийство. Я не прокололась нигде, и было бы глупо выдать себя на исповеди психоанализа. Я отвела глаза от Софии на бумагу и продолжила заканчивать свой самый страшный, самый разрушающий, самый кровавый и роковой третий круг.

Я помню тот день, когда я поняла, что с папой что-то не так. Я допоздна гуляла с Глебом и вернулась домой. Отец был замкнут, сосредоточен на чем-то своем, отстранен. Я не могу точно передать все детали, но его мимика и энергетика были совсем иными, и мне стало не по себе. Я испугалась за отца: что с ним? Но я чувствовала, что он был здоров, скорее что-то внутри терзало его, чего с ним не происходило никогда прежде или он не показывал. Вообще, мой папа был довольно предсказуем, и его мужская последовательность, где-то занудство являлись для меня, как столпом опоры, вокруг которого я эмоционально кружилась. Меня заносило в свои переживания, но я понимала, что отец всегда заземлит меня, простит мне всю дурь и научит, как правильно. Я тогда хотела, чтобы и мой будущий муж обладал тем же свойством: предоставлял мне стабильность своей предсказуемостью. Поэтому такие резкие перемены не могли меня не напугать, но я постаралась не придавать этому внимания.

На следующий день, когда мы ехали вместе в университет, всю дорогу он молчал и смотрел напряженно вдаль, как-то неестественно щурился и противно отстраненно кивал, когда я специально начинала много разговаривать, чтобы услышать привычного папу, чтобы перестать бояться. А обратно домой он меня не повез, сказав, что задерживается. И домой пришел очень поздно.

Он стал регулярно поздно приходить с работы. Начал разить странным парфюмом. Стал каким-то виноватым и грустным рядом с мамой и начал словно избегать ее, а со мной вдруг стал добрее, растеряннее, вежливее. Постоянно где-то пропадал и раздражался, когда я звонила ему на мобильный.

Еще какое-то время спустя в наш дом пришли скандалы. Они с мамой начали ругаться, и папа стал огрызаться на маму, сильно повышать голос, а глаза его становились демоническими. Я спросила маму, все ли у них в порядке, а она вдруг закурила, посмотрела в окно и пожала плечами. Мне стало совсем не по себе, и появилось такое же чувство жуткой, не поддающейся неизбежности, когда в дом приходит внезапная четвертая стадия рака, как это давно случилось с моей бабушкой. Неужели что-то оборвалось в отношениях родителей? Ведь ссоры, разводы и прочая хрень – это то, что случается с другими семьями, но никак не с нашей! Мои родители связаны самыми прочными узами, а отец… отец совершенно из другого сказочного мира. Он был строгий, но мог и пошутить. Он был сухой, но заботливый, словно бы всю свою нежность оставлял для конкретных дел. Совсем небогатый, но не оттого, что лох или слабый, а просто потому, что предельно честный. Поэтому все мои обиды на его несостоятельность были напыщенными, но не глубокими, и просыпающаяся стерва внутри меня быстро гасла: с моим первым мужчиной я так и не переспала, и я все же стала своей девчонкой, отложив олигарха на неопределенное потом. Папа был моим суперэго, и если что-то останавливало меня от ухода во все тяжкие, так это строгая правильность. Что с ним? Разве может он вдруг кричать на маму и вести себя, как какой-то ублюдок из мерзких сериалов?

Отец держал маму в напряжении, и она захотела обратиться к психологу. Мы с мамой общались не так открыто, поэтому всю информацию я узнавала у нее по частям, по фразам, по молчанию, не сразу, что выводило меня из себя еще больше. А от открытого общения с отцом тоже не осталось и следа, он стал очень замкнутым и поставил между нами огромную стену, вдруг сделавшись чужим. Мне тогда совсем расхотелось взрослеть. Я была уже совсем готовой лишиться девственности с Глебом, но приближение этого события очень сильно совпадало с отдалением родителей. Это не та сепарация, о которой я мечтала! Я хотела, чтобы они все еще сдерживали меня, контролировали, злились, но я все больше и больше бы тусовалась с парнем, которого бы они не любили. А потом парень доказал бы, что достойный, и отец только понемногу принял бы его. Таково было мое идеальное взросление. Но не так, что меня вдруг отшвырнули, а сами оказались ряжеными инопланетянами, как жуки из «Людей в черном» в коже человека, которого я считала отцом. Психолог стоил дорого, и мама открыла ящик комода, в котором родители хранили небольшие накопления в долларах, и там оказалось пусто. По несчастливой случайности, я тогда была дома и у меня в гостях была подруга, когда мама ворвалась к нам в комнату с пустым конвертом и с криками: «Ты сперла доллары?»

Я шепнула подруге, что моя мама ненормальная. Я выскочила на кухню, а подруга начала судорожно собираться домой, уткнулась в плеер и вышмыгнула прочь. Я завизжала, какого черта мать делает, завопила как резаная трехэтажным матом, так, что соседи постучали по батарее. В мои двухтысячные пришли и первые домашние истерики – я визжала как маргиналка, так чтобы слышал весь дом.

– Было бы что у вас воровать, нищеброды! – визжала я, используя самые низкопробные синонимы слову «воровать». – Если бы я захотела, я бы сейчас жила так, как вам и не снилось!

Тем же вечером выяснилось, что деньги забрал папа. Тогда мне снова стало очень страшно, что отец серьезно заболел и потратил деньги на частную клинику, а скрыл это, чтобы не волновать нас. Мама начала осматривать его вещи. Я сидела на кухонном полу, обхватив голову руками, требуя извинений от матери.

– Мне кажется, у папы появилась любовница, – сказала мама, и мне стало отвратительно. Это подозрение уже месяц как витало в воздухе, но никто не решался так прямо об этом сказать. Почему она не сказала: «кто-то появился», «что-то скрывает», а так прямо – любовница? Семья математиков общается в низком контексте.

Мать достала из его пиджака спички с логотипом игорного заведения и еще какие-то биржевые карточки.

– Либо он стал играть в азартные игры, – удивленно и ошарашенно полушепотом сказала она.

Где папа и где азартные игры? Он же математик-статистик, поэтому ни в какую аферу и лохотрон его невозможно было втянуть. Он ненавидел риск, так как никогда не верил ни в удачу, ни в шанс, ему никогда не хотелось пробовать ничего, что имеет маленькие шансы на победу. Получать стабильную зарплату, жить осторожно и сдержанно, каждый месяц переводить часть зарплаты в валюту и откладывать на сберегательный счет – в этом был весь отец.

Позже вечером в страшных криках отец пришел домой пьяным и непотребным. Мама подошла к нему и заплакала, они о чем-то говорили, мама кричала, а затем отец завопил не своим голосом: «Пошли вы все к черту!» Это было очень страшно, потому что ведь он закричал это своим, привычным, папиным голосом, но интонация, ненависть, отчуждение, с каким он орал это, были так на него непохожими. Я никогда не видела его пьяным и гневным. Эти карты и внезапная ненависть, что это, что случилось? Я была в каком-то страшном сне и в панике выскочила к нему, когда он почти замахнулся на меня, хотел что-то прошипеть своим искаженным от ненависти ртом, но оцепенел, увидев меня, и опустил руку, растерянно, как будто извиняясь. Его глаза блестели и были выпучены, как у шизофреника. Его отец под конец жизни болел психическими расстройствами, и мама беспокоилась, что это может перейти отцу либо мне по наследству. Что же это было? Шизофрения внезапно вступила в наследство? Мне стало очень страшно, и я спряталась в ванной, а отец вышел из квартиры, зверски хлопнув дверью. Я слышала, как зарыдала мама, и начала задыхаться. Дом мой падал, и квартира начала наполняться водой необратимого кораблекрушения. Я побежала на лестницу, стала нажимать судорожно кнопку лифта и видела, как лампочка показывала, что лифт спускался с восьмого на первый. Это уезжал папа. Я побежала по лестнице вниз, выскочила из подъезда и увидела, как отец смотрел на наши окна и прощался с ними.

– Пап! – закричала я. – Папа, что случилось?

Он обернулся на меня, как зомби, и медленно пошел прочь к машине. Я побежала за ним, услышав мой бег, он, даже не оглянувшись, остановил меня рукой наотмашь. Он сел в машину и сорвался с места. Я еще немного пробежала за автомобилем и начала звонить ему на телефон, но он сбросил меня и выключил мобильник. Я подошла ровно на то место, с которого отец с прощанием смотрел на наши окна. Что он увидел там? Каких демонов? Что так напугало и отвратило его? Я посмотрела на наши окна его глазами. Все было серым – и наш дом из серого кирпича, и ужасный покосившийся балкон, и грязные окна, и даже небо. Я проходила здесь десятки тысяч раз и даже не задумывалась, каким безобразным казался наш дом в Кузьминках. Раньше он был прекрасен: летом он утопал в зелени, а зимой здесь мы бегали по этим улицам в парк. Здесь был «Макдональдс» и «Иль-Патио», все было знакомо, и запах всех времен года, и все настроения в моем микромире были связаны с домом в Кузьминках. Этим весенним днем я не увидела ничего кроме серости в ужасе от уходящего папы. Это было ненормальным: я звала его, кричала ему в спину, он же слышал меня и не пожалел, не захотел оставаться, не захотел мне ничего объяснить, а просто сел в машину и уехал. Если даже он уехал от мамы, то при чем здесь я?

Я закрыла глаза и вспомнила чудесный рецепт: можно же просто попросить Бога вернуть мне папу. Для этого не нужно быть крещеной и вообще ничего не нужно делать, детям Бог помогает просто так, это их волшебная кнопка, нужно просто чего-то очень захотеть, зажмуриться, и попросить шепотом: «Господи, сделай так чтобы…» Я же была еще девственницей, а значит, безгрешным ребенком, и я же не просила ничего материального, я просила возвращения папы, значит, Бог обязан был мне помочь: «Сделай так, чтобы папа вернулся! Пожалуйста, пожалуйста, я очень люблю папу, сделай так, чтобы он вернулся».

Тогда, у елки, он же тоже нашелся не сразу, поэтому нужно было немного подождать. Я ждала, а папа не возвращался. Я простояла так около двадцати минут, пока мне не стало холодно. Папа не вернулся, и моя связь с Богом была разорвана.

Я медленно поднималась по лестнице обратно домой. Подъезд вонял затхлостью и соседской стряпней. Я подошла к компьютеру отца. Я попыталась войти в его почтовые ящики и пройтись по документам, чтобы что-то найти. За моей спиной маячила мама. В одной из папок на рабочем столе я нашла фотографии девушки, которую видела в университете, с четвертого курса. Появлялась не так часто, но обращала на себя внимание: красивая, сомнительная, интровертивная, загадочная, запоминающаяся, порочная. Я видела, как она подходила к отцу несколько раз, и они о чем-то разговаривали. Господи, мать довела его до того, что отец предал меня ради шлюхи моего возраста. Я повернулась к маме, долго смотрела на нее в упор, а потом завизжала на всю свою мощь, чтобы сорвать глотку: «Мама, я ненавижу тебя!»

К ночи мне стало получше. Мать рыдала у себя в комнате, и ее женские монотонные слезы меня странным образом успокаивали. Я вспомнила, что увижу отца в университете, а то, что его что-то связывало с молодой студенткой, немного даже развеселило меня. Ай да папа! Чувства трамплинили: обида, отрицание, ненависть, зависть, восторг. Размешайте все эти чувства в ванной, наполненной весенним подростковым гормональным срывом девушки, целыми днями готовящейся к прощанию с девственностью, и, может быть, тогда я и смогу сказать, что да, это примерно то, что я чувствовала.

Оставаться дома я не хотела. Идти в университет на следующий день тоже не тянуло. Ночью отец уже казался мне глупым, анекдотичным леприконом с ослиными ногами. Мать в истерике вызывала у меня чувства презрения: нужно было следить за собой и быть классной женщиной, а не ходить и ныть. Я презирала свою семью: они меня обманули. У меня было тотальное разочарование: вся эта бедность, оправдываемая нравственностью, все старье в нашей квартире, что внегласно подносилось как родовое наследие, и все напутствия и нравоучения оказались фальшью. Я вышла на балкон, закурила сигарету и написала Глебу СМС: «Спишь?»

Спустя два часа я была у него в квартире, где он лишил меня девственности. Он жил в двухэтажной квартире в Жулебино, в доме, где проживали новоявленные обеспеченные семьи. У него с братом был целый этаж с отдельными комнатами и санузлом, и постоянно проходили тусовки, пока его моложавая мать пыталась укладывать малышей на первом этаже. Отец Глеба, предприниматель и бывший сотрудник МВД, дома появлялся редко, при этом Глеб гордился своим отцом. Его жилище казалось мне шикарным и молодежным, и мне становилось еще более стыдно за квартиру моих родителей. У Глеба был сделан отличный ремонт, комната была наполнена новыми, современными вещами и техникой, он полностью раскрывал свой мир, как хотел, а не пытался находить себе угол в царстве шкафов, ковров, сервантов и пыльных книг с запахом старой послевоенной бумаги. На стене его комнаты висел огромный плоский телевизор с подключенной видеоприставкой. Часть комнаты была оборудована под спортивный уголок, шкаф-кладовая был забит его модными молодежными шмотками и аксессуарами. На столе открытым стоял ноутбук, и в социальные сети днем и ночью приходили сообщения. Музыка из колонок долбила по полу, а его мама с нижнего этажа не говорила ему ни слова, ведь он был любимым старшим сыном ее мужа, от которого она сильна зависела.

Этот дом никогда не засыпал. Сюда валом валили репетиторы для его младших братьев и сестер, друзья и подружки Глеба, новоявленные музыканты. По ночам у Глеба все время кто-то торчал, он был парнем крутым и востребованным, оттого мой статус его девушки казался мне большим достижением. Когда я ехала в такси, он попросил меня зайти в магазин и купить спиртного. Я купила себе шампанское, а на «Джек Дениелс» по его заказу у меня не хватило денег, и я взяла ему водки. Пусть он сделает меня женщиной под дешевую водку, решила я, ведь от дорогих коньяков я отказалась сама, побрезговав мотельными продавленными кроватями. Я уже поймала попутку, когда мне стало стыдно за водку и заехала к своей подружке и попросила у нее занять мне денег. Я вернулась в супермаркет и купила обещанный «Джек Дениелс», дорогую шоколадку и бутылку колы.

Я нервно курила у подъезда и прятала глаза от выходящих во двор собачников. Я стояла в белом платьице, джинсовочке и с большим звенящим бутылками целлофановым пакетом, жадно затягиваясь ментоловой сигаретой. Глеб попросил не звонить в домофон и должен был спуститься за мной. Прошло больше пятнадцати минут, я волновалась, что он не выйдет, потому что я не достойна его и что в его квартире в тот момент была девушка со спортивной фигурой, которая лучше разбиралась в музыке и во всем была лучше меня. Я присела на лавочку, открыла его виски и хлебнула из горла. Прямо в этот момент из подъезда вышел Глеб и рассмеялся.

– Ты чего так долго?! – обиженно возмутилась я. Я не понимала, рада ли я его видеть, но меня невротически тянуло к нему и, если бы он не вышел, я бы ждала его на этой лавке, оставляя бесконечное количество пропущенных звонков.

– Мамка не спала, одеться нужно было. Заходи.

Я зашла в подъезд просторной новостройки, как в дивный новый мир моего благополучного взросления. Все мне казалось недомашним, захватывающим – новый лифт с запахом стройки, синие подсвеченные кнопки, большие пролеты на этажах. В моей девятиэтажке у меня уже сформировался менталитет дикой нищенки, и поездки на «Гелендвагене» не смогли перебить это чувство. Я вошла в квартиру, сняла кроссовки и взяла их с собой на второй этаж. Но водить девушек домой для Глеба было привычным явлением, и он был не против представить меня маме. Он всех называл для нее «ребятами», и я тоже была «ребятами», одной из тусующихся восторгающихся Глебом малолеток.

Мы поставили музыку и распивали виски. Он сказал, что виски говно и мне подсунули подделку, но выпил всю бутылку. Я начала пить шампанское, но нервничала, думала, как мне предстоит принимать в этом доме душ и прошмыгивать в его рубашке от ванной до комнаты, поэтому я тоже прилично помогла ему с виски. Это хорошо, что в его комнате можно было смело курить в окно. В душевой кабине я растерялась, запутавшись в кнопках и кранах, и сильно намочила себе голову мощной струей сверху. Запахи гелей показались мне вкусными. Я не рассчитала с алкоголем, и у меня закружилась голова, и меня чуть не вырвало. Я схватилась руками о пластмассовую кабину, во рту жгло, в горле стоял привкус отрыжки, и я судорожно копалась в косметичке в поисках мятной жвачки. Я ополоснула лицо холодной водой и посмотрела на себя в зеркало: косметика растеклась, но еще оставалась на лице, я всячески старалась ее не смыть. Я подкрасила губы красной помадой, выпила обезболивающее и постаралась улыбнуться себе.

Я, подкруживаясь, шла по казавшемуся мне бесконечному коридору на звуки музыки из комнаты, где совсем скоро мне предстояло стать взрослой. Я боялась. Боялась, что он будет предлагать еще выпить. Боялась, что будет больно. Боялась, что ничего не будет и он просто уснет. Что кто-то войдет в комнату. Что из меня вытечет столько крови, что затопит комнату его мамы. Что меня вырвет ему прямо на грудь. Что у меня не получится. Он будет грубым. Он меня засмеет.

Мы какое-то время душно целовались, и от нас разило алкоголем, сигаретами и мятой. Для романтики я поставила на его трек-листе ВКонтакте музыку из моей подборки «для секса», которую я готовила уже несколько лет подряд. Затем он угловатыми движениями раздел меня догола, и я легла на спину. Я не была возбуждена, и каждый свой поцелуй и прикосновение я делала только для него и обстановки, сама я вообще не понимала, что происходит. Я протянула ему заранее приготовленный презерватив, как в рекламе. Он замешкался, попытался открыть упаковку, но его пьяные пальцы не слушались, и он отбросил изделие прочь. Когда он начал входить в меня, мне стало больно и некомфортно, но я все еще надеялась, что он даже и не поймет, что я была девственницей. Затем мне стало очень и очень больно и хотелось орать, но я стеснялась и стиснула зубы, имитируя удовольствие, хотя мое лицо напоминало пациентку стоматолога. Он начал двигаться во мне, делая мне еще больнее и больнее. К моей удаче, он быстро закончил, и я даже не поняла, кончил он в меня или на меня, мне все вокруг казалось неестественным, болезненным, мокрым и холодным. Я отмучалась, вылезла из-под него и укрылась одеялом. Он какое-то время еще теребил меня, а затем пошел курить в окно, а я проверила, оставила ли я на простыне кровь. Крови не было, и я вновь побежала в ванну. В ванной, несмотря на зудящую боль, у меня вдруг наступила эйфория: я со скрипом открыла дверь в новую жизнь, где получают удовольствие от секса и неистово любят. Я все равно была влюблена в него и в себя с ним. Я ожидала, что будет хуже. Он получил удовольствие, и целовал мое тело после этого, и самодовольно выкурил сигарету после меня. Я совсем не думала о произошедшем днем, не думала об отце, точно знала, что не пойду утром на учебу, и могла провести время со своим парнем.

ГЛАВА 5

Ночью мне не спалось. Сначала я пыталась чувствовать счастье своего дебюта, обнимая Глеба, но поняла, что мне было некомфортно трогать его сразу уснувшего и пребывать в той квартире. Мне хотелось просто слоняться по городу, но я боялась выйти из комнаты. Я несколько раз вставала к окну и курила, пока у меня вконец не заболела голова и еще больше не затошнило. Я осмотрелась в поисках воды. Везде были только обпивки алкоголя и липкой теплой газировки. Я закуталась под одеяло, пропахшее его ядреным спортивным дезодорантом, и погрузилась в поверхностный сон. Голову защемило, и я начала проваливаться в недра земли. Сердце застучало барабанными палочками, мое горло обхватили шершавые цепкие руки. Я почувствовала себя в страшном мире, какого не может быть на земле, – в мире огромных насекомообразных существ, обитающих под землей. Я была скована корнями деревьев, обвитая нитями и руками, и мне показалось, что я просто муха, ожидающая своего отвратительного паука-поглотителя. Ко мне полз Коря, его длинные руки уже душили меня, а уродливое тело подтягивалось ближе.

Я захотела проснуться, но не могла, я была связана поверхностным неуютным сном на весеннем рассвете в четыре часа ночи. Я извивалась, пытаясь проснуться, но не могла, моя диафрагма была зажата, а сердце стучало все сильнее и сильнее. Я карабкалась из-под земли, мне уже удалось высвободиться из лап Кори, и, словно вырвалась из погребенья, моя голова была уже над землей, и я видела могучий ствол Моей Елки, врезающийся ввысь. Я тянула руку, чтобы мой папа крепко схватил мою ладонь и вытянул наружу и увел домой, где мама готовила обед. Только папы под елкой уже не было. Но я справилась сама и выкарабкалась на землю, отряхнулась и побежала по знакомой мне аллее. Лил сильный дождь, и светило солнце, только безрадостно как-то, как постапокалиптичная огромная лампа. Я знала, что, если прибегу на дачу, там будет ждать молодая мама, готовящая обед. Она всегда готовила обед между научной деятельностью или занималась наукой в перерывах между этим бесконечным обедом, длиною в жизнь?

Сколько тонн крупы, мяса, овощей, молока и муки были перемолоты мамой, чтобы оказаться в наших неблагодарных желудках? Передо мной начало рассыпаться поле из маминых обедов, засаленных тарелок с объедками, костей, гнилых овощей, и мне показался запах еды таким отвратительным! Все это прошло через меня и увеличило мое тело, отложилось в жиры, застряло между зубами, вышло, сформировало прыщи. А если бы я ела совсем чуть-чуть фруктов, я была бы еще более худая, а ноги мои еще более мышечными, и я была бы красивее папиной любовницы, а волосы мои не были бы жирными, и у меня бы никогда не было перхоти, а когда мне будет тридцать пять лет, у меня не будет целлюлита. Эти мысли во сне, вспыхивающие разными образами, привели меня к глубокому чувству тошноты. Я остановилась перед нашим девятиэтажным домом, из которого сыпались мамины завтраки, обеды и ужины, и меня вырвало. Я резко проснулась, и поняла, что срыгиваю остатки алкоголя прямо на одеяло, а Глеб брезгливо выскочил из-под одеяла и быстро надел трусы. Он показался мне очень красивым, а я себе омерзительной, и я укуталась под одеяло и испугалась, что, если укрыться с головой, я окажусь погребенной под землю, под еловым лесом. Чувство отторжения самой себя быстро сменилось чувством восхищения – я была молода и прекрасна, свежа, с открытой женственностью, от меня был самый лучший запах, меня хотели мужчины, и я досталась самому лучшему парню университета. Я ушла из дома, я не думаю о папе, я богемно блюю алкоголем в квартире парня. Булимия – болезнь аристократическая, и худые девушки, променявшие еду на эфедрин с кокаином, часто выблевывают из себя то, что все-таки предательски попадает в их тела.

В то утро я решила отказаться от еды и худеть. Я высунула голову из-под одеяла и сбросила постельное белье на пол – в стирку. Я начала быстро одеваться и хотела пойти с Глебом куда-нибудь вместе, просто гулять или к его друзьям, куда-нибудь отсюда, чтобы не думать про университет. Но мужской голос из коридора напугал меня – это был его отец. Семья Глеба уже не спала. Квартира была наполнена голосами его младших братьев. Отец нагло открыл дверь в нашу комнату, бросил в мою сторону высокомерный ехидный взгляд, одобрительно улыбнулся сыну:

– Собирайся давай. На охоту сегодня едем, – сказал он и закрыл за собой дверь. Глеб обрадовался и поторопил меня к выходу.

– Ты ходишь на охоту с папой? – удивилась я.

– Редко. Сегодня просто охрененный день. Ладно, беги.

Ладно, беги?

Я даже не успела оформить чувства под какое-то определение, как оказалась уже на улице в несвежей одежде, с грязными зубами, с болью внизу живота, с ознобом и разряженным мобильным. Я стала противной себе и пошагала к метро, чтобы поехать домой. Мама, наверное, была на работе, да и с утра я не обижалась на нее более, а ненавидела уже только отца. Изобилие материнских обедов во сне вызвали у меня и отторжение, и жалость к маме. В первый раз из каких-то глубин неизвестности всплыл у меня этот образ обреченной бесконечной кухарки, перемалывающей все природные ресурсы, чтобы накормить нас с отцом. Ранее она мне казалась больше сухой женщиной из мира науки, но ведь у нее же оставалось время быть и поварихой, и уборщицей, и мамой, и женой. Она была человеком-оркестром и исполняла все роли кроме любовницы для моего папы, и он нас бросил.

Я поехала в университет. Не собиралась, но поехала. Каким подонком нужно быть, чтобы оставить свою девушку после первой ночи и поехать на охоту. У него был такой неприятный отец! И он так самодовольно посмотрел на меня, радуясь за своего любимого сынка, словно бы он со мной спал. Если папы мальчиков изменяют своим женам, то они омерзительны. Если папы девочек изменяют, то они просто несчастны. Наши женские энергии капризов, богинь, жертв, искусительниц, ев и лилит, обрушиваются на них с такой силой, что не выдерживают они более верности и уходят в блуд. Мой папа сбежал от меня, и мой парень сбежал от меня, и отец моего парня сбежал, и мой первый мужчина сбежал от меня, а мой дедушка давно умер. Все мужчины мои, куда вы все подевались? Сначала я испытала отчаяние, а затем наполнилась решимостью и поехала в университет, чтобы вырвать глаза у любовницы моего папы и устроить отцу скандал.

Я выскочила из автобуса напротив ворот территории университета. Кучки студентов стояли по бокам, и они были словно размыты для меня, я неуверенно механически помахала знакомым вечно громогласно смеющимся девушкам и пошла по аллее к зданию. Здание приближалось, как месса, меня трясло изнутри от предвкушения встречи с отцом. Какая картина из трех окажется для меня страшнее? Он, монотонно и величественно в своем одиночестве шагающий по коридору, с папкой подмышкой и каменным лицом, словно бы ничего не случилось? Он, в обнимку со своей любовницей, которая демонстративно виснет на нем, а он смеется в лицо всем вокруг, как мошенник, снявший маску? Или просто его отсутствие в университете?

Я вбежала в фойе здания и огляделась по сторонам. Было так много разношерстных людей, но не было ни отца, ни его любовницы. Реальность пробивалась сквозь мой затянувшийся сон. Я так изнервничалась, устала от неудобных, конфликтующих чувств. Во мне не было вообще ничего хорошего. Обида на отца и мать, обида на Глеба, зуд внизу живота, чувство несвежести, нежелание принимать реальность и попытки лишь прокрастинировать даже мысли, страх и просто отторжение себя. Я поднялась на второй этаж, где и увидела отца. Это был четвертый вариант, о котором я не догадывалась, но оказавшийся самым страшным для меня: он таки одиноко, величественно шел по коридору, как обычно. Строгий и страшный преподаватель статистики Георгий Павлович, которого боялись и уважали. Неприступный, авторитарный, сухой и влиятельный. Папа, которым я гордилась. Папа, которого я смела осуждать за низкую зарплату. Папа, который был правильным, как бог. Но только все в нем было уже не так, словно бы от него остался фантом. Походка стала более развязная и невротическая. Лицо оставалось строгим, но это уже было напускное, в глазах появились огоньки, которых в нем никогда раньше не было. Никто из студентов этого заметить не мог, они всегда воспринимали его как архетип, он таковым для них и оставался. Но я, знающая его столько лет и чувствующая каждую его морщинку, сразу раскусила притворство и десять миллионов появившихся противоречий.

Я нырнула в его глаза – черные глаза молодого дьяволенка на его уже стареющем лице мужчины среднего возраста и провалилась ко дну этого темного мутного озера его новых глаз. Воды этого озера имели такой острый вкус страстей, что я не забуду его никогда. А еще там было столько разных привкусов: и чувства вины, и обиды, и страха, и отчаяния, и слабости, и ярости. Какое-то время я медитативно застыла на глубине и замерла. Я его дочь, значит, это озеро досталось и мне по наследству. Я замерла на глубине и просто смотрела по сторонам сквозь мутную черную глубину. В озере плавали большие яркие рыбы и неведомые мне существа. Я словно вернулась домой, только не в мифологическую сказку, как когда-то мечтала, а в мой настоящий родительский дом. Там было неспокойно, но неизбежно, и в той неизбежности я просто замерла и спокойно зависала и сама, как рыбка, дышала водой, с изумлением разглядывая невиданных огромных рыб, зубастых акул и игривых карпов. Мне хотелось увидеть величественного кита, но его там не было. Время остановилось, мне сначала было спокойно и хорошо, оттого что я все поняла и приняла, приняла неизбежность изменений в моей жизни, которая происходила из моего источника – моего отца. Отец больше не был константным абсолютным покоем и тренажером для моих чувств. Раньше я могла на него обижаться, упрекать его, ненавидеть, любить, терять и находить, смеяться над ним, бояться его, а он все равно оставался неизменной аскетической мудростью, строгим преподавателем, человеком науки, моим незыблемым, величественным, любящим, строгим, снисходительным Папой. Все изменилось. Он стал турбулентным, слабым, страстным, неправильно влюбленным предателем, но как будто бы не виноватым, напрашивающимся на прощение, как милый чертенок, павший жертвой земных искушений юности. Я же сама состояла из того же материала, что и объект его искушения – его любовница, старшая меня всего на два курса и имеющая более холеное, женственное, вышколенное тело.

Такой стремительный разрыв с прошлым меня очень пугал, и я оставалась спокойной лишь от оцепенения. Я не могла больше просто дрейфовать в озере его глаз: он прошел мимо меня, посмотрел на меня так виновато, и там было столько покаяния и чувства вины, что в озере поднялась буря. Он попытался улыбнуться, захотел остановиться и все мне объяснить, но я выглядела такой напуганной, за ночь неравномерно повзрослевшей и нуждающейся в опеке, которую он не мог мне уже дать, и ему стало очень больно, он ненавидел себя, и ему ничего не оставалось, как пройти мимо. Я больше не могла дышать под водой, это медитативное ощущение странной сказки резко закончилось, и я поперхнулась, когда вода вновь стала мокрой и враждебной и заполнила мои легкие. Я начала задыхаться и судорожно выплывать наружу. Я умирала от удушья и агонии, когда в моих легких была эта черная липкая вода пороков отчужденного папы. Папы, который мне больше не принадлежал.

Папочка, пожалуйста, почему так быстро? Почему ты позволяешь мне утонуть и просто уходишь? Если бы меня спросили, что лучше – что ты бы умер или предал, я бы сказала, что умер. Я бы потом рыдала всю жизнь и убивала себя, что выбрала твою смерть, я бы мечтала тебя оживить и тщетно повторно выбрать твое предательство, чтобы спасти, но сначала я бы выбрала твою смерть. Но ты предпочел предательство. Я вынырнула на поверхность, и из меня полилась вода. Изо рта вытекала твоя черная материя, и, наконец, мои легкие высвободились, и я жадно вдохнула воздух – это было свежее дыхание моей начавшейся инициации к свободе. Я больше не есть просто твоя дочь, мы больше не связаны с тобой, и ты мне не гарант безопасности и стабильности более.

Я должна была научиться быть свободной, самостоятельной и взрослой. Теперь все мои страхи из гипотетических стали правдой. С того момента моя взрослая юность имела все права быть необузданной. Я ведь все равно по образу и подобию твоему, отец! Я – твоя женская звезда, твое продолжение, и кто тебе сказал, что я должна быть лучше тебя? Ты столько лет доказывал мне, что лучше тебя быть нельзя, что ты идеален, бесстрастен, такой правильный, что словно бесплотный, и вдруг ты оказался просто мошенником и страсти обвили тебя с потрохами. Не беда, что ты предал маму. Мама была некрасивой, склочной, обидчивой. Я могла любить вас по раздельности. Беда в том, что ты предал меня.

Теперь мне предстояли новые всевозможные оттенки свободы. Я измельчу все свои обиды музыкой, парнями, наркотиками, любовью к деньгам и удовольствиям. Я теперь буду взрослой, плохой и хорошей, во тьме и во свету. С того момента я была свободной.

Я не знала, каким цветом раскрасить этот круг мандалы. Он был таким неоднозначным. Вообще, выделить какой-то этап в жизни в период, как мне сначала захотелось при составлении мандалы, было очень сложно. Даже один день мог состоять из разных моментов и совсем не похожих друг на друга ощущений. Особенно в юности, моя жизнь мне казалась разноцветным конструктором, состоящим из множества разных деталей, которые так трудно обобщить каким-то единым цветом. Мне предстояли отношения с Глебом, и я ведь тоже испытывала к нему самые разные чувства. Я им и восторгалась. Я его и сторонилась. И гордилась. И опасалась. Я хотела не попадаться на глаза его отцу – холодному, циничному охотнику, который смотрел на женщин, как на свою добычу, и в таких же традициях воспитывал своего сына. Но была бы я с Глебом, если бы он был добрым, спокойным, уступчивым парнем? Наверное, нет, так как, осуждая его за цинизм и равнодушие, я тянулась к его казавшейся силе и высокомерию. Мне нравилось быть его добычей и нравилось отражаться от его холода. Я каждый день по-разному влюблялась в него.

Другие парни и мужчины также интересовали меня. Интересовали, как произведения искусства, как самые разные представители мира мужчин. Когда я была трезвой, все они мне были противны, но когда я была под веществами и алкоголем, мир мужчин и женщин казался мне ярким и пронизывающим.

Чувства к маме. Я до сих пор в них не разобралась, поэтому мне очень трудно передать чувства, которые возникали тогда. Они также были очень разными. Но по методу «что первое приходит в голову и снимается с языка» – здесь очевидно, чувство обиды и разочарования, а затем ощущение мягкости, желания быть с ней подругами, конкуренции, соперничества, страха стать такой же и страха потерять. Мама была проводником ужаса женского старения в мои миры юности, наполненные свежей молочной красотой. Мама была напоминанием смертности моей молодости и наличия на земле женского проклятья – старения. Через изменчивые мысли о маме я по-разному относилась и к отцу. Когда мама представлялась мне стареющей во всем виноватой склочницей, я была к папе снисходительна и даже разговаривала с ним как с другом, понимая его. Но порой мои глаза словно видели маму сквозь ее состарившуюся кожу, морщинки, тяжелый взгляд, сиплый голос и постоянные уколы в адрес окружающих, и я видела в ней девочку, спрятавшуюся в тюрьме этой оболочки. Эта девочка символизировала саму меня, а оболочка – женскую трагедию. Только недавно, может быть, несколько месяцев назад, когда я испытала потребность в психоаналитике-женщине, я стала находить красоту во взрослых женщинах и нашла совершенство в несовершенстве зрелого женского тела. Я же сама оставалась красивой, и очень боялась за крах своей красоты. Я боялась дня, когда проснусь, посмотрю в зеркало, а там уже буду я, испорченная возрастом. Под глазами будут тяжелые мешки синего или, еще хуже, серого цвета. Грудь потеряет упругость. Глаза потухнут. Волосы станут ломкими и появятся седые волоски. Я уже перестану быть девушкой, но еще не превращусь в бабушку. Как моя мама тогда. Возрастные женские архетипы тогда для меня ничего не значили, что нельзя было сказать о моем интересе к взрослым мужчинам. Юноши казались мне очень слабыми. Кудрявые, дерзкие, все время эрегированные, нервные, уязвимые, очень хрупкие и хотящие казаться сильными молодые люди, вечные мальчики отталкивали меня. Я встречалась с ровесником Глебом, потому что он был не таким, в нем сохранилась подростковая угловатость, но в нем уже был взрослый циник и агрессор.

Я привязывалась к нему все больше, особенно после того, когда увидела его отца. Глеб был молодой копией своего отца-охотника, более необузданной, дикарской, некультурной и необразованной проекцией своего грубого родителя, который убивал беспомощных животных и ел их. А я была девушкой сына охотника, и мне это нравилось. Обиды на моего отца отступали, я чувствовала себя жертвой, а жертве можно все: быть истеричкой, быть капризной, быть неудобной и ревнивой, а самой смотреть по сторонам и допускать измены. Я ведь жертва, ведомая выстрелами охотников, убегающая в глубины леса, чтобы спастись, брыкающаяся, зовущая на помощь сородичей. Я романтизировала эти страшные слова, играясь такими ужасными, запретными терминами, как «жертва», но фактически тогда не могла и на миллионную часть представить, что чувствует настоящая жертва.

ГЛАВА 6

С тех пор я видела папу всего трижды, два раза в те годы и один раз на моей свадьбе. Один раз он приходил за документами, второй раз – ко мне. Мы поговорили нормально, чувства были очень странные. Мама все время утверждала, что отец проиграл все наши семейные накопления и влезал в долги и что под вопросом оплата моего дальнейшего обучения в университете. Мне было уже все равно. Я не знаю, плавала ли в его больных глазах мать, наверное, все-таки нет, если она еще чему-то была удивлена. А я плавала и видела там такое, что пиранья азартных игр была одной из самых милых рыб в этом глубоководье. Мол, новая пассия требовала у отца денег, он выдавал себя за богатого человека и спустил на нее все наши деньги, ему не хватало, и он нашел дорогу в казино в надежде выиграть там большой куш.

Он был кандидатом математических наук и сильнейшим преподавателем статистики в центральной России, он долго готовился защитить докторскую. Цифры были его стихией: теории вероятности, расчеты, трезвая аналитика. Папа-лудоман – это было настоящим театром абсурда и затянувшейся психоделической галлюцинацией, поэтому я не могла больше нести в себе обиды. Обижаться на папу-лудомана все равно, что обижаться на Шляпника из «Алисы в Стране Чудес» или если бы меня уверяли соседи, что у мамы с рождения было две головы, только вторую она носила в дамской сумочке, завернутой в черновик папиной диссертации. Такая же, если не большая, чушь!

Не меньший абсурд – это попытка развести моего отца на деньги. Если Катя Анисимова, а именно так звали его любовницу, любила взрослых дяденек при деньгах, то, видимо, это была больная слепая девушка – где мой отец и где деньги? Веселая же получилась парочка! Горе-содержанка, которая из всех мужчин выбрала бюджетника-преподавателя, и мой папа в роли спонсора, просадивший все свои жалкие сбережения на эту дуру! Так он еще и влез в долги и кредиты и, хоть стойте, хоть падайте, пытался отыграться в электронных покерных клубах у метро.

Моя голова не выдерживала всей этой информации и нуждалась просто в эйфории быстрых никчемных университетских дней и ночей. Это был две тысячи восьмой год. Год, когда Москва еще надеялась стать клубной столицей. Год, когда в моде были джинсы на низкой талии, стразы, пошлые платья, расчеты в валюте, сигареты «Кент», мужской парфюм «Диор Фаренгейт» и казино. Когда у каждой станции метро мигало что-то пестрое, и это были игровые автоматы, а по Первому каналу рекламировали клуб «Вулкан». Мы тогда еще мало ездили в Европу, но то, о чем говорили на задворках московских университетов, было похоже на сцены из авторского европейского кино про студенчество, наркотики, гомосексуализм и маньяков-аутсайдеров, поэтому нам всем казалось, что мы были крутыми. В клубах было все дозволено. Можно было принимать все что угодно, укуриваться до тошноты, напиваться до реинкарнации, спать с кем попало, и атрибутами всех социальных достижений было коллекционирование наручных браслетов из различных заведений, знаний всех вывесок и интерьеров, имен сотрудников фейсконтроля и барменов. Хорошо, что тогда еще не было камер на смартфонах, селфи были еще чем-то новым и люди не вели фотофиксацию каждого шага. Сейчас бы нам, тридцатипятилетним, было бы очень стыдно за свои неоформленные пухловатые блестящие лица, переполненные бравурным пафосом и глупостью. Мы думали, что все только начиналось, многие мечтали разбогатеть, чтобы провести так жизнь. Никто и не мог догадаться, что сначала сгорит «Дягилев», а за ним посыпется вдрабадан вся клубная культура. Она падет жертвой смены государственного курса, преступных разборок и правового регулирования. Уже в девятом году закроют казино. В десятом сотрут подполья. В одиннадцатом все московские клубы начнут свой передел. В четырнадцатом году в ресторанах запретят курить. В пятнадцатом – среднему классу будет не до развлечений. А в двадцатом году начнется пандемия, все заведения закроются, и будет страшно выйти из дома. Мы тогда думали, что никогда не будет войн, что мы счастливое поколение людей, рожденных для секса и свободы, денег и путешествий. У нас не осталось даже фотографий той странной, больной и кажущейся замечательной эпохи конца нулевых. Старые поларойдовские красноглазые фотокарточки обрываются на нашем детстве. Редкие фотографии, выложенные в социальные сети, не сохранились после удалений страниц во время ссор с мальчиками. Маленькие тусклые фотки на айфонах первого поколения так и остались экологическими ранами в облаках айклауд, от которых навсегда утеряны пароли.

А раз не было фото – удобно было врать и хвастаться. Тогда у всех в гаражах якобы стоял «Хаммер», в каждую девушку был влюблен олигарх, а каждый укурок на все лето уезжал в Майами. И ни одной фотографии. Самые внимательные девушки и юноши вертелись в курилках, где обсуждали клубы, были подписаны на группы в тогда еще жидком «ВКонтакте», дружили с юнцами-промоутерами и врали-врали-врали про свои достижения, возможности, знакомства, курьезные истории. А я решила не врать, а просто прожигать свою жизнь в тех самых клубах, и мне уже стало давно наплевать на мнение окружающих, я действительно хотела ярких картинок перед собой и чаще бывать пьяной.

Последний раз перед тем как папа исчезнет, я встретила его в ночном клубе. Я была под наркотиками после очередной ссоры с Глебом и пошла тусоваться. Сначала там я встретила своего Первого Мужчину, от которого сбежала из мотеля. Увидев меня в коротком блестящем платье, он решил, что во всем был прав и я просто дрянь, которая не оценила его великой щедрости и прекрасного отношения. Он напичкал меня чем-то, что выдал за кокаин, хотя потом я поняла, что это был паленый мефедрон. Мне страшно захотелось беспорядочного секса, но только не с ним, но при нем, чтобы он видел, как я трахаюсь, и понял, что никогда меня не получит. Я повисла на каком-то человеке, вроде бы он был его приятелем, и мы танцевали, угорали, трогали друг друга, а потом пошли в туалет, где я облокотилась руками прямо на унитаз, смотрела на забрызганный выделениями ободок и нюхала себе подмышку с сильным запахом дезодоранта, чтобы отбивать туалетные запахи. Вдруг моего любовника что-то отшвырнуло в сторону, я упала на пол и увидела папу. Он влетел в эту кабинку, и первое, на что я обратила внимание, так это на его прекрасный костюм и новую прическу. На нем всегда хорошо сидели костюмы, но им не хватало дороговизны. Папа приоделся, стал выглядеть дорого и лощено, как кинематографический спецагент. И запах папиного парфюма был сложным, и вид у отца был испуганный и отчаявшийся, живой. И дрался он отлично, как супергерой, только вины в нем было и ужаса столько, что мне хотелось разреветься даже сквозь мефедрон, но только получилось, что я рассмеялась. Совести хватило срочно натянуть платье, поправить волосы и отвести взгляд от него, язык судорожно облизывал зубы, я шмыгала носом, а глаза ненормально блестели. Папа сделал несколько шагов назад, и позади него послышался адский смех его телки – Анисимова стояла позади него и не могла остановиться от смеха. Она повисла на нем, а он оттолкнул ее и побежал куда-то в толпу. Я приподнялась и захотела ударить Катю, перешагнула через любовника, который лежал на полу с расквашенным лицом и что-то ныл про «позвать охрану». Я подошла к Кате и увидела ее в первый раз так долго и близко и начала трезветь.

Она была красива, и с ней было что-то не так. Что именно, я не могла понять, и зачем она играла с моим отцом, я тоже не понимала. Мне захотелось поверить, что мой папа действительно разбогател, может быть, выиграл что-то на бирже. И чем дольше я смотрела на Катю, тем яснее понимала, что все это не было мрачной и причудливой сказкой. Отец действительно спускал на нее деньги и на себя, чтобы нравиться ей, я становилась наркоманкой и уже была готова к бытовой проституции за наркотики, мои отношения с мамой были разрушены, а ведь она работала на двух работах, чтобы гасить папины кредиты и оплатить мне следующий курс университета. Она сдала позиции и стала ужасно выглядеть, а я перестала называть ее мамой. И вся эта некрасивая стыдная семейная трагикомедия была разыграна на кукольном, правильном, молодом лице Кати, которая просто стояла, прислонившись к стене, и смеялась. Ее лицо и, конечно же, фигура были просто сценой этого театра, а вся наша семья была сборищем кривых кукол. Мне так хотелось ее ударить, но марионетка не может своей ватной плюшевой ручонкой дать пощечину продюсеру спектакля.

Я выбежала из клуба на улицу и позвонила Глебу, чтобы он забрал меня. Он сразу взял трубку, с тех пор как я начала вести клубную жизнь без него, мой рейтинг в его глазах вырос. Он приехал за мной на «бэхе». Мы катались по Москве, а затем поехали к нему. Я была истерична, начинался мой депрессивный эпизод длиною в жизнь, я хотела высасывать из него разные эмоции, чтобы наполниться. Он был для меня тогда просто батарейкой, как любой мускулинный туповатый студент. Мне хотелось его расшатывать на весь спектр эмоций: чтобы он послал меня, но потом вернул, чтобы целовал, обзывал, ругал, дал мне пощечину. Если бы это делал взрослый мужчина, мне было бы страшно и неудобно за него, а превращать необузданную мужскую молодость в свой персональный антидепрессант – в самый раз. У него плохо получалось, но мне этого было достаточно. Мне нужно было увести сознание куда-то очень далеко после встречи с отцом в туалете клуба. Я сидела на переднем сидении «БМВ», уже и без того очень пьяная и нанюханная, но продолжала пить что-то из бутылки, чтобы вообще ничего не осознавать, и продолжала нервно одергивать подол платья, как будто бы отец все еще наблюдал за мной. Мне тогда казалось, что всю жизнь я буду это делать, поправлять платье и неудобно скрещивать ноги и гадать, что именно видел отец. Я же понимала, что он видел все.

Мы остановились на смотровой площадке на Воробьевых горах. Я вышла из машины и подошла к краю и расправила руки, как птица, поднялась на бордюр, а Глеб остался внизу, держа меня за руку. Фоном ревел шум скопища байкеров и зуд моторов заезжающих сюда спортивных машин богатых студентов. Я посмотрела на Глеба сверху вниз, он лишь смотрел мне в глаза и улыбнулся. Это был самый умный, не пошлый, взрослый взгляд Глеба, который я видела, и это меня обезоружило. Я почувствовала себя полностью сепарированной девушкой в мире свободы, а Воробьевы горы показались мне таким же величественным местом, как та возвышенность где-то в Лос-Анджелесе, на которой целовалась каждая вторая парочка из голливудских фильмов на капотах припаркованного авто.

Ту ночь мы катались и гуляли до утра. Пили, блевали, трезвели, целовались. Он хотел заняться со мной сексом, но я не могла. На следующее утро, когда я была уже трезвой, я поняла, что еще не скоро смогу иметь с кем-либо интимную близость. Каждый раз, когда я пыталась снять с себя одежду, мне представлялся отец в клубе. Мы просто лежали с Глебом поверх одеяла, я в платье, он в джинсах и с голым торсом. Играла его музыка, мне хотелось выключить, но я не смела. Я курила сигарету прямо на его кровати и не знала, делало ли это меня менее невротичной, оттого что я становилась совсем свободной, или я скатывалась на дно. Мама перестала мне звонить. И опять же отсутствие от нее пропущенных радовало или пугало меня, этого я тоже понять не могла и не хотела.

– Завтра батя приедет. Мы опять поедем на охоту. Так что, если не хочешь с ним встретиться, как в тот раз, сегодня без ночевой.

Глеб разговаривал отрывистыми словами. Как говорили пацаны, «четко», делая ударение на каждое слово. Такая речь воспринималась уверенной, мужественной, настоящей. Я не любила такую манеру, потому что в моей интеллигентной семье так не разговаривали. Мой Первый Мужчина так тоже не разговаривал. И я знала, что мужчина, с которым я буду дальше, так говорить не будет никогда, но именно в Глебе мне это нравилось, это «заземляло» меня от бессознательных мыслей о моем истинном мужчине и всех его тенях. Так что из его уст эта фраза, отправляющая меня на три буквы из их фамильного клуба воинов, самцов и охотников, доставила мне особое удовольствие.

– Я поеду с вами, – ответила я, даже не поворачивая к нему головы, наблюдая, как дым обволакивал люстру.

Но ведь самке нельзя разговаривать с архисамцами в повелительном наклонении? Поэтому я сразу добавила:

– Вы же возьмете меня на охоту?

– Со мной, с батей и его друзьями? – усмехнулся Глеб.

– Да. В Англии и Франции джентльмены берут на охоту дам. Я могу надеть белые облегающие брюки, сапоги и кожаную бейсболку. В моей компании ты будешь выглядеть как знатный лорд.

Он усмехнулся.

– Надо у бати спросить.

А вот фраза «надо у бати спросить» не такая крутая, как бы «четко» ее ни чеканить.

– Спроси. Я пока съезжу домой, высплюсь и переоденусь. Я приготовлю что-нибудь нам на пикник. Тебе будет веселее со мной.

Когда пропахшая бензином «девятка» въезжала во чрево Кузьминок, мне стало снова нехорошо. Приближение дома отдаляло все, пусть даже искусственно простимулированное, хорошее настроение. Бегство подальше от дома – в клуб, к Глебу или на охоту, было временной инъекцией всплеска ощущений, которые по пьяни могли быть приняты за «позитив», как мы, болтающиеся по задворкам своего взросления девушки, называли любое состояние, когда не хотелось плакать или умирать. Но рядом с домом становилось не по себе. Здесь все вновь становилось осознанным – и раскол семьи, и обиды на мать, а клочья моих разорванных отношений с отцом валялись по всему двору рядом с домом, гонимые ветром, как окурки и пестрые бумажные рекламки по тротуару. Дом, какой же все-таки ты отвратительный! Сколько в тебе энергии бедности, порицания, тюремщины! Этот поганый двор, который каждый апрель мы причесывали на субботниках, убирая оттаявшие после зимовки экскременты соседских собак! На доске объявлений возле подъезда вечно кто-то пропадал: кот, пес, человек, паспорт. И все время менялись портреты порицающих теток из предвыборных агитаций в Мосгордуму или муниципальный совет. Они всегда носили парики, очки и синие учительские пиджаки и с прищуром смотрели на тебя каждый раз, замеряя длину твоей юбки, когда ты приходила домой из школы, из колледжа, из универа. Ничего здесь не изменится.

Три протертых кнопки на исцарапанном домофоне. Пропахший сыростью узкий подъезд с мешающими пройти коробками. Покосившаяся железная рамка, наполовину прогнувшаяся вниз: глядя на нее, я всегда думала – это такая защита от падения с лестничного пролета девятого этажа? В лифте с мерцающей лампой и треснувшим зеркалом, если застрянешь, можно придумать интересное занятие: считать сколько раз не поленился рекламщик шлепнуть печатью с телефоном взломщиков замков и сколько раз не поленился дворник замазать ровно по три цифры с каждой печати? Зачем? Я понимала бы, если бы это делали конкуренты, которые лепили бы рядом свои объявления, но почему любое коммерческое начинание нужно сразу пытаться загасить? Почему нужно срывать объявления репетиторов английского языка? Почему нужно все сдирать, разрушать, ломать, замазывать, уничтожать и с каких пор дворник выполнял функцию инспектора по наружной рекламе? Энергия бедности и разрушительности была на каждом миллиметре этой девятиэтажной тюрьмы для надежд.

Я подошла к квартире, дверь была заперта изнутри. Я постучала ключом по железному замку, так делали только члены нашей семьи, незнакомцы и гости звонили в звонок. Это было нашим паролем – «свои», устаревшее понятие. Само понятие свойственности и семейности уже казалось для меня в другой реальности. Поэтому на мой стук никто уже дверь не открывал? Я постучала еще несколько раз. Тишина. Я прислонила ухо к двери. А вдруг с мамой что-то случилось? Она не звонила мне уже несколько дней, дверь заперта изнутри, ни звука. Мое сердце застучало сто сорок ударов в минуту, и в эти мгновения я почувствовала себя полной сиротой. На какое-то мгновение, там, за закрытой дверью нашей старой квартиры, я представила маму, безжизненно лежащую на полу посреди кухни, а вокруг нее жутким образом разбросанные таблетки. Я бы позвонила папе, а он бы мне не ответил. Я бы писала ему страшные СМС, но его телефон был бы выключен, пока его руки гладили Катю. Я бы сидела на полу и кричала, вызвала бы скорую, полицию. Они бы увозили маму, в тамбур бы вышли отвратительные соседи-понятые. Они бы что-то квохтали, поправляя бигуди, а дядьки в серых куртках бы что-то писали, я бы плакала и кричала и мешала им писать. Затем я бы перебирала документы из семейной папки. Что требуют найти в таких случаях девушку в истерике, которая сама никогда не платила за квартиру и даже не знала, как выглядит СНИЛС? Одно было бы гармонично: как живописно вписалась бы карета скорой помощи в экстерьер нашего двора. Мне нужно было быть с мамой, сука, а не напиваться в клубе. Палец не отпускал звонок: его непрекращающаяся трель образовала страшную музыку в ритме эмбиент, и это была музыка страха потери мамы и предстоящего сиротства длиною в жизнь.

– Господи, ну иду я, иду, – из-за двери послышался голос мамы, и дверь открылась. Я посмотрела ей в глаза, выдохнула и растерянно вошла в квартиру.

Продолжить чтение