Читать онлайн Эквиано, Африканец. Человек, сделавший себя сам бесплатно
Публикация этой книги во многом стала возможной благодаря щедрому дару от Анны, Адама, Линн и Стива Ригли
Equiano, the African
Biography of a Self-Made Man by Vincent Carretta
Перевод
Сергей Зухер
@biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ
© В. Карретта, 2022
© С. Зухер, перевод на русский язык, 2023
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023
От переводчика
В 2022 году вышел мой перевод автобиографии удивительного человека, жившего в удивительное время – «Удивительное повествование о жизни Олауды Эквиано, или Густава Васы, Африканца, написанное им самим»[1]. Работая над переводом, я столкнулся с необходимостью пояснять в примечаниях множество бытовых, технических, политических, социальных и географических реалий той бурной эпохи, которые могли вызвать недоумение у современного читателя. Однако столь краткие пояснения затронули лишь верхушку айсберга в необозримом океане исторических фактов, питающем самые разнообразные исследования, в том числе связанные с жанром невольничьего рассказа. Среди них выделяется впервые вышедшая в 2005 году и переизданная в 2022 году монография Винсента Карретты[2], который много лет посвятил изучению жизни Олауды Эквиано и совершил интереснейшие находки, перевернувшие наше представление об этом человеке.
Винсент Карретта – почетный профессор Мэрилендского университета, сфера его научных интересов – трансатлантическая литература и история XVIII века, он автор более сотни публикаций, а также редактор изданий таких литераторов африканского происхождения, как Олауда Эквиано, Куобна Оттоба Кугоано, Филлис Уитли и другие.
Кому адресована эта книга, где подробно прослежена жизнь Эквиано и обильно цитируется его жизнеописание? Не заменяет ли она его собственную автобиографию? Или, напротив, для полноценного восприятия книги необходимо сперва прочитать самого Эквиано? Важное достоинство «Эквиано, Африканца» состоит в том, что ее можно читать и до автобиографии Олауды Эквиано, и после, и даже вместо. Многообразие стран и сообществ, в которых довелось побывать Эквиано, множество пережитых им приключений (и злоключений), которых достало бы на несколько насыщенных жизней, потребовали чрезвычайно многогранного исследования, коснувшегося самых разнородных предметов: это и повседневная жизнь на невольничьих, военных и торговых кораблях, на вест-индских плантациях и в арктической экспедиции, и религиозные искания, и европейская и американская политика, а также журналистика, книгоиздание и книготорговля в Англии второй половины XVIII века, а еще отчаянная борьба за запрещение работорговли – вот далеко не полный перечень предметов, затронутых автором, задумавшим всего лишь прокомментировать автобиографию одного-единственного человека. Те, кто уже успел прочитать его поразительную автобиографию, смогут лучше понять, как была встроена необыкновенная жизнь Эквиано в столь богатую событиями эпоху, а те, кто еще не сделал этого прежде, вряд ли после «Эквиано, Африканца» не пожелают узнать о жизни героя во всех подробностях из его собственных уст.
Поскольку Винсент Карретта в первую очередь предназначал свой труд читателю, хорошо ориентирующемуся в том, что Уинстон Черчилль назвал «историей англоязычных народов», он оставил без комментариев многое из того, что русскоязычному читателю могло бы показаться непонятным и незнакомым. Поэтому к обширному комментарию автора я счел нужным добавить и свои примечания, которые отмечены особо.
Цитаты из автобиографии Эквиано приводятся по упомянутому русскому переводу с указанием номера страницы в круглых скобках. Если в абзаце присутствует несколько цитат с одной страницы, ее номер указывается за последней из них. Помимо автобиографии Эквиано, автор приводит выдержки из документов, опубликованных в его исследовании The Interesting Narrative and Other Writings[3], соответствующие номера страниц в котором заключены в фигурные скобки.
Предисловие
Никто не мог бы с большим правом называться человеком, который сделал себя сам, чем писатель, известный ныне под именем Олауда Эквиано. Согласно его автобиографии «Удивительное повествование о жизни Олауды Эквиано, или Густава Васы, Африканца, написанное им самим» (Лондон, 1789), Эквиано родился в 1745 году на юго-востоке нынешней Нигерии. Там, по его словам, в возрасте одиннадцати лет он был захвачен в рабство, продан английским работорговцам и вывезен в Вест-Индию через Срединный переход (плавание через Атлантику в Америку, которое претерпевали порабощенные африканцы). Через несколько дней, рассказывает Эквиано, его переправили в Виргинию и продали местному плантатору. Спустя месяц его приобрел офицер британского военного флота Майкл Генри Паскаль, который дал ему новое имя Густав Васа и забрал с собой в Лондон. Вместе с Паскалем Эквиано участвовал в военных действиях Семилетней войны по обе стороны Атлантики. В 1762 году, в конце войны, Паскаль ошеломил Эквиано, отказавшись дать ему вольную и продав вместо этого в Вест-Индию. Избежав ужасов невольничьего труда на сахарных плантациях, он сумел скопить достаточно денег, чтобы в 1766 году купить себе свободу. В Центральной Америке он помогал закупать рабов и надзирал за ними на плантации. Он совершил множество плаваний на торговых кораблях в Северную Америку, Средиземное море, Вест-Индию и принял участие в экспедиции к Северному полюсу. Он стал человеком Атлантики. Близость смерти во время арктического путешествия привела к осознанию угрозы вечного проклятия. Выход из духовного кризиса он нашел в 1774 году в методизме. Позже стал рьяным противником работорговли, обратившись против нее сперва в газетах, а затем и в автобиографии. В 1792 году женился на англичанке, и у них родились две дочери. Когда 31 марта 1797 года Эквиано скончался, он, благодаря, главным образом, доходам от изданий собственной книги, был, по-видимому, самым преуспевающим и уж точно самым известным человеком африканского происхождения в Атлантическом мире.
За последние тридцать пять лет[4] историки, литературные критики и публика признали автора «Удивительного повествования» одним из наиболее успешных англоязычных писателей своего времени и, безусловно, самым успешным писателем африканского происхождения. Читателям доступны несколько современных изданий его автобиографии. Литературный статус «Удивительного повествования» признан включением его в серию Penguins Classics[5], оно считается основополагающим произведением жанра невольничьего рассказа. Выдержки из него присутствуют в любой антологии и на любом веб-сайте, посвященных американской, афроамериканской, британской и и карибской истории и литературе восемнадцатого столетия. Чаще всего цитируются ранние главы, посвященные жизни в Африке и опыту Срединного перехода через Атлантику в Америку. Действительно, трудно припомнить историческое повествование о Срединном переходе, в котором в качестве главного свидетельства не цитировался бы рассказ Эквиано как принадлежащий очевидцу ужасов этого плавания. Эквиано становился героем телешоу, фильмов, комиксов и книг для детей, а история его жизни стала частью африканской, афроамериканской, англоамериканской, афробританской и афрокарибской массовой культуры. В1988 году Джеймс Уолвин, известный историк рабства и работорговли, написал биографию Эквиано.
Эти последние тридцать пять лет свидетельствуют о возрождении интереса к автобиографии Эквиано и ее автору. При его жизни «Удивительное повествование» выдержало впечатляющее число изданий – девять, хотя большинство выходивших в восемнадцатом веке книг не переиздавалось вообще ни разу. Еще несколько изданий появились в переработанном и нередко сокращенном виде в течение двух десятилетий после его смерти в 1797 году. Впоследствии, на протяжении первой половины девятнадцатого столетия, он кратко упоминался и иногда цитировался британскими и американскими противниками рабства. Он был еще хорошо памятен публике в 1857 году, когда имя «Густав Васа, Африканец» появилось на надгробном камне его единственной пережившей детство дочери. Но затем Эквиано и «Удивительное повествование» оказались, по-видимому, забыты по обе стороны Атлантического океана более чем на столетие. Угасание интереса к автору и его книге объяснялось, вероятно, переключением внимания публики с запрещенной в 1807 год трансатлантической работорговли, главным участником которой была Британия, на запрещение самого рабства, особенно в Соединенных Штатах.
Возвращение человека и его книги в двадцатом веке началось в 1969 году, когда Поль Эдвардс предпринял факсимильное издание «Удивительного повествования». Я начал преподавать и изучать Эквиано с 1990-х годов, а впервые его автобиография попала мне в руки в книжном магазине возле Мэрилендского университета, где я наткнулся на только что вышедшую антологию Генри Льюиса Гейтса мл. «Классические невольничьи рассказы». Включала она и «Удивительное повествование» в издании 1814 года. Хотя я уже знал об Эквиано, но книгу его не встречал, а из читанного прежде заключил, что она больше подходит для курса американской литературы, а не британской, который я тогда вел. Принадлежность Эквиано к традиции американского автобиографического жанра наряду с Бенджамином Франклином сомнению не подвергалось. Оба считались людьми, которые сделали себя сами, поднявшись из безвестности и бедности благодаря собственным усилиям[6]. Но никто не уточнял, что, поскольку автобиография Эквиано вышла в Лондоне за несколько десятилетий до опубликованной в Соединенных Штатах автобиографии Франклина, правильнее было бы не Эквиано считать афроамериканским Франклином, а Франклина – англоамериканским Эквиано.
Попытки приписать Эквиано американскую или британскую идентичность обречены на неудачу. Уже став свободным, он весьма высоко отзывался о некоторых городах Северной Америки, но ни разу не выказал ни малейшего желания там поселиться. Как видно из повествования Эквиано, время, проведенное им в Северной Америке на протяжении жизни, исчисляется месяцами, а не годами. Прожил ли он на североамериканском континенте лишь несколько месяцев, как уверяет сам, или несколько лет, как следует из некоторых источников, много больше времени он провел в море. Почти десять лет проплавал он в Атлантическом океане и Средиземном море в военную и мирную пору между 1754 и 1785 годами. В разное время он считал своим домом Британию, Турцию и Африку, но в конце концов избрал Британию, отчасти потому, что Африка оказалась для него недоступна несмотря на несколько попыток туда попасть. Истинный «гражданин мира» (337), как он назвал себя однажды, Эквиано был воплощением того, что историк Айра Берлин назвал «атлантическим креолом»:
На периферии Атлантики – сперва в Африке, позже в Европе и, наконец, в Америке – [англоязычное африканское] сообщество явилось продуктом знаменательной встречи африканцев и европейцев и их равно судьбоносного столкновения с народами Америки. Хотя внешность чэтих новых людей атлантического мира – атлантических креолов – могла сочетать в себе в самых разных пропорциях черты жителей Африки, Европы и Америки, корни их, строго говоря, не находились ни в одном из этих мест. По жизненному опыту и иногда в личном качестве они принадлежали сразу трем мирам, соединившимся на атлантическом побережье. Знакомые с торговлей Атлантического мира, свободно владевшие его новыми языками и усвоившие его культуру и ремесла, они были космополитами в истинном смысле этого слова.[7]
Готовясь к преподаванию «Удивительного повествования» и позже, редактируя текст для Penguin Putnam[8], я сделал несколько открытий, которые привели меня к решению написать биографию его автора. Как и все тогда, я полагал, что при его жизни вышло лишь восемь изданий «Удивительного повествования», последнее – в 1794 году. Но выяснилось, что существовало и девятое, увидевшее свет в том же 1794 году, и, что самое неожиданное, один из трех известных на то время экземпляров последнего издания хранился в Университете Мэриленда (еще одно позднее обнаружилось в Германии). Так я ступил на путь, приведший к находкам, которых я вообще-то никогда не собирался совершать и которые поставили меня перед весьма сложным вопросом: кем же был Олауда Эквиано, или Густав Васа, Африканец?
Недавние биографические открытия заронили сомнения в версии Эквиано о своем рождении и ранних годах. Доступные свидетельства заставляют предположить, что автор «Удивительного повествования» мог сочинить свое африканское происхождение. Но в таком случае литературные достижения Эквиано сильно недооценивались. Согласно крестильной записи и спискам судовых экипажей, он родился в Южной Каролине около 1747 года. Если эти записи точны, он выдумал и африканское детство, и столь часто цитируемый рассказ о Срединном переходе на невольничьем корабле[9]. Другие свежие находки доказывают, что и в Англию он впервые попал на несколько лет раньше, чем утверждает. Он явно желал подменить по крайней мере некоторые детали своей жизни. И при всей шаткости этих свидетельств любому будущему биографу отныне придется принимать их во внимание. Уолвин замечает, что историки демонстрируют «явную тенденцию… цитировать Эквиано так, будто полностью ему доверяют»[10]. Но в собственной его биографии, весьма удачно помещающей «Удивительное повествование» в исторический контекст, Уолвин и сам принимает рассказ Эквиано о своей жизни на веру. Свидетельства, которыми не располагал Уолвин, как дополняют авторскую версию собственной жизни, так и оспаривают ее.
Разумное сомнение, возбуждаемое недавними биографическими находками, склоняет меня к мысли о том, что рассказы об Африке и Срединном переходе в «Удивительном повествовании» скорее сочинены – и весьма искусно, – нежели основаны на реальном опыте, и что автор, вероятно, придумал свою африканскую идентичность. Но следует помнить, что разумное сомнение еще не доказательство. Мы вряд ли узнаем когда-нибудь правду о рождении и детстве автора, однако бремя доказывания лежит теперь на тех, кто верит, что «Удивительное повествование» представляет собой точное изложение исторических фактов. Отстаивая подлинность рассказа Эквиано о своих ранних годах, необходимо учитывать и серьезно противоречащие ему свидетельства.
Некоторые из них обнаруживаются и в иных работах Эквиано, помимо его автобиографии. Комментаторы в большинстве своем упускали его более короткие опубликованные и неопубликованные тексты, многие из которых найдены лишь недавно. Везде, где возможно, я стремился принимать во внимание и те из них, что приписывались Эквиано еще при его жизни, и те, что также могли принадлежать ему. Не обязательно подвергать эти документы компьютерному стилистическому анализу, чтобы заключить, что многие из них существенно отличаются по содержанию, стилю, синтаксису, лексике и интонации от «Удивительного повествования». Если какие-то из них действительно принадлежат Эквиано, отличия от его известных текстов могут объясняться широко распространенным в восемнадцатом веке представлением, что искусный писатель может пользоваться разными голосами и стилями, применяясь к тем или иным обстоятельствам или аудитории. Но ни один из текстов до такой степени не отличается от «Удивительного повествования», как само оно – от достоверно принадлежащих его перу неопубликованных писем. Насколько мне известно, при его жизни никто не заявлял, будто их автор не был в состоянии написать автобиографию Эквиано, хотя некоторые комментаторы допускали, что он мог получать чью-то помощь в шлифовке своей прозы. И хотя правдивость самого рассказа о его жизни оспаривалась, никто не ставил под сомнение авторство «Удивительного повествования». Надеюсь, что «Эквиано, Африканец: биография человека, который сделал себя сам» по меньшей мере показывает, каким искусным писателем был Эквиано.
Биограф Эквиано сталкивается с множеством трудностей. Прежде всего, каким именем следует его называть? Автор «Удивительного повествования» при жизни был известен под несколькими именами, два из которых включил в его название. Сначала я собирался называть его Олаудой Эквиано до того, как он стал рабом Майкла Паскаля в 1754 году; затем, с 1754 по 1788 годы – Густавом Васой, невольничьим именем, полученным от Паскаля; и снова Олаудой Эквиано с 1788 до смерти в 1797 году, в период, когда он публично заявлял о своей африканской идентичности. Однако я отказался от этого намерения, чтобы не запутать читателя. Я также решил не называть его менее известным именем Васа, хотя сам он пользовался им чаще всего. Вне автобиографии автор «Удивительного повествования» почти никогда не называл себя Эквиано. В качестве официального имени он использовал «Густав Васа», оно указано и в записи о крещении, и в судовых списках, и в записи о браке, а также в завещании. Во всех публичных текстах и в частной переписке, везде, кроме «Удивительного повествования», он подписывался «Васа». Поэтому для удобства я решил называть его Эквиано, используя имя, под которым он теперь лучше всего известен, точно так же, как биограф Сэмюэла Ленгхорна Клеменса мог бы последовательно называть его по литературному псевдониму Марком Твеном.
Вторая большая трудность биографа Эквиано тесно связана с первой: что делать с собственным, вполне вероятно, выдуманным рассказом Эквиано о ранних годах в Африке и опыте Срединного перехода? Поскольку об этом периоде жизни Эквиано известно лишь с его собственных слов, я решил относиться к ним так, как если бы они были правдой, ожидая, что читатель будет иметь в виду, что эта часть повествования может быть скорее историческим вымыслом, нежели автобиографией. В отличие от биографа Франклина или Твена, биограф Эквиано не может сверить значительную часть сведений, сообщаемых им о ранних годах своей жизни, с историческими записями или внешними источниками. Родился ли и вырос Эквиано в Африке, как рассказывает сам, или в Южной Каролине, как свидетельствуют другие источники, первые годы жизни он провел среди людей бесписьменных. Однако, как только Эквиано попадает в грамотное сообщество Королевского флота, рассказ о его жизни начинает замечательно соответствовать историческим документам.
Эквиано без сомнения имел африканские корни. Косвенные свидетельства того, что Эквиано был афроамериканцем по рождению и афробританцем по выбору, весьма сильны, но не являются решающими. Но, хотя косвенные свидетельства еще не доказательство, принимать их во внимание приходится всякому, кто занимается жизнью и творчеством Эквиано. Как отмечает Адам Хохшильд, притязания Эквиано на африканское происхождение подкрепляются «долгой и впечатляющей историей автобиографий, в которых правда бывает искажена или приукрашена… однако в каждом таком случае ложь и выдумки пронизывают всю книгу. Редко лишь одна ключевая часть мемуаров оказывается полностью выдуманной, в то время как остальные предельно точны; автобиографы, как и иные писатели, имеют обыкновение быть последовательными и обманывая, и говоря правду»[11]. Но столь искусный и осмотрительный писатель, как Эквиано, мог быть одним из редких исключений, существование которых допускает Хохшильд. Эквиано определенно знал, что для достижения финансового успеха на ниве аболиционизма необходимо создать и поддерживать репутацию очевидца трансатлантической работорговли и рабства в разнообразных проявлениях этого зла восемнадцатого столетия. Он также понимал, какие факты в его повествовании могли быть подтверждены другими людьми, а какие будет нелегко опровергнуть, что даже важнее в том случае, если вымысел он сочетал с правдой.
Биограф Эквиано располагает весьма скудными сведениями о его личной жизни помимо того, что можно найти в «Удивительном повествовании». Доверяем ли мы собственному рассказу Эквиано о ранних годах жизни или же противоречащим ему архивным данным, очевидно, что до 1780-х годов он жил в условиях, не располагавших других людей оставлять для потомков записи о встречах с ним. До последнего десятилетия свой жизни он жил в относительной безвестности, будь то рабство или свобода. Даже после 1787 года, когда он стал публичной фигурой, его известная переписка в основном состояла из публиковавшихся в лондонской и провинциальной печати открытых писем и объявлений. Немногие сохранившиеся частные письма весьма кратки и носят по большей части деловой характер.
Как человек, поднявшийся из бедности и неизвестности, Эквиано сделал себя сам в большей степени, чем Франклин, и в продвижении этого своего образа он был столь же успешен при жизни, как Франклин. Благодаря сочетанию таланта, везения и целеустремленности Эквиано стал первым успешным профессиональным чернокожим писателем. Франклин поднялся от бедности к процветанию; Эквиано – от статуса движимого имущества в глазах закона до самого преуспевающего британца африканского происхождения. Подобно Франклину, Эквиано предлагал свою жизнь как образец для подражания. Собственное превращение и преображение Эквиано из невольника в свободного, из язычника в христианина и из сторонника рабства в аболициониста обозначили те изменения, которые он надеялся произвести в читателях, и те преобразования, к которым призывал в отношениях между Британией и Африкой.
Если автор «Удивительного повествования» создал себе идентичность, лучше соответствовавшую эпохе, он был даже в большей степени человеком, сделавшим себя сам, чем Франклин. Для чего же Эквиано мог выдумать себе африканское происхождение и скрыть американское? До 1789 года голоса, приводившие многочисленные свидетельства и множество возражений против трансатлантической работорговли, принадлежали исключительно белым. Первоначально противники этой торговли не сознавали той силы, которой мог обладать подлинный африканский голос. Эквиано же понял, что «только нечто столь же особенное, как отдельная судьба… способно отобразить все множество… судеб» в Атлантическом мире восемнадцатого столетия[12]. Эквиано знал, что антиработорговому движению, чтобы продолжать наращивать давление, как раз и недоставало такого рассказа об Африке и Срединном переходе, который мог предложить он и, возможно, только он. Не афроамериканский, а именно африканский голос был тем, в чем так нуждались аболиционисты, и он стал голосом миллионов людей, вырванных из Африки и отправленных рабами в Америку. Эквиано нашел способ преуспеть материально и совершить благое дело, предоставив столь востребованный голос.
Эквиано мог частично сфабриковать собственную идентичность и создать себе национальную идентичность игбо avcmt la letter[13], чтобы получить возможность стать действенным представителем своих рассеянных по миру африканских сородичей. Как заметил нигерийский писатель Чинуа Ачебе, осознание идентичности игбо, о которой заявлял Эквиано, представляет собой очень недавний феномен:
На самом деле, то, как давно человек знает о своей идентичности и принимает ее, не зависит от ее глубины. Можно внезапно осознать идентичность, от которой долгое время страдал, не отдавая себе в этом отчета. Возьмем, к примеру, народ игбо. В наших краях они исторически не считали себя игбо, видя себя лишь жителями той или иной деревни, а кое-где «игбо» было даже ругательным словом, так называли «других», обитавших где-то в буше. Тем не менее, в результате войны в Биафре[14]всего за два [sic] года осознание идентичности игбо стало очень глубоким. Однако реальностью она была и раньше. Все эти люди говорили на одном языке, называемом «игбо», даже если не использовали никоим образом эту идентичность. Но настал час, когда она стала очень и очень мощной… и за очень короткое время.[15]
Если Эквиано выдумал себе и личную, и национальную африканскую идентичность, он рисковал быть раскрытым как самозванец, и это дискредитировало бы движение аболиционизма, но финансовый и политический успех его книги показывает, что риск был вполне оправдан.
Всякая автобиография – акт воссоздания, и автобиографы не находятся под присягой, воссоздавая свою жизнь. Но помимо того, автобиография – литературное произведение. Любая автобиография призвана формировать представление читателя об авторе, и часто, как в случае «Удивительного повествования», еще и влиять на убеждения читателя или его действия. Вглядываясь в прошлое, излагают ли автобиографы множество лишь им одним известных фактов так, как запомнили, или придают им определенную форму и окраску? Только обращая взгляд назад, мог Эквиано сказать: «Я полагаю себя необыкновенно облагодетельствованным Небесами и признаю, что Провидение не оставляло меня своими милостями ни при каких жизненных обстоятельствах» (49). Как и любой автобиограф, Эквиано отбирал, подчеркивал, систематизировал и опускал те или иные детали своей жизни, чтобы предстать перед читателями в благоприятном образе: цельным и тщательно ссшоочищенным от несоответствий и, иногда, от конфликтующих частностей. Рассуждая о какой-либо «личности» или говоря, что кто-то «действует сообразно своей личности» или представляет «образец личности», мы предполагаем, что люди действительно обладают этой неотъемлемой самостью. Биограф тоже должен выявлять и представлять личность героя или героини своего исследования, которая может совпадать, а может и не совпадать с самопредставлением автобиографа. Наиболее постоянным свойством самости Эквиано была способность изменять себя, переопределять и переделывать свою идентичность в ответ на меняющиеся обстоятельства.
Ни один автобиограф не располагает лучшими возможностями для переопределения, чем вольноотпущенник. Само освобождение требовало переопределения. Самой глубокой трансформации раб подвергался при освобождении, когда его юридический статус собственности менялся на статус личности, и из имущества он превращался в человека. Кроме того, перед бывшими рабами вставала неотложная задача переопределить себя путем выбора имени. Даже сохранение рабского имени было предметом выбора. Невозможно было избрать отказ от выбора. Со свободой приходила обязанность создать себе новую идентичность, либо исходя из личных качеств и имеющихся средств, либо просто выдумав ее. Эквиано мог воспользоваться обеими возможностями. В некотором смысле весь мир лежал перед бывшим рабом, у которого как у имущества не было собственной страны или официальной личной идентичности. Беспокойность натуры Эквиано и очевидная страсть к путешествиям, проявившаяся сразу, как только он освободился, могли объясняться стремлением обрести идентичность и место в мире.
«Атлантический креол» Эквиано имел идеальные возможности, чтобы сотворить собственную идентичность. Он определял себя движением в той же мере, что и местом. Действительно, он провел в морях такую же часть жизни, как и в любом месте на суше. Даже в бытность его невольником образование и навыки, полученные на Королевском флоте, делали его слишком ценным для опасной и непосильной работы, уготовленной для большинства рабов. Служба в военном и торговом флоте предоставила ему чрезвычайно удачную точку для наблюдения за миром, а социальная и географическая мобильность познакомила со всеми слоями Атлантического сообщества. Предложенный читателям убедительный рассказ об Африке мог опираться на опыт других, с кем, по его рассказам, он встречался в многочисленных странствованиях по Карибским островам, Северной Америке и Британии. Его талант заключался в способности создавать и продвигать голос, которым вот уже более двух столетий говорят миллионы его сотоварищей по африканскому рассеянию.
Голос Эквиано настолько особенный, что на последующих страницах везде, где возможно, я позволяю ему самому рассказывать о «жизни своей и судьбе» (337). Многочисленные пересекающиеся идентичности – выдуманные или проявленные, которые представляет автор «Удивительного повествования», – должны удержать нас от попыток свести его к какой-либо одной национальной идентичности. Эквиано, назвавший себя «гражданином мира», был «атлантическим креолом», через всю жизнь пронесшим верность Африке предков. И сегодня он говорит так же громко, как и более двух веков назад.
Благодарности
Я безмерно благодарен за помощь, которую оказали мне следующие организации, чьи собрания книг и документов я использовал при работе над книгой: Библиотека Мак-Кинли университета Мэриленда, Библиотека Джона Картера Брауна, Шекспировская библиотека Фолджера, Библиотека университета Ховард, Библиотеки Уайденера и Хоутона Гарвардского университета, Британская библиотека, Британский музей, Офис публичных записей (PRO) в Кью и Лондоне, Библиотека доктора Уильямса (Лондон), Библиотека Общества дома друзей (Лондон), Центр семейных записей (Лондон), Офис записей Большого Лондона, Библиотека Голдсмита Библиотеки Лондонского университета, Библиотеки Вестминстера, Библиотека Гилдхолла в Лондонском Сити, Лондонский столичный архив, Библиотека дома Родса (Оксфорд), Офис записей графства Кембриджшир, Библиотека университета Глазго, Офис записей графства Глостершир, Собрание Хорнби в Ливерпульском библиотечном центре, Офис записей графства Шропшир, Офис записей графства Вустершир, Офис записей Норфолка, правление Музея Веджвуда (Барластон, Стаффордшир), Музей Уизбича и Фенланда (Кембриджшир), Проект банковских архивов (Музей естественной истории, Лондон), центры семейной истории Церкви Святых последних дней в Аннандейле и Фолс-Черче (Виргиния) и в Принстоне (Нью-Джерси), Библиотека Ван Пельта Пенсильванского университета, Библиотека Принстонского университета и библиотека Конгресса.
За советы, ободрение и поддержку в исследованиях я благодарю Уильяма Л. Эндрюса, Джона Баррелла, Майкла Бенджамина, Айру Берлина, Кристофера Л. Брауна, Александра К. Бэрда, Патрисию Карретту, Нейла Чеймберса, Малколма Дика, Кеннета Донована, Сьюзан Эссман, Генри Луиса Гейтса мл., Адама Хохшильда, Дерека Хира, Марка Джонса, Антонию Калу, Джорджа Карлссона, Рейхана Кинга, Ирвинга Лейвина, Пауля Магнусона, Джозефа Ф. Марси мл., Дина Миллера, Майкла Миллмана, Филиппа Д. Моргана, Рут Пейли, Стивена Прайса, Н.А.М. Роджера, Нини Роджерс, Эрин Садлак, Филиппа Саундерса, Дэвида Шилдса, Дж. В. Торпа, Артура Торрингона, Пэм и Джоя Трики, Джеймса Уолвина, Иана Уайта и Дэвида Уорролла. Адам Хохшильд великодушно согласился ознакомиться с первым вариантом рукописи и дать свои комментарии. Я также признателен за комментарии и предложения анонимным рецензентам Издательства университета Джорджии.
За щедрую финансовую поддержку в исследованиях и в работе над книгой я чрезвычайно обязан Университету Мэриленда, Национальному фонду гуманитарных исследований, Школе исторических исследований, Институту перспективных исследований (Принстон, Нью-Джерси) и Институту африканских и африканско-американских исследований У.Э.Б. Дю Буа Гарвардского университета. Благодарю моих декана Джеймса Харриса и заведующего кафедрой Чарльза Карамелло за предоставление отпуска для проведения исследований в Институте перспективных исследований и в Институте Дю Буа. О лучших местах для работы нельзя было и мечтать.
И я в величайшем долгу перед Пэт, моим партнером в жизни и в исследованиях.
Замечание о денежной системе
До перехода в 1971 году денежной системы Британии на десятичное исчисление, она была представлена фунтами стерлингов (£), шиллингами (s.), пенсами или пенни (cL) и фартингами. Один фунт стерлингов = 20 шиллингов; 5 шиллингов = 1 крона; 1 шиллинг = 12 пенни; 1 фартинг = U пенса. Одна гинея = 21 шиллинг. (Монета получила такое название в связи с тем, что золото для нее поступало с гвинейского побережья Африки и впервые ее отчеканили в ознаменование основания в 1663 году работорговой монополии, известной как Королевская Африканская компания).
В каждой британской колонии выпускалась собственная бумажная валюта. Колониальный фунт стоил намного дешевле фунта стерлингов, а обменный курс отличался от колонии к колонии и колебался на протяжении столетия. Ограничения на вывоз монеты из Англии заставляли колонии использовать для торговых операций иностранные монеты, главным образом испанские. Основной испанской серебряной монетой был реал («королевский»), а также песо (восемь реалов), известный в Британской Америке как доллар. Поэтому 2 реала, или бита, назывались квортером[16]. Испанские реалы пользовались особенным предпочтением, поскольку их номинальная стоимость соответствовала стоимости содержавшегося в них серебра. С другой стороны, испанские пистерины номинальной стоимостью 2 реала содержали серебра всего на одну пятую испанского доллара. Испанский дублон представлял собой золотую монету стоимостью 8 эскудо и в 1759 году равнялся 3 фунтам 6 шиллингам. В тот же период испанский доллар в местной валюте стоил 7 шиллингов 6 пенсов в Филадельфии и 8 шиллингов в Нью-Йорке. В восемнадцатом веке регулярно публиковались курсы обмена иностранных валют на колониальные фунты и на фунты стерлингов. В обращении находились также медные монеты, какими однажды заплатили Эквиано, не имевшие ни установленной номинальной, ни натуральной стоимости.
Для приближенного сравнения с деньгами 2005 года номинал монет восемнадцатого столетия следует умножать на восемьдесят. В середине восемнадцатого веке английская городская семья из четырех человек могла скромно существовать на 40 фунтов стерлингов в год, а джентльмену на поддержание подобающего уровня жизни требовалось 300 фунтов стерлингов в год. Служанка могла получать (в дополнение к проживанию, питанию, ненужной хозяевам одежде и чаевым) около 6 гиней в год, слуга-мужчина – около 10 фунтов, а матрос после всех вычетов получал 14 фунтов, 12 шиллингов и 6 пенсов в год в дополнение к проживанию и питанию. Между 1750 и 1794 годами, когда Эквиано получал 5 шиллингов за экземпляр «Удивительного повествования», четырехфунтовая буханка хлеба стоила от 5.1 до 6.6 пенсов. Сэмюэл Джонсон оставил черному слуге Фрэнсису Барберу ежегодную ренту в 70 фунтов стерлингов, герцогиня Монтегю оставила своему черному дворецкому Игнатию Санчо капитал в 70 фунтов плюс 30 фунтов в год, вдова Санчо выручила более 500 фунтов от продажи его «Писем», а дочь Эквиано унаследовала после него капитал в размере 950 фунтов стерлингов.
Британские монеты
Испанские монеты
Томас Джеффрис. Карта Атлантического океана с британскими, французскими и испанскими поселениями в Северной Америке и Вест-Индии (1753)
Глава первая
Африка Эквиано
Весной 1789 года миллионы порабощенных африканцев и их потомков обрели облик, имя и, самое главное, голос. До того, как за три месяца до Французской революции увидело свет «Удивительное повествование о жизни Олауды Эквиано, или Густава Васы, Африканца, написанное им самим», его автор публично использовал только свое официальное имя – Густав Васа, невольничье имя, полученное тридцатью пятью годами ранее и иронично отсылавшее к Густаву Васе, шведскому монарху шестнадцатого столетия, освободившему свой народ от тирании Дании. Читатели, знакомые с Васой по его публикациям 1787–1788 годов в Public Advertiser, Morning Chronicle и других газетах, знали его как полемиста, пользовавшегося репутацией яростного противника трансатлантической торговли африканскими рабами и самого института рабства. Публикация автобиографии позволила ему высказаться об этом более остро, авторитетно и глубоко[17]. Кроме того, теперь он мог охватить намного более широкую аудиторию, чем была ему доступна через газеты и посредством переписки. Предыдущие свои тексты он в разное время подписывал как «сын Африки», «эфиоп» и «африканец». Однако в конце восемнадцатого века все эти именования применялись не только к уроженцам Африки, но и к людям африканского происхождения, родившимся за ее пределами. Читателям, с удивлением открывшим, что Густав Васа звался также Олауда Эквиано, Африканец, было бы интересно узнать, что в записи о его крещении в феврале 1759 года, а также в судовом списке 1773 года, местом его рождения указана Южная Каролина.
Время для публикации «Удивительного повествования» было выбрано не случайно. Запрещение работорговли стало действительно популярной темой только с середины 1780-х, особенно после основания в Лондоне в 1787 году Общества за запрещение работорговли. На протяжении восемнадцатого века запрещение почти всегда относилось к искоренению только собственно торговли. Термин редко подразумевал также и эмансипацию, то есть уничтожение самого рабства, к которому открыто призывали лишь немногие. Противники рабства стали известны как аболиционисты главным образом лишь после того, как трансатлантическая работорговля была объявлена вне закона в 1807 году. Отвечая на растущий общественный интерес к аболиционизму, король Георг III повелел в 1788 году комитету Тайного совета по торговле и плантациям[18] исследовать торговые отношения между Британией и Африкой и саму природу работорговли. Для регулирования некоторых из условий содержания на переполненных невольничьих кораблях сэр Уильям Долбен предложил закон, принятый Парламентом на летней сессии и одобренный королем. В ходе следующей парламентской сессии палата общин приступила к выслушиванию свидетельств о работорговле. Значительная их часть касалась условий содержания рабов до отплытия и во время Срединного перехода.
Отношение к работорговле определялось восприятием Африки и африканцев или, по крайней мере, зависело от него. В описаниях Африки, известных к началу аболиционистских дебатов о работорговле, их авторы нередко пытались отобразить все многообразие и разнородность народов и сообществ. Ранние свидетельства нельзя назвать непредвзятыми – авторы не сомневались, что читатели разделяют их приятие работорговли и рабства как экономической необходимости. И лишь изредка в описаниях, на многие из которых до сих опираются, хотя и с осторожностью, современные антропологи и этнографы, можно заметить попытки оправдаться. Однако в 1780-х годах, с началом дебатов о работорговле, описания Африки и африканцев становятся все очевиднее пропагандистскими и весьма пристрастными в отборе свидетельств, с существенным преобладанием работ, направленных против работорговли.
Начиная с 1787 года организованная оппозиция африканской работорговле, главным образом благодаря усилиям филантропа Томаса Кларксона, собирала и публиковала сведения, обличавшие эту гнусную практику. Однако до 1789 года свидетельства и возражения против торговли рабами исходили исключительно от белых, а единичные свидетельства чернокожих были очевидным художественным вымыслом, как, например, поэмы Ханны Мор и Уильяма Каупера[19]. В «Эссе о рабстве и торговле людьми» (Лондон, 1786) Томас Кларксон, будущий подписчик Эквиано, признавал желательным придать драматизма теме трансатлантической работорговле, для чего на нее следовало взглянуть «с самой ясной и бескомпромиссной точки зрения», то есть глазами жертвы. Прибегая к фантазии для передачи реального опыта, он воображал себя расспрашивающим «печального африканца». «Нам следует, – писал он, – представить собранные сведения в художественной форме, то есть вообразить, будто мы находимся на африканском континенте, и описать сцену, которая, в согласии с неоспоримыми фактами, имела бы все основания явиться нашему взору, окажись мы там взаправду»[20]. Сперва даже чернокожие противники этой торговли не сознавали, какую силу мог бы придать их борьбе голос настоящего африканца. Когда Куобна Оттоба Кугоано, друг, сподвижник и будущий подписчик Эквиано, опубликовал в Лондоне в 1787 году «Мысли и чувства по поводу порочного и нечестивого рабства и торга людьми», он не стал слишком подробно останавливаться на описании Африки или Срединного перехода. Представитель обитавшего на территории нынешней Ганы народа фанта, похищенный в рабство около 1770 года, Кугоано полагал, что «было бы излишним вдаваться в описание всех чудовищных сцен, свидетелями коих нам довелось стать, и гнусного обращения, претерпленного нами в ужасном положении невольников, ибо подобная же судьба тысяч других, страдающих от этой адской торговли, слишком хорошо известна»[21].
Вскоре после того, как Густав Васа начал публиковаться в лондонских газетах, он стал осознавать необходимость написать автобиографию от имени Олауды Эквиано. Прежде ему уже приходилось определять себя как уроженца Африки. В 1779 году в письме епископу Лондона он назвался «родившимся в Африке», а 29 декабря 1786 года газета Morning Herald сообщила, что он был «родом из Гвинеи». Но о том, что Густав Васа был по рождению игбо («ибо»)[22] и первоначально звался Олауда Эквиано, было доведено до сведения публики лишь в 1788 году в ответ на нужды аболиционистского движения. В феврале 1788 года в книжной рецензии в Public Advertiser он заметил: «Если бы мне пришлось перечислить хотя бы только собственные страдания в Вест-Индии, о которых я, быть может, когда-нибудь еще поведаю публике, отвратительный перечень оказался бы слишком длинным, чтобы в него поверить» (331-32). Хотя в 1788 году он уже явно подумывал о своем жизнеописании, которое послужило бы делу аболиционизма, его свидетельства основывались бы лишь на вест-индском опыте, об Африке же никаких упоминаний не было. В следующем месяце он предложил себя для свидетельствования перед комитетом, исследовавшим африканскую работорговлю, но когда предложение отвергли, представил лорду Хоксбери, президенту Торговой палаты, письменное сообщение, датированное 13 марта[23]. Он опубликовал его также в Public Advertiser от 31 марта. Ни разу не сослался он на личный опыт и в поддержку довода о том, что «торговое общение с Африкой открывает ее неисчерпаемые ресурсы производственным интересам Великобритании и всем тем, кому ныне препятствует работорговля» (335-36). Три месяца спустя он опубликовал открытое письмо членам палаты общин, на чьих дебатах по вопросу работорговли недавно присутствовал. В письме он выражает сожаление о том, что ему не представилась «возможность рассказать вам не только о моих собственных страданиях, которые, хотя и многочисленные, но уже почти забыты, но и о тех, коим я долгие годы был свидетелем и кои могли бы повлиять на ваше решение». Здесь он впервые ссылается на собственные воспоминания об Африке, хотя и весьма отличные в деталях и тоне от тех, что позже появятся в его «Удивительном повествовании». Он говорит законодателям: «Если бы Проведению угодно было вернуть меня в мои владения в Илизе (Elese) в Африке и осчастливить лицезрением кого-либо из достойных сенаторов… мы устроили бы такое возлияние чистым девственным пальмовым вином, что сердца их возрадовались бы!!!» (339,340). Образ Африки, нарисованный Эквиано в 1788 году, еще очень обобщен, а единственная конкретная деталь – «поместье в Илизе» – ни разу не помянуто в написанной впоследствии автобиографии.
Эквиано понимал, что в 1789 году движение против работорговли для усиления своего напора больше всего нуждалось в рассказе, который бы подтверждал сообщения об Африке и работорговле некоторых белых наблюдателей или даже полностью основывался на них, и в то же время ставил под сомнение сообщаемое другими белыми; и именно такое повествование он и готовился представить. Он помнил, как двумя годами ранее Кугоано не воспользовался возможностью предложить подобный рассказ[24]. 25 апреля 1789 года премьер-министр Уильям Питт представил палате печатную версию свидетельств о торговле рабами, собиравшихся на протяжении предыдущего года, включая и письмо Эквиано в адрес Хоксберри. Также 25 апреля, всего за несколько дней до выхода в свет «Удивительного повествования», Эквиано вместе с Кугоано и еще несколькими африканцами опубликовал письмо в Diary; or Woodfall’s Register с выражением благодарности Уильяму Диксону за выступление против работорговли в «Письмах о рабстве». Здесь Васа впервые использовал в печати имя Олауда Эквиано. Он и его литературный агент, которого он делил с Диксоном, должны были порадоваться замечанию последнего, что «никакое произведение не встретило бы у гуманных и свободолюбивых людей Англии лучшего приема, нежели доказательство способности африканцев, явленное пером африканца». Сцена для появления истории Олауды Эквиано, изложенной его собственными словами, была готова.
Африка в восемнадцатом веке
Все, что мы знаем об африканском периоде жизни Эквиано, содержится в его собственном рассказе, явно предназначенном стать частью дискуссии об африканской работорговле. Его земля Игбо не походит на Африку, изображавшуюся краем дикости, идолопоклонства, каннибализма, грубости и общественной неустроенности. Защитники работорговли утверждали, будто европейское порабощение избавляло африканцев от этих зол, приобщая к цивилизации, культуре, производственному труду и христианству. Плохой климат, болезни, перенаселенность, недостаток удобных гаваней и пригодных для навигации рек, местная военная и политическая власть, а также отсутствие спроса на иные предметы торговли помимо рабов, словно нарочно соединились, чтобы удерживать европейцев от проникновения в глубины континента. Множество посвященных Африке книги периодических изданий восемнадцатого века отвечало на растущий интерес к сообщениям путешественников, посетивших этот континент и в большинстве своем связанных с торговлей рабами.[25]Но реальное число новых источников информации не соответствовало быстро развивавшейся дискуссии об Африке, особенно о Западной Африке и ее народах. Новые сообщения повторяли, кратко пересказывали или иным образом адаптировали более ранние сведения, полученные от крайне немногочисленных путешественников. Эти позднейшие переложения появлялись в солидных сборниках, издававшихся все большими тиражами на протяжении всего столетия.[26] Более скромные собрания отчетов путешественников и географические обзоры выходили начиная с середины столетия, отражая расширение аудитории, интересовавшейся Африкой.
У британцев восемнадцатого века складывался весьма противоречивый образ Африки. Филип Дормер Стэнхоуп, четвертый граф Честерфильд, давая сыну урок географии, воспроизводил распространенный негативный взгляд: «Африка, как тебе известно, разделена на девять [sic] главных частей, а именно: Египет, Барбарию, Биледульгерид, Заару, Нигритию, Гвинею, Нубию и Эфиопию[27]. Африканцы – самые невежественные и неотесанные люди на свете, стоящие лишь немногим выше львов, тигров, леопардов и иных диких животных, кои в этой стране водятся в изобилии… Африканцы, обитающие на побережье Средиземного моря, продают в вест-индское рабство собственных детей и равным образом поступают с захваченными на войне пленниками. Великое их множество мы покупаем для перепродажи в Вест-Индию с большой выгодой».[28] Такой умудренный и хорошо образованный человек, как Честерфильд, определенно не испытывал ни малейших колебаний, объединяя столь разные области огромного континента в воображаемую «страну» Африку. Иной учитель мог избрать и позитивный образ Африки, какой предлагает в своем «Путешествии в Сенегал» Майкл Эдансон: «Куда бы ни обращал я взор в этом чудесном месте, мне представал совершенный вид нетронутой природы: приятное уединение посреди прекрасного ландшафта».[29] Пассаж Эдансона часто цитировался в направленных против работорговли произведениях, таких как «Умирающий негр» Томаса Дэя и Джона Бикнелла (Лондон, 1773), поэме, которую Эквиано обильно цитирует в «Удивительном повествовании». Энтони Бенезет, квакер из Филадельфии, позволил читателям по обе стороны Атлантики ознакомиться с благоприятными отзывами об Африке и африканцах, собрав в своих работах сведения от многих авторов в извлечениях и в сокращенном изложении.[30] Томас Кларксон для своего «Эссе» много почерпнул из книги Бенезета «Некоторые исторические сведения о Гвинее», и Эквиано тоже ссылается на Бенезета и цитирует его в своей автобиографии.
Хотя это был один из континентов «Старого Света», известный европейцам уже многие столетия, хорошо им знакомы были лишь страны Северной Африки. Субсахарская Африка оставалась в восемнадцатом веке почти такой же неисследованной европейцами, как недавно открытая Австралия. Дебаты о работорговле напоминали обществу, как мало оно знало о большей части Африки и ее жителях. Вдохновляясь мыслью собрать непротиворечивую информацию о флоре, фауне и культуре континента, 9 июня 1788 года сэр Джозеф Бэнкс с разделявшими его научные интересы сподвижниками образовал Общество для споспешествования исследованиям внутренних частей Африки, больше известное как Африканское общество. Среди первых, изъявивших желание отправиться в Африку под его эгидой, были Эквиано и Кугоано. Британская публика явно изголодалась по новостям с «черного» континента.
Предложенный Эквиано «несовершенный набросок, который позволила мне создать память, об образе жизни и традициях людей, среди коих сделал я свой первый вздох» (67), сочетает личные воспоминания со ссылками на авторитеты, скрытым цитированием и сведениями, почерпнутыми от кого-то из «многих уроженцев земли Ибо» (58), которых он повстречал в Лондоне. При таком обилии и разнообразии источников мы вправе задаться вопросом, чем же руководствовался Эквиано при создании автобиографии: воспоминаниями или воображением? Сочетание личного опыта и всевозможных источников, памяти и воображения не должно удивлять в работе, которая может в равной мере считаться биографией народа и частной автобиографией. Даже те, кто полностью доверяют рассказу Эквиано об Африке, соглашаются, что «не представляется возможным с какой-либо точностью определить, где находилось место рождения Эквиано – Эссака, высказывая предположения, помещающие ее как на востоке, так и на западе от Нигера».[31] Касаясь смутных воспоминаний Эквиано о своем детстве, букеровский лауреат, прозаик и критик Чинуа Ачебе признаёт, что ко времени написания «Удивительного повествования» у Эквиано «остались лишь отрывочные воспоминания о земле его предков Игбо».[32]
Большая часть «набросков» африканской жизни содержится в первой главе «Удивительного повествования», включающей больше примечаний автора, чем какая-либо другая. Некоторые из приводимых фактов подразумевают источники, не доступные кому-либо в Африке; как, например, протяженность королевства Бенин; другие же подкрепляются или иллюстрируются общедоступными свидетельствами; есть и такие, что не могли быть известны ребенку, как, например, обычаи, практикуемые только взрослыми. Поскольку, как рассказывает Эквиано, он жил в Африке, лишь «пока не достиг возраста одиннадцати лет», он хорошо знал, что читатели нуждались в подтверждении точности его рассказа:
Надеюсь, читатель не сочтет, что я злоупотребил его терпением, сопроводив представление собственной персоны рассказом о нравах и обычаях моей страны. Их заботливо привили мне, и след, отпечатавшийся на моем образе мыслей, не изгладился временем, а претерпенные несчастья и превратности судьбы лишь закалили и укрепили в приверженности к ним; потому что какой бы ни была любовь к родному краю – истинной или воображаемой, и чем бы она ни вызывалась – преподанной моралью или природным чувством – я до сих пор с радостью оглядываюсь на первые годы своей жизни, хотя радость моя в немалой мере омрачена печалью. (71)
Наиболее скептически настроенным читателям Эквиано захотелось бы получить еще более надежное подтверждение, знай они, что внешние источники, как то запись о крещении и судовые списки, свидетельствуют о том, что родился он скорее в Америке, чем в Африке, и что, судя по метеорологическим, флотским и газетным источникам, ему, вопреки собственным утверждениям, не могло быть одиннадцати лет, когда он, по его словам, был похищен в Африке. Впервые он оказался в Англии в середине декабря 1754 года, а не «примерно в начале весны 1757 года» (98), как пишет сам.[33] Учитывая, что от похищения в Африке до прибытия в Англию прошло, согласно автобиографии, около четырнадцати месяцев, во время похищения ему должно было быть всего семь-восемь лет, и когда мы впервые встречаемся с ним в Африке, он определенно выглядит младше одиннадцати.[34]
Чем бы мы ни считали рассказ Эквиано об Африке – историческим вымыслом или обычной автобиографией, – сила его во многом исходит от доносящегося до читателя наивного детского голоса. Эквиано надеялся, что читатели, получив романтизированные детские воспоминания, сделают на это скидку. Он также знал, что читателя потрясет жестокое разрушение его невинного детского мирка. И неважно, был ли его рассказ вымыслом или правдой, легко вообразить, почему эмоционально он мог нуждаться в такого рода истории. Порабощение, где бы оно ни произошло первоначально – в Африке или Южной Каролине, – оборвало его африканские корни, решительно отрезав от прошлого вне рабства. Создание или воссоздание африканского прошлого позволяло выковать личную или национальную идентичность иную, нежели навязанная европейцами, автобиография позволяла публично переделать себя. Одна из целей Эквиано в «Удивительном повествовании» состояла в демонстрации того, что он заслужил свой успех и пришел к нему самостоятельно.
Эквиано описывает себя как исключительного ребенка, которому судьбой было предначертано великое будущее в райской стране, которой он скоро лишится. У его отца, «кроме множества невольников, было многочисленное потомство, из которого семеро детей пережили младенчество, в их числе я и сестра – единственная его дочь. Поскольку я был младшим из сыновей, то, конечно же, стал любимцем у матери и постоянно находился при ней, а она прилагала особенное старание к моему воспитанию. С детских лет меня обучали военному искусству, целыми днями я занимался стрельбой и метанием копья, а мать награждала меня за успехи знаками отличия, как водилось у наших великих воинов» (72). Как порабощенный представитель знатного рода, столь частый герой вымышленных историй о работорговле, Эквиано представляется обладателем высокого статуса в «стране Ибо»: «…тех детей, кому наши мудрецы прочат счастливую жизнь, демонстрируют всем желающим. Помню, поглядеть на меня приходило множество людей, и меня даже носили показывать в другие места… [наших детей] называют в честь какого-либо события, или случая, или знаменательного прорицания, имевшего место при их рождении. Я получил имя Олауда, что на нашем языке означает изменение судьбы и также удачу, или человека избранного, обладающего громким голосом и красноречивого» (63). Он ничего не сообщает о значении имени Эквиано, которое современные ученые весьма правдоподобно относят к возможным вариантам имен Эквуно, Эквуано или Эквеано.[35]
«Насколько позволяют судить скудные воспоминания [Эквиано]», в квазиавтономии, характерной для деревень игбо в Бенине, «все управление находилось в руках местных вождей или старейшин». Не названный по имени отец Эквиано «был одним из вождей или старейшин… и носил титул эмбренчё; слово это… выражало высшее отличие и буквально означало на нашем языке отметину на теле, свидетельствующую о знатности». Как один из эмбренчё или мгбуричи («люди с такими отметинами»), которые «разрешали споры и наказывали виновных», он прошел через обряд рубцевания или шрамирования, которому подвергаются получившие «право на такую отметину», для чего «надрезают кожу поперек лба в верхней его части и стягивают к бровям; затем трут оттянутый лоскут теплой рукой до тех пор, пока она не усохнет и не превратится в толстый рубец, пересекающий нижнюю часть лба». Эквиано «было от роду назначено получить [такую отметину]». Для некоторого числа современных критиков «нескольких слов его родного языка, упомянутых в «Удивительном повествовании», достаточно, чтобы развеять сомнения в принадлежности Эквиано к народу игбо… Слово «эмбренчё»… соответствует современному мгбуричи, как называют получивших или имеющих ичи, шрамы на лице, признак высокого статуса. Слово это встречается и у других ранних авторов».[36] На это, однако, можно возразить, что слов, предположительно относящихся к языку игбо, так мало (меньше десяти), что он мог легко узнать их и за пределами Африки.
Хотя ему было предначертано высокое положение, ребенок, которого рисует Эквиано, представляется необыкновенно ранимым и уязвимым, настолько, что если бы ему действительно было одиннадцать лет, многих читателей сильно удивила бы его инфантильность. Он рассказывает, что «постоянно» находился при матери, даже когда не следовало: «Также и женщинам в известные дни запрещается входить в жилище, касаться кого-либо или дотрагиваться до чужой пищи. Я был так привязан к матери, что не мог оставаться без нее или избегать соприкосновений с ней в подобные дни, вследствие чего мне приходилось жить с ней отдельно в маленьком домике, предназначенном специально для этой цели, до тех пор, пока не будут сделаны приношения и мы не очистимся» (63). Африканский мальчик породил Эквиано-писателя, и оба представляли собой исключительные личности, занимающие идеальные эмоциональные, интеллектуальные и социальные позиции для наблюдения и оценивания общества, в которых оказались. Как и мужчина, мальчик был необыкновенным по природе и положению.
Эквиано дает замечательную этнографическую зарисовку культуры игбо восемнадцатого столетия. Он рассказывает, что родился в 1745 году в «части Африки, известной под названием Гвинея, где происходит торговля рабами». Уверенность в дате своего рождения скорее зароняет сомнение, чем укрепляет доверие к рассказу, поскольку никакими записями она подтверждаться не могла. Из многих царств между Сенегалом и Анголой «наиболее значительное – Бенин, замечательное как размером и богатством, так и плодородностью возделываемой земли, могуществом царя, а также многочисленностью и воинственностью жителей… Длина его береговой линии всего около 170 миль, однако вглубь Африки страна уходит на расстояние, до сих пор еще не изведанное ни одним путешественником и ограничиваемое, по-видимому, лишь империей Абиссиния приблизительно в полутора тысячах миль от океана». Из «множества провинций и областей», составляющих Бенин, родина Эквиано – «одна из самых отдаленных и изобильных, называемая Ибо… в очаровательной плодородной долине под названием Эссака». Область «Ибо» располагалась так далеко в глубине страны, что Эквиано «никогда не приходилось слышать ни о белых людях или европейцах, ни об океане», и, что было весьма типично для слабо организованной конфедерации квазиавтономных политических образований, составлявших Бенин восемнадцатого века, ее «зависимость от царя Бенина была почти лишь номинальной» (50).
В обществе игбо женщин за прелюбодеяние наказывали «отданием в рабство или смертью» (51). Правосудие, однако, могло проявлять и милосердие: «одну женщину судьи признали виновной в измене и отвели, как того требует закон, к мужу, чтобы он наказал её по своему усмотрению. Он определил, что наказанием станет смерть, но перед самой казнью выяснилось, что у неё был грудной младенец, и ни одна из женщин не соглашалась взять на себя заботу о нём; и она была пощажена ради этого ребенка». Мужья, однако, «не соблюдают по отношению к женам той же верности, что ожидают от них, не отказывая себе в других женщинах, хотя и редко более чем в двух». Родители обычно сговаривают пары еще в детстве, хотя мужчины могут свататься и сами. О помолвке объявляют торжественно и публично с тем, чтобы никто другой не стал ухаживать за девушкой. Позднее, на другом торжестве в доме жениха, родители невесты «отводят ее к жениху» (52) и «повязывают вокруг пояса хлопковый шнурок толщиной с гусиное перо, которое не позволяется носить никому, кроме замужних женщин». Друзья новобрачных одаряют их приданым, «включающим обычно участок земли, невольников и скот, домашнюю утварь и сельскохозяйственные орудия». Доминирующая роль мужа не должна удивлять, принимая во внимание, что «родители жениха… передают подарки для невесты ее родителям, чьей собственностью она являлась до замужества; после же этого она считается собственностью только своего мужа» (53). Как «глава семьи», муж «обычно принимает пищу в одиночестве», а женщины, дети и рабы сидят отдельно (54).
Как и другие общественные события, свадьбы празднуются с музыкой и танцами. «Почти все в нашем народе – танцоры, музыканты и поэты» (53) – в этой характеристике удивляет только добавление «поэты», каковое призвано было поколебать уверенность читателей Эквиано, что лишь дописьменная гомеровская Греция и кельтская Британия были народами поэтов. В описании Эквиано поэзия «ибо» представляет собой театрализованные пляски в сопровождении разнообразных инструментов:
Любое знаменательное событие – триумфальное возвращение с битвы или другие случаи всеобщего ликования – отмечается танцами под музыку и подходящие к случаю песни. Собрание разделяется на четыре группы, танцующие отдельно или по очереди, и каждая – на особый манер. Первая состоит из женатых мужчин, изображающих военные подвиги и битву. За ними, во второй группе, следуют замужние женщины. Юноши составляют третью, а девушки – четвертую. Каждая представляет занятную сцену из настоящей жизни, как то: великий подвиг, домашняя работа или сельское развлечение; и, поскольку тема танца обязательно злободневна, он всегда содержит в себе что-то новое. Это привносит в наши танцы дух и разнообразие, которые я едва ли встречал где-либо еще. (53)[37]
По воспоминаниям Эквиано, народ «ибо» исповедовал монотеизм с зачатками концепции духовности и вечности:
Наш народ верит в единого Создателя всего сущего, который живет на солнце; живот его так перетянут поясом, что он не может ни есть, ни пить; некоторые также утверждают, что он курит трубку – это и наша любимая забава. Считается, что он управляет всем происходящим в мире, особенно смертью или пребыванием в неволе; но не помню, чтобы приходилось слышать о загробном мире. Некоторые из нас, впрочем, до некоторой степени верят в переселение душ. Они полагают, что не переселившиеся души, принадлежавшие их близким друзьям или родственникам, всегда присутствуют рядом, оберегая от злых духов или недругов. (61)
Хотя у «ибо» не существует «мест для публичных богослужений, но есть жрецы и колдуны, или мудрецы», которые «были также нашими докторами или целителями». Люди почитали их, потому что они «владели необычными методами расследования супружеских измен, краж и отравлений». Они также «ведут летоисчисление и занимаются прорицаниями, что и выражает их название – Ah-affoe-way-cah, что означает исчислители или годовые люди, ибо год наш называется Ah-affoe»[38] (64).
Многие религиозные практики и верования «ибо» походят на те, что можно найти в Ветхом Завете: «Мы также практиковали обычай обрезания (свойственный, как я полагаю, тому народу), приносили жертвы всесожжения и совершали омовения и очищения в тех же случаях, что и они». Чистоплотность «составляет часть религии, и потому мы совершаем множество очищений и омовений; если мне не изменяет память, делаем мы это так же часто и при тех же обстоятельствах, что и иудеи». Также соблюдалась заповедь не поминать имя Господа всуе: «Помню, что мы никогда не оскверняли дорогие нам имена, напротив, всегда упоминали их с большим почтением; и нам вовсе незнакомы сквернословие и все те оскорбительные и бранные речения, столь охотно и изобильно находящие применение в языках более цивилизованных народов» (63).
Экономика «Ибо» сельскохозяйственная и по большей части скорее самодостаточная, нежели рыночная и зависящая от торговли с иноземцами, поэтому деревня Эквиано представляет собою микрокосм всего царства: «Образ жизни и способ правления у народа, мало торгующего с другими странами, обычно самого простого свойства, и отражением того, каким образом управляется целый народ, может служить устройство жизни в отдельной семье или деревне» (51). «Необычайно богатая и плодородная», его земля «Ибо» «в изобилии родит все виды съедобных растений». «Обширные пространства заняты полями маиса, хлопка и табака», выращивается «множество чудесных фруктов, которых я никогда не видел в Европе; в изобилии встречается камедь различных видов и мед». Так как «больше всего людей занято в сельском хозяйстве… и все усердие наше прилагаем мы к возделыванию этих даров природы… то мы с самых ранних лет приучаемся к труду» (58). «Поскольку нравы наши просты, то и роскошь чрезвычайно редка» и «образ жизни у нас очень прост, местным жителям пока еще незнакомы кулинарные изыски, портящие вкус» (54). Пищу их составляет говядина, козлятина и мясо птицы, приправленные «перцем и другими специями», а также «солью, получаемой из древесной золы». Главные их овощи – «плантаны, ид [съедобное клубневое растение], ямс, бобы и маис». Домашний скот «является также главным богатством нашей страны и основным предметом торговли». Эквиано явился из культуры, склонной к воздержанности и где «чистоплотность вообще чрезвычайно высока во всяких обстоятельствах», а «крепкое спиртное… совершенно неизвестно», и употребляется только пальмовое вино. Их «главный предмет роскоши» – благовония (55). «Каждый привносит что-нибудь в общее дело; и, поскольку безделье нам неведомо, у нас не бывает нищих» (58).
Преимущества такого сочетания умеренной жизни и здоровых упражнений очевидны:
Плантаторы Вест-Индии предпочитают рабов из Бенина или страны Ибо рабам из любых других частей Гвинеи за их выносливость, сметливость, честность и усердие. Эти достоинства благоприятно сказываются на здоровье наших людей, на их энергичности и деятельности; и я бы добавил еще – на привлекательности. Уродство, я хочу сказать физическое, нам неведомо. Конечно, понятия внешней красоты весьма относительны, но доказательством моего утверждения могут служить многие уроженцы земли Ибо, проживающие ныне в Лондоне. Помню, в бытность мою в Африке я видел троих детей, двое из которых были довольно светлокожими, а один – совершенно белым, и все местные жители, не исключая и меня, единодушно признавали их уродцами в том, что касается внешности. Наши женщины также были необычайно привлекательны, по крайней мере, в моих глазах, грациозны и скромны, почти робки; и никогда мне не приходилось слышать, чтобы какая-то из них вела себя до замужества распущенно. Они также замечательно веселы. Поистине, жизнерадостность и приветливость – две главные отличительные черты нашего народа. (58)
Архитектура «ибо» своей простотой отражает первейшие ценности народа – гостеприимство и независимость: «При устройстве домов мы больше заботимся об удобстве, нежели о красоте», как для хозяев, так и «для приема друзей» (56). В них «никогда не бывает больше одного этажа… Для возведения домов, устроенных и обставленных таким образом, не требуется большого умения». Независимость смягчается общественной взаимопомощью: «Любому мужчине достанет на это способностей зодчего. В строительстве принимают участие все соседи, в благодарность же получают лишь праздник, не ожидая ничего сверх того». Если семья хозяина многочисленна и владеет значительным числом невольников, то «поселение нередко представляется целой деревней» (56). Все взрослые разделяют ответственность за безопасность построенной сообща деревни: «Обращению с оружием обучаются все, даже женщины умеют сражаться и отважно выступают на врага вместе с мужчинами. Каждая область способна выставить отряд ополчения» (60). Образ ополчения как первой линии местной обороны должен был понравиться читателям Эквиано, разделявшим распространенное среди британцев недоверие к профессиональной регулярной армии.
Описание Эквиано своей «необычайно богатой и плодородной» области «Эссака» в стране «Ибо» напоминает ностальгический образ романтизированной сельской Англии, предложенный Оливером Голдсмитом в поэме «Покинутая деревня» (1770). В отличие от некогда самодостаточной деревни Голдсмита, ныне опустевшей и разрушенной злом коммерции и роскоши, «Эссака», описываемая Эквиано, остается почти незатронутой связями с внешним миром. Поэтому по крайней мере в памяти Эквиано «Эссака» продолжает существовать в настоящем времени, не подверженная торговому развитию. «При таком положении вещей деньги имеют малую пользу», хотя какие-то монеты все-таки имеют хождение. Товары, производимые игбо, используются лишь для местного потребления: «хлопчатая ткань… глиняные изделия, украшения, оружие и сельскохозяйственный инвентарь». Продукция сельского хозяйства обменивается на рынках на «огнестрельное оружие, порох, шляпы, бусы и сушеную рыбу, которые приносят «люди крепкого сложения [сильные, мощные] с кожей цвета красного дерева; мы называем их ойе-эбойе, что означает «красные люди издалека». Хотя «ойе-эбойе» может быть вариантом слова ойибо, в девятнадцатом веке означавшего на игбо «белого человека», Эквиано явно использует его применительно к другим африканцам, возможно работорговцам аро[39]. До этого времени, рассказывает он, ему не приходилось ни видеть европейцев, ни даже слышать о них.[40]
Однако те немногие товары, что получают «ибо» из внешнего мира, поступают по очень высоким ценам. Люди «ойе-эбойе» связывают «Ибо» с трансатлантической работорговлей:
Они водят через наши земли невольников; при этом от них требуют строжайшего отчета в том, что невольники были добыты до того, как им позволили пройти через нашу землю. Иногда, правда, мы и сами продавали им рабов, но то были лишь пленные воины или же соплеменники, осужденные за похищение людей, или прелюбодеяние, или иные преступления, которые мы почитаем наиболее отвратительными. Эти случаи похищения наводят меня на мысль о том, что, несмотря на все строгости, главным их занятием в наших краях было умыкать наших людей. Припоминаю также, что они носили с собою большие мешки, применение которых для этой гнусной цели я имел печальную возможность наблюдать недолгое время спустя. (58)
Эквиано, конечно, не обходит молчанием проблему соучастия африканцев в трансатлантической работорговле, но проводит ясное различие между случаями и последствиями местного африканского рабства и системой рабского труда, практикуемой европейцами. Трансатлантический купец – «просвещенный торговец», по насмешливому наименованию Эквиано, – пользуется плодами военного искусства африканских мужчин и женщин:
Сражения эти, насколько я помню, представляли собой нападение одной небольшой страны или области на другую для захвата пленных или для грабежа. Возможно, их склоняли к этому купцы, привозившие в наши края европейские товары, о которых я упоминал. Этот способ добычи невольников распространен в Африке; полагаю, что именно так добывается большинство рабов, а также путем похищения[41]. Пожелав приобрести рабов, купец обращается к вождю и искушает своими товарами. И если вождь столь же легко поддается соблазну и с таким же малым отвращением соглашается на цену, предложенную за свободу собрата, как и просвещенный торговец. (60)
Рабы в обществе «ибо» являются в сущности членами семьи:
Пленники, которых не продали и не выкупили, сделались рабами: но как отлично их положение от положения невольников в Вест-Индии! У нас они трудятся не больше других членов сообщества, даже хозяев; их пища, одежда и жилища почти такие же (им лишь не разрешается есть вместе со свободнорожденными); и они едва ли отличаются от нас чем-либо, кроме той высшей степени важности, которой наделен в нашей стране глава семьи, и той власти, которую он осуществляет над каждой частью своего владения. Впрочем, некоторые из них даже сами имеют в собственности невольников, которых используют по своему усмотрению. (61)
Читатели Эквиано хорошо понимали, какие чувства скрывались за рассказом об его африканском детстве и похищении. Провинциальный английский священник Джошуа Пиль добавил к третьей строфе поэмы «Об африканской работорговле» примечание: «Смотри Жизнь Олауды Эквиано (впоследствии получившего имя Густав Васа), описанную им самим»:
- Средь мирных игр у очага родного
- Младенцев и детей хватают и везут
- В далекие края, откуда нет возврата,
- Как будто их для мук на свет произвели.[42]
Трансатлантическая работорговля ввергла юного Эквиано в рабство совершенно нового типа, а повествование об идиллической жизни народа игбо представляется в лучшем случае воспоминанием, которое можно оживить лишь обращением к посторонней помощи.
Глава вторая. Срединный переход
Если доверять «Удивительному повествованию», мир Эквиано рухнул приблизительно в 1753 году. Ему должно было уже исполниться семь или восемь лет. Эквиано знал, что африканские работорговцы «пользовались отсутствием взрослых, чтобы совершить нападение и утащить столько детей, сколько удастся схватить». Однажды ему даже удалось спасти нескольких товарищей, заметив с наблюдательного пункта на дереве подбиравшегося к ним человека и подав сигнал тревоги. Но вскоре после этого происшествия, когда «все, как обычно, ушли на работу и присматривать за домом остались только мы с моей милой сестрой, двое мужчин и женщина перелезли через ограду и в мгновение ока схватили нас» (73). Он не поясняет, почему не был на работе с другими мальчиками и мужчинами, если, как уверяет, уже «достиг возраста одиннадцати лет» (72), или почему их с сестрой оставили без присмотра, если он тогда был на несколько лет младше. Так произошла первая из череды разлук, которые предстояло пережить Эквиано и его сестре. Двое маленьких детей начали первую часть вынужденного странствия по суше и по морю, которое Джеймс Рэмси, друг Эквиано, назовет в 1784 году «Срединным переходом» – от свободы в Африке к рабству в Америке.[43] Другие авторы использовали это выражение применительно к торговле рабами, представлявшей собой второе из трех звеньев треугольной торговли, связывавшей Европу, Африку и Америку. По первому звену-переходу в Африку поступали текстиль, алкоголь, промышленные товары, огнестрельное оружие и порох, табак и металлы; по второму, или среднему, через Атлантику перевозились порабощенные африканцы; по третьему же в Европу возвращались основные продукты колониального сельского хозяйства. Последние исследования, однако, подвергают сомнению экономическое значение третьего звена треугольника. Большинство использовавшихся в работорговле кораблей были меньше тех, что доставляли товары из Америки в Европу, поэтому невольничьи корабли часто возвращались порожними.[44] Хотя термин «Срединный переход» принято относить только к пересечению Атлантики на пути из Африки в Америку, я применяю его ко всему времени от первоначального порабощения в Африке до периода так называемого привыкания в Америке.[45]
Очень скоро Эквиано с сестрой предстояло стать жертвами самой массовой принудительной миграции в истории – африканского рассеяния вследствие трансатлантической работорговли. Для большинства европейцев и евроамериканцев торговля рабами являлась необходимым элементом экономической системы, обеспечивающим их жизненными благами, как сахар и табак. Особенно трудно, опасно и дорого было выращивать, собирать и перерабатывать сахар, что делало принудительный труд в этой отрасли более выгодным для плантаторов, чем наемный. На протяжении восемнадцатого века рабов завозили в колонии непосредственно из Африки. Между 1492 и приблизительно 1870 годами купцы-христиане приобрели для поставки в Америку в качестве рабов более двенадцати миллионов африканцев. Около одиннадцати миллионов были реально вывезены. В период от Средних веков до конца двадцатого века купцы-мусульмане поработили еще примерно двенадцать миллионов африканцев, которых переправили на восточные рынки через Сахару, Красное море и Тихий океан.[46] С 1700 до 1808 года, когда трансатлантическая работорговля была официально запрещена, в Америку доставили более шести миллионов африканских рабов[47]. Большинство из них поступало в европейские колонии на Карибских островах и в Южной Америке, около 29 процентов – в британские колонии. До 1808 года, вероятно, немногим меньше четырехсот тысяч порабощенных африканцев оказалось в британской Северной Америке, где число их неуклонно умножалось начиная с восемнадцатого столетия. Подавляющая же часть британских рабов, более четырех пятых, предназначалась для Вест-Индии.[48]
На протяжении восемнадцатого века североамериканские колонии по масштабам работорговли и экономическому значению играли для Британии незначительную роль в сравнении с вест-индскими плантациями. Накануне Американской революции люди африканского происхождения составляли 90 % полумиллионного населения Вест-Индии. Самой населенной была, безусловно, Ямайка с ее тремястами тысячами жителей, еще сто тысяч жили на Барбадосе. Для примера, в середине века из приблизительно двух миллионов жителей североамериканских колоний, которые станут Соединенными Штатами, всего около 20 % приходилось на людей африканского происхождения, однако доля эта колебалась от 2 % в Массачусетсе до 60 % в Южной Каролине. Черные составляли 44 % населения Виргинии, 20 % – Джорджии и 2.4 % – Пенсильвании. В 1771 году в Англии от пяти до двадцати тысяч чернокожих составляли менее 0.2 % от 6.5 миллиона жителей страны, концентрируясь в работорговых портах Бристоля, Ливерпуля и особенно Лондона.
Число африканцев, принудительно пересекавших каждый год Атлантику, составляло около шестидесяти тысяч между 1740 и 1760 годами, достигнув пика в восемьдесят тысяч к 1780-м годам, причем больше половины из них приходилось на британские корабли из Бристоля, Ливерпуля и Лондона. До девятнадцатого века порабощенные африканцы более чем втрое превышали по численности иммигрантов, прибывавших в Америку из Европы.[49]Но из-за жестоких условий труда в самых богатых британских колониальных владениях смертность среди африканских рабов была значительно выше, чем у европейских иммигрантов. Высокий уровень смертности в сочетании с возрастным и гендерным дисбалансом с преобладанием среди ввозимых рабов мужчин вел к снижению общей численности рабов в Вест-Индии. Без постоянного подвоза африканцев она сокращалось бы на 2–4 процента ежегодно.
Необычайно высокая смертность была характерна не только для африканских рабов, но и для европейских работорговцев. Из-за таких болезней, как малярия и желтая лихорадка, а также наличия сильных в военном и политическом отношении прибрежных африканских государственных образований, европейцы ограничивались устройством на побережье Африки факторий (торговых пунктов), а то и вовсе оставались на своих невольничьих кораблях, курсировавших вдоль берега, и оказываясь в результате в полной зависимости от африканских работорговцев. Почти половина смертей среди членов экипажей невольничьих кораблей приходилась на период пребывания во враждебных и нездоровых условиях у побережья в ожидании, пока не наберется живой товар. Около половины европейцев, сходивших на африканский берег, погибало от болезней. Вероятно, до миллиона порабощенных людей погибло прежде, чем они успели покинуть Африку. Они гибли от жестокого обращения, болезней, истощения и тоски на пути из глубин Африки к атлантическому побережью или на борту невольничьих судов, пока европейские работорговцы набивали их живым товаром. Примерно такое же количество погибало по тем же причинам, а вдобавок еще и в результате самоубийств и во время бунтов и кораблекрушений, на участке Срединного перехода между африканским и американским берегами. И еще не менее трети ввезенных рабов могло умирать в период привыкания, составлявшего несколько месяцев после прибытия в Новый Свет, в течение которых африканцам приходилось приспосабливаться к новым для них болезням и жестокой социальной среде.[50]
Без соучастия других африканцев в Америку удалось бы вывезти очень немного чернокожих рабов. В практикующих рабство сообществах обычно порабощают чужаков. Так, иноверцев для рабского труда использовали древние евреи и мусульмане восемнадцатого столетия. Защитники рабства для оправдания порабощения иноземцев могли бы, к примеру, процитировать Левит 25:39–46[51]. Европейцам удавалось обращать себе на пользу традицию порабощения тех, кто воспринимался как чужаки и иноземцы, поскольку понятие Африка было больше географическим, чем социальным, политическим или религиозным, каким к восемнадцатому веку стало понятие Европа. Не совпадали на двух континентах и значения слов нация или государство. Коренные народы Африки не воспринимали себя африканцами: они были ашанти, фанти, йоруба или любыми иными из множества этнических групп, говоривших на разных языках, исповедовавших разные религии и практиковавших разные политические системы. Воспринимая себя более непохожими, нежели близкими, различные африканские народы готовы были захватывать в рабство и продавать европейцам тех, кто не принадлежал к их группе, потому что не идентифицировали себя с ними. Только к концу восемнадцатого века некоторые из тех, кто были вывезены из Африки рабами, начали воспринимать социальную и политическую идентичность диаспоры как африканскую, называя себя и в Британии, и в Америке «сынами Африки». В некотором смысле Африки как понятия или места просто не существовало до начала антиработоргового и антирабовладельческого движения.
До последней четверти восемнадцатого столетия большинство британцев видели в рабстве один из давно известных статусов социально-экономической структуры, формирующей иерархию большинства сообществ. Рабство признавала вся писаная история, включая Библию. Хотя кое-кто призывал к улучшению условий содержания рабов, очень немногие полагали, что рабство можно или даже следует отменить. Оно могло допускаться даже идеализированным представлением о совершенном обществе, как, например, в «Утопии» Томаса Мора (1516). В восемнадцатом веке рабство не ограничивалось лишь властью белых над черными работниками. На протяжении всего столетия авторы отмечали существование белых рабов, особенно в Восточной Европе, да и само слово «раб» происходит от «славянина».[52] В Московии (на Руси) рабство просуществовало до 1723 года. До 1770 года порабощение европейцев-христиан африканцами-мусульманами на Варварийском берегу[53] или оттоманскими тюрками-мусульманами в Азии вызывало большую озабоченность и чаще обсуждалось в печати, чем условия содержания черных африканских рабов. Как показывают постановка и публикация пьесы Сюзанны Хосвелл Роусон «Рабы в Алжире, или борьба за свободу» (Филадельфия, 1794), эта тема оставалось востребованной на протяжении всего столетия. Только в 1816 году, то есть почти десять лет спустя после запрещения собственной торговли черными африканцами, Британии удалось заставить мусульман Северной Африки покончить с порабощением христиан. Уже будучи свободным взрослым человеком, Эквиано наблюдал жестокое обращение с белыми галерными рабами в Италии. Если взглянуть в исторической перспективе, мы сейчас живем в необычно свободное от рабства время. В Бразилии с ним покончили едва сотню лет назад, а в Саудовской Аравии рабство объявили вне закона лишь в 1970 году. Но зло пока еще не изжито до конца: общества против рабства существуют до сих пор, потому что в мире остаются сотни тысяч рабов (главным образом женщин и детей).
Различные виды зависимости и принудительной службы, помимо рабства, существовали в Европе, Средиземноморье и Америке на протяжении всего восемнадцатого века. В России рабство сменилось крепостничеством; крепостные непосредственно были привязаны к земле и только косвенно – к ее текущему владельцу. Хотя они обязывались работать на землевладельца и хозяева обращались с ними как с низшими, крепостные обладали правом на личную собственность и землю, могли вступать в брак и посещать церковь. В Пруссии Фридрих Великий отменил крепостное право лишь в 1773 году; в польских владениях Австрии оно просуществовало до 1782 года, пока не было отменено императором Иосифом II. По всей Европе мелкопоместное дворянство и знать оправдывали свою власть над социальными низами тем, что те по природе своей сильно отличались от них самих. В Польше, например, дворяне поддерживали миф о своей принадлежности к племени (объединенному кровным родством или общностью происхождения), отличному от крестьян, которыми управляли.[54] Правящие классы считали простолюдинов ленивыми, скотоподобными и безмозглыми от природы, не способными к самоуправлению и способными к производительному труду по принуждению.
В Британии принудительный труд принимал различные формы. Начиная с шестнадцатого века осужденные за мелкие преступления, такие как бродяжничество, приговаривались к подневольной работе в так называемых исправительных домах. Шотландские шахтеры хотя и не считались движимым имуществом (личной собственностью хозяина), были прикреплены к своей шахте подобно феодальным крепостным. Система труда оставалась юридически неизменной до середины восемнадцатого века. Принудительный труд белых в Британии и в ее колониях включал контрактных рабочих (и даже учеников), соглашавшихся на временное ограничение свободы в обмен на кров, пищу и гарантированную работу (или обучение). По сути дела они становились добровольными рабами. В первые десятилетия существования британских колоний в Карибском бассейне и Северной Америке основным источником рабочей силы являлись белые наемные рабочие. После принятия в 1718 году «Акта о высылке»[55] по меньшей мере пятьдесят тысяч осужденных были перевезены за государственный счет из Британии в колонии и проданы в качестве рабочих для отбытия наказания. До 1718 года осужденные вроде Молли Уэлш, английской бабушки Бенджамина Баннекера[56], прибывшей в Мэриленд в 1683 году, нередко получали прощение при условии, что либо сами оплатят свой проезд в Америку, либо проедут за счет купца, который затем продаст их для принудительного труда в колониях. В первой половине восемнадцатого века допускалось даже законное порабощение белых британских бедняков, не осужденных ни за какие преступления.[57]
Британцы вовсе не считали, что африканское происхождение непременно обрекало на рабство. Социальный статус мог оказаться важнее расы, как показано в романе Афры Бен «Оруноко, или история царственного раба» (ок. 1678) и в написанной по этому роману пьесе Томаса Саутерна (1696) или как действительно случилось с Любом Сулейманом Диалло и принцем Уильямом Ансахом Сессараку, сообщения о которых появлялись в печати в 1730-х и 1740-х годах.[58] «Демократическая» революция в тринадцати штатах Северной Америки обернулась злой иронией, «демократизировав» заодно и рабство и сделав всех людей африканского происхождения равно годными для порабощения. В восемнадцатом веке сильнее почитающие иерархию британцы признавали рабство неприемлемым по крайней мере для некоторых африканцев. Но число таких высокостатусных счастливчиков было невелико. Субсахарская Африка стала первым, а затем и единственным, источником рабов для европейских колоний в Америке, нуждавшихся во множестве рабочих рук, большей частью за неимением каких-либо альтернативных источников рабочей силы. Невольники с восточного и южного побережий Средиземного моря сделались недоступны из-за противодействия Оттоманской империи, а привлекаемые к принудительному труду европейцы, уже не могли удовлетворять американский спрос на рабочие руки. Местное же американское население, пострадавшее от занесенных из Старого Света болезней, было или слишком редким и подвижным для закабаления, либо, наоборот, столь многочисленным и оседлым, что экономически и политически эффективнее было использовать их как полусвободную рабочую силу.
Хотя особенно тлетворная разновидность рабства – широкомасштабного, наследственного и расово ограниченного – появилась в Америке только с европейцами, не они принесли туда само его понятие; в небольших масштабах домашнее рабство там уже существовало. Несмотря на долгую историю рабства и живучесть многих видов несвободного труда, в Новом Свете оно сильно отличалось от своих классических форм. Поскольку другие народы были недоступны европейцам для порабощения, обычное обоснование рабства все больше применялись лишь к людям африканского происхождения: помимо экономической необходимости и их нежелания трудиться добровольно, указывали на неразумность и звероподобность порабощаемых. В последней четверти столетия, когда рабский труд стал подвергаться нападкам из религиозных, моральных и экономических соображений, защитники рабства начали развивать расистскую концепцию, которая в следующем веке станет столь хорошо известным оправданием этого института. Традиционное определение расы как кровного родства постепенно вытеснялось понятием расы как человеческого вида, и именно оно стало доминирующим в девятнадцатом столетии. Эта «современная» концепция расы, второстепенная в раннеколониальный период в Америке, теперь становилась ведущей.[59] Прежнее различие в уровне развития между по-человечески равными хозяином и рабом стало видовым различием между белыми людьми и черными не-людьми. Этот новый тип рабства по своей сути был этническим. Теперь все рабы имели африканское происхождение (хотя и не все африканцы были рабами). Рабство стало наследственным, и закон не накладывал на него каких-либо ограничений. Порабощенные люди официально объявлялись движимым имуществом, капиталом или собственностью, чьим трудом распоряжались хозяева. Без их разрешения рабы не могли вступать в брак или следовать религиозным практикам. Их тела и, следовательно, их сексуальность и репродуктивная способность принадлежали хозяевам. В глазах закона они не обладали никаким правовым статусом, кроме имущественного, и поэтому их можно было покупать и продавать по прихоти хозяев. Лишенные личной идентичности и истории, порабощенные африканцы и их потомки были обречены на то, что метко названо «социальной смертью».[60]
Эквиано с сестрой, конечно, не представляли, как выглядит мир рабского труда, в который они направлялись. Они оставляли общество, знавшее рабство, но в котором рабы составляли относительно небольшую долю населения и где на них приходилась относительное небольшая часть производства. Их же везли через Атлантику, чтобы ввергнуть в рабовладельческое общество, чья экономика зиждилась на труде многочисленных рабов. Связанных, с кляпами во рту, «разбойники» уводили детей из родной деревни так быстро, как могли. Попытки докричаться до прохожих были пресечены, и уже через несколько дней они оказались в не известной им местности. Они отказывались от пищи, и «единственной нашей отрадой было держаться всю ночь за руки и омывать друг друга слезами». Но их разлучили, лишив и этого жалкого утешения. Мальчик оказался «в состоянии помрачения, которое трудно описать. Я горевал и плакал беспрерывно, несколько дней ничего не ел, не считая того, что насильно заталкивали мне в рот. Наконец, после многих дней пути, часто переходя из рук в руки, я попал к вождю какого-то племени в очень красивой местности. У него было две жены и несколько детей, и все обращались со мной очень хорошо, делая всё возможное, чтобы утешить, особенно первая жена, относившаяся ко мне почти как мать». Его «первый хозяин, как я могу его называть, был кузнецом», который, как рассказывает Эквиано, работал с золотом, хотя более вероятно, что это была латунь.[61] Его новая жизнь на первый взгляд не слишком отличалась от прошлой: первая хозяйка напоминала приемную мать, и, хотя он «оказался во многих днях пути от отчего дома, здесь говорили точно на таком же языке» (73–74).
Однако Эквиано был далек от того, чтобы примириться со своим положением. Примерно через месяц он получил довольно свободы, чтобы начать расспрашивать о пути домой. Из собственных наблюдений он знал, что от дома его везли в западном направлении, хотя в то время он не был знаком с понятиями востока, запада, севера и юга: «Я примечал, где солнце вставало утром и садилось вечером, и пришел к заключению, что родной дом находится на восходе». Причины, по которым он решил «сбежать при первом же удобном случае», были смешанными: «тоска по матери и друзьям», «тяга к свободе, и без того сильная» и унижение «оскорбительным запретом принимать пищу вместе со свободнорожденными детьми, хотя они и относились ко мне по-товарищески» (74). Эквиано демонстрирует, что даже будучи ребенком, понимал, насколько рабское состояние не подобает человеку его социального статуса.
Прежде, чем он смог разработать план побега, одно происшествие заставило его действовать без промедления. Однажды во время кормления цыплят он из озорства прибил одного из них «маленьким камешком». На вопрос старухи-рабыни он, предтеча легендарного Джорджа Вашингтона[62], не стал увиливать: «Я честно признался в содеянном, потому что моя мать ни за что не потерпела бы лжи». Старуха «пришла в ярость» и пошла жаловаться хозяйке, а мальчишка убежал в лес, чтобы избежать «немедленной порки, внушавшей необычайный ужас, потому что дома меня никогда не били». Спрятавшись в кустарнике, он услыхал, как искавшие его говорили, что ему нипочем не добраться до дома, потому что он был слишком далеко: «Услыхав это, я впал в отчаяние, меня охватила паника. Близившаяся ночь усиливала тревогу. Прежде, питая надежду на побег, я решил, что лучше всего будет сделать это в темноте, но теперь убедился в никчемности плана, осознав, что если и удастся спастись от зверей, то от людей не ускользнуть, и что, не зная верного пути, я неминуемо сгину в лесах». Ночные звуки и ужас перед змеями очень скоро сделали «ужас моего положения стал совершенно нестерпимым», оставив в нем «единственное жгучее желание умереть и избавиться ото всех бед». Напуганный мальчик пробрался обратно и устроился в хозяйском очаге, где старуха-невольница и нашла его следующим утром. Но вместо того, чтобы подвергнуть наказанию, которого он так страшился, его лишь «слегка пожурили», прежде чем принять назад (75–76).
Однако недолго пришлось ему наслаждаться чувством безопасности. Хозяин, чье сердце разбила смерть любимой дочери, вскоре снова продал мальчика: «На этот раз меня повели налево от восхода солнца, через множество разных областей и обширные леса. Если я уставал, люди, которым меня продали, несли меня на плечах или на спине» (77). В конце концов он
очутился в городе, называвшемся Тинма, в самой живописной и благодатной местности, какую мне доводилось видеть в Африке. Множество ручьев питали большой пруд в середине города, служивший жителям для омовения. Здесь впервые я увидел и попробовал кокосовые орехи, которые почитаю за лучшие из всех, какие пробовал; отягощенные ими деревья росли среди домов, кои давали приятную тень и, подобно нашим домам, были изнутри тщательно обмазаны и выбелены. Здесь я также впервые увидел и попробовал сахарный тростник. Местные деньги представляли собою маленькие ракушки размером с ноготь. В этих краях их называют ядрышками. Привезший меня здешний купец продал меня за сто семьдесят две такие раковины. (78)
Упоминая «сахарный тростник», Эквиано прозрачно намекает читателям на известный довод аболиционистов о том, что важнейший продукт Вест-Индии можно выгодно выращивать в Африки силами местных свободных работников. Будучи частью глобальной экономики восемнадцатого века, европейские работорговцы и их африканские поставщики использовали в качестве западноафриканской валюты «ракушки», раковины каури родом с Мальдивских островов в Индийском океане, особенным же спросом они пользовались в заливе (бухте) Бенин. Их обменный курс возрастал по мере удаления от источника добычи в Индийском океане.
Эквиано, казалось, попал в такое же чудесное место, как земля «Ибо», откуда он был так жестоко вырван:
На следующий день меня вымыли и натерли благовониями, а когда пришло время обедать, привели к хозяйке, и я ел и пил вместе с ней и ее сыном. Я был поражен и не мог скрыть удивления, что молодой господин делит трапезу со мной, несвободным; и мало того: в соответствии с их обычаем, он никогда не брался за еду или питье прежде меня, так как был младше. Буквально всё здесь, включая и обращение со мной, заставляло забыть о положении невольника. Язык этих людей так сильно походил на наш, что мы прекрасно понимали друг друга. Обычаи их также были совершенно такими же. При нас весь день находились рабы, мы же с молодым хозяином и другими мальчиками упражнялись с копьями, луками и стрелами, как было заведено и у нас дома. В такой обстановке, столь напоминавшей мое недавнее счастливое прошлое, я провел два месяца, начиная уже думать, что буду принят в эту семью как сын. (79)
Домашнее рабство в Африке изображено довольно мягким, но все же это было рабство – жизнь невольника могла перемениться в одночасье по прихоти другого человека. Заблуждение Эквиано о безопасности и равенстве внутри института рабства рассеялось в одночасье: «Без малейшего уведомления, одним ранним утром, когда мой дорогой хозяин и сотоварищ еще спал, меня вырвали из сладких грез и вышвырнули в мир необрезанных» (80).
Замечание Эквиано о необрезанных африканцах представляется странным, так как этнографы полагают, что обрезание практиковали все населявшие территорию нынешней южной Нигерии народы.[63] Его риторическое намерение, однако, понятно. Как и евреи, Эквиано использует этот уничижительный ярлык для отличия чужой расы от своей собственной. По мере приближения к атлантическому побережью местные африканцы виделись ему все более чуждыми и нравственно поврежденными вследствие контактов с европейцами:
Все встречавшиеся до сих пор нации и народности походили на мой народ и образом жизни, и обычаями, и языком; но в конце концов я попал в страну, где жители отличались от нас во всех отношениях. Меня до крайности поразили эти отличия, особенно, когда я оказался среди людей, не подвергшихся обрезанию и не совершавших омовения перед трапезой. Помимо этого, они готовили в железных горшках, имели европейские сабли и арбалеты, у нас не известные, и дрались друге другом на кулаках. Женщины их не отличались той же скромностью, что наши, они ели, пили и спали вместе с мужчинами. (80)
Эквиано приводит свидетельство в поддержку частого аргумента аболиционистов о том, что наиболее нравственно испорченными были африканцы, имевшие прямой контакт с европейцами. Так, Джон Уэсли пишет: «Негры, населяющие побережье Африки… слывут среди тех, у кого нет причин льстить им, замечательно разумными… усердными… справедливыми и честными во всех своих сделках – за исключением мест, где белые научили их противному… и намного более мягко, дружески и любезно настроенными к чужеземцам, чем любые из наших предков».[64]
То, что сильнее всего поразило Эквиано в африканцах побережья, британскому читателю должно было показаться варваризмом: «Но кроме того, меня изумляло, что они не приносят священных жертв и даров. В некоторых местах люди украшали себя шрамами и даже подпиливали зубы, чтобы заострить. Не раз и мне предлагали обзавестись подобными украшениями, но я не поддавался, надеясь еще попасть когда-нибудь к людям, не уродующим себя подобным образом». Утверждение, что Эквиано удалось избежать шрамирования у своих последних хозяев, замечательно своей неправдоподобностью. Как и многие другие детали рассказа о вынужденном путешествии из земли «Ибо», его способность сопротивляться хозяевам если не попросту невероятна, то весьма нехарактерна для большинства вывозимых в Америку порабощенных африканцев. Возможно, первоначально он вовсе не предназначался для трансатлантической работорговли. Это могло бы объяснить, почему «продолжалось мое путешествие иногда по суше, иногда по воде, через разные земли и народы, пока через шесть или семь месяцев я не оказался на берегу моря» (81). Его странствие к побережью могло быть скорее окольным, нежели прямолинейным, либо его могли похитить ближе к нынешнему Камеруну, к югу от Игболенда, а не из долины Нигера на восточной окраине этой области. Из беседы с Васой в 1788 году у Джеймса Рэмси сложилось впечатление, что его похитили «приблизительно в 1000 милях вглубь континента», что согласуется с утверждением Эквиано, что ему «никогда не приходилось слышать ни о белых людях или европейцах, ни об океане» (49).[65]
Эквиано пишет, что сначала его вели на запад, прочь «от восхода солнца», а потом на север, «налево от восхода солнца» и, таким образом, в сторону от побережья (74, 77). Приблизительно половину времени между похищением и прибытием на побережье он никуда не двигался, оставаясь в одном месте месяц, а в другом – два. За предыдущие три месяца он добрался до очень большой реки, которой мог быть Нигер или Бенуэ. Возможно, такое неторопливое, с частыми остановками, продвижение характернее для переправки захваченных в глубинах Биафры рабов, чем популярный образ вереницы скованных друг с другом и нагруженных припасами невольников, со всей возможной быстротой гонимых к побережью.[66] Но очень немногие рабы могли встретить обращение, о котором пишет Эквиано: «Если я уставал, люди, которым меня продали, несли меня на плечах или на спине» (77). Возможно, по той причине, что собственное его путешествие оказалось столь неспешным и ему, видимо, никогда не приходилось двигаться вместе с другими рабами, он не упоминает об их гибели, столь часто настигавшей их на пути к океану.
Правдив этот рассказ или нет, он явно призван подкрепить аргументы противников трансатлантической работорговли. Большинство из попадавших в рабство африканцев составляли осужденные преступники или военнопленные, и европейские защитники рабства нередко утверждали, что рабство становилось спасением для тех, кто в противном случае подвергся бы казни. Однако, хотя похищение действительно было одним из способов порабощения, а детей наверняка похищали чаще взрослых, лишь очень немногие африканцы оказывались в Америке в результате похищения, к тому же дети, особенно такие маленькие, как Эквиано, не так уж высоко ценились за морем. Похищение детей, однако, намного чаще происходило в отдаленных областях Биафры, поэтому среди рабов из залива Биафра было намного больше женщин и детей, чем среди тех, кого вывозили через другие порты.[67] Никто из читателей Эквиано не поверил бы, что мальчик семи или восьми лет мог по своей воле и сознательно участвовать в военной или преступной деятельности, за которую по закону полагалась смертная казнь или отдача в рабство.
История жестокого похищения невинного мальчика и его сестры взывала к состраданию и жалости, а не к рациональному рассуждению. Так и не названная по имени сестра была последней связью Эквиано с матерью, к которой он питал чрезвычайную привязанность. Хотя он и пишет, что в домах игбо есть «особое помещение, где спит [глава семьи] и сыновья» (56), но, видимо, по причине юного возраста он «по обыкновению спал рядом с матерью» в ее «ночном домике» (66). Он «любил свою мать и почти постоянно находился при ней. Когда она отправлялась приносить жертвы у гробницы своей матери, я иногда сопровождал ее. Гробница представляла собою небольшой уединенный домик, крытый соломой, там она совершала приношения и проводила почти всю ночь в слезах и причитаниях. Меня это приводило в трепет. Впечатление, производимое уединенностью места, ночной тьмой и церемонией жертвоприношения, по самой своей природе мрачной и жестокой, усиливалось стенаниями матери; и все это, сливаясь со скорбными криками птиц, которые нередко встречаются в подобных местах, придавало сцене невыразимый ужас» (62).
Эквиано представляет травму порабощения как семейную трагедию разлучения, в его случае усугубленную множественностью расставаний – сначала с матерью и потом дважды с сестрой. Однако в отличие от трогательной сцены воссоединения, типичной для романов и сентиментальных комедий восемнадцатого века, нежданная встреча с сестрой оборачивается еще горшей печалью:
Таким образом я странствовал длительное время, когда однажды вечером, к своему великому изумлению, кого же увидал я, принесенной в дом? – Мою любимую сестру! Стоило ей заметить меня, как она издала истошный вопль и бросилась мне в объятия – я был совершенно потрясен, и оба, не в силах вымолвить ни слова, только сжимали друг друга, способные лишь плакать. Встреча тронула всех присутствовавших; вообще следует признать к чести этих чернокожих попирателей человеческих прав, что мне не приходилось испытывать с их стороны дурного обращения или наблюдать его в отношении других невольников, если не считать связывания в тех случаях, когда следовало опасаться побега. Узнав, что мы брат и сестра, они позволили нам находиться вместе, и человек, которому, как я полагал, мы принадлежали, лег спать вместе с нами – он посередине, а мы по бокам, и всю ночь держались за руки через его грудь. На некоторое время нам удалось забыть о невзгодах, отдавшись счастью быть вместе. Но даже столь малая радость продлилась недолго, ибо едва настало роковое утро, как сестру вновь оторвали от меня, на этот раз навсегда. Теперь я стал еще несчастнее, если такое вообще было возможно. Слабое утешение, доставленное ее появлением, исчезло, и ужас положения лишь усиливался беспокойством за ее судьбу и опасением, что страдания, кои предстоит ей вынести, будут сильнее моих, и именно тогда, когда меня не будет рядом, чтобы облегчить их. (77)
Недолго продлившееся воссоединение с сестрой позволило Эквиано выявить контраст между «чернокожими попирателями человеческих прав» и бессердечными европейскими рабовладельцами, лучше знакомыми его читателям благодаря публикациям аболиционистов. Африканские хозяева никогда не обращались дурно ни с ним, ни, если доверять его свидетельству, с другим рабом. В отличие от того, что можно было ожидать от европейских рабовладельцев, африканские были глубоко тронуты свиданием брата и сестры. Кроме того, сцена позволила Эквиано показать, что даже ребенком его более заботили чувства и благополучие другого, нежели собственные.
Эквиано представляет африканцев намного более однородными в культурном отношении, чем та мешанина воинственных племен, которую изображали защитники работорговли: «Все нации и народности, встречавшиеся мне до сих пор, походили на мой народ и образом жизни, и обычаями, и языком» (80). Но он никогда не утверждал, что какой-либо из африканских народов достиг уровня развития европейцев, а особенно англичан: «С тех пор, как я покинул свой народ, всегда находился кто-нибудь, понимавший мой язык, и так продолжалось до тех пор, пока я не добрался до берега моря. Языки разных племен различались не так сильно, и они не так богаты, как европейские, и особенно английский. Поэтому их нетрудно изучать, и, пока меня водили по Африке, я овладел двумя или тремя разными языками» (77). Использование языка считалось исключительно человеческой способностью, отличающей людей от животных, а посему чем более цивилизован народ, тем более развитым и «богатым» предполагался его язык. Более сложные мысли требовали больше слов. Маленький Эквиано, должно быть, легко схватывал необходимые элементы новых языков, особенно если это были диалекты игбо, но представляется неправдоподобным замечание о сходстве всех африканских языков, встретившихся ему на протяжении многомесячного пути, за который он преодолел много миль.
Африка, относительно однородная по культуре и языку, должна была казаться намного привлекательнее потенциальным европейским инвесторам, нежели континент с мириадами взаимно непонятных и сложных языков. Такая единообразная Африка была бы особенно заманчива, если бы вдобавок обладала нетронутыми и доступными для безопасной, легкой и выгодной добычи полезными ресурсами, такими как хлопок, смола и красное дерево: «Везде, где я побывал, почва была чрезвычайно плодородна; тыквы, ид, плантаны, ямс и тому подобное росло в изобилии и невероятных размеров. Также попадалось много разновидностей смолы, ни для чего, впрочем, не использовавшейся, и повсюду огромное количество табака и красного дерева, хлопок же встречался только дикий» (82).
Как хорошо было известно аудитории Эквиано, основную часть африканского экспорта составлял живой товар – факт, поразивший Эквиано, едва он достиг берега Атлантического океана: «Первое, что притянуло мой взор, когда я попал на побережье, было море и невольничий корабль, стоявший на якоре в ожидании груза». Поскольку он был рабом, вывезенным из глубин Биафры, скорее всего его доставили в порт Бонни в заливе Биафра. Увиденный им невольничий корабль мог быть недавно построенным судном Ogden, представлявшим собой сноу, или небольшое двухмачтовое судно, принадлежавшее Томасу Стивенсону & Сº из Ливерпуля. Корабль покинул Англию 6 июня 1753 года под командованием Уильяма Купера, чтобы совершить плавание длительностью от десяти до двенадцати недель в порт Бонни за грузом из четырех сотен рабов.[68] В надежде по меньшей мере на десятипроцентную прибыль, которую обычно приносил невольничий корабль за длившееся несколько лет плавание, восьмипушечный 110-тонный Ogden вышел из Ливерпуля с экипажем из тридцати двух человек, более чем вдвое превышавшим по численности команду такого же купеческого судна, не вовлеченного в чреватую смертельным риском торговлю рабами. Его груз стоил больше самого судна, включая жалованье команды и припасы. Африканские рабы были не только дорогим, но и опасным товаром, требовавшим для обеспечения безопасности увеличенного экипажа. Ogden прибыл в Бонни после уборки урожая ямса, в лучшую для работорговцев пору, когда велико было предложение и ямса, главного пищевого продукта Игболенда, и самих рабов.[69] Для сохранности инвестиций британские работорговцы кормили свои приобретения дважды в день. Рабам из Биафры в первую кормежку полагался ямс, а во вторую – смесь зерна и сухарей.
Первую свою реакцию на «африканское сноу» (93) и его живой товар Эквиано оказался не в состоянии передать: «Преисполнившее меня удивление переросло в страх, который я не в силах описать, равно как и охватившие меня чувства… Совершенно убитый ужасом и тоской, я рухнул без чувств на палубу». Охвативший его трепет вызвали «белые люди с ужасными взглядами, красными лицами и длинными волосами», первые встреченные им европейцы: «Я теперь уверился в том, что попал в мир злых духов, которые намерены убить меня. И их вид, так разительно отличавшийся от нашего, и длинные волосы, и язык (совершенно не походивший ни на один из слышанных мной ранее) – всё укрепляло в этом предположении». Эквиано инстинктивно распознал, что столкнулся с незнакомым видом неволи: «Я с легкостью бы [обменял] свое нынешнее положение на положение ничтожнейшего раба в своей стране» (82).
Понятия Эквиано о цивилизованности и дикости оказались противоположны взглядам европейцев: вид «большой печи с кипящим котлом», служившим для приготовления ямса и другой пищи для невольников и команды, привел его к выводу, что он и «множество черных людей самого разного облика, скованных цепью», попали в лапы людоедов (82). Женщин заставляли носить выданные им маленькие полоски ткани, мужчин и мальчиков скорее всего держали обнаженными. Широко распространенное среди африканцев поверье, что работорговцы поедают захваченных людей, кажется не столь уж неправдоподобным, если принять во внимание, что они никогда не возвращались домой.[70] Рассказ Эквиано подкрепляет частый довод аболиционистов о том, что работорговля низводит до звероподобного состояния и порабощаемых, и поработителей: «Я все еще боялся, что меня предадут смерти, настолько свирепо выглядели и вели себя белые, ведь я никогда еще не видел среди людей таких примеров дикой жестокости, которая проявлялась по отношению не только к нам, черным, но и к другим белым. Например, когда нам разрешили находиться на палубе, я видел, как одного белого привязали к фок-мачте и высекли толстой веревкой столь беспощадно, что он умер во время экзекуции, а тело вышвырнули за борт, как поступили бы с животным» (84). Деспотичный капитан превратился в устоявшийся образ аболиционистской литературы. Защитники рабства, с другой стороны, утверждали, что работорговля служила для моряков школой жизни или учебным полигоном. Свидетельства подтверждают заявления аболиционистов, что для экипажей невольничьи кораблей эта торговля была в среднем смертоноснее, чем даже для рабов.
Эквиано пишет, что и сам испытал жестокость Срединного перехода. Чтобы вернуть к жизни после обморока, кто-то из команды заставил его сделать первый в жизни глоток алкоголя, а когда, впав в тоску, он отказался есть, его высекли. Проявляя стереотипные «меланхолическую рефлексию», «упадок духа» и «телесную робость», которые Брайан Эдвардс приписывал игбо, мальчик не раз «желал лишь последнего благодетеля – смерти» (83).[71] Если б он только мог, то перебрался через укрепленные по бортам веревочные сети, образовывавшие подобие клетки и не дававшие рабам прыгнуть за борт, чтобы сбежать или покончить с собой. Там, где потерпел неудачу он, преуспели другие: «Двое моих измученных собратьев, скованных вместе (я как раз находился рядом с ними), предпочтя смерть этой мучительной жизни, каким-то образом прорвались через заградительные сети и прыгнули в море; еще один изможденный человек, по причине болезни освобожденный от оков, тут же последовал их примеру; уверен, что многие очень скоро сделали бы то же самое, не помешай им команда, немедленно поднятая по тревоге» (87). Рабов пороли за любую попытку покончить с жизнью, будь то пассивно, уморив себя голодом, или активно, выпрыгнув за борт.