Читать онлайн Лента жизни. Том 2 бесплатно

Лента жизни. Том 2

За хлебом

Мать принялась будить Ваньку, как всегда, затемно, еще радио не говорило.

– Вставай, сынок! За хлебом пора… – Она тронула сына за худенькое плечо – мосолыжки и через ватное одеяло прощупывались ощутимо. – Я корову подоила…

Сквозь сладкую дрему Ванька уловил только конец мамкиной фразы. Значит, стакан парного молока на столе уже дожидается. Но вылезать из-под угретого одеяла в январскую утреннюю настылость старой бревенчатой избы сегодня особенно не хотелось. Он словно заныривал обратно в прерванный сон, перед глазами мелькали разноцветные видения.

– Ваня, ну!.. Клавка говорила, что сегодня тридцать буханок белого завезут. Может, успеешь, а? Подымайся…

В голосе матери звучала надежда. Ванька и в полусне сообразил, что нежиться не время, раз Клавка-продавщица выдала такую секретную новость. Обычно в сельпо по утрам привозили из пекарни сотню буханок черного хлеба, а вдобавок и десяток-другой булок белого. При дневной норме отпуска – один кэгэ в руки – такого количества обычно хватало – если, конечно, не набегут по двое, по трое из соседних домов. Ну а белый хлеб – это как награда самым первым. Хочешь полакомиться – не спи сусликом.

Ванька высунул наружу конопатую курносинку, унюхал струящийся от печки кисловатый запах гревшихся валенок. Это мамка нарочно готовит их к походу за хлебом. Пока туда-сюда сходишь, в очереди проторчишь на морозе – пусть запасаются домашним теплом. В тусклом желтоватом свете электролампочки, висевшей в кухонной клетушке, разглядел мать, закутанную в шалюшку, завязанную крест-накрест сзади на поясе. После операции врачи советовали ей беречься, не простывать. Мамка шуровала в печке кочергой, на ее наклоненном покрасневшем лице отражались блики невидимого Ваньке пламени.

Подросток спустил ноги с кровати и тут же поджал их, скрючив пальцы. С пола несло ледяной холодрыгой. Хотя в печке потрескивали разгоравшиеся поленья, настоящего тепла ждать полчаса, не меньше. Пощелкивая зубами, шустро доскакал до печки в одних трусах и майке. Плюхнулся на бабушкин сундук, потревожив свернувшегося калачиком рыжего кота Мурсика. Здесь же на припечке набиралась тепла его одежонка. Быстренько натянул штаны, нырнул головой в рубашку. Ерзая на сундуке, намотал сухие портянки и сунул ноги в валенки. И уже после всего обнаружил, что позабыл натянуть носки – они лежали в самом уголке припечка незаметным в полумраке комочком. Но переобуваться не стал – и так сойдет, махнул он рукой. А носки прибрал, чтобы мамка не увидела, иначе заругает. Мурашки, бегавшие по телу, куда-то попрятались, да и расшевелился он уже, согнал гусиную кожу.

Со скрипом растворилась дверь, и из сеней, в клубах холодного пара, сутулясь, вошел отец с охапкой дров. Постучал заснеженными валенками нога об ногу. С грохотом свалил поленья на жестяной припечек. Таким манером он по-своему добуживал сына. По утрам у бати хлопот полон рот: и дров нарубить, и воды из колодца натаскать в бочку, в стайке у коровы Зойки почистить, в ясли сена свежего подбросить. Да мало ли чего на деревенском подворье требует мужицких рук, знай поворачивайся. Пока уйдет к себе в МТС трактора ремонтировать – нагорбатится дома по хозяйству.

Отец веником-голиком обмел дочиста растоптанные обсоюзенные валенки. Затем снял шапку, смахнул с нее снежный куржак в сторону двери и положил на полку над вешалкой. Под конец снял старенькую, с ватными потыками, телогрейку, тряхнул ее у порога. Энергично растер ладонями побелевшие щеки, содрал ледяные сосульки с обвислых усов, глухо покашлял в кулак, надсаживаясь до грудного хрипа.

– Ну что там наш мужик, Ульяна? – поинтересовался у хлопотавшей возле плиты жены.

Но Ванька уже сам топотил к столу, прямиком к стакану с парным пенистым молоком. Мать только кончила процеживать утренний удой сквозь марлю, в ноздреватой пене торчали желтые пшеничные соломинки, всегда невесть как попадавшие из подстилки в ведро. Зойка по яловости давала всего литра полтора за раз. Только-только хватало кашу сварить да оставить маслица попахтать раз в неделю. Так что молочко обычно шло на забелку чая, а тут вот мать расщедрилась на парное.

Ванька ухватил теплый стакан, вмиг приятно согревший ладошку. Отец Данила Матвеич одобрительно крякнул, узрев подобную разворотливость отпрыска.

Но тут подала голос мать:

– А зубы чистить да умываться за тебя кто будет?

Спорить с мамкой бесполезно. Ванька осторожно вернул стакан на место, зачерпнул ковшиком из чугунка на плите едва степлившейся воды. Налил в жестяной умывальник, висевший прямо в углу, над тазиком на табуретке. Клацнул пару раз по примерзшему соску, буркнув про себя: «Небось, сами-то не умывались, вон как пристыл сосок-то…» Намочил зубную щетку, потыкал в коробочку с порошком и десяток раз ерзанул по зубам. Побрякал соском умывальника пуще для вида, только глаза намочил. Утерся висевшим рядом на гвозде вафельным деручим полотенцем.

Теперь и молока попить можно. Мать припасла сыну на утро остаток вчерашнего хлеба. Сохранный черный ломоть был невелик, колюче царапнул язык при первом сухом прикусе. Ванька запил его сладящим молоком и мыкнул по-телячьи от удовольствия будущей сытости и входящего в пузцо съестного тепла.

– Иди проулками, – посоветовал отец, – по большаку задувает в лицо.

Ванька уже облачался у порога в справленный по осени ватник. Мать молча подошла, одернула телогрейку на сыне пониже, затянула поясок, чтобы не поддувало на улице. Сын стоял, покачиваясь от каждого движения снаряжающей его в дорогу матери и надолго запасаясь домашним теплом. Последним делом мать потуже завязала тесемки на шапке, так, что та наехала на глаза. Отогнула к шее тощенький воротничок.

– Вкалываешь с весны до осени как проклятый, пшеницу ростишь, а за буханкой хлеба стой в очереди, – в сердцах обронил Данила Матвеич давно наболевшее.

– Ступай, – подтолкнула Ульяна сына. – Смотри деньги не потеряй. До зарплаты неделю жить. – Она сунула ему в карман две помятые рублевки – пару «рваных», как называли между собой мальчишки деньги на хлеб.

Ванька прихватил висевшую у порога на гвозде старенькую дерматиновую сумку, пихнул дверь в сенцы, та подалась слабо. Он ударил разом плечом и пяткой, наподдав напоследок тощим задком. В лицо шибанул стоялый морозный воздух. В сенцах темень, однако привычные пять шагов на крыльцо он и с завязанными глазами прошмыгнул бы, а тут еще мать подержала дверь приоткрытой, посветила сыну узеньким лучиком.

Дверь из сеней на крыльцо открывалась вовнутрь, это батя так нарочно сделал, чтобы не маяться в пургу. Дернул на себя – и порядок, разгребай снег, если намело по колена.

Зима накрыла суровым одеялом село Степновку. Спасибо, луна висела над замерзшей речушкой Альчин, освещая дармовым светом заснеженные огороды, цепочки избушек, надворных построек, безлюдные до поры улицы. В соседском доме у Сотовых окна еще не светились. Лишь кое-где вразнобой вдоль по улице дрожали огоньки, как сигналы начинавшегося хлопотливого утра. В стайке простуженно крикнул петух, да не добротное «кукареку», а так себе – лишь голос подал. Наверное, и сам сомневался, что утро наступило.

Ванька протопотил, разгребая ночную порошу, до выхода со двора, нащупал вязку, скинул с колышка и приналег на калитку. Снегу намело будь здоров, даже сугробчик образовался. Вдоль по большаку прямо в лицо задувало и секло снежной крупой. Идти до проулка метров сто. Пришлось в наклон и бочком пробиваться против ветродуя, смахивая рукавичкой посыпавшиеся слезинки. В проулке за домами и заборами, за стайками и деревьями было спокойнее. Правда, снегу намело и тут, но все-таки идти стало не в пример легче, знай шагай не спотыкайся. Белая тьма своей привычностью вела и вела, словно за руку кто держал Ваньку.

На Селивановском подворье хрипловато гавкнул пес Оберст, обозначив службу, потом звякнул цепью и замолчал, должно быть учуяв знакомый запах. Обычно Ванька по пути в сельпо заходил за Лешкой, своим одноклассником и дружком. Он и теперь, по привычке, свернул под окна, но у калитки наткнулся на свежие следы. Теперь прибавлять шагу по Лехиному путику придется, догонять, пока тот не утопотил окончательно. Ну ничего, до магазина еще с километр, не убежит потемну.

Ванька поднажал, валенки весело повизгивали на припорошенном свежим снегом насте. Это оттого, что папка подшил их два дня назад, прострочил подошву смоленой дратвой, вот она на морозе и подает голос. Январский снег сухой, певучий.

Уже запыхался порядком, пока, миновав Шоссейную улицу, догнал-таки коротышку-увальня Лешку. Того мать для верности даже платком поверх шапки повязала – смехота девчоночья. С ходу хлопнул его сзади по горбушке сумкой. Лешка обрадовался, не заругался, в свою очередь борцовской подсечкой шибанул подоспевшего дружка по задубевшим валенкам, тот и охнуть не успел, как оказался на боку. Но долго валяться в сугробе времени не было, крутанули парочку раз друг дружку, подскочили, вытряхнули набившийся за шиворот снег – и айда веселее к магазину, до которого оставалось три квартала деревенских.

– Ты математику вчера сделал? – поинтересовался, шмыгая носом, Лешка.

– Решил три задачки на проценты, – довольным голосом отозвался Ванька, вспомнив, как мать не выпускала его из-за стола именно из-за этих самых процентов, так что на лыжах покататься не удалось.

– А у нас ночью Майка отелилась, – поделился радостной новостью Лешка. – Бычка принесла, смешной – умора. Мы его в дом взяли сразу, папка говорит, что крещенские морозы побудет у нас. Придешь посмотреть?

Ванька позавидовал новости. У них нынче Зойка яловая ходит, батя ругал за то ветеринара, а пуще костерил быка Пушкаря за его стручок поломанный. Ваньке смешно за быка, а корову жалко. Да и, когда теленочек, у Зойки молока много, всем достается, а сначала так недели три молозиво дает – вот сладкая да жирная вкуснятина!

Тем временем минули бревенчатый киноклуб с залепленным снегом афишным листком. Свернули налево в проулок и прибавили напоследок шагу, чтобы опередить спешащих так же, как и они, попутчиков. В основном за хлебом к магазину перла малышня вроде них. Взрослые попадались пореже – да и то: гробить два часа в очереди на морозе при домашних делах мамкам и отцам не с руки.

С шумным хуканьем протрусила мимо гнедая низкорослая, вся в мохнатом инее, лошадь-монголка. В санях полулежал мужик. «Что-то на конюшню давно не посылали, – припомнил Ванька шефские походы пацанов из их шестого класса на колхозную ферму. – Навозу, небось, накопилось…» Гнедуха, словно услышав Ванькины мысли, задрала хвост и на ходу справила большую нужду. Конские котяхи аккуратной парящей цепочкой растянулись между санных следов, врезанных подбитыми железом полозьями в дорожный наст.

В лунном сиянии очередь у магазина сельпо виднелась издалека. Голову очереди желтовато обозначала электролампочка у входной двери. Мальчишки еще принажали.

– Кто последний? – крикнул, еще не доходя метров тридцать, Лешка. У него было это право перед дружком, все-таки он раньше Ваньки вышел из дому.

– С-сам т-ты п-п-послед-дний, – отозвался стоявший в хвосте низкорослой очереди конопатый и сопливый Кулдоха – пятиклассник с Партизанской улицы. На нем топорщилась ушитая мамкина плюшевая жакетка, которую украшали боковые карманы – предмет гордости деревенских модниц. Отбивая валенками чечетку, Витька Кулдошин пояснил свою реплику подвалившим пацанам:

– Я – к-крайний, а по-по-следний говно в с-стайке чистит.

У Кулдохи батя – авторотовский шофер, он иногда берет сына с собой в город. Не иначе там Витька и поднабрался ума отвечать на вопросы в очередях, сам бы своей думалкой ни за что бы не докоптил.

– Ну, ты, «кы-кы-кырайний», – поддразнил Лешка заикастого Кулдоху. – С какого краю стоишь – может, с переднего?

Витька затоптался на месте, заперебирал зазябшими ножонками, замахал ручонками, но слова не шли из него, шибко дух перехватило – от мороза, а главное – от возмущения и явной неготовности к словесной перепалке с более смышлеными пацанами.

Тем временем своей обычной развалочкой притопал от мельницы, с северного края села, Толян Дробухин, одноклассник Ваньки и Лешки. Его вихрастый чуб даже из-под шапки рвался на волю, к тому же Толян принципиально тесемок на шапке никогда не завязывал. Он даже в лютый мороз ухитрялся не застегивать верхнюю пуговицу на телогрейке, а шарфик повязывал по-взрослому вовнутрь. «И как его мамка так отпускает», – позавидовал Ванька.

Вслед за Толяном подошел, в отцовой старой латаной шубейке, остроносый и остроглазый Борька Железниченко, тоже из их шестого «бэ». На руках у него красовались новячие варежки из козьего пуха. Тетка Дуся, мать Борьки, была большая рукодельница. И то – обуй, одень троих сыновей.

Первым делом установили очередность без Кулдохиных выкрутасов. Теперь можно было и в «свинку» поиграть, благо на дороге валялось предостаточно заледеневших конских котяхов. Свет от лампочки на магазине позволял глазастым мальчишкам по-кошачьи различать в потемках игровое поле. Кирзовые черные сумки побросали в кучку на магазинной завалинке.

– Железа – вадя! – крикнул Лешка. – Он после Дроби пришел.

Борьку Железниченко нисколько не смутил Лешкин выкрик. В «свинку» равных ему поискать еще игроков. Он сковырнул валенком самый крупный котях, словно футболист мяч. Мальчишки окружили его кольцом, внимательно следя за действиями «вади» – водящего. Борька, как заправский форвард, делал ложные выпады и замахи, притворялся, что взаправду бьет по котяху, тем самым заставляя дружков зря подпрыгивать и отбегать на безопасное расстояние. Главное было – усыпить бдительность защитников. Он умел выжидать момент как никто другой.

– Ржавая Железа с-свинку з-зарезал! – дурашливо выкрикнул Кулдоха – и тут же получил меткий удар котяхом по валенку.

– Получай, поэт, на трамвай билет! – парировал Борька, довольный и метким ударом, и удачным рифмованным ответом.

Витька Кулдоха погнал котях к наиболее, как ему казалось, уязвимому противнику – низкорослому, укутанному до самых глаз Лешке. Для верности замахнулся пошире и шваркнул растоптанным валенком что есть силы. Но не тут-то было: в самый момент удара Лешка отпрыгнул в сторону – и котях улетел далеко в сугробные потемки. «Кулда – свинка, Кулда – свинка!» – обрадованно загалдели пацаны. Витьке бежать выковыривать снаряд – только время терять. Тем более этих самых котяхов на дороге завались, выбирай один другого краше. Кулдоха пнул самый круглый, однако он разлетелся на мелкие кусочки – лошадиный навоз оказался свежим и успел только пристыть к насту, но не заледенел окончательно.

Толян услужливо отпасовал Кулде-«свинке» подходящий мерзлый котях – и понеслась игра по новой. Мальчишки пинали котяхи, подпрыгивали, всячески дрыгали ногами, уберегая свои валенки от попадания коварных снарядов, крутились юлой. Вскоре разгорячились так, что пар повалил от фуфаек и шубенок. Все перебывали «свинкой», даже Борька иногда нарочно подставлял ногу: ему нравилось водить, и он, как заправский мастер навозного дриблинга, владел богатым арсеналом игровых приемов, а бил так неожиданно и метко, что попадал даже влет.

Под конец играть в «свинку» надоело. Дробя пихнул Ваньку в сугроб, плюхнулся сверху, на них насели остальные – и завертелась куча-мала! Тут уж не зевай, иначе снегом накормят и за шиворот натолкают со смехом да с прибауточками.

Пока носились друг за другом, время пролетело незаметно. Да и потемнело – из-за того что утренняя луна закатилась за высокое здание колхозной мастерской. Подошедший как всегда точно к открытию магазина дед Желтов, в когда-то белом, а теперь серо-рыжем, с подпалинами, полушубке с распахнутым воротом, в котором виднелся треугольник тельника, оповестил порядочно разросшуюся очередь из старушек да мальцов:

– Без пяти семь! – Он для убедительности вытащил карманные часы на длинной цепочке, ногтем постучал по крышке. – Наркомовские «котлы» не врут!

В Степновке дед Желтов слыл личностью легендарной. Во-первых, когда-то, еще при царе, он был матросом Балтийского флота, потому никогда не снимал тельняшки. «Моя душа! – хвастал дед, ударяя себя в полосатую костлявую грудь и заходясь в кашле. – Без моря мне не жить…» Последнее утверждение никем из односельчан не оспаривалось, ибо «карахтер» у деда Желтова был самый резкий. «Я матрос с «Авроры», вот этой рукой дергал спусковой шнур кормового орудия. Как вжахнули мы по Зимнему! Как понеслось!..»

Как-то один грамотей-старшеклассник попробовал поправить деда, мол, не из кормового орудия был дан сигнал к штурму Зимнего дворца, а из носового. Дед, взъерошив реденькую бороденку, умника тут же поставил на место: «А ты видал из какого? Начитались сталинской брехни… И чего вам только учителя в школе плетут?»

Вообще, про Сталина – разговор особый. Три года как минуло со смерти вождя, говорить об Иосифе Виссарионовиче в полный голос по старой памяти остерегались. В здешних краях детишек до сей поры стращали: «Неслух! Отдам бамовцу!» Да и то особенно не разорялись прилюдно. А деду Желтову все сходило с рук, он материл и поносил «отца народов» громогласно и витиевато, однако никакая милиция его не трогала. Да и стукачи уже хвосты поджали, особенно когда Хрущев Берию скинул в одночасье после кончины вождя. Ну ладно, упрячут деда за болтовню – а кто тогда будет крыши в селе стелить да ремонтировать? В кровельном деле равных ему было не сыскать, держался дед на покатой рисковой высоте действительно как матрос на палубе – цепко, несокрушимо. Ходил себе на кривоватых ножонках в сапогах-кирзачах по настланному шиферу или железным листам, словно приклеивался подошвами. На стропилах, как на корабельных реях, бывало, издалека виднелась его полосатая «матросская душа» – застиранная до общей мутной синевы тельняшка. Горланил дед на всю деревню:

И-эх, гуляй, гуляй, матросик!

Штормовали ране.

Если милка нынче бросит,

Утоплюсь в стакане.

Дед Желтов уверял, что лично встречал в Питере Сашу Черного и Александра Блока. «Приходили греться у костров, когда мы в караулах стояли да буржуйские мебеля жгли». Однажды в библиотеке Ванька был свидетелем того, как дед потребовал роман Загоскина «Юрий Милославский», на что библиотекарша Людмила Георгиевна в растерянности развела руками. А то Михаилом Арцыбашевым интересовался, посверкивая глазками и плотоядно похихикивая, чем привел библиотекаршу в немалое смущение.

В очереди за хлебом деда Желтова, вопреки всем обычаям, пропускали первым. Дед не чинился, брал строго кило «черняшки». Мы, дескать, «не барского звания, нам для пис-чеварения пользительней серый хлебушко – скуса в нем больше». Вот и теперь, как только забрякала внутри магазина проушина на двери, дед первым номером шагнул в отверстый проем, из которого повалил негустой пар, сдобренный сытным духом свежеиспеченного пшеничного хлеба. Пацаны закрутили носами, разбирая с завалинки свои сумки и пристраиваясь вплотную за очередными.

Лешка предположил мечтательно:

– Может, хватит до нас белого?..

На что Кулдоха съязвил:

– Белого для смелого, а для тебя, ученого, котяха печеного.

Толян Дробухин, не говоря худого слова, натянул Кулдохе шапку на нос. Витька аж задохнулся. Борька Железниченко добавил под микитки, но не больно, а для порядка, чтобы не выставлялся. Все-таки Витька раньше пришел, чем они.

Головка очереди втянулась в дверь магазина, и людская череда, слабо пошевеливаясь, переваливаясь с ноги на ногу, притоптывая, постукивая валенок о валенок, ждала своего часа войти с мороза в нагретость сельповской торговой точки. Тут были тоже свои правила. Чтобы не настужать магазин, каждый хлопок двери выпускал и одновременно впускал по одному человеку.

Первым отоварился дед Желтов. Чего он там в магазине выступал – неизвестно, только выговориться до конца явно не сумел. Появившись на крыльце, он похлопал себя по оттопыренному отвороту полушубка. Грудь бугрилась – это он туда хлеб засовывал за неимением сумки, ибо жил дед бобылем и домашний скарб презирал со всей силой пролетария.

– Вот он, хлебушко! У сердца лежит, греется… И меня, старика, тож…

Оглядев пацанву да старушонок, дед продолжил речь, начатую в магазине. Выступать перед народом была его страсть. Он примял половчее треух на голове и воздел картинно руку, как Ленин на броневике.

– Односельчаны!.. Дорогие мои земляки!.. Стоите на морозе за хлебушком, пристыли… И-эх! Робятки… Отцы ваши, значить, ростят на полях бескрайних пшеничку да ячмень… В закорма Родины… А как пожрать – торчи в очереди. Будьте любезны!..

Дед крякнул, махнул поднятой рукой, словно обрубал невидимый канат, которым он временно пришвартовался к магазинному крыльцу, размашисто шагнул со ступеньки на утоптанный до глянца снег.

– Пища есть – будет и день, – завершил он загадочно и, как всегда, замысловато. И растворился в окончательно потемневшем морозном утре.

Если приходить за час до открытия, как делал обычно Ванька, то сюда добавлялся еще час на стояние в очереди. Конечно, можно пораньше заявиться, но все равно колхозных не опередишь. Они рядом живут, в случае чего можно домой сбегать для обогрева, сказавшись занятым неотложным делом по хозяйству, вроде того, что дров в печку подбросить или там чугунок с картохой убрать с огня. Так что терпеть оставалось да ждать, пока войдешь наконец вовнутрь «сельпушки». Там очередь жалась еще теснее: обиды в том не было, а вот некая забота об оставшихся на морозе усматривалась. Сами только что оттуда, с продува да леденящей сутемени.

Наконец настал момент, когда на низенькое крыльцо перед входной дверью шагнул Лешка, за ним и Ванькин черед приспел. Немного погодя таким же порядком оба дружка попали в нутро магазина. Яркий свет лампы-сотки резанул по глазам. Приятно охватило хлебным парным теплом.

Клавка-продавщица орудовала гирьками, кромсала буханки громадным ножом, а то прибрасывала на тарелку весов кусочки хлеба – когда буханка не вытягивала на требуемый отпускной килограмм. Эти-то довески и являлись законной добычей всех гонцов за хлебом. Главное было – принести в целости буханку. Хуже, если хлебный кирпич тянул свыше килограмма – вот тогда-то и пускала Клавка в дело свой безжалостный «мессер». На уроках немецкого языка мальчишки уже узнали, что так у немцев называется нож. От минувшей Великой Отечественной войны их отделял как раз отрезок их еще коротеньких жизней.

Высоко над прилавком, чуть ли не под самым потолком, украшали продуктовые полки никому не нужные банки консервов «Снатка». Название непонятное и оттого загадочное, тем более что изображался на баночной белой обертке не то рак, не то еще кто клешнястый. Знающие мужики, прикупив бутылку «сучка» и разливая водку по стаканам, на предложение Клавки-продавщицы взять на закуску «Снатку» пренебрежительно махали рукой: «Сладкая больно…» И, крякнув по первой, просили Клавку: «Ты нам «братскую могилку» вскрой…» На что продавщица в сердцах бросала мужикам: «Вечно вам эту кильку в томате. Ни черта не понимаете в крабах. «Сла-адкая больно»… Да их, может, интеллигенция ест не каждый день…». – «Во-во, пусть начальство и давится твоей «Снаткой», а мы по-старому закусим. Нас килечка не подведет, да и подешевше будет», – гнули свою линию питухи.

На хлебной полке, увидел Ванька, оставалось с десяток буханок белого хлеба, горбатистого и заманчиво вкусного, с припечными наплывами по бокам, с зарумяненным верхом. Дальше стояли булки поменьше ростом – та самая «черняшка», которой отдавал предпочтение дед Желтов, хотя, наверное, не отказался бы и от белого хлеба, достанься тот всем пропустившим деда. Ванька сглотнул набежавшую слюну, шмыгнул носом. Во рту воскрес подзабытый вкус кисло-сладкого мякиша, упругого вначале и клейкого, когда разжуешь. Ванька чуть не захлебнулся, аж закашлялся. Вообще, не один он то и дело кашлял – с мороза ли настуженным горлом, с голодухи ли нараставшей.

– Вы мне инфекцию не разносите тут, соплюшники! – прикрикнула Клавка на рьяных кашлюнов.

Ванька подтолкнул Лешку:

– Посмотри, сколько впереди тебя стоит.

Сам он торопливо считал глазами булки белого хлеба. Теперь уже восемь осталось, вроде так…

– Тринадцать… Чертова дюжина… – сосчитал людей и Лешка.

«Ну вот, не надо было зубы чистить да умываться… – с обидой подумал Ванька. – Вечно мамка пристает по утрам. Сколько времени зря ухлопал, после можно было бы с зубами разобраться. Зато успел бы купить белого…»

Он стянул с рук отсыревшие рукавички, стряхнул льдышки и полез в правый карман. Скрюченными пальцами поскреб по дну, ощутил набившийся и сюда комок снега. Но денег не нащупал. Должно быть, пальцы потеряли чувствительность, сообразил Ванька. Он вытащил руку из кармана, подышал в кулак, пошевелил пальцами, возвращая им подвижность, потер кончики пятерни о телогрейку. Снова пошарил в кармане – ничего… Тогда он кинулся искать деньги в левом кармане, выскреб и оттуда горсть снега, но рублевиков не обнаружил.

– Че топчешься? – подтолкнул его сзади Дробя.

– Толян, я деньги потерял, – сведенными, сухими до горечи губами прошептал самому себе Ванька.

– Давай, двигай! – не расслышал его Дробухин.      Ванька послушно приткнулся в спину к Лешке Селиванову. Он продолжал лихорадочно обыскивать фуфайку: может, в подкладку через дырку завалились проклятые рубли? Но подкладка была цела. Попалось несколько тыквенных семечек, осклизлых и никому сейчас не нужных. Даже залез зачем-то в карманы штанов, лишь бы оттянуть окончательный приговор – деньги потеряны. Конечно, случилось это, когда играли в «свинку» и после барахтались в снегу, устроив кучу-малу.

– Я щас! – обернулся он к Толяну.

И кинулся на улицу. В желтом свете лампочки остаток очереди пропустил его, словно он и впрямь уже купил хлеба и отправился домой.

На дороге лишь чернели котяхи. Здесь вряд ли он мог оброниться. Скорее всего, это случилось вон там, в примятом сугробе, куда его толкнул Дробя. Ванька упал на коленки, силясь разглядеть в потемках пропажу, потом начал разгребать сугроб голыми руками, всхлипывая и причитая:

– Ну, где же они? Покажитеся… Отыщитеся… Че я мамке скажу-у?..

Через несколько минут он понял, что если пропавшие рубли действительно и были здесь, то теперь он их своими руками закопал так, что и днем с огнем не сыщешь.

Ванька взвыл волчонком и неизвестно зачем побрел опять в магазин, ни на что не надеясь. Не идти же домой за мамкиными колотушками?

Его пропустили, чуя идущую от Ваньки горестную напряженность и заразительное отчаяние. Навстречу вывалились один за другим дружки. Борька, жуя довесок, поинтересовался:

– Не нашел?

Ребята сообразили, почему отлучился Ванька. Такая беда случалась порой кое у кого из приходивших за хлебом. Теперь утрата посетила и их компанию.

– Хлопцы, давайте копейки соберем, – предложил Лешка. Мальчишки стали скрести по карманам, выгребать сдачу. Набралось семьдесят шесть копеек – почти на полкилограмма черного хлеба. Ванька молча взял холодные монеты, сжал в кулак и прерывисто вздохнул. В груди даже клокотнуло что-то.

– Иди, – шепнул он еле слышно Лешке. – Я догоню…

Толкаться и доказывать, что он стоял впереди, Ванька не стал. Спешить было некуда, как не на что было и надеяться. Он провожал глазами каждого покупателя, следил, как продавщица смахивает с полки одну за другой буханки оставшегося хлеба, режет «мессером» самые крупные, крошит довески. У печки, где прислонился Ванька, было так тепло, так угревно, что не верилось в случившуюся беду. Все казалось сном, думалось: щипни себя сейчас покрепче – и проснешься с рублями в кармане. Ванька и руку приподнимал – щипнуть себе щеку, но тут же отдергивал, стыдясь людей. Утирал нос, шмыгал вполголоса. «Не имей сто рублей, а имей сто друзей», – припомнилась ему любимая поговорка покойной бабушки Степаниды. Она чаще всего повторяла ее, когда случалось наставлять чему-либо внука. Ста рублей у него и так не было, а друзья ушли, оставив сдачу. Пуще всего боялся теперь Ванька возвращаться домой с пустыми руками. Но на полке еще оставалось несколько буханок.

Наконец и последний покупатель – девчонка лет десяти, худенькая, с носиком-пуговкой и глазками-бусинками, Верка Золотарева с инкубаторной станции – взяла свой хлеб, спрятала в холщовую сумку и хлопнула дверью.

Клавка-продавщица смахивала с прилавка крошки большой чистой тряпкой в подставленную тарелку. Набралась порядочная жменя. Потом ссыпала крошки в пакетик, сунула под прилавок. Устало распрямилась, со стоном потянулась всем телом в синем, не первой свежести халате. Поправила на голове козьего грубого пуха шалюшку. «Наверное, для курей, – догадался Ванька. – Покормит хлебными крошками – яички снесут…»

– Ты чего тут у печки застрял? – заметила Клавка мальчишку. – Никак Крюков? Ну да… Ваня… А глаза чего на мокром месте? – приглядевшись внимательнее, спросила она грубоватым голосом, в котором, однако, почудились Ваньке обнадеживающие нотки. – Иди, иди сюда… Да оторвись ты от печки!

Мальчишка несмело подошел к прилавку и протянул молча тетке Клаве слипшиеся в кулаке монетки.

Как опытный следователь, тетка вмиг оценила ситуацию.

– Значит, посеял денежки? Отец зерно сеет, а ты рубли… На сколько тут у тебя выходит? – Она сочла монеты. Побрякала костяшками на счетах. – Четыреста семьдесят пять грамм выходит…

Точные цифры особенно смутили Ваньку и вновь повергли в состояние глубочайшего уныния. Очевидно, на его лице была написана вся картина переживаний. Тетка Клава ребром ладони подвинула по вылосненному до глянца прилавку Ванькины деньги.

– Разве на столько вашу семейку накормишь? Килограмм до ужина сметаете, небось…       Она нагнулась под прилавок, достала черную дерматиновую сумку. Дернула замок-«молнию», заглянула туда, пошуровала внутри, принахмурилась.

– Вот же оглоеды! Мамкино горе. Все бы им играть… Нет на вас управы! – произнесла она в пространство, обращаясь не столько к Ваньке, сколько к кому-то вообще, кто откуда-то сверху, незримый, наблюдает за происходящим.

Потом тетка Клава достала из сумки буханку белого хлеба. На ее место положила буханку черного, предварительно взвесив и откромсав уголок до ровного килограмма.

– На, бери! – протянула она белый хлеб Ваньке. – Скажешь Ульяне Карповне, что я в долг дала. Завтра вернешь… Давай сумку.

Засунув в сумку хлеб и вручив его Ваньке, добавила напоследок:

– Отец пусть за ремень-то не хватается. Разве ваша вина, что впотьмах за хлебом ходить приходится?

– Спасибо, тетя Клава… – насмелился наконец Ванька произнести требуемые слова благодарности.

– Как учишься? – переменила вдруг тетка Клава тему. – В шестом или в седьмом?

– В шестом… На четверки, на пятерки, – ответил Ванька. Потом спохватился и добавил: – Пятерок больше. Я читать люблю…

– Эх, ты… читатель!..

Тетка Клава шумно вздохнула.

– Ну иди, иди. Мне закрывать надо. Мамке привет передай, не забудь. Мы с ней ведь одноклассницы были когда-то. Не чужие. Папке тоже поклон… хлеборобу-ударнику. Они ведь с моим Василием в одной бригаде работают, рoстят вот этот самый… – она мотнула головой в сторону опустевших хлебных полок.

Ванька благодарно засопел оттаявшим носом. Подхватил с прилавка свою сумку и потопал к выходу.

На улице в лицо ударил холодной снежной крупой еще сильнее покрепчавший утренний ветер. Восточная кромка неба просветлела слегка, и в этой белесой глубине стали тонуть и гаснуть одна за другой дрожавшие, словно тоже окончательно зазябли в космической стыни, звездные пригоршни.

Сегодня дома будет белый хлеб!

И Ванька кинулся догонять Лешку, хотя понимал, что вряд ли успеет. Слишком уж он задержался нынче в магазине.

2003

«Рацуха»

– Ребя! Айда вагонетки гонять! – заталкивая ополовиненную бутылку с молоком в сумку, первым подал идею Желéза.

– Чур, я бронепоезд! – заявил сразу же Дрoбя. Это значило, что Лешке, Ваньке и тому же Борьке Железниченко доставалась участь быть паровозами беляков, чья задача заключалась в том, чтобы настичь беглеца и, по возможности, сшибить его с рельсов.

В обеденный перерыв на «кирзухе» – кирпичном заводе – жизнь замирала. Штатные рабочие расходились по домам хлебать супы да борщи. Ну а летние подработчики, наскоро управившись со своими «сидоркaми», принесенными из дому, коротали полуденный час за различными забавами, которых при мальчишеском воображении с лихвой хватало на оставшиеся минут пятьдесят.

Вылазить на солнцепек из амбарного тенька не очень-то и хотелось. Хотя одеты все были на один манер, по-летнему. На головах – кепки-восьмиклинки, только у Лешки – тюбетейка с расписными вензелями. В амбарной прохладе головные уборы обычно сбрасывали на специально для того освобожденную от кирпичей полку стеллажа, куда ставили свои сумки с провизией. На загорелых дочерна телах – майки одинакового магазинного фасона, обесцвеченные тем же солнцем. О шароварах разговор особый. Черный сатин, из которого пошивались эти важнейшие предметы мальчишечьего туалета, украшали у кого заплатки, а у кого и прорешины. Особенность же шаровар состояла исключительно в ширине напуска. Чем больше материала болталось пузырем у щиколоток, тем фасонистее они выглядели в глазах владельцев казацкой одежки. На сей счет не было равных Борьке, которому мать собственноручно скроила, сметала и сшила шаровары не хуже, чем у запорожского казака. Обувка тоже не отличалась разнообразием. Ванька Крюков носил кожаные тапочки, которые мать купила ему в мастерской потребсоюза. У остальных были синие тапочки-волейболки на резиновом ходу, продававшиеся по весне в раймаге. Вообще-то дома и по деревне мальчишки предпочитали бегать босиком, но на заводе эта вольность оказывалась невозможной из-за необходимости ходить зачастую по осколкам битого кирпича, в изобилии усеивавшего территорию. В обжиговую печь вообще без сапог-кирзачей не суйся. Впрочем, по малолетству нашим героям участвовать в завершающей стадии процесса изготовления кирпича не доводилось. Расценки на обжиге самые высокие – что повременные, что с выработки. Зато нужны мастерство и мужская сила, плюс «дюжилка», то есть выносливость. Ни того, ни другого, ни третьего нажить пацаны пока не сумели, понятное дело. Сшибали свой «рупь» на штабелевке и просушке кирпича-сырца.

Свободные вагонетки жарили бока в заросших высоченной полынью тупиках, и поневоле пришлось натягивать на стриженые макушки кепки да тюбетейки, иначе по мозгам шибанет – и не заметишь, как говаривал заводской сторож дед Курило, досматривавший за пацанами из старческой назидательности. Но сегодня и дедушки не видать, схоронился где-то в амбарной прохладности и дремлет себе вполуха.

Толян Дробухин первым поскакал в тупик, и правильно сделал, так как более-менее исправные вагонетки были задействованы на вывозе кирпича-сырца от пресса к дальним амбарным стеллажам. В полынной духоте покоилась под открытым небом такая ржавая рухлядь, что ей самое время пойти в металлолом, в чем и помогали ребячьи игры. Особо выбирать не пришлось. Жарко задышав кривоватым, с горбинкой, носом, сломанным здесь же прошлым летом, когда на него с верхней полки стеллажа хряпнулся плохо уложенный кирпич-сырец, Дробя ухватился за крайнюю вагонетку и вытолкал ее на раскаленную рельсовую колею, упираясь ногами в пропитанные креозотом шпалы.

За ним налетели остальные воины. Борька кряхтел у застрявшей лежа на боку ближайшей вагонетки. Пришлось помогать поставить ее на колеса, ибо полтора центнера железа, каким бы ржавым оно ни было, это все-таки те же самые сто пятьдесят кэгэ, которые в их селе покорялись одному только Ивану Краснослободцеву. Но то Иван, первый деревенский силач, штангист, а заодно и директор кирпичного завода. Он тут наупражнялся будь здоров!

Маломощным отрокам пришлось утроить свои силешки. На помощь рослому крепышу Железе подоспели низенький, похожий на колобок Леха Селиванов, а за ним худой и не в меру длинный Ванька Крюков. Сообща крякнули, поплевав по-мужицки на ладошки, пукнули от натуги – и водрузили вагонетку на колеса. Поставить ее затем на рельсы было гораздо проще. Подкантовали транспортное средство к рельсам, завели одну пару колес на рельсы, потом подважили бревнишком из штабеля, приготовленного для замены сгнивших шпал – и другую пару поставили на место. Вагонетка, худо-бедно, утвердилась на позабытой ею стальной колее. Следом подобную операцию проделали для «паровозов» Лешки и Ваньки.

Тем временем «бронепоезд» Дробухина угрохотал по стыкам на безопасное расстояние. Тактика игры заключалась в том, чтобы достичь ближайшего поворотного круга, заехать на него и не соскочить при этом с рельсов. Дальше надо было не мешкая определить наиболее безопасный маршрут по лабиринту заводских рельсовых развязок, чтобы не наткнуться на груженые вагонетки. Обычно на них возили кирпич-сырец до самых дальних складов. На ближние сушильные сооружения от пресса тянулись ленты транспортеров, вот там-то рельсы бывали, как правило, свободны.

Громыхающая кавалькада ржавых вагонеток, управляемая настырными пацанами, носилась за «бронепоездом» до тех пор, пока кому-то не удавалось или настичь беглеца на открытом перегоне, или так сманеврировать на поворотном круге, чтобы зайти в лоб противнику. Тогда случалось главное, ради чего и затевалась игра. Вагонетки сталкивались со страшным скрежетом и громом своих пустых емкостей. Задача игроков состояла в том, чтобы не прозевать момент столкновения и отпрыгнуть в сторону. Видимо, над мальчишками постоянно витали их персональные ангелы-хранители – до увечий дело пока не доходило, а мелких ссадин и синяков никто не считал.

Получаса обычно хватало на эту забаву. Затем вагонетки снова заволакивались на рельсы и тихим ходом, – как говаривал начитанный Борька, «товарной скоростью», – возвращались и дальше ржаветь под открытым небом на задворки заводских путей.

Сегодня сражение закончили пораньше, оставалось еще полчаса до гудка. Да, да, на заводишке, каким бы неказистым ни выглядело это производство местного красного кирпича, рубежные временные отрезки обозначались гудком. На сей счет в котельной, работавшей круглосуточно и круглогодично ради нагрева воды, подаваемой к глиносмесительному прессу, придуман был сигнальный прибор. Стоило механику Стамбулычу дернуть веревку, свисавшую с патрубка на хребтине котла, – и заводские окрестности оглашались хрипловатым сипением, вызываемым прохождением пара через трубку с особой на то дырочкой. Назвать этот звук гудком было сложно по причине его шепелявости и относительной маломощности. Но, раз гудок, значит, гудок! Директор Краснослободцев считал, что традиции воспитывают юных рабочих завода. Ну а штатные ветераны, за неимением часов, отмеряли гудком отрезки суток.

В летнюю пору завод работал круглосуточно, в три смены. Основная смена начиналась в семь утра и заканчивалась строго в шестнадцать ноль-ноль. Вечерняя и ночная смены были покороче на полчаса каждая. Работали в них взрослые штатники, и главным образом на прессе. В эту пору сырым кирпичом забивались стеллажи ближайших складов. Основная работа разгоралась с утра – с приходом калымщиков-школяров и местного пролетариата, стекавшегося подзашибить живую деньгу на вечные свои нуждишки.

Четыре часа первой половины смены и катание вагонеток утомили ребят. Что ни говори, а у худобоких пацанов не только силешек, но и терпежки не скопилось еще в достатке. Лешка и Ванька подались под амбарную крышу. Забросив соломенные маты, которыми занавешены были от солнца решетки стенных пролетов, на самую верхотуру стеллажей, куда по причине своей малорослости кирпичей не наложили, они полезли покемарить чуток в прохладе. Хорошо вытянуться на скользкой, остужающей ребрышки соломке! Косточки похрустывают, хрящики пощелкивают – рост свой обозначают.

Борька как растянулся на мате, так и засвистел в две дырочки. У него отключка страшенная, он где-то книжонку раздобыл про индийских йогов, вычитал разные рецепты управления своим телом. Из медитационных поз лучше всего ему удавалась вот эта – лежа на спине или боку, без разницы. Даже всхрапывал не хуже взрослого.

И лишь неугомонному Дробе не сиделось, не лежалось. Вот уж кто йог так йог. Да к тому же и фантазер, мастер на всяческие замысловатые придумки. Он остался жариться на солнце и от нечего делать принялся строить из кирпичей невиданные сооружения.

Шершавые глиняные параллелепипеды, отлежавшие свой срок в амбарной проветриваемой полутьме и потерявшие часть влаги, выставлялись в погожие дни досушиваться прямо на открытый воздух. Конструкция предельно простая: пара кирпичей ставились ребром на утрамбованную и подметенную земельную площадку так, чтобы между ними было с кулак пространства. Затем строго перпендикулярно они перекрывались другой парой кирпичей. Получалось, если глядеть сверху, нечто вроде окошечка с крестообразной проекцией. И так – пока хватит кирпичей. Надстраивать третий ряд, не говоря уже о четвертом, не позволялось, так как влажноватые кирпичи в местах соприкосновения передавливались, и в них оставались заметные глазу вмятины. А это брак.

Фантазия у Дроби не хромала никогда, а чего ей хромать, если чубчик кучерявится? Волосы, известное дело, вьются, когда мысли в голове крутятся.

Толян шмыганул своим сломанным носом, отступил на пару шагов и принялся чертить в воздухе рукою воображаемые контуры будущего строения. Нарисованная картина ему не глянулась, он стер ладошкой видение, потряс башкой с волосами в крупных кольцах, выметая шаблонные образы. Хотелось чего-то такого… Ну, такого… В общем, не то это всё…

Подумал почему-то, как дома после смены первым делом заглянет в кладовку. Там стоит бидончик со свежим медом – дед Аникей накачал цветочного, принес вчера с пасеки – пейте, мол, чай с лепешками. Мамка по такому случаю крендельков с маком – она их называла тарочками – и плюшек напечет обязательно, не поскупится муку потратить. Даже почмокал губами Толян от предвкушения будущего наслаждения. Он на пасеке у деда любил пробовать сотовый мед, жаль только, что дедушка берег воск и давал помаленьку, наказывая разжеванный воск не выплевывать, а складывать в специальную кастрюлю. После воск перетапливался на плите и вновь шел в дело – на ремонт рамок с вощиной. Как известно каждому деревенскому пацану, пчелы добывают пыльцу и нектар, перерабатывают их – и строят из получившегося воска бесчисленные ячейки, которые наполняют затем медом. А что, если…

Дробя вновь тряхнул головой, отгоняя посторонние мысли, и сосредоточился на одной, которая забрезжила в мозгу наподобие начавшей проявляться фотокарточки.

Он ухватил ближайший кирпич, установил его ребром поодаль от решетчатых конструкций. Потом под углом подставил к нему второй, затем третий, четвертый, пятый – и замкнул фигуру последним кирпичом. Получился кривоватый шестигранник. Толян подшевелил его до четкой правильности. Выстроил второй этаж. Отступил полюбоваться. Как у пчел получается – копия сотов! Но пошатал рукой конструкцию – и убедился в ее непрочности.

Пришлось внести поправку. Он снял весь второй этаж, а потом кирпичи верхнего шестигранника установил на стыках нижнего. Теперь, если глядеть сверху, виделся уже двенадцатигранник. Таким же манером водрузил, в свой метр с кепкой рост, еще шесть ярусов. Получилось в четыре раза выше традиционных решеток. Толян прищурил левый глаз, всмотрелся и поймал себя на интересной мысли: очень уж его придумка смахивает на башню, какие воздвигались по углам рыцарских замков. Он в книжке «Айвенго» нечто похожее видел на рисунке. И стоит не шелохнется, сколько ни толкай. От ветра уж точно не повалится.

Из-за амбарного стенового мата выглянул Ванька, расширил соловые глазенки, писклявым голоском полюбопытствовал:

– Чё там настроил?

От нечего делать они с Дробей поставили рядом еще несколько таких же башен, образовав нечто вроде крепостных стен. Башни по углам вывели повыше, а бойницы изобразили посредством кирпичей, поставленных на попа. Вышло неплохо, и в самом деле настоящий зaмок вырос, можно в войнушку поиграть, прятаться от врага, отбивать атаки противника и даже выдерживать длительную осаду.

Засипел заводской гудок, возвещая конец перерыва. Пацаны покинули солнцепек и нырнули в скозняковую амбарную сутемень. За ногу стащили со стеллажной верхотуры Борьку-йога. Тот шмякнулся на кучу расстеленных внизу матов и только здесь окончательно проснулся, о чем засвидетельствовал нехорошими мужицкими выражениями, которым пацаны быстро выучились на заводе. Леха соскользнул сам, не дожидаясь дружеской помощи.

Минут через пять дернулась серая, измочаленная по краям лента транспортера и потащила от пресса новые, только что нарезанные, еще мокрые кирпичи. Дружки неспешно принялись забивать на стеллажах скользким сырцом свободные ребрастые полки. Глиняные бока кирпичей, словно намыленные, норовили вырваться из ослабших за первую половину смены пальцев. А работать в рукавицах, как требовалось по технике безопасности, тоже неловко: большие верхонки болтаются на ладошках и срываются со скрюченных пальцев даже и без кирпичей. Если учесть вес самого кирпича, который на выходе из пресса тянет никак не меньше трех с половиной кило, то картинка получается та еще. Борька Железниченко не поленился подсчитать, чего они за смену нарабатывают. Вышла такая арифметика. В среднем за смену нарезалось тысячи четыре, иногда и побольше, сырых кирпичей – нормы особой не было, все зависело от исправности пресса… Умножаем на три с полтиной и делим на число членов их бригады, сводим сальдо с бульдой, как шутил при подведении итогов «дерик» – директор завода Иван Краснослободцев. Так что на нос и падало по три с половиной тонны глиняного веса, который надо вовремя ухватить с транспортерной ленты и перекинуть дружку у стеллажа.

Все бы ничего – эти самые килограммы… Деревенским мальчишкам не впервой было тягать с малолетства, когда на тощеньком горбу, когда на синеньком от натуги пупу, непосильные их годочкам веса. Но досаждали подсыхавшие кирпичи – вот уж первейшая терка для шкуры на пальцах! Фаланги, суставы, ладони попервости целиком теряли защитную крепость, саднили и кровянили немилосердно. Порой их даже бинтовать приходилось дома, предварительно смазав постным маслицем для смягчения остатков кожи. Правда, недельки через две-три обзаводились работяжки трудовыми защитными мозолями, отменявшими необходимость в рукавицах. А до той поры приходилось терпеть ради грядущего заработка, дуть и поплевывать на пальцы. И жаловаться некому – сами ведь напросились.

Работали парами, чередуясь. Один снимал сырец с ленты и кидал напарнику, а тот укладывал на полку. За смену у ног того и другого накапливалась порядочная куча кирпичей, с которыми не удалось совладать враз. В случайные остановки из-за этого и передохнуть толком не успевали – надо было поднять «беглый» сырец и положить на место, иначе он мешал и сковывал маневренность.

Сегодня транспортер то и дело застывал, давая передышку. Издалека от пресса доносились матюки механика Стамбулыча, при помощи отвертки, разводного ключа и такой-рассякой матери чинившего механизм. Пресс был старый, трофейный, его привезли из Германии после войны, запчастей никаких и в помине не существовало. В череде ремонтов машина наполовину стала русской. «Технология не та получается, язви ее в душу бога мать!» – в сердцах восклицал Стамбулыч, докручивая последнюю в ремонте гайку.

Под конец смены случилось событие, круто изменившее привычный распорядок труда пацанов. Минут за пять до гудка между стеллажами выросла коренастая фигура Краснослободцева на кривоватых ногах, обутых в пыльные, с отвороченными верхами и болтающимися ушками кирзачи. Директор опытным взглядом прикинул количество загруженных полок, умножил в уме на их емкость и черканул итог карандашом в блокнотике. Карандаш сунул вновь за ухо, а блокнотик поместил в нагрудный карман старой хлопчатой гимнастерки, в которой демобилизовался из армии. По расценкам выходило негусто на брата.

Когда гудок возвестил шабаш и транспортер застыл, повинуясь выключенному Стамбулычем рубильнику, директор поднял руку и скомандовал сержантским голосом:

– Так… Хлопцы, ко мне! Есть разговор.

Первым зашабашил Лешка, стоявший у транспортера. Даже не стал брать доехавший к нему сырец, ничего, полежит себе на ленте до новой смены. Вынул из кармана серый от частого употребления платок и утер пот со лба. Ванька с Борькой еще заканчивали поднимать с полу упавшие кирпичи и укладывали на свободные полки. Толян прибирал соломенные маты из проходов, частью вешал их на крючки между столбами, подпиравшими крышу, чтобы не сильно задувало со двора. Остальные маты сбросал в кучу.

Закончив дела, мальчишки неспешно подтянулись к Краснослободцеву. Директор взял железными пальцами ближайшего к нему Ваньку Крюкова за мосластое плечико, растянул в улыбке верхнюю, заячью от давнишней армейской травмы, губу. Говорили, что Иван перевернулся на бронетранспортере, переломал немало костей и поранил сильно лицо, а губу рассек прямо-таки до безобразности. В родном селе комиссованного сержанта поставили директором кирпичного завода по причине умения командовать людьми. Дурака валять Краснослободцев не привык, инвалидности стыдился, а поскольку молодость брала свое, то вскоре кости срослись, а мускулы окрепли – и от работы, и от спорта, к которому приучился в армии. Чем вагонеточные колеса хуже той же штанги? Одной рукой выхватывал над головой колесную пару, что пушинку. Только вот губа срослась неровно и раздваивалась при улыбке наподобие заячьей. Поэтому Иван старался улыбаться пореже, чтобы не выказывать явно обидный шрам. Вот и сейчас поспешил согнать с лица страшноватую улыбку-гримасу.

– Норму не тянете, – буркнул он, листая блокнот. – Перекуривали, небось, часто? Три тысячи двести тридцать семь кирпичей уложили. На нос рубля по четыре с малыми копейками. На арифмометре уточню.

– Так уж и тридцать семь? – обиженно отозвался самый смелый из дружков – Дробя. Он даже нос свой сломанный задрал с вызовом и чубом волнистым тряхнул. – Мы, что ль, транспортер вырубали?

– Вы, Иван Василич, лучше спросите у прессовиков, чего они там вошкались, – поддержал товарища, заправляя выбившуюся грязную майку в драненькие шаровары, Борька Железниченко.

Ванька Крюков с Лешкой Селивановым помалкивали, но сопели ритмично, чтобы видна была их солидарность с прозвучавшими словами.

– Спрошу, спрошу, – снизив тон, согласился под напором маломощного и невысокопроизводительного рабочего класса руководитель предприятия. Он сделал паузу, принахмурился и вновь построжал голосом. – А вот чьи это там на сушильном плацу художества объявились, кто мне доложит? – Краснослободцев ткнул пальцем в сторону сушильного двора, на котором мальчишки в обед выстроили «замок».

В наступившей тишине стало слышно, как заскреблись в пацанячьих головах мыслишки в поисках ответа на суровый вопрос командира производства.

– А чё? Мы ничё… – выдал содержательный ответ Лешка, на которого воззрился директор по причине предполагаемой психологической податливости по-простецки круглолицего мальца.

– Через плечо… – подрифмовал грубовато Краснослободцев. – Архитекторы-самоучки… А ну, за мной – шагoм марш!

Он махом пересиганул через ленту транспортера, приподнял соломенный мат и вынырнул из амбара на волю. Следом за ним тем же манером выбрались оробевшие подростки.

Краснослободцев дождался, пока подтянется последний в строю Лешка, и указал на возвышающееся над сушильным пространством сооружение. Дробухин и Крюков принялись, словно впервые, разглядывать творение рук своих. Лешке и Борьке и притворяться не потребовалось при виде «зaмка», хотя они смекнули сразу, чьих это рук дело.

– Технология укладки нарушена – раз! – возвестил, загибая большой палец на левой руке, директор. – Техника безопасности ни к хренам – два! – загнул он указательный палец. – Задавит кого-нибудь любопытного, если не вас самих первыми – это вам и три, и четыре, и все пять! А мне отвечай за вас… – Он сомкнул пальцы в кулак и помахал перед Лешкиным носом. Тот засопел возмущенно от непричастности к указанной «архитектуре» и явной несправедливости всех обвинений.

– Ничё не задавит, – отпарировал Лешка аргументы директора. Автор проекта Дробя молча кивнул в знак согласия с товарищем, на которого выпала нелегкая доля отпираться.

– Ага, значит, ваше художество? – Краснослободцев даже порозовел оттого, что так быстро и удачно поймал мальца на слове. Он шагнул внутрь «замка» и принялся детально рассматривать постройку. Но чем дольше директор вникал в суть конструктивных особенностей башен, тем все более светлело его хмурое поначалу лицо.

– Тэк-с, тэк-с… И кто вас надоумил только… Гляди-ка ты! – Директор сунул пальцы в стык шестигранника, попробовал на прочность другой стык, зачем-то дунул туда же несколько раз. Потом приказал: – Ну-ка, разбирайте вот эту угловую башню.

Лешка отрицательно замотал головой, продолжая нести ответ не за свои деяния:

– Не мы строили, чего нам разбирать!

– Кому сказали! – громыхнул Иван Васильевич.

Мальчишки молча принялись снимать кирпичи. Когда дело дошло до второго снизу яруса, Краснослободцев махнул повелительно рукой, приказывая остановиться. Он принялся внимательно изучать каждый кирпич и, похоже, остался доволен. Затем отошел в сторонку и вытащил кирпич снизу старой решетчатой конструкции, в которой обычно сохли кирпичи под открытым небом на вольном ветерке.

– Надо же… – потряс он головой.

Загадочность действий директора завода порядком насторожила ребят, в души которых закрадывался холодок неизвестности предстоящего наказания за самовольство и детские игры на серьезном предприятии районного масштаба.

– Значит, не вы?..

– Не-а… Не мы! Да вы чё? Нужнo оно в самом деле! – волной прокатились реплики фантазеров.

– Жаль! Придется искать настоящих авторов. – Краснослободцев выдержал театральную паузу и с деланным сожалением вздохнул: – Тут дело пахнет, понимаешь ты, премией за рационализацию. – Директор наморщил лоб, словно прикидывал в уме, чего стоит на самом деле придумка неведомых изобретателей. – Рублей, я думаю… – Он окинул взглядом четверку насупившихся парнишек. – На четыреста рублей. Да, не меньше…

– А чё так дорого? Подумаешь, рацилизация… – не выдержал и поинтересовался настоящий автор – Дробя.

– Все гениальное просто, – рубанул цитатой поднаторевший в политграмоте Краснослободцев.

И принялся объяснять свои резоны, для чего опять потребовалось загибать пальцы на левой руке.

– Во-первых, кирпичи меньше передавливаются в местах соприкосновения. Площадь касания больше. Целее, стало быть, будут. Далее… На одном и том же месте можно разместить минимум раза в два больше кирпичей, чем при старом способе. Это во-вторых. Затем… Шестигранные башни со смещением каждого яруса на тридцать градусов похожи на пчелиные соты. Это дает крепость конструкции. Но, в отличие от сотов, здесь мы наблюдаем вентиляцию именно в отверстиях на стыках. Тем самым создается приличная тяга, как в трубе. И, как следствие, сокращаются сроки просушки перед отправкой на обжиг. Далее… Не надо гнуться в три погибели при укладке, особенно после первых трех ярусов. Рабочему человеку это куда как здорово, даже если еще и не нажил профболезни какой, навроде радикулита… Ну и красиво просто получается, – завершил свою лекцию Краснослободцев.

Дробухин с Ванькой сокрушенно дослушали монолог директора. Эх, кабы знать, чем обернется дело… Четыреста рублей – это ж по сотне на брата выходит. Им и в мыслях не приходило всю материальную часть делить только на двоих. Борька с Лешкой – равноправные члены их бригады, каждую заработанную копейку мальчишки делили поровну, независимо от рабочего места. И силач Борька, и крепыш Дробя, и худой Ванька, и низенький толстячок Лешка – единое целое. Конечно, Борька, к примеру, может отнести от транспортера, что называется, на пупу, стопку из десяти кирпичей, а Ванька еле-еле пять штук осиливает. Ну и что? Это не главное. Главное – дружба. Жадoб презирали, да среди них и не было таковых, кто за копейку мог бы заспорить с товарищем.

– Может, знаете, кого мне искать? – подыграл директор, заметив опытным глазом душевные колебания мальчишек, отражавшиеся на их лицах, как тени в солнечный день.

– Не надо никого искать, мы это, – сознался первым Крюков. – Придумал Толян, – он кивнул в сторону продолжавшего гордо молчать Дробухина, – а я ему помогал потом.

Лицо Краснослободцева расцветила улыбка, которую даже заячий оскал не сумел испортить.

– Добре! Вот так бы сразу, а то – «не знаем», да «не мы»… Мужики правды не должны бояться.

«Мужики» продолжали топтаться на месте, не решаясь уточнить, на самом деле за их придумку деньги полагаются или все это директор сказал лишь для того, чтобы «расколоть» их. Вот влепит сейчас строгача, а не то штрафанет и поставит завтра на другую работу, где руки-ноги оборвешь, а закалымишь копейку.

Директор почуял нутром командира, что слово не воробей, а посему вытащил из нагрудного кармана потрепанный блокнот, а из-за уха карандашик и черканул пару строк. Потом резким движением вырвал листок и протянул его Дробухину.

– Ты заводила, не иначе. Вот и получай на всю честнyю компанию за вашу рацyху. Попробуем применить этот способ при просушке кирпича на открытом воздухе. Это прогресс. Вот попомните мои слова лет так через… «надцать», когда и меня здесь уже не будет, да и вас тоже.

Пропустив мимо ушей директорскую патетику, Толян уставился на линованную бумажку, где черным по белому корявым почерком было начертано: «Бухгалтерии. За рацпредложение выплатить рабочему Анатолию Ивановичу Дробухину 400 (четыреста) рублей. Краснослободцев».

– Правило деления за лето не забыл? На четыре части эту сумму без остатка сумеешь разбросать? – поинтересовался начальник у смущенного вконец рационализатора.

Дробухин лишь головой кивнул утвердительно и скрипнул что-то нечленораздельное пересохшим горлом. Губы его скривились в некое подобие улыбки, которую он тут же согнал с лица. Подумаешь, премия! Да он такое выдумает завтра – все только ахнут.

Убедившись, что проницательность его не подвела, Краснослободцев оставил дружков осмысливать произошедшее и отправился в сторону кольцевой печи, где уже несколько дней велась загрузка сушеного кирпича для предстоящего обжига. Районное начальство торопило, стройкам требовался качественный красный кирпич, за который спрашивали по всей строгости партийных установок. Вот это настоящая головная боль, мальчишечьи проделки на ее фоне – воробьиное чириканье.

Первым обрел дар связной речи Железа. Ход его рассуждений был таков. Завтра на заводе получка, в кассе будут давать зарплату за июль. Если директор не обманывает, то каждый из них приплюсует к заработку по лишней сотне. А это значит…

«Будет как раз на новое зимнее пальто матери, а то совсем износила старое», – согрела мысль Толика Дробухина.

«Велосипеды в раймаг завезли», – припомнилось заветное желание Лешке Селиванову.

«Отдам Ваське. Ему нужнее», – как о давно решенном подумал Борька Железниченко. Его старший брат закончил школу и собирался во Владивосток, в политехнический институт, на горный факультет.

А Ване Крюкову никакие внятные слова на ум не шли, зато перед мысленным взором высветился циферблат наручных часов.

– Есть идея! – ожил вновь Борька. – Механик утром говорил, что ночная смена на шихте под вопросом. В бригаде вчера именины у кого-то были, ну и загудели мужики по-черному. Можно подкалымить, лишними денежки не бывают. А тут еще и премия отломилась.

В эйфории неожиданного успеха с рационализацией мальчишки забыли о гудящих от восьмичасового напряжения руках, уже не так ныли и саднили ладони, даже ноги в коленках разогнулись до утренней стройности. Им казалось: попади на пути горы – сдвинут дружным напором. Великая сила – вдохновение!

После короткого совещания решено было остаться. За плечами выросли крылышки удачи – чего же отказываться от своего счастья?

Отправились к прессу, где был центр заводской жизни и где они надеялись найти понимание. Вообще-то на прессе работали кадровые специалисты, взрослые люди. Тут и заработки солидные, но и ответственность тоже будь здоров.

Механик Стамболенко, мужчина лет сорока, кряжистый и по-обезьяньи волосатый, к которому намертво пристало прозвище Стамбулыч по причине турецкого облика, инициативу ребят встретил не то чтобы скептически, но и без особого удовлетворения.

– Вы хорошо подумали? Стоять на шихте – не кирпичи таскать. Состав надо выдерживать строго, иначе такую кашу в чане пресса заварите – не расхлебаетесь до утра. Да и вторая смена не сахар. А харчишки, небось, все съели, – он покачал с сомнением головой.

– У нас осталось, – тряхнул сидоркoм находчивый Железа. – Два помидора есть… Яичко еще, молока полбутылки. Мамка мне литровую наливает, разве выпьешь всю…

У каждого из соратников в их кошелках-сидорках тоже нашлась несъеденная пища, о чем было доложено механику.

– Негусто, братки… Животы к спинам прилипнут, чем отдирать станете? Ну, если так хочется… Только не ныть мне потом! Работенка сурьезная предстоит.

Механик почесал меховую опушку, выбивающуюся над воротом утратившей синеву тельняшки, вытащил из потайного карманчика под брючным ремнем часы-луковицу, отщелкнул крышку и глянул на циферблат.

– Полчаса – пересменка. Отдохнуть бы не мешало вам, да вот такое дело…

Оказалось, что на шихтоподаче глины осталось всего ничего – и на час работы не хватит. Надо было ехать на карьер за первичным сырьем, как по-научному выразился Стамбулыч.

Механик сел за руль дребезжащего всеми суставами старенького, задержавшегося на кирзаводе еще с довоенной поры «ЗиС-5» с фанерной кабиной, попробовал завести мотор при помощи стартера. Слабенький аккумулятор щелкнул чуть слышно, пару раз натужно провернул кардан и умолк. Чертыхаясь, механик выбрался с железной рукояткой из кабины.

– Кто умеет на газ давить? Я тут «кривым стартером» крутану, надо искру поймать.

Самый расторопный, Борька, уже вскочил на подножку и юркнул за руль, вытянув ногу к педали газа. Глаза у него сияли от возбуждения. Механик продел конец рукоятки для ручного завода сквозь отверстие в бампере, затем затолкал ее дальше в низ мотора. Поплевал на ладони и рывком крутанул упрятанный в недрах механизма коленчатый вал. «Зисок» фыркнул, Борька даванул на педаль – и воздух огласило неуверенное поначалу урчание двигателя. Борька еще поддал газу, и урчание сменилось резким ревом.

– Порядок в танковых войсках! – крикнул Стамбулыч, вытащил рукоятку, забросил ее под сиденье и согнал с места Борьку. – Хорош! Перегазуешь мне, заглохнет… Карбюратор столько бензина зараз не пропустит.

Мальчишки залезли в кузов, где лежали на дне лопаты. Присели на кyкорки, держась за борта, и машина покатила за село в карьер. Равнинное раздолье с этой стороны Степновки хранило следы давнишних природных катаклизмов – бугрилось и горбатилось увальчиками, разрезанными кое-где оврагами. Ухабистая дорога заставляла то и дело лязгать челюстями при очередном толчке.

Километрах в двух от околицы склон одного из оврагов был вскрыт, там в лучах предвечернего солнца матово блестели пласты белесой от ветра и жары глины. Именно сюда и привела грунтовая, еле заметная неопытному глазу проселочная дорога. «Зисок» крутнулся на площадке, сдал задом к стенке карьера и замер на месте. Мальчишки горохом ссыпались из кузова.

Стамбулыч открыл задний и левый борта, взял себе штыковую лопату и принялся рушить глиняную стенку, отваливая кусок за куском, благо пересохшая глина легко крошилась. Можно представить, что было бы здесь после дождя!

Ребята вслед за механиком начали кидать куски глины подборными лопатами в кузов. Поначалу дело двигалось споро, но когда пересохшие белесые пласты сменились влажными и коричневатыми, лопаты резко потяжелели. Пришлось загребать неполные черпаки. Покряхтывая и посапывая, набросали порядочную кучу. Стамбулыч поднял левый борт, чтобы глина не ссыпалась на землю. Теперь только двое ребят могли бросать глину в кузов, погрузка резко замедлилась, зато возникла возможность периодически отдыхать двум другим грузчикам. Тем временем механик закончил отваливать со стенки карьера пласты и сменил штыковую лопату на подборную. Ему ничего не стоило перекидывать глину через борта. Бугристые и жилистые руки Стамбулыча ходили поршнями, как у паровоза. Он даже и дымил не хуже локомотива, так как держал в зубах цигарку и ритмично, на броске, выдыхал очередной клуб сизого дымка сквозь щербатый оскал зубов.

– Баста! – объявил механик, когда машина основательно подсела на рессорах. – Тонны три накидали, да нас, мужиков, центнера на три будет. Айда обратно!

Стамбулыч поднял задний борт, закрепил его задвижками. Мальчишки покидали в кузов лопаты и, едва поднимая ноги с налипшей на тапочки вязкой сырой глиной, вскарабкались наверх. На сей раз аккумулятор не подвел, и двигатель завелся, как ему и положено, без помощи «кривого стартера».

Натужно воя на подъеме, грузовик выбрался из карьера и неспешно покатил к селу, на окраине которого чернели строения завода. Мальчишек, сидящих на куче прохладной глины, обвевал встречный ветерок. На ухабах основательно груженную машину плавно покачивало, глаза слипались. Говорить не хотелось. Лишь один виновник сегодняшней «одиссеи», Дробя, упрямо глядел вперед на вечереющую линию горизонта. Ему, начинавшему втайне от друзей пописывать стишки, все окружающее виделось в особом свете. Солнечный диск прямо на глазах утопал за дальней рощей на левом берегу степной речки, обегавшей неспешно село по кочковатой и маристой долине. Наконец самый верхний его краешек, брызнув напоследок лучами, скрылся из виду.

– Вот и солнце на хрен сéло… – меланхолически изрек Дробя, раскачиваясь кудрявой головой выше всех на куче глины и глядя на обычное вроде бы явление природы.

Ваньке слова Толяна вдруг открылись в их предметности, как если бы закатное светило действительно село на тот немаловажный мужской орган, который упомянул дружок. Он прыснул, аж из носа влага вылетела – цвета глины. Вообще-то Дробухе полагался солидный щелбан от каждого, кто слышал матючок и находился рядом. Таков был полюбовный уговор против матерщины. Но на сей раз то ли утомление навалилось от потрясений дня, то ли действительно каждый воспринял фразу Толяна в ее обнаженности. Железа заржал жеребенком, повалился на спину и так задрал ноги, что тапочки послетали. Горбоносенький Лешка мазнул свою швыркалку, глядя на них, икнул от восторга и тоже присоединил к хору свое хихиканье.

Один Дробуха не разделял всеобщего веселья – из принципа. Хотя давился от смеха, клокотавшего внутри и грозившего разорвать его ребрышки. Чтобы дать выход воздуху, он наморщил лоб, сверкнул глазами, повторил тираду и приплюсовал к ней еще одну:

– Вот и солнце на хрен село. Ну а нам какое дело?

Железа опустил ноги и вновь утвердился на куче. Поэтический экспромт товарища вдохновил его смышленую голову. Он воздел левую руку наподобие того, как это делал Пушкин на картине, где его изобразили читающим стихотворение Державину на выпускном экзамене в Лицее, и, взвизгивая от остатков нереализованного до конца смеха, закончил четверостишие еще двумя строчками:

– Наше дело – кирпичи, закаленные в печи.

Вышло складно. Из цензурных соображений Толян изменил первую строчку на «Вот и солнце в тучу село», хотя угасающий горизонт был чист, да и все небо оставалось безоблачным.

Получившееся четверостишие друзья принялись вопить на разные мотивы, пока на пятом или шестом повторе не нащупали подходящую мелодию, наподобие гимна. Так, горланя и покачиваясь, въехали они на территорию завода и подкатили к крайнему строению, откуда начиналась технологическая линия по изготовлению кирпича.

Сдав «зисок» вплотную к выступавшему из стенного проема транспортеру, Стамбулыч выпрыгнул из кабины и похвалил свое войско за бравое настроение.

«С характером огольцы, – удовлетворенно отметил механик. – Глядишь, и в самом деле подсобят хоть полсмены». На большее он и не рассчитывал, да и жаль было мальцов.

Разгружать машину оказалось не в пример легче. Откинули все борта – и глиняные комья посыпались вниз, только успевай подталкивать лопатами. Причем место разгрузки было спланировано под уклон, так что слишком драть пуп не пришлось до самой зачистки дна кузова.

Из проема выглянула невысоконькая, полноватая, похожая на гуранку и оттого по-особому миловидная Ирка Журбина, разбитная бабонька лет тридцати пяти, резальщица кирпича на прессе. Поинтересовалась:

– Когда начнем?

Увидав группку тощих шихтарей, Ирка удивленно вскинула свои черные, дугой, брови под козырек косынки и возмущенно фыркнула в сторону механика:

– Где ты, Петрович, таких богатырей откопал? В карьере, что ли?

– Бригада ух, один за двух! – отшутился Стамбулыч.

Резальщице шутка не понравилась.

– Сам станешь на шихту, один за четырех, – крикнула она визгливо, что так не шло к ее красивым бровям и опушенным длинными ресницами крупным очам, про которые и не скажешь – глаза.

– Давай вали на место, – скомандовал Журбиной бывалый матрос Тихоокеанского флота. – А вы смотрите что и как, – обратился он к худосочным помощникам.

Скинув рубаху и оставшись в тельняшке, механик подошел к коробке рубильника, закрепленной под фанерным крашеным козырьком возле проема, откуда торчала лента транспортера. Рукоятка рубильника понуро смотрела вниз, словно тоже устала и отдыхала в пересменку. Стамбулыч поднял рывком рукоятку вверх, в глубине амбарных сумерек взвыл электромотор и потянул по стальным роликам бесконечную брезентовую ленту, выгибающуюся наподобие неглубокого желоба. Подборной лопатой механик подцепил с краю привезенной кучи глину посуше, аккуратно кинул на ленту, затем повторил эту операцию, после чего сыпанул туда же лопату песка из старого запаса, остававшегося от дневной смены. В довершение тем же манером отправил к прессу лопату опилок, наполовину сдобренных гашеной известью из бочки, стоявшей рядом под навесом.

Пока механик орудовал у транспортера, передавая опыт новоявленным шихтарям, Ванька Крюков заглянул в амбарную сутемень, освещаемую висевшей под стропилами лампочкой-киловатткой с жестяным отражателем, и полюбопытствовал, куда потекли компоненты будущих кирпичей. Транспортер, задранный над приемным отверстием чана пресса, сваливал в бочковатую утробу механизма свой груз. Ирка Журбина нажала кнопку на щитке, закрепленном на боковине пресса рядом с ее рабочим местом. Внутри пресса забулькала-заворочалась глиняная масса, поливаемая сверху струйкой воды из крана, вентиль которого открутила Иркина напарница, угловатая, как подросток, Клавка Жарикова, в мужской клетчатой ковбойке и комбинезоне, забравшаяся на верх пресса по небольшой железной лесенке.

Дождавшись, пока Клавка спустится и встанет рядом у приемного агрегата, прессовщица подняла заслонку выступа, оканчивавшегося блестящей металлической площадкой с колесиками, на краю которой в шарнирах вертикально стояла рамка с натянутыми стальными струнами.

Из четырехугольного отверстия неспешно стала выдавливаться, будто зубная паста из тюбика, глиняная масса. Вот она заползла на площадку и мгновение погодя уперлась в невысокий бортик, которым ограничивалось приемное пространство. Площадка вздрогнула и начала скользить колесиками по направляющим, устроенным наподобие миниатюрных рельсов.

Журбина ухватилась за рукоятку рамки и, прицелившись, нажала ее с довольно заметным усилием. Струны разрезали массу на три одинаковых коричневатых, поблескивающих в свете лампочки параллелепипеда. Левой рукой Ирка толкнула рычаг и резко подвинула площадку с нарезанным сырцом в сторону приемного транспортера. Напарница Клавка подхватила руками в рукавицах скользкую троицу новорожденных кирпичей и шмякнула их на транспортерную ленту. После чего наклонилась и включила мотор на транспортере. Глухо урча, лента потекла вглубь амбарных потемок, где в желтом свете маломощных электролампочек орудовала у стеллажей вечерняя смена, состоявшая из женщин, жительниц округи кирзавода.

Дальнейшее Ваньке было понятно без слов. Впрочем, и допрежь никаких пояснений он не получил, но картину старта производства начал представлять себе в достаточной полноте.

Он вернулся на дворик, с которого Стамбулыч уже успел куда-то подеваться, а на его месте шуровали дружки. Смышленый Железа и тут нашел способ внести в дело научный подход. Он встал в пару с Лешкой, сам бросал глину, поскольку был повыше и посильней, а напарнику велел добавлять на три его лопаты глины лопату песка, столько же опилок и необходимую дозу извести.

Пока ударная двойка орудовала у транспортера, остальные подгребали поближе компоненты шихты. Чередовались поначалу через четверть часа, но затем усталость стала брать свое. Отсветы закатившегося солнца не давали уличным фонарям проявить четко новое трудовое место. Требовался навык не мазать мимо ленты каждый новый бросок лопаты. Удавалось это не всегда, и вскоре обочь транспортерного хобота высились горки шихты, убирать которые не поднимались усталые руки.

– Шабаш на ужин! – скомандовал появившийся через полчаса Стамбулыч. Оказалось, что он успел сходить домой и принес полбуханки черного хлеба, кастрюлю отварной молодой картошки, еще теплых огурцов с грядки и термос со сладким чаем.

Новоявленные шихтари охотно зашабашили, откопали в своих «сидорках» остатки дневной роскоши и умяли все подчистую, запивая поочередно чаем из кружки механика. Обычно ведь с собой из дома кружки не носили, потому как молоко пили из горлышек бутылок – их матери считали молоко не в пример полезней грузинского чая вкуса соломы.

Описывать дальнейшее в деталях у меня уже тоже недостает бодрости. Вторая смена есть вторая смена, даже и для взрослого, закаленного работяги-мужика, чего уж тут толковать о двенадцатилетних мальцах! У вдохновения тоже есть пределы. Впрочем, разве сельские мальчишечьи работы тяжелы только на кирпичном заводе? Вы становились когда-нибудь с тяпкой наперевес в начале километрового рядка колхозной картошки, которую надо было прополоть и окучить «отсюда и до обеда»? Вы утоляли растущую час от часу жажду теплой водой из железной бочки, стоящей на солнцепеке с краю поля? Приходилось вам вставать в четыре часа зимним утром, брести в потеми через все село к подшефной колхозной конюшне и чистить лошадиные стойла от навоза? Запрягали ли вы лошадь в сани и ездили по дворам, собирая птичий помет для селитрового удобрения тех же самых необозримых колхозных полей? Копали неделями под холодным осенним дождичком картошку, рубили кукурузу на силос, грузили ее в буксующие «полуторки»? Еще не было в силе закона о четырехчасовом рабочем дне для подростков до шестнадцати лет от роду. Вкалывали по восемь, а то и по десять-двенадцать часов. И вроде так и надо было…

Спасла опять Борькина находчивость. Он перед очередной пересменкой на подаче вдруг взбеленился из последних сил, начал ожесточенно махать лопатой и так густо засыпал ленту транспортера, что электромотор неожиданно захлебнулся от перегрузки и вырубился. В наступившей паузе, оглушенные работой и тишиной, мальчишки рухнули на опилки и блаженно расправили затекшие конечности. Пока суд да дело, пока пресс вырабатывал скопившуюся в бункере массу шихты, минуты незапланированного отдыха мелькали, замедляя свой бег по мере восстановления силешек «бригады ух».

Первой всполошилась Ирка Журбина. Высунулась в стенном проеме и, обнаружив шихтарей лежащими вповалку на опилках, передумала матюкаться.

– Петрович, а, Петрович! – покликала она механика. Тот вскорости объявился на зов прессовщицы и быстренько разобрался в причине простоя. Посчитав ее неумышленной, Стамбулыч не стал особо пенять ребятам, наказав работать ритмичнее.

– Не гоните лошадей, хлопцы. Успеется еще до конца смены…

Но конца смены мальчишкам дождаться не удалось. Когда они повторили трюк с перегрузкой транспортера и переводили дух на опилках, прибежала из дому мать Борьки – шумная и голосистая тетка Евдокия. Косынка на ее голове сбилась набок, дышала тетка сипло и слова выкрикивала вразнобой, зато каждое слышно было за версту.

– Скока можна!.. С ног сбилась!.. Неслухи! Грыжу зарабатываете!..

На крик появился механик, нарисовались и прессовщицы. Досталось и им по первое число.

– Соображаете, нет ли? Детей не жалко, себя бы пожалели. Я на вас напишу кому надо!

Угрозы поимели место, и понурая кавалькада работничков-рационализаторов, прихватив вещички, побрела за теткой Дусей, спотыкаясь на колдобинах, в чернильную темноту деревенских проулков. Их встречал за каждой оградой собачий незлой служебный лай, утихавший по мере удаления от заводской окраины.

Первым отвалил от честной компании Лешка Селиванов. Только он брякнул щеколдой калитки, как с крыльца его окликнула мать, Клавдия Карповна.

– Ты, Леша? Что случилось? Мы уж заждались… Играл где, что ли?

Вопросы повисли в воздухе. Чего там Лешка врал матери, мальчишки уже не слышали.

Затем настал черед Ваньки Крюкова отворить калитку в штакетниковом заборчике, которым был обнесен их крытый листовым гофрированным железом дом, и держать ответ перед встревоженной матерью и суровым отцом. Не исключено, что батяня Данила Матвеевич мог и ремнем приложиться пониже спины, нервишки у него порой сдавали и выбор воспитательных средств был неширок.

Слинял в потемках основной виновник происшествия Толян Дробухин. История умалчивает про его встречу с домашними – как и про приход домой матери и сына Железниченко. Впрочем, к тому времени тетка Евдокия изрядно повыпустила пар, чередуя нотации с весьма ощутимыми подзатыльниками и шлепками своему сообразительному чаду.

Остатки ночи канули в сон такой мертвецкой силы, что мальчишечья компания дружно проспала гудок. Впрочем, неявка сезонников на работу прогулом не считалась. К тому же в конторе местной промышленности, расположенной в центре села, была выдача зарплаты.

Когда Ванька Крюков увидел шумливую очередь возле зарешеченного окошечка кассы, то неожиданно заробел, будто и не он вовсе своим соленым пацанячьим пoтом натрудил неведомую пока в совокупности сумму. Он ожидал увидеть здесь дружков и сообща совершить торжественный и волнующий акт первой получки. Говорю об этом таким высоким слогом потому, что и самому автору довелось в отроческие годы испытать нечто подобное. Но товарищей не оказалось, и пришлось Ваньке, вконец оробевшему, брести домой несолоно хлебавши.

Дальнейшее тает, как пишут романисты, в туманной дымке. Не будем вострить перо в надежде сохранить краски повествования, важнее завершение самой интриги. Как получили зарплату и распорядились деньгами остальные герои рассказа, сочинять не буду. Раз в поле нашего зрения задержался Ваня Крюков, то про него и допишу.

Проницательной матери не составило труда догадаться о причинах, отчего сын пришел из конторы домой с пустыми руками. Не говоря ни слова, прихватив свой паспорт и Ванькино свидетельство о рождении, отправилась Ульяна Карповна туда сама, когда выпала свободная минутка в ее дневных хлопотах. Кассирша не удивилась получательнице и выдала матери без всякой бюрократической волокиты с документами ровненько триста сорок семь рублей да еще и сколько-то там копеек. На обратном пути мать заглянула в раймаг, доложила к Ваниным деньгам своих пятьдесят три рублика и купила часы марки «Кама» с черным циферблатом, светящимися стрелками и такими же фосфоресцирующими точками возле каждой часовой циферки. Можете представить восторг мальчишки сами, не буду мешать и сковывать вашу фантазию.

«А что же премия за «рацуху», то бишь обещанное директором Краснослободцевым вознаграждение за новый способ сушки кирпича? – спросите вы меня. – Не ради этого ли и писался рассказ?»

Пожалуй, что нет, не ради этого. Да и обещанного на Руси известно сколько ждут…

Впрочем, вознаграждение все-таки состоялось через годы.

Как-то, будучи уже преподавателем кафедры литературы пединститута, кандидатом наук, Иван Данилыч Крюков заехал глубокой осенью в родное село навестить родственников. К той поре многое изменилось в судьбах его друзей. Трагически погиб в девятом классе фантазер, поэт и спортсмен Толик Дробухин. Стал геологом-нефтяником Леша Селиванов и затерялся в таких непролазных тюменских северах, что связь с ним оборвалась наглухо. Боря Железниченко выучился на историка, а поскольку с детства любил копаться в разнообразных старинных предметах и книжки на эту тему глотал на лету, то одолел важные рубежи в науке археологии. Настырности, как вы убедились сами по некоторым деталям рассказа, ему было не занимать. Так что в недалеком по историческим меркам времени сельчане стали гордиться доктором наук Борисом Платоновичем Железниченко, который не задержался на том и стал академиком, известным в научном мире далеко за пределами страны. Жительство он имел в Новосибирске, ездил на раскопки по белу свету, изредка заглядывая и на родину.

И, непонятно отчего, захотелось Ивану Данилычу повидать кирпичный завод. Подумано – сделано. Порулил на северную окраину села. У запертых наглухо ворот завода вышел из автомобиля, увязая в густой грязи, пролез через дырявый забор на территорию. Запустение и тишина встретили его там, где некогда кипела круглосуточно в летние деньки работа по изготовлению красного кирпича – основного стройматериала в этой безлесной местности.

Как сомнамбула, повинуясь моторной памяти, минуя раскуроченные рельсовые пути, проныривая сквозь амбарную череду строений с прогнившими насквозь крышами, добрался Крюков до пресса. Транспортер стоял на месте, и было удивительно видеть его вышарканную до белизны ленту, тянущуюся в сумрак времени.

На площадке шихтоподачи, под козырьком трухлявого навеса, виднелись остатки «компонентов» – невеликая кучка песку, слипшаяся в пласт коричневая глина, железный ящик, перепачканный известью, бывшей в нем когда-то и растащенной на хозяйственные нужды местным населением. Ветер задувал под навес крупицы сопревших дочерна опилок. Вот здесь они, лежа вповалку, восстанавливали силенки на той второй смене, с которой их увела тетка Евдокия…

На обратном пути завернул Крюков к площадке для открытой сушки кирпича. Ноги вдруг приросли к месту сами – и лишь немного погодя догадался Иван, в чем дело. Оставленные по сотов.

Значит, все-таки прав был недосмотру, под облачным низким небом сиротливо высились несколько башен в виде пчелиных шестигранных Краснослободцев – и слово свое сдержал.

2004 – 2006

Культурист Валерик

Кто его знал, что так оно всё получится?

Валерик потрогал в задумчивости челюсть – да нет, всё в порядке. Однако ныла она так, словно и впрямь Мишка ударил от души. Он это и сделал бы, будь на месте Валерика кто другой. Хотя чего ему ерепениться, если подумать спокойно? С Веркой Мишка весной развелся. Конечно, случай и впрямь какой-то дурацкий вышел, расскажи кому – не поверят же ни за что. А уж Мишка первый не поверил. И ведь главное – обидно, что ничего нельзя объяснить, еще хуже будет. А все из-за худобы.

В последнее время Валерик решил поднакачать «мышцy», тем более что средство подвернулось подходящее. Как-то наткнулся на один журнал, а в нем фотографии – мужики с треугольными торсами, страшенными бицепсами, бугристой грудью – залюбуешься! А при снимках статейка, что к чему и откуда такая красотища берется. Оказывается, так можно накачаться за год, если заниматься культуризмом.

Система была простой и не требовала особых условий – как раз то, что так ценно в общежитии. Главное дело – заиметь гантели и запастись терпением на год, а там дуй на пляж и спокойненько сбрасывай рубашку, подставляй солнышку и восхищенным взорам свои вот такие же – и Валерик принимался любоваться мужиками со вздутыми мышцами и лоснящейся кожей.

Правда, система выглядела как-то подозрительно легко, что настораживало. Но это же и привлекало. Был еще и один технический нюанс – гантели. У кого бы их взять?

Валерик поднапряг память. И, стоп, – вспомнил: у Мишки есть. Жаль только, что Мишка не живет теперь в общаге. Хотя чего там? Надо проверить, вдруг он их оставил у Верки. Они раньше ютились с ней на семейном этаже, где сперва стихийно, а потом уже и вполне законно, по приказу ректора их пединститута, возникла коммуна женатиков-студентов.

Правда, Мишка недавно развелся с Веркой. Развестись-то развелись, но вряд ли Мишка успел забрать свои вещи. Он ведь как сейчас: то у одних парней ночует на свободной койке, то в комнату к Валерику заглянет, когда уж совсем припрет. Вообще-то ребята со спортфака держались от будущих историков в сторонке. Не заведено было у них дружить. Но Мишка здорово играл на саксофоне, а это не пустяк. В институтском джазе он выделялся – рослый, плечистый, волосы шапкой, глаза с лукавинкой, нос прямой, как у античного героя. Такие носы еще римскими называют. Не то что у Валерика – картошкой детскосельской.

Конечно, еще бы Мишке не бросаться в глаза – он дискобол, ядро фугует за пятнадцать метров. Метатель, одним словом. А это вам и сила, и фигура. У Валерика же не было ни того, ни другого. И очень хотелось победить свою худобу. Вот тут-то шанс и подвернулся – статеечка эта самая про культуристов.

«Пойду к Верке, спрошу», – решился Валерик и двинул на второй этаж, где обретались семейные. Верка была в комнате. Сидела над тетрадью, и видно было, как мучилась, бедная. У нее первая сессия. Отвыкла от учебы: после школы сразу замуж вышла, а только через четыре года стала студенткой. Пока сына родила, пока то да се. Она ведь поначалу у них в деканате секретаршей работала, бумажки носила. Сын сейчас у бабки в деревне. Надумала Верка тоже грызть науку на истфаке, всё же обвыклась, всех преподавателей знала, и ее все знали.

Красивая была Верка, чего уж там! Высокая, гибкая, вся какая-то хлесткая. Вот только рыжая, лицо сплошь усеяно конопушками, но это ее не портило. Да и не весна сейчас, остатки летнего загара и полумрак раннего зимнего вечера отлично гримировали ее лицо. На голове у нее была бугристая косынка, скрывавшая бигуди. Форс готовится заранее.

– Вале-ерик… – обрадованно протянула Верка. – Ты чего это?..

По всему было видно, что ей страшно надоело читать конспект по древнейшей истории и она довольна случаем поболтать и отвлечься. С места в карьер Верка стала рассказывать анекдотичную историю.

– Обхохочешься, чего отмочил на прошлом семинаре у бабушки Малаховой наш Вася Овечкин. Ну, он ведь после армии, зубрила страшный… Только перепутал и не ту тему заучил наизусть. Вызывает его Матрена Моисеевна и спрашивает: «Расскажите мне, студент Овечкин, про Набопаласара Второго. А Вася встал и начал: «На-ву-ху-до-но-сор…» Бабушка Малахова его поправляет: «Дитя мое, вы меня не расслышали, я вас о Набопаласаре Втором спрашиваю». Вася постоял, помолчал, и опять, как заведенный: «На-ву-ху-до-но-сор…» Ему что втемяшилось однажды – колом не вышибить. Ну, бабушка, конечно, в истерике… Представляешь?

Но Валерик был настроен по-деловому.

– У тебя гантели Мишка не оставил?

Верка взбросила мохнатые веера ресниц, и глаза у нее стали «по семь копеек».

– Валеронька… – она недоумевала, оглядывая с макушки до пят гостя – такого худого, что его легко можно было бы сложить, как плотницкий метр, на три части.

– Ты погляди-погляди. Некогда мне. Я потом отдам.

– Зачем тебе, Валерчик? – теперь уже явная жалость почудилась в ее голосе.

– Гвозди забивать…

– Ты что, серьезно?

– Любопытной Варваре, знаешь, что сделали? – не выдержал Валерик. Он уже начинал помаленьку психовать.

Верка утихла с вопросами и молча сосредоточилась, потом полезла в шкаф, стала двигать ящики, ворочать чемоданы и наконец извлекла на свет божий облупленные гантели, похожие на две огромные обглоданные кости. Валерик, ничего не говоря, ухватил их и поволок к себе на третий этаж.

В комнате было пусто. Сан-Саныч с Кил-Килычем ушли в читалку на весь день готовить курсовые работы, побросали незаправленные кровати и окурки на столе. Как его дежурство, так уж и можно лентяйничать.

Самое время начать осваивать новую систему. Валерик полюбовался на снимки культуристов, освежил в памяти рецепт их красоты и принялся за дело.

Для начала разделся до трусов и поглядел на себя в зеркало. Хорош гусь… Кожа пупырышками пошла от свежака в комнате. Понятно, не июль на дворе. «Ничего, сейчас согреемся», – утешил себя Валерик, заканчивая горестный осмотр. Ключицы торчат, лопатки выпирают, на плечах кости, того и гляди кожу прорвут.

И, как утопающий хватается за соломинку, он ухватился за гантели.

«Начнем с бицепсов», – решил, устраиваясь вполоборота напротив зеркала. И принялся раз за разом подтягивать железяки от коленок к плечам. Система требовала делать это медленно, с напряжением и как можно дольше – «увеличивается поперечник мышц».

После первого десятка подтягиваний руки стали дрожать, а к концу второго окончательно закаменели. Самое время по системе культуризма передохнуть чуток и опять повторить. Для первого раза рекомендовалось тренировку не затягивать, ограничиться пятью-шестью сериями, а дальше день ото дня увеличивать нагрузки.

Но ждать до завтра, а тем более целый год – это, конечно, можно, только ведь и сегодня что-то должно быть заметно. Не так, как у этих мужиков из журнала, но все-таки… Валерик скосился на зеркало. И впрямь, мурашки с кожи сбежали, она порозовела, а бицепсы действительно припухли и стали вроде бы чуточку побольше. На самом деле – больше!

Ликование охватило душу третьекурсника истфака. Вот это система! Но насладиться полностью первыми плодами своего труда он не успел, ибо как раз в это самое время распахнулась дверь и на пороге возникла в пестреньком халатике и шлепанцах на босу ногу, вся какая-то домашняя, Верка.

«Дурак, двери забыл запереть», – запоздало уставился Валерик на бесполезно болтавшийся крючок.

Верка прикрыла за собой дверь, ослепительно улыбнулась и, ни слова не говоря, обошла Валерика сторонкой – бочком-бочком, чуть не спиной вперед, и села на Сан-Санычеву кровать.

– Так вон чем ты тут в одиночестве занимаешься! А я-то думала…

Вообще-то она бывала у них и раньше: забегала стрельнуть сигаретку, поболтать в мужской компании. Но сейчас, в этот момент, – глупее не придумаешь визита.

Неизвестно зачем, Валерик накинул крючок на дверь. Запоздалая реакция защиты сработала, что ли? Не хотелось, чтобы вот так же заглянул кто еще другой.

Гантели сердито катанул под кровать подальше. На сегодня явно хватит.

– Валерик, а у меня сигареты кончились…

– Лучше бы они у тебя не начинались, – пробурчал Валерик. Грудь еще ходила ходуном, руки дрожали, как с голодухи, даже подташнивало слегка. Вспомнил совет автора статейки: «Дышите равномерно, глубоко, через нос». Потянул разок-другой воздух носом, и аж потемнело в глазах – кислорода явно не хватало.

– Да ты расслабься, – не выдержала Верка.

Валерик разинул рот и задышал, не стесняясь. «А, черт с ней! Хоть бы отвязалась поскорей. Где эти сигареты?» Сам он серьезно не курил, а теперь и вовсе бросил. Ну а парни в комнате вряд ли оставили.

Для очистки совести он пошарил на заваленном книгами и конспектами столе, поворошил бумаги на подоконнике, заглянул в шкаф, зачем-то похлопал карманы пальто Коли Месяцева, тряхнул свой пиджак. Снял на всякий случай со спинки кровати брюки и здесь проверил карманы – тоже пусто.

В дверь кто-то толкнулся, а затем постучал.

Валерик машинально, с брюками в руках, двинулся открывать, а когда откинул крючок и дверь распахнулась, даже обрадовался. У порога стоял Мишка, весь в снегу. Он отряхнулся в коридоре и шагнул в комнату.

– Ты чего это тут в потемках голый ходишь? – удивился Мишка. – Вроде не климат… – и привычно щелкнул выключателем справа у двери.

В стерильном свете лампочки Валерик стал похож на индуса-йога, которого собираются живьем закопать в землю.

– Так, так… – промычал Мишка, увидев на кровати свою бывшую жену.

Валерик глянул в ее сторону и вдруг обмер от неожиданной мысли. Аж кончики ушей вспыхнули. Ей-ей, прикуривать можно было.

Верка сидела столбиком, ровно держа спину, и теперь невозмутимо поправляла подушку. Потом принялась за одеяло, которое Сан-Саныч кинул на стул, уходя в читалку. Новоявленный культурист начал молча психовать: «Сколько раз Сашке говорил: заправляй постель. Вот же лентяй на мою голову! Ну что теперь Мишке скажешь? Положение хуже губернаторского…»

– Валерочка, так ты дашь мне свой старый конспект? Мы завтра профессору Малаховой древнейшую историю сдаем, а я еще про Месопотамию не читала…

Валерик слушал и не слышал – и никак не мог сообразить, что делать дальше.

– Ты одевайся, одевайся, – подсказал, хмуро играя желваками, Мишка. – Надевай штаны, Геракл…

Валерик кинулся натягивать брюки, запутался в них, прыгая сперва на одной ноге, потом на другой. Затянул ремень до последней дырочки. Набросил рубашку. Обулся. Выпрямился… Неожиданно так захотелось закурить – до одури, чтобы голова пошла кругом, только бы отключиться. Избегая попытки провалиться на месте, сиплым, севшим в утробу голосом попросил:

– Миш, дай в зубы, чтобы дым пошел…

И сам ужаснулся, когда понял, как опасно прозвучала эта избитая шутка курцов.

– Щя-а… Дам… – как-то глухо выдавил из себя Мишка. И непонятно было, то ли с угрозой он это оказал, то ли как еще. Несколько секунд дискобол раздумывал. Валерику секунды эти показались вечностью. Во рту пересохло. «Скорей бы уж он. Хоть так, но пусть это кончится».

Мишка постоял, помолчал и полез в карман. Достал пачку «Беломора», встряхнул резко, чтобы вылезли папиросы.

– И мне дай, – заявила с кровати Верка. Она явно любовалась картиной, догадываясь, о чем думают парни. Похоже, ей это нравилось и забавляло.

Валерик вытянул две беломорины, подал одну Верке, другую сунул себе в рот. Мишка чиркнул спичкой, протянул прикурить.

– Че это ты не тем концом в рот суешь? Смотри не подавись чужим табачком…

«Ну, теперь уж точно врежет…» – затосковал в неизбывной истоме Валерик, с перевернутой папиросой в дрожащих губах дожидаясь развязки.

А Мишка вдруг засмеялся: негромко так, но, похоже, незло. Уж больно по-щенячьи выглядел Валерик. Глупо, как в бесталанном водевиле… Потом сурово обратился к Верке:

– Пойдем со мной. Поговорить надо.

Верка независимо дернула головой в бигуди:

– Еще чего!.. У нас с Валерой дело есть. Без тебя нескучно было. Правда, Валера? – она уставилась на Мишку, словно кошка на собаку. – Не мешай! Шляешься тут без толку…

– Ну, кто шляется – это не тебе говорить, бикса забурхановская.

– Ты не груби, Михаил, – попытался встрять Валерик, но понял, что вряд ли сейчас Мишка его послушает.

– Если хочешь, поговорим, только в другом месте, – бросила Верка и спокойно поднялась с кровати. – Носит тебя нелегкая… – И прошла мимо парней в коридор.

Мишка крутнулся следом, но задержался у двери и обронил с какой-то непонятной интонацией:

– Ты бы, Валерик, с хорошими девочками водился. Верка тебя ничему доброму не научит. Уж поверь. – И вышел.

Силы покинули Валерика, он плюхнулся на кровать, поджал ноги – и ударился пятками о что-то твердое и тяжелое. «Проклятые гантели!»

Почему-то расхотелось быть похожим на перенапрягшихся красавцев мужиков из журнала.

1990

По мокрому шоссе

Говорили родители Сашке, что рыбалка до добра не доведет. Говорили… Да только мать два года как умерла, а батя мотается по району в командировках. Некому подсказать парню, наставить на здравый ум. От карасей да гольянов тоже головокружение приключается, забывчивость нападает ну прямо-таки детская.

Степновка по дальневосточным меркам село крупное, тополиное да черемуховое сплошь, рядом речка неторопко бежит, по местному прозванию – Альчин: от маньчжуров, видать, еще осталось и закрепилось у русских людей как свое.

Ну так в Альчине карася не дождешься, повывелся весь от колхозной удобрительной химии. Ротаны не в счет, эти чертяки по дорожным лужам, бочажинам да колдобинам, говорят, до Москвы-реки добрались. А ничего удивительного в том нет, рыба по-космонавтски живуча. Ротана заморозь, всю зиму в куске льда в погребе продержи, а весной вынеси под солнышко – оттает и затрепыхается как ни в чем не бывало. В степновских краях ротана все больше чернышом, а то и головешкой кличут рыбалеи. Но вкуса в жарехе это нисколько не меняет, мясцо прямо-таки диетическое, протеина навалом, всякой белковости. Корпусную конституцию, как морской бычок, такую же имеет, достаточно взглянуть на его непропорционально большую голову. На ней щеки мясистые, что у твоего борова, если присмотреться внимательным взглядом. А все же против карася ротан не сдюжит, тут много на то причин. Первое дело, конечно, – сама ловля карася. Это восторг от пляски поплавка на зеркальце озерного затончика, когда рыба пробует наживку. Это упругий натяг лески от стремительной поклевки. Это шлепок от вылета карася на воздух из глубины, подобный хлопку пробки от шампанского. Про жареху вообще молчу, в сметане там или же просто на постном маслице да с лучком. Это… Да мало ли там чего наберется на карасиной рыбалке, что радует и волнует сердце удильщика. На сетке да на бредне такой радости не испытаешь.

Ну так вот, карася надо ловить на озерах. А это значит, что в таких случаях приходилось Сашке Вихореву идти к Алексею Марковичу, дальнему родственнику по отцовой линии. Маркович шоферит на автобусе в местной автоколонне, все районные дороги проутюжил на тысячи раз. Ему за рулем местные озерки, проточки и старицы ведомы как никому другому. Страсть к рыбалке и охоте у него с детства, потому как местный он, молоканских кровей, подножный природный корм добывать приучен дедами-переселенцами сызмала. Да и сам Маркович похож на ротана-черныша, смуглоты азиатской, худощавый и легкий на ногу. Просмолен солнцем и ветрами, прокопчен бензинным духом до бронзовой глянцевитости. Комары такого не берут, от мошкары он самокруткой махорочной обороняется. Юнцом зацепила его война с японцем, за баранку пятого «зиска» сел восемнадцати лет от роду, там быстро мужскую науку прошел, хотя до серьезных боев не доехал. Однако же мизинца и фаланги безымянного пальца на правой руке с той поры недоставало, что не мешало метко стрелять из двустволки навскидку по кряквам да чиркам в сезон охоты. Пальцы-то война отняла, зато шрам на левой щеке добавила, небольшую такую борозду поперек всегдашних морщин. Шрам не уродовал доброго лица, наоборот, казался тоже морщиной, только не гражданской, бытовой, что ли, а морщиной фронтовой, зарубкой на память. Скоротечность дальневосточного отрезка войны в сорок пятом году всем, кто память не потерял, известна. Повезло Марковичу, если разобраться. Подвигов не совершал, не привелось, слава тебе, Господи. Однако кое-какие солдатские медальки на груди засветились, больше юбилейные. Но это к слову, чтобы на самой рыбалке на данную тему не отвлекаться.

Азарта Маркович необыкновенного, в чем Сашка не раз убеждался, видя, как горели глаза его старшего напарника по карасиным походам. Несмотря на ощутимую разницу в летах, были они на «ты» без особых на то уговоров и брудершафтов. Так сложилось на утренних да вечерних зорьках у дымного костерка, над которым булькала в котелке ушица и велись неторопкие разговоры. Сашка все больше слушал да спрашивал, а Маркович вспоминал о Маньчжурии, откуда выкуривали Квантунскую армию микадо. Говорить на рыбалке о рыбалке – перебор, она и так вся на ладони. Поскольку Маркович всегда за рулем, а Сашка со спортом повязан, спиртного в сих беседах не булькало. Значит, и вранья «остограммленного» никакого не бывало. Война в рассказах Марковича представала будничной работой, в которой романтики даже при желании не сыщешь. Но Сашке эти воспоминания старшего товарища нравились самой манерой строить словечки в цепочку, когда действие развивалось от «а» до «я». Шоферские «карданы», «полуося», «магнето» и прочая механическая мудреность не заслоняли у него человека, многочисленных друзей, которыми наградила война. Одно отнимала, другое давала сполна. Известное дело, у медали две стороны, на одной зло, горе и слезы вытравили свой рисунок подобно серной кислоте, а на другой – лаковой эмалью в пару красок запечатлелись светлые моменты. И не скажешь сразу, чего было больше, но уж явно не поровну.

В этот раз Сашка заглянул в родную Степновку на пару деньков. Июльская пора у студентов Добровольского политехникума, где Вихорев учился на втором курсе геологического отделения, время каникулярное. Практика полевая закончилась, наступил передых. Только вот надо было ехать в Краснодар с командой техникумовских волейболистов на республиканские соревнования по ведомственной линии Министерства цветной промышленности. Дело в том, что худобой Сашка Вихорев мог поспорить с самим Марковичем, а длиннотой превзошел родственника на целую голову, чуток не дотянув до двух метров. При этом деревенской двужильностью и прямо-таки мужицкой хваткой щедро наделен отроду. Так что прыгать у сетки и колотить по мячу ему было с руки, что с правой, что с левой. Такие «колы» забивал в площадку – ахнешь!

Но выезд в Краснодар был назначен на воскресенье, а сегодня на дворе пятница. Ошиваться в городе в жарищу не хотелось, общежитская пустынность не радовала. С тренировки его отпустили, вняв просьбам помочь отцу по дому. Раненько утречком на попутке Сашка допылил за полтора часа, учитывая переправу через Зею, от Добровольска до Степновки.

Уже когда подходил к своему дому старой молоканской добротной постройки, сверху донизу обшитому гофрированным железом, случился любопытный эпизод. Наперерез Сашке, бренча монистами и дешевыми дутыми браслетами, кинулась цыганка средних лет, подметая черными юбками дорожную пыль. Очевидно, докочевал до их мест табор вольных людей, которым что коня подковать, что ведро залудить, что стащить плохо лежащую вещь – все одно.

– Постой, молодой-красивый! Позолоти ручку – погадаю на счастье. Вижу, ждет тебя дальняя дорога…

Сашка удивился поначалу: как это она так, с места в карьер, догадалась о его предстоящей поездке? Приостановился даже, спортивную сумку с плеча на траву-гусятник скинул. А цыганка вьется вокруг, в глаза гипнотизерски засматривает, слова сыплет лестные, хвалебные, какой-де он красивый да стройный, девушки от него без ума, так и сохнут. Ну, как дошло до скорой свадьбы, Сашка вздрогнул и махнул резко рукой, прогоняя настырную цыганку.

– Чего гадать! Не хуже твоего знаю, что со мной случится. Ступай, откуда пришла!

Она даже головной платок от возмущения на затылок сдернула.

– Ой, нехорошо сказал! Тебе сколько лет? Откуда всё знать можешь? Карты правду скажут…

Упоминание о картах окончательно отрезвило ошеломленного было под первоначальным напором цыганки Сашку.

– Нечем мне тебе ручку золотить. Заработаешь в другом месте.

Крутанула цыганка юбками, как только увидала, что клиент не поддался ее чарам. Крикнула напоследок по-вороньи сердито гортанным, прокуренным голосом:

– Намучаешься ты, парень, помяни мое слово. Ох и настрадаешься! Копейку пожалел детишкам на хлеб… Вспомнишь меня, как соберутся тучи над твоей головой! У-у-у!.. – В сердцах возопив напоследок, рóма кинулась прочь, бормоча проклятья, звук и смысл которых растаяли в пространстве истоптанной коровами улицы.

Чтобы побыстрее отряхнуться от наваждения, Сашка на удаляющуюся цыганку оглядываться не стал. Привычно повернул металлическое кольцо щеколды в двухметровой калитке, минуя окна, закрытые ставнями, прошел по присыпанной песком дорожке во двор. Так бывало всегда, когда отец уезжал надолго. Заглянул в дом, отыскав ключ от замка под нижней половицей крыльца. Прочитал записку отца, в которой четким почерком тот сообщал, что отбыл в командировку до понедельника. Попил кваску с дороги, в кастрюле на плите печки обнаружил сваренную молодую картошку. Ждал его батя, да не дождался. Проглотил пару картошин, тем же самым квасом запивая. Можно жить дальше! Потом переоделся в домашнюю одежку.

Поразмыслив, крутанул три раза телефонный диск. Маркович отозвался сонным голосом, не удивившись раннему звонку родича, однако же не преминул поинтересоваться:

– Чего это студентам не спится в такую рань?

На что Сашка ответил с не меньшей подковыркой:

– А карасям, думаешь, спится?..

Дальнейшее комментариев не требовало. На счастье Сашки, у Марковича как раз выпал отгул после рейса в город. Сговорились через часок выехать на рыбалку, пока Маркович кой-чего по дому спроворит, почаевничает да снастишки соберет.

– Ты там только червяков накопай, – попросил Маркович. – Я за тобой заеду.

Сашка мешкать не стал. В кладовке взял штыковую лопату и старую, для этих нужд приспособленную, литровую с ребристыми ободками жестяную банку из-под абрикосового компота. На дне загнутыми стручками брякнули два высохших еще с весны червя на затвердевшей земляной корочке. Тогда они с Марковичем славно порыбачили на недальнем озерке Поповка после схода льда, но то были ротаны. Сегодня требуется приманка первый сорт. Такие черви как раз и водились в их огороде за уборной, где жирный лафтачок землицы из-за неудобности обработки ничем не засаживался.

Отмахиваясь от вспугнутого комарья и чертыхаясь вполголоса, выдрал на паре квадратных метров лебеду в свой рост и принялся выворачивать лопатой пласт за пластом черноземную залежь. Вскоре банка заполнилась отборными, похожими на вьюнов, красными дождевыми червями. «Штук сто будет», – прикинул на глазок землекоп. Тем и удовлетворился, присыпав добычу сверху сыроватой землей. Времени оставалось, чтобы отнести банку на веранду в тенек, заглянуть в сарайчик за тяпкой и приняться окучивать картошку. Прошлый раз он прошел половину огорода, так что оставалась вторая. Бате явно недосуг на личном подворье мотыжить. Но Сашке отца жалко, молодую здоровую лень он пальцами за кадык попридушил. Да и огороду-то возле дома в центре Степновки всего ничего – соток пять, не больше. Из них треть – под овощами.

Аккурат когда догребал землицу на последнем рядке, за высоким сплошным забором затарахтел «ижак», затем смолк, звякнула щеколда на калитке и во дворе появился Маркович в выцветшей до белизны штормовке, сатиновых полосатых штанах и с дырчатой синтетической шляпой на голове. На ногах резиновые сапожки-коротышки. На лице приветливость.

– Здорово, Алексей Маркович! – первым проявил вежливость студент.

Маркович приподнял шляпу, высветив раннюю лысину.

– Здорова корова, а бык хворать не привык, – ответствовал он одним из своих софизмов, на которые бывал горазд в добром настроении.

Дальнейшее заняло не более пяти минут. Старая отцова рубаха в самый раз годилась для поездки на озеро, шаровары были на Сашке рабочие, тапочки ношеные, в которых не жалко хоть в болотину залезть. Голову прикрыл тюбетейкой, оставшейся от школьных лет. Рюкзачок с хлебом, бутылкой холодного молока из погреба и замотанной в тряпку банкой с червями закинул за спину. Удилище, с уже намотанной леской, поплавком, грузилом и крючком, вытащил из-под крыши летней кухоньки. Можно двигать в путь. Снасти Марковича приторочены сбоку от заднего сиденья мотоцикла так, чтобы не мешать пассажиру взгромоздиться на сидушку.

– А чего удилишко забыл? – приметил зорким глазом Сашка.

– У озера тальника навалом растет, – пояснил Маркович, – вырежу прут на месте. Сегодня поедем на Придорожненское, там карася нынче хоть лопатой греби. Подъезды к нему неудобные, рыбаки на машинах не суются, а пешком далековато.

Старенький черный «Иж» минут за двадцать домчал напарников до своротка с трассы. Там дальше, действительно, рытвины и колдобины позволяли продвигаться только двухколесному транспорту, наподобие их мотика. «Что и требовалось доказать!» – удовлетворенно крякнул Маркович.

Попетляв по полю в травяном да кустарниковом дурнишнике, вскоре выбрались на пролысинку возле купы краснотала. Отсюда открывалось зеркало озера-невелички, в диаметре метров сто, не более того.

– Жаль, лопаты не захватили, – усомнился Сашка в уловистости места. На что Маркович только хмыкнул многозначительно.

Но все-таки одно обстоятельство смутило обоих. За предотъездный час погода начала меняться. И хотя солнце светило, как и полагается в июле, ярко и жарко, однако ветерок продувал степную ширь весьма ощутимо, превращаясь уже в настоящий ветер. Водная поверхность перестала быть зеркальной, заморщилась небольшими волнешками, закивали камыши на береговой окружности своими пухлыми коричневыми шапочками.

Поскорее накачали квакающим ножным насосом резиновую двухместную лодку, погрузили снасти, к которым Маркович добавил, поразмыслив, неизвестно как оказавшийся в его арсенале темно-красный кирпич. Затем вырезал длинный, метра в три, ивняковый прут, ошкурил ножом. Уселись в разных концах суденышка прямо на дно ногами друг к другу. Маркович вставил веселки-лопатки в проушины на бортах и принялся выгребать на глубину. На открытости озерной глади ветер ощутимо тормозил продвижение, так как рыбаки парусили, несмотря на низкую посадку. Вот тут-то и пригодился кирпич. Обвязав его бечевкой, Маркович скинул импровизированный якорь за борт, стравил метра три шнура и взял внатяг. Лодка замерла на точке, сориентировавшись строго по ветру с той стороны, где сидел низкорослый шкипер. Приготовили удочки, наживили самыми крупными червями.

– Ловись, рыбка, и мала, и велика! – слогом народной сказки восхвалил начало рыбалки Сашка, имевший склонность к сочинительству.

Маркович оскалился в улыбке ртом, полным золотых и железных зубов.

– Твой борт правый, мой левый, – обозначил он сферы действий каждого.

Поначалу в пляшущих волнах поплавки не позволяли разглядеть начало поклевки, давали обманные знаки, да и караси еще, видимо, не прознали про вкусных и жирных червяков. Вымахивая раз за разом без толку удилища с нетронутой наживкой, рыбаки начали скучать.

– Нет-нет, да и нет… – пустил в ход испытанную шутку ветеран. А через пяток минут добавил в припадке мрачноватого настроения: – То потухнет, то погаснет…

Но вскоре дело стало налаживаться, Маркович выудил сразу, как по заявке, карася-лапотника, граммов на триста семьдесят, а может и на все четыреста, врать про полкилограмма не будем. Карась разевал рот, словно на своем озерном языке говорил некие слова явно неодобрительного свойства. За ним сработала снасть у Сашки, и тоже по-крупному. Но гонцы привели стаю карасей поменьше, так называемых «огурцов», не достигших особой ширины и горбатости, которых и принялись таскать одного за другим. Время летело незаметно, как обычно и бывает в таких случаях. Снятых с крючков карасей бросали прямо на дно лодки, не связывая себе руки изготовлением кукана. Трепыхавшиеся рыбешки прыгали прямо у ног и щекотали попервости чувствительные места, но постепенно засыпали под солнышком. Часа через четыре дна не стало видно, серебристая рыбья чешуя покрыла борта лодки, прилипла к ногам и, подсыхая на ветру, стягивала кожу до зуда.

Сашка сымпровизировал стишок в паузах между поклевками и выуживанием.

Наш карась – озерный князь.

Только лед растает,

В одиночестве карась

Пузыри пускает.

На что Маркович добавил прозой, сверкнув металлической оснасткой рта:

– Тут, в лодке, им повеселей в компании будет.

Сидячая физкультура порядком попритомила обоих, все чаще и чаще старший товарищ потирал свой шоферский радикулит, да и Сашка трещал суставами и трясся жилами в потягах через борт, грозя перевернуть утлую «резинку».

– А не перекусить ли нам? – задал красноречивый вопрос Маркович, вытянул кирпич со дна озерка и погреб к берегу. Там с кряхтеньем выбрались на твердую почву, разминая затекшие от долгого сидения ноги. Отлили лишнюю водицу из организма. Расстелили клеенку в теньке у большой красноталины, прилегли по-римски на бока и принялись закусывать малосольными огурцами, картошкой да молоком. На свежем воздухе аппетит нагуляли немалый.

Затем выгрузили пойманных карасей в вещмешок, прикинули на вес. Килограммов с десять будет, не меньше, решили согласно оба. Спасибо ветру, разогнал комаров. И все-таки грести обратно на волну и вновь удить, напрягая глаза в стремлении не проморгать поклевку в разгулявшейся волне, особого желания не было. На жареху знатную наловили, будет и на уху, и про запас в погреб денька на два опустить можно.

День перебрался за свою вершину, и солнышко покатило к западу, словно убегая от натягивающих из-за восточного края горизонта черных туч. Контраст окружающей освещенности и надвигающегося мрака тревожил. Картина весьма напоминала кадры из фильмов про войну, была в ней некая угроза, предвестье испытаний. Сашка не удержался и спросил, глядя на клубящийся окоем:

– Вот ты, Маркович, старый солдат, ветеран даже… Извини, дурь спрошу… Пригодилась тебе война? Нет, не так сказал! Опыт военный сказался дальше по жизни? Мне отец говорил, что испытания мужчинам на пользу. Но не все же испытания?

– Батя у тебя умнейший человек, – начал не сразу Маркович и не о себе, – он зря не скажет, ты ему верь беспрекословно. Плохому не научит.

– Так он же не воевал, в тылу был, – словно извинился за отца Сашка.

Тон реплики Марковичу явно не понравился.

– Мало ли чего не воевал! Иному война все мозги повыбивала. Сколько нашего брата спилось после победы… А кто и к мирному труду не пристал. Я не виню людей… Тут особая сила нужна. Уж и не знаю, Божья или чья иная.

Он посмотрел в Сашкины карие глаза, в которых стоял неразрешенный вопрос. В такой поре парень, когда надо нравственные устои воздвигать на прочный грунт. Иначе мосты времен не выдержат нагрузки и рухнут под напором жизненной реки.

Хрустнул ветеран оставшимся от обеда пупырчатым огурцом, пожевал в раздумчивости, вкуса не различая. Разбередил его молодой рыбак.

– Я тебе так скажу, не за всех, а за себя только. Лично для меня война не кончилась. Каждый год по радио и в газетах что талдычат? «Битва за урожай…» Это про нас, сельских работяг, значит. «Сражение в горах…» Ну, это про строительство ГЭСов разных. «Труженики страны вышли на новые рубежи…» Как на фронте, повышают работяги производительность труда, пупы напрягают до треска. И так далее… Воюем, чего там, и по сю пору. Ладно, будем считать всю эту журналистскую болтовню только за ради красного словца. Я тому не обучен. Я обучен подчиняться начальству, партии родной многомиллионной. Дисциплина в меня въелась, как ржа в железяку. Иной раз постоять бы надо на своем, а я щелкаю каблуками: «Есть! Так точно!..» Как уборка урожая, где я – на автобусной линии? Уже лет пятнадцать, не меньше, в августе и сентябре буксую на раздольненских полях в совхозе. Вожу, как сам понимаешь, вначале ячмень на зерновой двор, а потом пшеницу, а позже всего сою – «царицу полей», «амурскую чудесницу». Так учучкаешься круглосуточно – на ходу спишь. В том году был случай…

Он отпил из бутылки молока, вытер губы тыльной стороной по-негритянски черной руки, сверкнув контрастно белой ладошкой.

– Привез вечером уже пшеницу на зерновой двор. Стал сдавать задом под навес, куда разгружаться было велено. А там бригадир, три ротана ему в печенку колючих, свою «кашку», мотоцикл семисильный, к столбу прислонил, да так, что он проезд загородил. Ну я и задел мотик, помял слегка. И что ты думаешь, кого обвинили? Бригадира, который бросил мотоцикл где не положено, или меня, двенадцать часов из-за «баранки» не вылезающего, кроме как помочиться да кусок перехватить?

Маркович понял по насупленным бровям слушателя, что тот догадался сам, чем кончилась история.

– Правильно, я виноват оказался! «Телегу» в суд накатал хозяин, хотя там ремонта – подправить да постучать кой-какие железки. Мотор не пострадал. Правда, фару я ему коцнул своим «зиском» самосвальным, который мне в страду выдали в совхозе. Своих-то шоферов у них раз, два и обчелся. Присудили компенсировать ущерб бригадиру, мать его героиня! Ничего я не доказал… С тех пор мы с тем мужиком не здороваемся. Кулацкая морда, молоканский жмот! – в сердцах выругался Маркович, которому на суде такие аргументы пускать в ход не пришлось, а то бы припаяли еще и оскорбление личности.

Вот и помогай после этого людям…

Прошу читателя заметить, что не Маркович сказал последнее предложение, это даже и не Сашкин вывод, а первая в рассказе и, уверяю вас, она же и последняя авторская ремарка. Чего комментировать там, где любой здравомыслящий человек сам дотумкает. Людям, конечно, помогать надо. Но не всем без разбору, а так, чтобы польза была и тому человеку, кому помогаешь, и обществу в целом. Истина ходульная, конечно, газетчиной отдает. Но ведь в ту пору, о которой повествуется, мозги большинства были настроены лозунгами и программами. «Все во имя Человека, все на благо Человека!» Так и писалось слово «человек» с большой буквы, словно это уже и не мужчина или женщина во плоти, а некая абстрактная субстанция, философская категория, которой ни пить, ни есть не требуется, ни иные биологические отправления осуществлять. На сем умолкаю.

После перекуса Маркович спрятал кирпич у подножия самой большой ивы, пригодится в следующий раз. У него почти у каждого здешнего озера есть схроны подобного рода. Он и через год мог припомнить свою заначку, коли пути-дорожки приводили его к насиженному местечку. В иных потайных местах даже закопченный чайник или старую кастрюльку с прикрученной проволочной дужкой сыскать можно. Поклажу приторочили тем же манером возле задней сидушки, на которой Сашке пришлось задирать ноги чуть не до подбородка, чтобы не спихнуть в дороге груз.

Встречный ветер на пустынной шоссейке бил Сашку по глазам до слез, Марковича выручали мотоциклетные очки. Пыль секла лицо, гравийка под колесами юзила «ижак», но тяжело груженный мотик, ведомый опытными руками, мчал, не замечая «гребенки» и прочих неровностей пути.

Вырвавшись из-за большой рощи на крутой спуск к пойме Альчина, увидели привольно раскинутую Степновку, которую шоссейка перерезала аккурат по центру. Маркович сбросил скорость и спокойно въехал в село. У дома Вихоревых тормознули. Сашка отпер дом, и рыбаки зашли на веранду. Маркович по-хозяйски снял с полки бельевой таз, дернул тесемки рюкзака и отсыпал Сашке половину улова с гаком.

– Да куда мне столько одному, – попробовал сопротивляться Сашка, на что Маркович никак не среагировал. Дележка всегда у них была честной, независимо от величины персональной удачи.

– Бате нажаришь, – подвел черту располовиниванию добычи Маркович, присоединяя к Сашкиному крупному первому карасю своего «лаптя». Карасиная куча приобрела в тазике живописную завершенность натюрморта, хотя жанр нарушался шевелением живучих озерных «князей».

По крыше веранды крупно и весомо ударили первые капли дождя, редкие вначале – словно раздумывали, продолжать ли дальше. Северо-восточная туча успела накрыть село до половины и принялась за дело, все учащая и усиливая сброс воды.

– Ну, покедова! – подхватился Маркович. – Ты надолго-то домой? Какие у тебя планы? – поинтересовался он перед уходом.

– Да завтра на обедешний поезд надо к тринадцати ноль три, в Краснодар едем командой, – спокойно сказал Сашка, как о чем-то далеком и не заслуживающем переживаний. Но потом припомнил, что давеча утром цыганка говорила ему что-то про тучи над головой. Конечно, вряд ли она имела в виду тучи дождевые, скорее это была метафора. Но все-таки накаркала чертовка. Кратко пересказал Марковичу случай с гадалкой и поинтересовался: как это совершенно случайный человек с места в карьер вычислил «дальнюю дорогу»?

Сам цыганистый в смуглоте и подвижной сухощавости, Маркович засмеялся:

– Ничего особенного, тут не нужно быть большим психологом. Идет по деревне парень в городской модной одежке, с сумкой на плече, по всему видно – студент. Ясно, что гостит летом у родителей. Ну а лето у студента, сам лучше моего знаешь, для каникул короткое. Значит, скоро снова в путь. Думаешь, цыганам не известно про стройотряды и всякие там соревнования? Они ведь радио слушают, на вокзалах вашего брата насмотрелись именно в летний период. Так что невелика мудрость, чтобы золотить за нее ручку… Я и сам могу кому хошь погадать без карт и на руку не глядя, правды будет полста на полста. Жизнь знать надо. А цыгане народ тертый.

Маркович выглянул из-под козырька крыльца на тучу, покачал шляпой, как самолет крыльями.

– Смотри не припозднись. Похоже, обложной, а то и циклон достал. Была бы гроза, так это ненадолго, а тут не гремит, не сверкает, – оценил он обстановку опытным взглядом. – Если что, звони, я завтра на ремонт автобус ставлю. В случае чего, могу отпроситься у начальства.

Сашка даже рукой махнул на такие страхи.

– Я еще на танцы схожу. Какой там циклон! То потухнет, то погаснет… – припомнил он рыбацкую поговорку родственника.

– В таком разе танго советую, а вот вальс не танцуй, – озарился Маркович прощальной усмешкой. – Не подсклизнись на «сковородке». Так вы, студенты, кажись, прозвали танцплощадку у себя в городе…

Через минуту за забором рыкнул «ижак» и под аккомпанемент усиливающегося дождя потарахтел на юго-западный край Степновки, куда неотвратимо надвигалась черная пелена.

Сашка посмотрел на тазик с карасями. Надо чистить рыбу, хочешь не хочешь. Наточил кухонный ножик о край печки, приставил помойное ведро к столу и принялся на разделочной деревяшке скоблить да потрошить еще трепыхающихся бронзовых с серебряным отливом карасей. Дело это заняло никак не меньше двух часов, которые скрашивал концерт по радио. «Жил да был черный кот за углом… – с озорной бесшабашностью распевала шлягер сезона московская певичка Миансарова своим девчоночьим голоском, – …и кота ненавидел весь дом!»

Опровергая эту нелепицу, у ног Сашки терся кот Мурсик, прибежавший с улицы спасаться от дождя. Летом он жил вполне самостоятельно, домой заглядывал попить молока, добывая остальную пищу где придется. Случалось, и разбойничал, принося в ограду чужих цыплят, о чем немедленно сообщали соседи. Вихорев-отец кота бил нещадно веником, приговаривая: «Ах ты, собака!» После этого Мурсик исчезал на несколько дней, страсти улегались, а по возвращении кот всегда был молчаливо прощаем, о чем свидетельствовала полная мисочка с молоком. Масти Мурсик пестрой, пятна идут не вразброс, а пропорционально, на спине красуется черное седельце, грудь и брюхо сверкают аристократической белизной, лапки обуты в темные сапожки, а кончики завершаются белыми носочками, которые посерели в походах. Величиной и статью кот не блещет, вполне средних размеров, но пружинист и быстр, как уссурийский тигр, если бы того сумели сократить до Мурсиковой комплекции.

Свежую озерную рыбу Мурсик не особо жалует, предпочитая ей речную, живущую в проточной водице. Разнюхал что к чему! Но на сей раз оголодавший кот не привередничал: получив очищенного карася, поволок его под стол и принялся с хрустом уписывать подношение. Сашке кота тоже жалко, живет дома, почитай, один-одинешенек, питание нерегулярное, промысел опасный. В зоне риска постоянно.

Покончив с карасями, большую часть положил в кастрюлю и спустил в подполье, в прохладу. Включил электроплитку, поставил сковородку, плеснул подсолнечного масла из бутылки, очистил пару луковиц, сыпанул мучицы в мелкую тарелку для панировки. Дальнейшее вряд ли стоит описывать. Жарить карасей – занятие известное, это вам не омаров мариновать или там лангустов запекать на барбекю. Тем более процесс поедания жареного карася. Если он доведен до любимой отцом хрустящей кондиции, то на косточки, пронизывающие вкуснейшее мясцо, и внимания обращать не стоит.

На веранду в открытую дверь залетали брызги разошедшегося не на шутку ливня. Монотонность грохотания потоков воды по крытой железом крыше после еды стала клонить в сон. Ставить чайник на плитку не хотелось, Сашка запил карасей квасом, который у бати нынче удался. Не иначе, дрожжей чуток сыпанул для брожения и сахару не пожалел. Вот и пьется славно квасок в родительском доме. Рецепт этот отец и сын изобрели нечаянно в прошлом году в такую же вот июльскую пору, когда Сашка приезжал помогать окучивать огород. Поработав с полчасика, зачастили оба на летнюю кухоньку, где в тенечке стояли две трехлитровые банки с шипучим хлебным напитком, который отец завел на скору руку накануне приезда сына. Вроде и жажды особой уже нет, а выпить шибающего в нос прохладного сусла так и тянуло. Первым догадался повеселевший от кваса батя: «Знаешь, чего мы вместо кваса изобрели?» – «Чего?» – ворохнул потолстевшим языком сын. «А бражку, вот чего». Впору песняка давать мужикам, да в осиротевшем после недавней смерти матери доме не принято было веселиться.

Кинув подушку-думку на вынесенную в веранду раскладушку, Сашка закемарил в пару минут, утомленный дневными хлопотами и убаюканный ливнем, а когда проснулся, то в сумраке радио играло гимн. Первым делом услышал густой стук по крыше. «Как из ведра… Ничего, утро вечера мудренее», – успокоил себя Сашка, повернулся на другой бок и провалился вновь в молодой крепчайший сон.

Под гимн же и проснулся, заставив раскладное дюралевое лежбище заскрипеть всеми пружинками. «Сла-авься, О-оте-ечество на-аше свобо-одное!» – мощно выводил хор под аккомпанемент ливня, который не думал униматься и утром. «Ну дела…» – озабоченно ворохнулась мысль. Ни о какой «утренней мудрености» и речи не могло быть. Выглянул во двор. Ветер швырял пучки сильных струй в стекла дома, превратив утоптанный дворик усадьбы в маленькое озерко. Н-да! Точно, циклон дотянулся в их степновскую материковость и не думал прекращать сброс воды сверх всякой меры, поселяя в душу неспокойствие и тревожное ожидание чего-то, превосходящего обычные неприятности. Правда, облака стали вроде повыше и на востоке кое-где просвечивались полосками. Ясно было только, что надо двигаться в город пораньше. Конечно, за Степновкой до города – асфальтовая по большей части трасса, но мало ли чего мог натворить этот бесконечный потоп.

Почаевничав на скорую руку, Сашка навел порядок в доме, закинул вещички в спортивную сумку, запер дверь и сунул ключ под половицу. Три квартала до автовокзала, преодоленных молодецким галопчиком с прыжками через лужи, вымочили до нитки. Забирать из дому единственный старенький зонтик матери и в голову не пришло. У отца такой галантереи и в помине не бывало, лишь на курорт он обычно уезжал с зонтиком жены. Своим не обзаводился ввиду того, что у районного начальства, к коему принадлежал зампред райисполкома Вихорев, в ходу были прорезиненные, длиной до полу, офицерские плащ-палатки с капюшоном. В такой одевке хоть день-деньской шлепай по лужам под дождем – не промокнешь, только вспотеешь от перегрева. Но свой пот рубашку не рвет. Сталинский полувоенный стиль довершали непременные галифе и гимнастерка под ремень, а также хромовые сапоги по праздникам, а в будни – хорошо нагуталиненные яловые бродни, в которых никакая грязь не страшна. Сашкин же летний наряд состоял из спортивных узких шаровар с резинками на щиколотке, желто-красной распашонки в клетку с шахматными фигурками и замшевых модных сандалет на микропорке. Все это теперь безнадежно утратило праздничность обновки. И модная прическа «канадка» утеряла под дождем свою бравую вздыбленность и пружинистость.

У автовокзала, на удивление, стояло аж три автобуса, и все с табличками направления на Добровольск. В иное время это могло показаться удачей, но сейчас только насторожило. В душном деревянном здании вокзальчика толпился странствующий люд, то и дело брякала железная кружка на цепи, коей она насмерть была прикована к цинковому бачку с колодезной водой. Народ утолял жажду, гудел многоголосо, слышался недовольный детский плач, визгливо тетешкала грудного младенца рыжеволосая молодуха в сарафане, из которого рвались на волю налитые материнским молоком и покрытые конопушками мощные груди.

Выяснилось, что в десятке километров от Степновки, в пойме, у деревни Толстушки, размыло мост и теперь сообщение с городом временно перерезано – до той поры, когда ремонтеры из местного дорожно-строительного участка восстановят движение. А пока там на лодке наладили переправу для наиболее отчаянных голов, благо с той стороны разрушенного моста подходят машины. Идет обмен пассажирами.

Сашка вышел на вокзальное крыльцо под навес, вскинул к глазам кисть правой руки и глянул на часы «Кама» с черным циферблатом, его гордость с седьмого класса, когда он летом заработал их на местном кирпичном заводе. Стрелки равнодушно показывали восемь часов и черт их разберет сколько еще там минут, похоже на четверть – время, с которым ничего нельзя было ни рассчитать, ни просто надеяться. Расклад предельно «илиментарен», как говорил их тренер по волейболу Евгений Михайлович. Отремонтировать мост – на это уйдет как минимум пара дней, да еще надо, чтобы погода наладилась. Впрочем, какие-то просветы в небе стали протаивать, усилившийся ветер начал растягивать водную пряжу на тонкие стропы, а затем уже и нити. Эх, – досадливо махнул рукой Сашка, – и влетел же в историю! Кому скажи, что за полведра карасей подвел команду – не поверят, обхохочутся. Основной нападающий, бьющий с двух рук, каменная стена на блоке – и вот на тебе, пригорюнился, как сестрица Аленушка у озера…

Спасительно всплыли в сознании слова, сказанные вчера при расставании Марковичем о том, что, ежели чего… Вот и настало это самое «чего». Только на бывалого шофера и осталась надежда. В запасе четыре с лишним часа, в обычное время даже на рейсовом «пазике» можно пару раз смотаться туда и обратно в город. Но то именно в обычное…

В гараже автороты Марковича искать долго не пришлось. Завидев Сашку, родич, облаченный в куртку-брезентушку и кепку-восьмиклинку с пуговицей на макушке, закивал головой:

– Говорил тебе, раз не гремит, значит, хреновина надолго разыгралась. Как в воду глядел! – словно бы обрадовался он своей давешней погодной прозорливости.

Выслушав Сашкину информацию, не мешкая пошел к завгару отпрашиваться на пару часов. Начальство перечить не стало, сына зампреда Вихорева надо выручать, дело понятное. Мотоцикл Марковича стоял здесь же, в гараже, хотя на нем бережливый хозяин редко ездил на работу. Но сегодня брести по лужам полсела кому была охота.

– Погоди трошки, я бензинчика плесну в бак, мало ли чего на фронте не бывает, – озаботился Маркович. Налив под горловину, добавил пол-литровую банку автола. Обтер тряпкой бак и пробку и хопнул по сиденью «ижака»:

– Выручай, моя телега! – и натянул на глаза мотоциклетные очки, превратившись в гонщика-аса.

Поначалу они довольно медленно проехали центральную часть села, профессиональная привычка слушаться дорожных знаков не позволяла шоферу разгоняться сверх положенного, да и лужи покрывали в иных местах едва ли всю ширину проезжей части улицы. Лишь на выезде из Степновки Маркович крутнул ручку сектора газа на себя. Мотоцикл реванул поначалу, затем перешел на ровный рокот и с шелестом стал надвое рассекать водную пленку, на миг оставляя за собой черноту следа, который тут же затягивался на асфальтовом полотне, набухшем и потерявшем шершавость.

– Я резину недавно поменял. Не боись! – крикнул Маркович через левое плечо по-кошачьи сгорбившемуся за его спиной Сашке.

Какое там «не боись»! Страхи отступили назад, отброшенные возросшей скоростью и стушеванные впрыснутым в кровь адреналином гонки. Пустынное шоссе вырвалось из куртин тополей, стоящих на северо-восточной окраине Степновки, среди которых по левую руку рос и тополек, посаженный Сашкой Вихоревым, когда они после окончания школы всем классом решили таким образом оставить память о себе. Но разве разглядишь его сейчас!

Маркович сидел ровно, принимая поток воздуха на свою забрезентованную грудь. Сашке за его спиной оставалось лишь во всем следовать маневрам водителя, наклоняясь то влево, то вправо на поворотах, облегчая тем самым пилотаж. «Как на самолете прем!» – почему-то восторженно стучала мысль в мозгу волейболиста, которому грозило отстать от поезда. Навстречу промелькнул грузовик, шофер которого, видимо, не знал о разрушении моста и вот теперь возвращался восвояси несолоно хлебавши. Зато уж пресной воды нахлебался вволю. В наращенном свежими досками кузове, наглухо прикрытом брезентовым полотнищем, бугрился кому-то где-то какой-то нужный груз.

Выпуклый профиль шоссейки позволял воде беспрепятственно стекать на обочины, облегчая езду. Встречный ветер сек безжалостно ездоков, несущихся к злополучному десятому километру, к пойме с разрушенным мостом. На взгорке вначале прорисовалась черемуховая и тополевая, как и большинство здешних деревенек, Толстушка. Вслед за тем дорога нырнула вниз, где открылась широченная пойма, по которой справа налево бурливо несся поток ливневой воды шириной никак не меньше сотни метров. Посредине поймы трасса была разорвана пополам в том месте, где полагалось стоять мосту. Ни деревянного покрытия, ни перил, только из прорана кое-где, подобно гнилым зубам во рту, торчали остатки свай. Камышовые заросли пригнулись течением, словно кто-то могучей ладонью погладил чело земли в задумчивости да так и оставил недоумевать: что же приключилось в обычно спокойном лоне разнотравья, преимущественно вейникового и полынного?

Притормозив загодя, Маркович остановил мотоцикл метрах в десяти от обрыва, не желая рисковать. Сдернул с лица забрызганные очки, всмотрелся сторожко. Мало ли чего, может, подмыло дорогу и она, вслед за мостом, начнет поддаваться напору стихии. На их счастье, справа к уцелевшему оградительному столбику была примотана цепью довольно широкая, метра четыре в длину, плоскодонка. В лодке лежали на дне два измочаленных от долгой гребли в камышах весла. Какой-то местный житель прятал ее в старице ради своих рыбацких досугов, и теперь она пригодилась не только ему одному.

Оставалось лишь переправить на тот берег Сашку, что для бывалых гребцов труда не представляло. Но вся загвоздка состояла в том, что трасса с противоположной стороны была пустынна.

– Сколько на твоих золотых? – тронул Маркович левую кисть Сашки. Часы показывали без пяти девять.

– Стой, Чапай думать будет! – произнес шофер. – Вряд ли кто вскоре подъедет оттуда… Только прождешь понапрасну. Давай вот что…

Оборвав фразу, он принялся внимательно рассматривать плоскодонку, ухватился за уключину и покачал ее на воде. Лодка тяжело захлюпала низкими бортами, однако быстро обрела остойчивость.

– Форсируем! – рубанул воздух в направлении к противоположному берегу Маркович.

– С мотоциклом, что ли? – не поверил Сашка и недоуменно вскинул брови к мокрому чубчику.

– С ним самым, с родимым. Чего его тут оставлять? – подтвердил Маркович догадку.

Горло Сашки Вихорева даже спазм перехватил. Еще смутно представляя, как все будет выглядеть, он просипел на выдохе:

– Ну ты даешь…

– Давать будем оба, одному мне не потянуть, – Маркович уже примеривался к «ижаку», потом рывком снял его с подножки. – Полтораста килограмм сухого веса, не считая грязи на колесах… Как раз наше с тобой брутто. Значит, делай так. Прижми лодку бортом впритык к кювету, а я съеду в нее.

Сашка притянул плоскодонку за корму и, раскорячившись в наклоне, прижал ее к откосу дорожной насыпи.

– Не так! – досадливо крикнул Маркович. И скомандовал: – Разденься и лезь с той стороны в воду. Упрись ногами и стой как вкопанный.

Вихорев скинул шаровары и сандалеты, сунул их в спортивную сумку, которую тут же забросил на кормовое сиденье. Вода в кювете сразу приняла его по пояс. Нащупав ногами кочку, Сашка уперся в нее обеими ступнями.

– Давай, кати! – скомандовал он в свою очередь.

Маркович толкнул мотоцикл наискосок через борт, въехал передним колесом на дно, правой рукой перехватился с руля за ручку заднего сиденья, резко рванул на себя и тут же даванул на рычаг тормоза. Бедром он поддал мотоцикл в лодку. «Ижак» скользнул по дну утлого суденышка и послушно лег на бок, загремев крыльями колес. Сашка не успел даже ахнуть, настолько быстро прошла вся операция погрузки сухопутного транспортного средства на водное. Что удивительно, плоскодонка не думала тонуть, хотя и перекосилась угрожающе на левый борт.

– Держи! – рявкнул начальник переправы, а сам кинулся снимать цепь со столбика. Затем подскочил к левому борту и ухватился за него руками. – Полный вперед, помаленьку!

И они стали толкать плоскодонку поперек потока. На счастье обоих саперов, русла как такового пойма не имела, медленно шла под уклон к самой нижней точке. Там Марковичу доходило до подмышек, Сашке было пониже. Мешали кочки, скрытые водой. Несколько раз Маркович споткнулся, зато Сашка, благодаря своему росту, легче переступал по дну и тем самым страховал своего старшего товарища.

Пока они форсировали водную преграду, со стороны Толстушки подъехал пожилой бородатый мужик верхом на вороном коне. Он-то и помог выгрузить мотоцикл из лодки на трассу. Иначе вконец выбившимся из сил напарникам пришлось бы основательно помучиться.

– Спасибо, дядя! – поблагодарил, клацая зубами, закоченевший Сашка.

– Скажи спасибо моей лодке, – пробурчал, отдуваясь, бородач. И было непонятно, то ли он рассердился на самоуправство людей, распоряжающихся его имуществом, то ли поспешил им на выручку, завидев с края деревни, как они кинулись в воду с тяжелым мотоциклом, ежесекундно рискуя перевернуться и утопить двухколесную машину. – «Спасибо»… Вот Бог и спас…

Дальнейшее выглядело так. Маркович и Сашка выжали промокшую одежду, благо дождь почти прекратился, пока шло форсирование поймы. Толстушкинский мужик тем временем взобрался в лодку и погреб по течению в заросли тростника по одному ему ведомому маршруту.

– Успели… – отметил удачу Маркович. – Наверняка мордушки проверять поехал. С уловом вернется…

Выкатили мотоцикл на середину дороги. Маркович качнул кнопку подсоса на карбюраторе и с пол-оборота завел двигатель.

И вновь продолжилась гонка по мокрому шоссе, все заметнее подсыхающему на непрекращающемся ветру. Новая резина действительно цепко держала асфальт, да и гнал Маркович нормальным режимом. Через его плечо Сашка видел, как стрелка спидометра замерла на семидесятикилометровой отметке. Больше выжать из старенького «ижака» было просто невозможно. До левобережного поселочка Бедино, где была переправа через Зею, оставалось тридцать верст. Сашка впился глазами в циферблат «Камы». Так… Переправа заняла сорок минут. Плюс дорога до Бедино минимум столько же отберет – мало ли чего после ливня на ней приключилось… Парoм ходит в нормальное время через каждый час – если они опоздают на одиннадцатичасовой, то еще один час уйдет на ожидание и погрузку. Сама переправа через полноводную реку со всеми отшвартовками и причаливаниями тоже съедает минут двадцать… На езду по городу до железнодорожного вокзала останется четверть часа. К последнему звонку они в таком случае не успевают…

– Маркович, миленький! – крикнул Сашка в ухо вцепившемуся в рукоятки мотоцикла старшему товарищу. – Поднажми еще чуток! Опоздаем!

Маркович ничего не ответил, только ниже пригнулся к рулю всем туловищем. Сашка тоже сгорбился для большей обтекаемости, распашонка еще больше вспузырилась на спине. Краем глаза углядел, как стрелка спидометра поднялась еще на одну пятикилометровую риску и уперлась в нее, как в стену. Дорога стала более разбитой – в этой ее части сходились пути и перепутки колхозных и совхозных грузовиков к Бединскому элеватору. Пошел настоящий слалом между залитыми всклень ямами. Проморгай одну – и прощай успех в гонке.

Мелькнул пятый километр, где был ближайший зерноприемный пункт на пути к элеватору. Бедино начиналось как раз с серых высоченных элеваторных башен, ставших в ряд, словно патроны в нерасстрелянной обойме. Знаменитые, воспетые журналистами «закрома Родины».

Со спуска к паромному причалу увидели, как на баржу въезжал самосвал. Берег был пустынен. Капитан парохода, придавливавшего баржу с левого борта, гуднул, завидев припаздывающих пассажиров. Матрос в стоявшей колом штормовке на правом борту баржи придержал бегающий по роликам двутавровый рельс – перила. Мотоцикл въехал на палубу в зазор между самосвалом и стоящим посередине проезда автобусом. Матрос громыхнул задвижкой и покатил рельс на место. Успели!

Сашка слез с сидушки и на подгибающихся ногах пошел покупать билеты, благо кассирша на такой случай снабжала ими шкипера баржи. Маркович тем временем полез в карман, вытащил пачку раскисшей «Примы». Ни одна сигарета не годилась, и он вышвырнул пачку за борт. Увидев эту картину, из окошка самосвала шофер протянул ему папиросинку «Северка», заодно чиркнув и спичкой. Прикурив, Маркович кивнул в знак благодарности головой. Шоферская солидарность порой не требует слов. Неизвестно ведь, в каком положении сам можешь оказаться – не сегодня, так завтра.

Сашка вернулся с рулончиком билетов и протянул их Марковичу.

– Я тут тебе и на обратный путь взял. Ты ведь, наверно, без денег поехал.

Маркович молча спрятал билеты в нагрудный карман рубашки под куртку.

– Как обратно поедешь? Толстушкинский мужик лодку-то угнал.

– Да я бы обратно на ней ни в жизнь не поплыл. Не на фронте… Двину через Елизаветославку, это километров восемьдесят лишних, но бензина хватит. Там дороги неплохие.

Тем временем буксирный пароход «Красный оратай» отвалил от баржи, шлепая колесными плицами, выгреб вперед против течения и, натянув трос, оттащил баржу от причала. Минуя стрелку слияния Амура и Зеи, паромная сцепка довольно бодро двинулась наискосок к правому берегу. Через четверть часа матрос с баржи кинул конец троса на городской причал принимающему напарнику.

Малые размеры и бóльшая маневренность мотоцикла – преимущество на разгрузке. Они первыми выехали на покачивающиеся понтонные железные сходни. До вокзала, минуя тормозящие светофоры главной улицы, домчались прилегающим бульваром. Привокзальная площадь, запруженная автобусами, такси и частными легковушками, четко оконтурилась псевдоготическими башенками вокзального здания.

На круглых старинных вокзальных часах было ровно тринадцать. До отхода оставалось еще три минуты, через которые Сашка услышит бодрую ругань тренера и едкие подначки товарищей по команде. Ерунда, главное – он их не подвел. Закинув сумку на плечо, Вихорев пожал Марковичу руку, ощутив ладонью недостающие палец и фалангу. На прощальные слова уже не оставалось времени.

2006

Витюня

Перед этим сонмом уходящих

Я всегда испытываю дрожь…

Сергей Есенин

Состав товарняка неторопливо катил в чернильной потеми крымской ночи, на стыках платформу ритмично потряхивало. Тянуло в сон. Вообще-то Олег мог дождаться и утреннего пассажирского из Симферополя, билет у него был куплен до Феодосии. Но ждать пересадки в душном вокзале Джанкоя почти всю ночь было невмоготу.

Скорый поезд Краснодар – Киев, на котором он ехал с предгорий Северного Кавказа, укатил и увез навсегда, как некое чудное видение, золотоволосую студентку-проводницу Наташу из Челябинского политехнического института. Разговоры с ней волшебным образом помогали скоротать дорогу. Олег рассказывал о соревнованиях, с которых он возвращался, читал свои стихи вперемежку с есенинскими и лермонтовскими, угощал краснодарскими сливами и тамошней минеральной водой «Семигорье», солоноватой и оттого прекрасно утолявшей жажду.

В книгах, особенно старинных, Олег не раз читал о златокудрых красавицах как о некоей вершине девичьей прелести. Но в жизни таковых ему встречать не доводилось, попадались сплошь рыжие, в веснушках, медноволосые девчонки, как правило, дерзкие и вспыльчивые, словно порох. И вот наконец-то сподобился увидеть стройное белолицее создание, увенчанное короной заплетенных в косу волос, которые одни только и могли называться золотыми – столько было в них ощутимой даже на глаз тяжести того благородного металла, которому уподобили их некогда поэты. Ни о какой простецкой рыжине и речи не могло быть.

Если тебе восемнадцать, со сверстниками сходишься быстро, всегда найдутся темы для разговора в пути, особенно под вечер, когда схлынет дневная суматоха посадок-высадок пассажиров, подметания мусора и прочей хлопотни, составляющей будни любого проводника вагона скорого или самого медленного на свете поезда.

Это была та, теперь уже стародавняя пора, когда летом студенты всего Союза отправлялись кто в стройотряды, кто вагонными проводниками в длинные рейсы по стране. Исключения были редки, и летние спортивные странствия Олега принадлежали к таковым. Никогда не приходилось ему класть кирпичи на ферме в какой-нибудь Богом забытой деревне. Ни разу не держал он в руке красного или белого флажка, стоя на площадке вагона у раскрытой двери, в рамке которой убыстряли бег строения очередного вокзала.

Размашистый бег поджарого амурского степняка приглянулся тренерам пединститута, и хотя учился Олег на филфаке, но уже на первом курсе он неожиданно для многих, и прежде всего для себя самого, стал чемпионом области, да не в каком-то там простеньком виде бега, а в барьерном. Сказались регулярные пацанячьи соревнования на выносливость с породистой коровой Зойкой, постоянно норовившей ухлестнуть на соевище. Как и все высокоудойные «кэ-рэ-эсы», нрав она имела весьма самостоятельный, в урочный час не наедалась вволю травы, а потому убегала на свои заветные, одной ей ведомые пастбища у черта на куличках. Вот Олег сызмала и доглядывал за шустрой коровенкой, носился за ней как угорелый по кочкарникам, сигал через лужи и рвы – натренировался, словом.

Он вспомнил, как на переправе поезда в Керчи, длившейся часов пять из-за черепашьей погрузки вагонов на паром, пассажиры вывалились на берег подышать вольным воздухом, настоянным на йодистом запахе гниющей ламинарии и соленом спрее. Самых рьяных потянуло искупаться. Пляж начинался сразу же от порта, песок на нем был такой же чумазый, как и гравий между шпалами.

Вечернее солнце опускалось прямо в глянцевитую гладь Азовского моря, словно указывая, где наиболее глубокое место. Туда, к тонущему светилу, первой пошла Наташа. Пока Олег любовался картиной заката, она успела снять белый в голубых горошинах сарафанчик, уложить его на сандалетки и вступить в переливающуюся мириадами серебряных и бронзовых отблесков зеленоватую воду.

Олег видел репродукции знаменитых Киприд, рождающихся из пены морской, а в Ленинграде, выстояв сумасшедшую очередь в Эрмитаж, едва ли не столько же времени простоял у статуи Афродиты. И вот теперь Афродита ожила и шла навстречу солнцу, порой закрывая его своей немыслимой, по-античному пропорциональной фигуркой, так что распущенные длинные волосы вспыхивали, просвеченные закатным светилом, и золотой их цвет умножался солнечным червонным сиянием. Над головой высветился нимб, каким венчается на иконах Пречистая дева. И это слияние классических античных форм тела с православным зримым духом словно бы говорило: религии временны, а человек вечен.

Она шла и шла, а море расступалось перед ее красотой, не спеша обхватить бронзовые ноги рывком, словно боялось спугнуть возможную добычу. Дно было пологим и неправдоподобно гладким, какого Олег нигде до сих пор не встречал. На каменистом Амуре или песчаной Зее порой одного шага у берега было достаточно, чтобы угодить в бочажину по горлышко, а то и с ручками. А тут шагай хоть до горизонта – не утонешь.

Чуть ли не в сотне метров от береговой кромки золотоволосая русалка взмахнула руками и пустилась вплавь, легкими движениями скользя по самой поверхности, так что даже розовые пятки были видны Олегу, и это его смешило – словно у богинь пятки должны быть иного цвета, а то и вовсе они их не имели.

Он ускорил шаги по дну, оттолкнулся всей мощью тренированных мышц и устремился в погоню за уплывающим видением, спеша не дать ему расплавиться в закатном кипении кромки моря. Вода манила дотронуться до тела богини, ибо первородность влаги, словно священной купели, давала ему это право – коснуться чуда, убедиться в его реальности. А что дальше? Но так ли существенно это «дальше», если есть ликующая юность, счастливая уже одним тем, что она существует?

Два юных языческих бога плавали в переливающихся теплом и светом бирюзовых струях. Даже не прикасаясь друг к другу, они чувствовали слияние и растворение во всем, что окружало их. Они были в эти минуты единым целым, потому что Море, Земля, Космос делали их такими. Нежность и ласка чудились уже в одном общем движении всех стихий – принявшей их воды, освежавшего их воздуха, ожидающей их земли и горящего на солнце и в волосах девушки огня.

Товарняк резко тряхнуло и накренило на невидимом повороте. Олег рефлекторно ухватился за борт грузового автомобиля, стоявшего на открытой платформе, на которую он заскочил в Джанкое, когда диспетчерское карканье, эхом катавшееся по отдаленным путям и стрелкам, подало ему мысль отправиться в Феодосию немедленно.

Скорый с Натальей укатил навсегда часом раньше. Олег даже не помнил, какие слова сказал на прощанье челябинской Афродите. Ему очень хотелось поцеловать ее, но полсуток знакомства не давали такого права. И к тому же казалось, будто один он так очарован, а ей это вовсе ни к чему. Не всегда ведь мы совпадаем, подумалось тогда Олегу. Мысль была солоновато-горька – или это просто на губах не растаял налет морской соли после купания в Керчи. Хотелось, но не решился. И тогда Афродита сама взяла его за широкие угловатые плечи, чуть привстала на носочки, и чмокнула коротко в губы: «Этот день я запомню навсегда. Он был наш и был один… Помни и ты…»

Олег полез в карман, вытащил пачку «Казбека» и коробок спичек, прикурил – и тут же захлебнулся дымом от непривычки. Вообще-то он не курил, и даже не потому, что отец внушил это в детстве ремнем, а спорт тем более не совмещался с никотином. Как-то однажды в воображении он словно бы увидел себя самого со стороны – с клубами дыма, валящего изо рта и носа, и это показалось ему не просто смешным зрелищем, но глупым и бессмысленным занятием. И все-таки, из некоего юного форса, он сегодня купил в джанкойском буфете папиросы – как знак его глубоких переживаний. Словно никотин и впрямь помог бы справиться с нахлынувшими чувствами. Афродита ведь ушла в море навсегда…

В этом чудилась несправедливость бытия, свободно движущего неисчислимыми людскими массами как неким сплошным шевелящимся целым, в котором единички отдельных судеб никак не могли повлиять на этот общий закон – закон случайных встреч и неминуемых расставаний. Такое восприятие событий было характерно для Олега. Не зря ведь изжелта-седой преподаватель психологии Иванов, бывший доктор педологии, этой развенчанной в советские времена буржуазной псевдонауки, а теперь просто «неостепененный» доцент пединститута, прослушав ответы Олега на экзамене, изрек, добродушно потряхивая белой гривой: «Вы философ, Фокин…» И эта фраза была дороже очередного «отла» в зачетке. В конце концов, погоня за пятерками на сессиях – привычное занятие, что-то вроде спортивного соревнования, но слова экс-профессора врезались в сознание навсегда, потому что в них была мудрая усталая правда.

Олег швырнул щелчком пальца папиросу, и она кувыркающимся светлячком улетела с платформы в черноту ночи. В лицо били струи воздуха, в котором сквозь испарения пропитанных креозотом шпал все явственнее проступали иные запахи. То это были разнотравные ароматы скошенного сена, то почему-то ему казалось, что кто-то невидимый варит в степи на костре картошку, и ее сытный дух кружил голову и заставлял посасывать в опустевшем желудке. Но главным все же был нарастающий и волнующий своей непривычностью свежий запах моря. Невольно вспомнились строчки одного странноватого поэта, жившего в их городе и считавшего себя равным Есенину:

Там сейнера едва не тонут,

До верха трюмы загрузив.

И чайки стонут, чайки стонут,

Как руки, крылья заломив.

А море, падая лавиной,

Тысячетонною волной,

Гремит о хрящ береговой,

И пахнут камни пробкой винной,

Икрой и рыбьей требухой.

Хотелось различить именно эти запахи, пусть даже стихи были не о Черном море, а об Охотском. Какая разница, ведь моря всей Земли должны пахнуть одинаково, как пахнет Океан, частями которого они являются, как бы далеко ни были расположены одно от другого.

Когда товарняк изгибал свои сочленения на очередном повороте, рессоры скрипели ржавыми голосами, и казалось, что поезд не опрокидывается лишь потому, что не видно, куда ему лететь и где приземлиться впотьмах. Выпрямив суставы на прямых участках, эшелон убыстрял бег, как будто чуял приближение конца пути.

И точно, впереди замелькали дрожащие огоньки станции. Теперь поезд сбросил скорость и катил словно по инерции, из последних сил. За разъездными стрелками начались фонари, вначале редкие и тусклые, потом огней добавилось. Коробки вагонов на путях, платформы с кучами песка, думпкары и краны – все это не было похоже на городской вокзал. Где-то впереди машинист ударил по тормозам, отчего громыхающая судорога прокатилась с нарастанием, пока не достигла платформы Олега. Слегка тряхнуло, и наступила тишина. Немного погодя хриплой и сонной скороговоркой динамики возвестили: «Бригаде …кифорова… товарный… …надцатый… восьмой путь…»

Спрыгнув с платформы на гравий, Олег накинул спортивную сумку на плечо и, разминая ноги, отправился в направлении тепловоза. На высоченной мачте мощные прожекторы обнаружили неказистого вида одноэтажное здание с вывеской. Прищурившись, Олег прочитал надпись: «Феодосия II». Информация не порадовала, хотя было вполне логично, что товарняк прибыл именно на товарную станцию, а не на центральную, пассажирскую. Значит, предстоит марш-бросок до центра города.

Пригороды прятались во тьме, лишь кое-где вдоль автотрассы сеяли тусклый рыжий свет одинокие фонари на кривых деревянных столбах. Мрачные проулки, глинобитные заборы, садовые купы скорее угадывались, чем виднелись. «С лесом напряженка у них», – отметил неизвестно зачем Олег, запинаясь порой на ухабах и шваркая по увесистым камням, щедро усыпавшим дорогу.

Был тот последний час перед рассветом, когда еще немного – и все начнет просыпаться. О чем и возвестил в отдалении хриплый заспанный голос татарского петуха. В таврических потемках даже простое «ку-ка-реку» хозяина местного куриного гарема звучало с акцентом. «С какими-то подвывами, чуть не как «Аллах акбар», – снова невольно подумалось Олегу.

Начал просыпаться и воздух – налетел порыв легкого ветерка, настоянного за ночь на домашних запахах то ли вареной кукурузы, то ли молодой картошки, то ли пресных подовых лепешек. В пустом желудке кольнуло и начало посасывать.

Внезапно с правой стороны, из очередного проулка, надвинулась черная глыба. Олегу, несмотря на свои сто девяносто, пришлось задрать голову, чтобы опознать очертания человеческой фигуры.

– Ты далэко? – вопросила глыба ломким баском.

– В центр, – автоматически ответил Олег. Бояться было поздно, однако, в случае чего, еще можно воспользоваться дистанцией между ним и неопознанным объектом. В своей стартовой скорости он не сомневался – зря, что ли, с чемпионата педвузов России едет с призовым дипломом?

– Мэнэ Грышкой кличуть, – представилась глыба. – Закурыть нэма?

Знакомые ночные разговорчики! Сколько раз приходилось слышать их Олегу, возвращаясь с провожанок откуда-нибудь с бандитского добровольского Тайваня. Однако при этом желающие закурить имен своих не называли. А в этом голосе была такая обезоруживающая доверительность, которая разом сняла напряжение. Да и ломкий басок явно принадлежал не мужику, а скорее подростку. Олег достал казбечину.

– Есть трошки, – ответил он, невольно подлаживаясь под малороссийскую мову.

– Оцэ добре, – теперь уже вплотную, как говорят боксеры, разорвала дистанцию темная глыба и превратилась окончательно в человека. В тусклости фонаря, к которому они приблизились, явственно обрисовался паренек лет шестнадцати-семнадцати, за два метра ростом, неимоверно узкоплечий и сутуловатый. И не глыба вовсе, а так – орясина. Глаза округлились, выдавая удивление их обладателя, тоже явно не ожидавшего встречи. Очевидно, со стороны Олег, с его мощной фигурой десятиборца и косой саженью в плечах, гляделся весьма внушительно.

Чиркнув спичкой, Олег дал прикурить парубку. Тот ухватился за ладони, в которых плясал язычок пламени, схороненный от ветерка. Конопушки на его курносине окончательно расслабили Олега. «Такой дедушку лопатой не убьет…» – усмехнулся он про себя. И, перехватывая инициативу, спросил уже без украинизмов:

– Что, Гриша, в такую рань не спится?

– Та дивчину провожав до хаты. Живэ у чорта на куличках!

Когда между молодыми людьми год-два разницы, разговор налаживается сам собой. Выяснилось, что пареньку действительно шестнадцать лет. «В мэнэ два ноль пьять», – с явной гордостью, как о чем-то важном, доложил первым делом Гриша. Когда ты учишься в десятом классе киевской школы и играешь центровым в баскетбольной сборной Украины, это приобретает особый вес. Ну а если летом на каникулах команда гуртом отправляется на южные сборы (Гриша сказал: «На юга», – «г» фрикативное можете попробовать хакнуть сами) – чем не житуха. Ранние овощи, а затем и фрукты, баранина в шашлычном и прочем виде, солнце и море. Есть, правда, сдерживающий фактор во всем этом великолепии – тренировки. Через неделю непрерывного стучания мячом о паркет спортзала, если на улице пасмурно, или же беготни по красному, растертому в пыль клинкеру открытых площадок хочется к маме.

– Я «столба» граю, – сообщил важную подробность Гриша.

– На тебя хоть сейчас лампочку вешай, – оценил его габариты Олег. Он и сам любил погонять на разминке баскетбольный мячик, дважды играл нападающим за институт на первенстве области. Ему случалось заколачивать мяч в кольцо двумя руками сверху, когда он взмывал на две головы выше всех под щитом. Прыжок чемпиона! Но серьезно совмещать основную любовь – легкую атлетику – с побочным видом не хватало ни сил, ни времени. И когда тренер по баскету Бабылов ругнул его после очередной неявки на тренировку: «Не надоело тебе грязь на стадионе месить, Фокин? Нам «столбы» позарез нужны…» – «Ах, «столбы» вам требуются, а не люди!» – вспылил внутренне Олег – и наотрез отказался от совместительства. Взбунтовался в нем не спортсмен-многостаночник, а чуткий к слову и весьма ранимый лирик. «Столбы!..» А чугунные бабы не хотите?» На том раздвоение спортивных интересов завершилось, хотя баскетбол и остался любимой разминкой перед основными занятиями в многосложном десятиборье.

– Где живешь? – уточнил он маршрут у попутчика.

– Готель «Таврыя», – откликнулся «столб».

– И что, вам дозволяют по ночам разгуливать? Режимить не обязательно?

– Ни! У нас строго! Цэ мы писля контрольной гры. Трэнэр дав отпуска – дискотэка. А у кого дивчата е – допроводыть до дому.

Гостиница «Таврия», насколько помнилось Олегу, была как раз в центре города, в двух шагах от художественной галереи Айвазовского. Эти два главных ориентира помогут ему побыстрее найти бабушкин дом. В последний прошлогодний приезд сюда именно так он и ориентировался.

Неоновая вывеска гостиницы была почему-то на английском языке. «Hotel», – прочитал по-русски Олег и усмехнулся: получилось – «хотел». «Чего хотим, чего ищем, – всплыла философема. – Чего я желал-хотел? Что будет на самом деле?»

– Ось и прыйшов, – гуднул на прощанье юный баскетболист.

– Счастливо! – протянул руку легкоатлет и лирик. – Заткни за пояс этого негра Чемберлена, а то он совсем распоясался в своей эн-би-эй.

– Ага, – согласился Гриша.

На том и расстались, как и с Наташей, – навсегда. И снова солоноватый налет покрыл губы Олега. А может, это от ночного марш-броска?

В глаза неожиданно влился молочноватый рассвет. Ручные часы показывали без четверти пять. Куда же теперь шагать? Олег вспомнил, что возле бабушкиного дома он обычно видел афишную тумбу киношки. Он всмотрелся в пустынность улицы. Брусчатка горбатилась, покрытая крупной росой. У решетки водосброса валялась арбузная корка с почерневшей недоеденной мякотью, брошенная, наверное, каким-то пресытившимся отпускником. В эту пору они обычно наводняли Феодосию, чьи дешевые рынки и бесконечные пляжи притягивали как магнитом бледнолицых северян. Весь сезон здесь шла серьезная борьба с авитаминозом и чистотой городских улиц.

Через пару коротеньких, в два-три дома, кварталов вырисовалась знакомая тумба. На афишке детского кинотеатра рукой неведомого грамотея сикось-накось было начертано синей краской: «Конёк-горбунёк». «Так смешнее», – невольно отметил Олег местную народную трактовку заглавия ершовской сказки.

Дальше было просто. Свернуть и пройти под низенькой аркой во внутренний двор старинного двухэтажного дома. Постучать в высокое окно слева от крыльца. Ждать, когда его услышат. Наконец бабушкино заспанное лицо нарисовалось в мутном стекле оконного подрамника и напомнило собою рембрандтовские портреты стариков, скудно освещенных не столько внешним источником света, сколько едва колеблющимся в них самих свечением последнего тепла.

Бабушка Мария без очков не узнала внука, но вещее сердце подсказало ей раскрыть оконные створки. Наверное, в самом постуке было что-то родное, одной ей ведомый шифр, вычисленный в бессонные ночи ожиданий.

Судьба разбросала по свету всех ее прежних мужей, которых затем одного за другим прибрал Бог. Своими гнездами обзавелись три дочери. Старшая, Нина, мать Олега, обосновалась в Добровольске. В Находке жила младшая, Зинаида. Средняя дочь, красавица Валентина, всю жизнь скиталась по северам, от поселка Дежнева на Чукотке до сталинской постройки чудо-города за Полярным кругом – Норильска. Именно она и заслала мать неким эмиссаром в райский уголок Крыма – древнегреческий полис Кафу, нынешнюю Феодосию. Мать обживется на юге, и, когда придет Валентине время пенсионного отлета из Заполярья, посадочная площадка у Черного моря примет перелетную птицу. Большую часть беспокойной жизни бабушка Мария посвятила именно средней дочери, чем навсегда лишила себя любви и почитания младшей, Зинаиды. Старшая, Нина, лишь изредка видала мать, когда та делала остановки на Амуре.

Олег ребенком воспринял бабушку как величину непостоянную, временную, но – существующую. А посему, когда подрос и стал ездить по стране на соревнования, его потянуло к бабушке Марии. Было в ее имени что-то библейское, первородное, согретое нецерковным христианским православием. Ребенком он слышал вечерние, шепотком, молитвы бабушки, обращенные к ее тезке – деве Марии. В них бабушка просила у Христовой родительницы здоровья для внука, для дочери и зятя, призывала заступиться и оборонить от нечистого. Олежка понимал это так, что надо умываться с мылом и чистить зубы. И когда по утрам бренчал соском жестяного умывальника, смывая с глаз щиплющую мыльную пену, и драил содовым скрипучим порошком свои остренькие двадцать восемь зубчиков, а порой и некомплект из-за выпадания молочных, то искренне веровал, что все это очень нравится Деве. И она даст здоровья маме, которого у нее становилось все меньше и меньше после каждой новой операции… В прошлом году мамы не стало. Она умерла от неизлечимой болезни, и с нею ушли детство и ранняя юность с их наивной беспечностью и верой в бессмертие.

При открытом окне виднее стали многочисленные морщинки, сетью опутавшие бледное, удлиненное, с чуть отвисшими щеками лицо бабушки. Тусклые глаза несколько мгновений изучали Олега, словно искали подтверждения правоте предчувствия. Наконец и глаза, и лицо озарились первой радостью, да так, что бабушка словно помолодела в один присест.

Ахнув и всплеснув руками, она исчезла из оконного проема, чтобы через минуту появиться на крыльце в старом ситцевом халатике, шлепанцах на босу ногу. На ходу дрожащими руками оправляла волосы, подтыкая седые букли высоким гребнем. Согбенность и ветхость куда-то спрятались, словно бабушка оставила их за дверью.

– Олежка… дитятко мое… – обхватила она руками шею внука, стоящего вровень с ней – бабушка на крыльце, он на земле. – А мне сон был… Собака громадная… И точно!.. – Бабушка разорвала объятья, отстранила голову Олега, пристально и жадно изучая облик внука от макушки до пят. Потом разом всполошилась: – Да что же мы тут стоим? Иди… иди сюда… ко мне…

Минуя стоявшие в сумрачном коридорчике сундуки и ведра, пыльные коробки и висящие на стенах старые одежки, они вошли в комнату. Высокий не по-современному потолок давал ощущение простора, хотя едва ли помещение было больше двух десятков квадратов. В правой стороне, за ширмой, стояла взбулгаченная старомодная кровать с никелированными облупившимися шишечками на спинках. Слева у стены притулился стол, накрытый потрескавшейся по свисавшим углам клетчатой светло-коричневой клеенкой. Его подтыкали два разномастных стула в содружестве с маленькой табуреткой. Над столом висела репродукция из «Огонька», памятная Олегу с детства – знаменитая рембрандтовская «Даная». Олега удивляла в бабушке эта непонятная ему странность: христианское пуританство в быту и открытое ликование избыточной женской плоти на цветной глянцевой журнальной обложке. Откуда ему было знать, что бабушка видела в Данае свою канувшую безвозвратно молодость. Не к тем ли ее ушедшим годам был обращен жест приподнятой правой руки Данаи?

– Сейчас я тебе чайку с дорожки… заголодал небось… – и бабушка подалась из комнаты на кухоньку, которую она делила с соседями напротив.

Олег сбросил с плеча надоевшую сумку, вслед за ней освободился от кроссовок, стянул носки и блаженно пошевелил пальцами. Подошвы горели от долгой ночной ходьбы по ухабистой дороге. В прошлом году, помнилось, он спал у бабушки на раскладушке. Где она? Поразмыслив, выглянул в коридор и нашел потрепанное алюминиево-брезентовое чудо в груде хлама. Стряхнув одним движением пыль, внес ее в комнату, в три приема придал нужную форму и толкнул прямо к раскрытому окну. Затем осторожно прилег, чтобы алюминиевые суставы не прогнулись под его девяноста тремя боевыми килограммами, – и сразу же провалился в богатырский сон, даже в ушах засвистело от стремительного падения в бездну, где вращение Земли становится ощутимо каждой жилочкой, каждым нервом.

Бабушка разбудила его часа через два, успев основательно покулинарничать на кухне и сбегать на ранний уличный рыночек за фруктами и овощами. На столе в сковороде шкворчала яичница на сале, красные дочерна помидоры и молоденькие огурцы лежали в своей не тронутой ножом красоте. Нарезанная кружочками копченая колбаса аппетитным кольцом ждала на тарелке. В большой миске выглядывали из-под полотенца свежеиспеченные плюшки. Отдельно в вазе высилась груда яблок и груш, украшенная гроздью винограда. В самом центре экспозиции помещалась початая бутылка марочного вина.

– Живем, Лолита! – воскликнул строчкой из Андрея Вознесенского внук и обнял бабушку. – Ну зачем ты столько наставила, бабуля? Или пенсию получила на днях?

– Ты моих денег не жалей, Олежа. Сам же писал: «Радость самая большая – отдавать». Я твои стихи помню. С собой на тот свет ничего не унесешь… Ну, ну… садись, ешь! Давай-ка отметим твой приезд. Поди, опять на состязаниях бегал? Мог бы телеграммку отстучать…

Олег взял в руки бутылку, это был знаменитый местный сорт виноградного вина «Кокур». На дне плескалось граммов сто, не больше. Он так и ахнул:

– Это не то, что я в прошлом году покупал?

– То самое! – обрадовалась бабушка памятливости Олега. – Я его сберегла. Выну из холодильника, поставлю на стол, сяду, тебя вспомню, Нину вспомню…

Она утерла разом набежавшие слезинки, засморкалась в платочек. Потом притулилась лбом к плечу могучего внука и на минутку притихла, как мышка.

– Да ты пей, не стесняйся. Я его пробочкой накрепко укупорила. И мне налей, – она придвинула свою серебряную рюмочку-малюточку к высокому хрустальному фужеру со щербатинкой по краю.

Позабытый вкус горьковато-сладкого, густого до черноты вина разбудил дремавший аппетит. Олег приналег на еду, а бабушка сидела и любовалась внуком, пододвигая то одно, то другое кушанье.

Олег глянул на опустевшую бутылку и пожалел, что не захватил с собой из Краснодара тамошний хит сезона «Поцелуй смуглянки». Не хотелось тащить лишнюю тяжесть, а сейчас было бы в самый раз. Водку и пиво он не пил принципиально, но хорошее вино обожал в виде разгрузочного средства.

Бабушка перехватила взгляд внука, понимающе улыбнулась и устремилась к холодильнику.

– Вот… попробуй моего винца. С прошлого года держу, поставила осенью из совхозного «мускателя». В октябре у нас виноград дешевеет. Тебя дожидается… Я уж больше не буду, а ты испытай, удалось ли, нет.

Мутноватый цвет жидкости, неопределенный и явно не благородный, насторожил Олега, но он смело плеснул в фужер домашнего вина.

– За твое здоровье, бабуля!

Едкий уксусный привкус шибанул в ноздри, когда он поднес фужер ко рту. Но отступать было поздно. С каменным от напряжения лицом выглотал перезревший напиток до дна, крякнул от души, радуясь окончанию пытки, и решительно отодвинул бутылку на край стола.

– Все! У меня режим, баба Маша… Тренер заругает… Как-нибудь потом…

Наевшись домашних вкусностей, Олег воспрял телом и отправился купаться. Солнце стояло довольно высоко и уже успело прокалить воздух. Три квартальчика – минуя дом-музей Грина, галерею Айвазовского и череду магазинчиков и лавок – ноги сами несли его под уклон с гористой покатости, на которой расположился город, – прямиком к бухте.

Музей был закрыт на висячий замок, старинный, словно бы доставленный сюда с пиратского судна, из гриновского вымышленного зурбагановского прошлого. Олег заглянул в низенькое окно, полюбовался укрепленным на противоположной стене штурвалом и какими-то веревочными снастями, свисавшими прямо с потолка. Больше ничего в полумраке домика не различалось. Писатель явно был небогат, коли судьба забросила его, чахоточного, в эту убогую хохлацкую хату. Благо хоть – до моря рукой подать.

Иное дело галерея известнейшего художника-мариниста. Одноэтажный дворец высился, украшенный мусульманскими башенками, обнесенный высоченным забором. Внутри дворца ликовало рукотворное море, расплесканное по многочисленным картинам Айвазовского. В минувшие феодосийские приезды Олег бывал там, даже альбом репродукций купил. Но сейчас неудержимо тянуло море живое, настоящее. Оно бугрилось за бетонной линией набережной, волны ударялись в стенку мола, и белая пена взлетала, рассеиваясь свежим ветром над головами прохожих.

На пляже было полно народа, курортники заполонили лежаки, сдаваемые напрокат сидевшим под полосатым тентом чернявым амбалом в феске, воображавшим себя грозным и богатым янычаром, но выглядевшим как самый обыкновенный крымский татарин. Это лежбище толстых дамочек, окруженных чадами и мужьями, пакетами со снедью и постоянно жующих, не привлекло Олега. Дома, на Дальнем Востоке, бывая на любимой рыбалке, он привык к одиночеству у воды.

Олег легкой трусцой, упруго касаясь заряженными энергией стопами поверхности щербатистого бетона набережной, устремился вправо, за стенку мола. Отмахав с полкилометра, высмотрел совершенно безлюдный каменистый участок берега. Громадные валуны, поросшие мшистыми зелеными пятнами, облепленные лентами коричневой ламинарии, были недоступны пингвинистым курортникам-дикарям. «Само то!» – удовлетворенно отметил Олег и спрыгнул с набережной на узенькую полосочку гравия. Ему ничего не стоило пролететь три метра сверху вниз, мягко пружинить всем телом и легко встать во весь рост.

У кромки прибоя догнивало брошенное за ненадобностью надломленное деревянное весло. На линии горизонта торчали трубы контейнеровоза, заставленного разноцветными, как бы пластилиновыми, прямоугольниками. Над головой заполошно кричали чайки, потревоженные его появлением. Глаза ощутимо пощипывал йодистый бриз. Под ногами похрустывал обкатанный галечник вперемешку с крупнозернистым песком и ракушечными скорлупками.

Олег сбросил майку, стряхнул кроссовки и освободился от брюк. Стопку одежды накрыл махровым полотенцем. Легкая бронзовость дальневосточного загара вмиг принялась нагреваться черноморским солнцем. Полуденный бриз приятно щекотал волоски на длинных сухопарых ногах, ерошил волосы на голове.

Славно!

Олег шагнул в воду, набежавшая волна вмиг обдала до головы прохладными поначалу брызгами. Берег, не в пример керченскому, круто уходил в глубину. Несколько шагов – и он, взмахнув руками, нырнул в гребень волны. Загребая руками длинно и плавно, поплыл под водой, ставшей неожиданно теплой и плотной. Сделав десятка два гребков, вынырнул метрах в тридцати от берега и, не снижая скорости, начал одновременно махать руками наподобие бабочки, ударяя в промежутках хлестко, как бичом, вытянутыми ногами, словно отталкивался от поверхности, стремясь взлететь. Ртом жадно ловил очередную порцию воздуха и выдыхал уже в воду, шумно, как настоящий дельфин.

Он повернул голову и увидел, что поравнялся с оконечностью мола. Здесь волны ходили гораздо круче, плыть спортивным стилем было бесполезно: того и гляди – наглотаешься горькой воды. Пару раз успел все-таки хлебнуть, и это вмиг усмирило прыть. Перевернувшись на спину, расслабленно предоставил морю качать его на волнах, но вскоре и в таком положении пловца стал накрывать с головой набегающий девятый вал.

Не легче оказалось плыть обратно. Легкий брасс не годился: волны толкали в пятки, голова зарывалась в соленую влагу. Тогда он набрал полные легкие воздуха, ушел вглубь и, по-ихтиандровски колеблясь вытянутым в струнку телом, пронырнул остаток расстояния, отделявшего от кромки берега. Волны здесь были высотой в его рост, если не больше. Поймав момент, Олег на хребтине гребнистого вала, словно пикируя, скатился вниз и почувствовал ногами дно. Рывок, другой – и он уже на берегу.

Высокое небо вновь обняло его. Слегка покачиваясь, Олег стал карабкаться между валунов, опьяненный морем и солнцем. Но возвращение слегка изменило детали оставленной на время купания береговой картины. Возле его одежды, поджав коленки и положив на них подбородок, сидел на плоском камне человечек в черно-белой с золотистыми вензелями тюбетейке. Кремового цвета брюки и желтые сандалии на босу ногу дополняла ослепительно белая рубашка. Он смотрел, улыбаясь, на Олега, как старый приятель, ждущий, когда его узнают и приветят. Но лицо было совершенно незнакомо. Издали его можно было принять за подростка, но вблизи человечек выглядел гораздо старше. Таким его делали морщинки у глаз и бледные щеки. Остренький подбородок был мал, напоминая увеличенную под микроскопом нижнюю челюсть муравья. Рот, хотя губы растягивались в улыбке, необычно кривился, словно человечку что-то мешало освободиться от затаенной внутри боли. Странно выделялся на незатейливом лице нос, было такое впечатление, что эта выдающаяся деталь физиономии взята напрокат. Все дело в том, что нос был непропорционально велик и горбат. Но чего не бывает на юге!

Олег взял полотенце и принялся энергично растираться.

– А я ваши вещи стерегу, – тонким горловым голоском сообщил нежданный сосед. «Откуда ты такой помощничек выискался?» – хмыкнул Олег, но озвучивать мысль воздержался. От человечка веяло простодушной доверчивостью, не хотелось грубить с места в карьер.

– Ну спасибо, – поблагодарил он незнакомца.

– Вы спортсмен, – скорее утвердительно, чем вопросительно произнес человечек. Он встал и приблизился вплотную, едва доставая Олегу тюбетейкой до плеча. Бриз рванул на нем рубашку-распашонку, надетую навыпуск, она вздулась парусом, и человечек едва не упал. Но Олег схватил его за руку и удержал на месте.

– Вот и поздоровались! – обрадованно пискнул обладатель тюбетейки. – Теперь остается познакомиться… Витюня, – представился он. – Хотите, угадаю ваше имя? У меня страшно развитая интуиция…

От умственного напряжения его личико приняло прямо-таки страдальческий вид.

Олег пожалел прорицателя:

– «Что в имени тебе моем?..» А, впрочем, Олегом меня нарекли, в честь древнерусского князя.

– Как удачно! Вы и в самом деле настоящий витязь… то есть князь… Вон какой большой! Я еще когда увидел вас на набережной… Ну, когда вы так легко и непринужденно бежали… Я сразу все понял… Вы не сердитесь? Я ведь не хотел вам мешать… А когда вы нырнули, даже сердце замерло… У нас иногда на пляже вещи пропадают… Я решил постеречь…

Сумбурная эта речь насмешила Олега, но в голоске сквозила неподдельная искренность, зовущая к ответной откровенности. «Блаженный или больной», – поставил он диагноз гномику. Поднял голыш, размахнулся и запустил в море. Камень улетел так далеко, что всплеска среди крутых волн не увидел. Был – и нет его… Не так ли и этот человечек мелькнет в его жизни – и канет неизвестно куда и непонятно зачем…

Олег оделся, сунул ноги в кроссовки, набросил на плечо полотенце и стал искать взглядом лестницу – не мог же этот человечек спрыгнуть сюда с набережной. Такое под силу лишь ему, шестовику, первым на Дальнем Востоке взявшему в руки фиберглассовую катапульту и привыкшему падать с высоты двухэтажного дома.

– Сходни там, – словно отгадав его мысли, указал Витюня и, прихрамывая на левую ногу, заспешил вослед десятиборцу.

Добравшись до некоего подобия пароходного трапа и взмахнув на парапет, Олег помог взобраться неотвязно следовавшему за ним обладателю тюбетейки.

– Я очень прошу вас: не спешите… не бегите… – умоляющим тоном произнес спутник. – Мне за вами не угнаться…

«Куда уж там!» – снисходительно оценил его возможности Олег. Они пошли по знойности полдня: один – охлажденный морским купанием, другой – перегретый солнцем стражник чужой одежды. Но между ними уже протянулась некая ниточка, оба это ощущали, каждый по-своему, хотя связь была готова в любую секунду порваться. Впрочем, это ни к чему не обязывало, а потому и не тяготило. В конце концов, спешить особо некуда. Над городом витал курортный дух беззаботной лени, дремотной неги и вполне реальный запах, шедший от уличных мангалов, на которых смуглые торговцы жарили шашлыки из баранов, напасавших жирное мясо на тучных пастбищах крымской Яйлы.

Витюне достаточно было перехватить взгляд нагулявшего аппетит десятиборца, успевшего переварить бабушкин завтрак.

Он ухватил Олега за руку и по-детски потянул в сторону мангала.

– Не вздумайте отказываться! Я вчера получил отпускные. Как старожил, то есть уроженец города, я угощаю гостя.

Пяток с пылу с жару шашлыков на шампурах вмиг оказался на широком подносе, который тут же был водружен на один из столиков, окружавших шашлычную. Рядом возникли пучок зелени, соусница, густо обляпанная томатной пастой, несколько ломтей белого хлеба. Пока Олег обозревал поле битвы, Витюня живо раздобыл пивную кружку и стакан. Мангальщик, в свой черед, притащил облупленный эмалированный чайник с погнутым носиком.

– Мне минеральной, – сказал Витюня.

– Да и я бы не отказался, – посмотрев на чайник, кивнул Олег, которому вовсе не хотелось в жару обжигаться кипятком. Но угощающая сторона внесла уточнение:

– Если вы думаете, что в нем чай, то, смею вас заверить, глубоко заблуждаетесь.

Обычно такая стилистика речи предшествует появлению благородного напитка, чьи градусы хотя и уступают существенно температуре кипения воды, зато веселят не в пример сильнее.

– Наступила пора молодого вина. У нас оно трех марок – «Саперави», «Сильванер» и «Ркацители», – пояснил тоном экскурсовода уроженец города. – В этом сосуде как раз сухое первой марки.

С трудом приподняв двумя руками чайник, Витюня доверху наполнил граненый бокал мутного стекла светло-зеленоватой жидкостью. Тем временем приспела бутылка «Боржоми», из которой, предварительно хорошенько взболтнув ее и выпустив излишек газа, Витюня налил половину стакана и придвинул его к себе.

– За знакомство!

Минералка и «Саперави» сблизились, чокнулись. Новоявленные собутыльники глянули друг другу в глаза. В очах угощавшего сиял восторг. Гость города смотрел слегка прищурившись, видимо, еще не осознав историчности момента. Философский ум требовал объяснения происходящему, но пока не нащупал точку опоры. Сердце лирика принимало игру случая открыто. Заглянуть в душу всегда нелегко – даже в свою, а в чужие потемки тем паче. Оставалось плыть по течению случайного события в надежде не сесть на мель отчужденности или не зацепиться за корягу элементарной черствости.

Сейчас Олег был благодушен, и не только потому, что выпил легкого кисловатого винца и мощные жернова зубов принялись молоть шашлычины, обильно сдобренные луком, черным перцем и огневым соусом из смеси горьковатых молдавских перчин-гогошар со сладким томатом. Было лето. Шумело море. Вопили чайки. Нажаривало солнце. Шла жизнь…

За первым бокалом последовал второй, третий… Вскоре чайник опустел, и Витюня приказал наполнить его вновь. «У нас молодое вино – копейки, дешевле пива», – пояснил он. Сам же ковырнул ломтик обжаренного до черноты мяса, кусанул луковое перышко, бросил в рот крошку хлебца. Да и минералку свою отпил из стакана всего лишь на треть.

– Вы на меня не смотрите… Ешьте, ешьте… Вам надо…

Одноногий столик был высоковат для маленького феодосийца, над столешницей едва виднелись острые узенькие плечи и голова в тюбетейке. Изредка он высовывал, как кукольник над ширмой, бледные кисти рук с прожилками вен и синеватыми ноготками. Брал за дужку чайник и наполнял бокал вином, поливал соусом шашлык на тарелке сотрапезника.

Есть молча становилось неприлично. Все дежурные фразы давно были произнесены. Говорить серьезные вещи не тянуло, да это было бы смешно и необязательно. Олегу припомнился давний эпизод, когда на студенческих танцульках он заприметил стройную биологиню. После первого танца в ритме фокстрот, который они целомудренно промолчали, обвыкаясь с касаниями чужого тела, девица ни с того ни с сего принялась читать ему лекцию о политическом моменте. «Комитетчица! Как же я не додул сразу», – огорчился тогда Олег, понимая, что комсомолка шаги к сближению будет делать черепашьи. Выйти из ситуации помог трюк: он не согласился с актуальностью лозунга очередного года пятилетки развития народного хозяйства СССР, названного «определяющим» – и с легким сердцем расстался с занудой.

Наконец последний кусок шашлыка был запит последним глотком вина. Витюня расплатился похрустывающим червонцем, получил сдачу, аккуратно пересчитал монеты и спрятал в кожаный потертый кошелек с никелированными круглоголовыми защелками на манер тех, какие были у бабушек на их ридикюлях. Затем он старательно собрал остатки хлеба и пережаренного мяса, завернул все это в газету, извлеченную из кармана.

– Пригодится, – обронил коротко.

Куда же плыть дальше?..

– Пойдемте, я покажу вам город с очень интересной точки. Вы и представить себе не можете… Там такая красота! Ландшафт!..

Подъем в гору по мощенным для проезда автомобилей улицам, тесно обставленным коробками коммунальных зданий преимущественно двухэтажной сталинской застройки, закончился довольно быстро. Дальше пришлось петлять узенькими проулочками, минуя неожиданные тупики.

Дома здесь пошли одноэтажные. От закрытых на солнечной стороне ставень, высоких, непроницаемых для взора прохожего, от глиняных заборов-дувалов неуловимо повеяло татарщиной. Воздух потерял морскую насыщенность, запахло раскаленной пылью, полынью. На всем пути их сопровождала увязавшаяся невесть где дворняжка, чью масть описывать и не стоит. Дворняжка и есть дворняжка. Те же белые надбровные пятна-очки над глазами, та же пыльная шерсть неопределенной расцветки. Может, она учуяла приставший к людям запах шашлычной и надеялась на подачку, иначе зачем же ей было семенить короткими кривоватыми ножками вослед двум путникам?

Наконец, после долгих плутаний, они вышли на открытое пространство, где ни улочкам, ни проулкам уже не было необходимости существовать, поскольку дома отступили вниз. Каменистый подъем превратился в тропу, по всему было видно, что это наторенный путь. Но проводник изрядно выдохся хромать, шумно сопел и то и дело промакивал лоб сиреневым клетчатым платком. Лицо его побледнело и осунулось.

Они остановились передохнуть на отлогой площадке, сложенной из притертых временем и словно бы приросших друг к другу глыб известняка, ракушечника и гранита. Моховые швы между глыбами прорисовывались причудливым орнаментом, лишенным строгих пропорций и монотонности. Дворняжка прилегла в тенек за валуном, высунув алый язык, вздымая ребрастые бока и часто глотая воздух.

Отсюда город виднелся нагромождением строений, поглотивших все пути. Огромный синий полукруг залива словно вспучивался и грозил вот-вот обрушиться на квадраты кварталов. Краны в грузовом порту ворочали длинными костлявыми шеями, будто скелеты вымерших динозавров, потерявшие плоть, но сохранившие инерцию движения. На рейде четко вырисовывался остроскулый силуэт элегантного в своей белоснежности архитектуры пассажирского лайнера. К нему двигался буксир, чтобы зачалить и притащить к стенке морвокзала. Даже не верилось, что такая кроха справится с задачей и сумеет доставить круизер к суше.

Небо затуманилось мощными испарениями влаги и городской копоти, но солнце продолжало свою работу, тем более что сейчас ему было гораздо легче скатываться к обнаженным каменным вершинам гор, подпиравшим Феодосию с запада.

Между тем Витюня отдышался, порозовел даже.

– Теперь недалеко, – успокоил он, скорее всего, самого себя.

За изгибом тропинки, метрах в двухстах, открылось странное нагромождение башенок и небольших строений, похожих на домики без окон. Среди этого хаоса неясно виднелись людские фигуры, словно бы застывшие и окаменевшие навек. Местами поднимались кустарники алычи, которая одна только и могла расти на здешнем скудном гумусом грунте.

Собачонка остановилась, присела, задрала мордочку, заскулила жалобно, словно вспоминая что-то свое, потерянное, затем принялась лаять, как бы пытаясь остановить людей, идущих туда, куда не следовало бы ходить просто так, не имея особой на то причины. Звук уходил в небо и таял без эха. Убедившись, что предостережение не подействовало, дворняжка брехнула напоследок пару раз, встала, развернулась и потрусила назад.

Перед печальным городищем высилось некое подобие арки, к ней и привела окончательно тропа. По обеим внутренним сторонам арочных опор, в неглубоких затененных нишах, проступали из аспидно-черного камня смутные лики. Слева – мужское, в бороде, лицо, справа – женское, с венком кос на маленькой головке. Непомерно огромные смутные очи смотрели в упор, словно спрашивали: «Кто ты? Зачем здесь?»

С макушки арки хрипло прокаркал ворон, хозяин здешних мест, приветствуя пришельцев и требуя подношения. Витюня зашелестел газетным свертком, с которым не расставался всю дорогу. Ворон, словно по команде, спикировал вниз и сел поодаль на гранитную скамью. Оттуда он озирал гостей и ждал, когда они отойдут от развернутой газеты.

– Nevermore! – позвал по-английски Витюня.

Носатый стражник, шумно взмахнув крыльями, соскочил на каменистую почву и вразвалку, как моряк на берегу, приблизился к законной добыче. Поворачивая голову и странно наклоняя ее то в одну, то в другую сторону, угольного тусклого оперения птица оглядела угощение. Видимо, ей случалось обжигаться на людской пище. Помудрствовав, ворон ткнул клювом в мясо, ухватил обгорелую шашлычину и, дергая головой, заглотил человеческую еду. В той же манере, неспешно и по-хозяйски, он покончил с подношением, шваркнул клювом пару раз справа налево по моховому наросту на камне – утерся – и тяжело взлетел к себе на арку.

– Он нас пропускает, – прошелестел, сдвинув брови и наморщив лоб, Витюня.

Олега эта картина позабавила. По всему было видно, что ритуал кормления, хотя и нечасто, но повторялся. Человек и птица знали друг друга. Более того, ворон ждал встречи. Иначе зачем он торчит тут, вдалеке от городских мусорных контейнеров, полных объедков? Впрочем, кто знает, куда и зачем летает птица, и точно ли это Nevermore, как его окликнули?

Первым делом Витюня направился к полуразрушенному сооружению из белого мрамора. Вязь греческих букв была невелика, в три короткие строки. Над плитой склонялась голова бородатого и горбоносого мужчины, изваянного из мрамора черного цвета.

Витюня произнес:

– Самый старый памятник… Отец печалится о сыне. Это греческий купец поставил в середине прошлого века. «Ты умер молодым и оставил меня безутешным. Я приду к тебе, когда позовет Бог…» – прокомментировал он торжественным вибрирующим голоском надпись, словно оживляя письмена и видения седого прошлого.

– Ты знаешь греческий?

– Немного.

Перед ними действительно, шаг за шагом, от плиты к плите, разворачивалась повесть печали и скорби, предопределенных роком утрат. Удовлетворенности познания в том не было, как не было и тоски, просто они прикоснулись к одному из полюсов бытия.

Витюня подвел Олега то ли к маленькому дому, то ли к большой часовне с четырехскатной крышей. Серый ракушечник, из которого старинный каменщик сложил это сооружение, местами оброс вездесущим коричневатым мхом. Окон не было, дверь отсутствовала, раскуроченные петли, на которых она висела когда-то, лохмато поржавели.

– Склеп… Здесь лежат пять поколений виноделов Костакисов.

Только после этих слов Олег рассмотрел над чернотой зияющего дверного проема барельеф в виде виноградной грозди. Когда вошли внутрь, их коснулась прохлада; в полусумраке различались однообразные прямоугольные надгробия полуметровой высоты, стоящие тесными рядами, так что между ними едва можно было протиснуться.

Смутно различалась белая рубашка Витюни, как некое свечение иных времен.

– Летом тут всегда одна и та же температура. Ни холодно, ни жарко… Я люблю заходить сюда, здесь спокойно…

– Да, «все спокойненько…» – протянул на знакомый мотив Олег и вдруг устыдился неуместной иронии. Заброшенное пристанище давно ушедших людей не позволяло легкомысленности перед лицом застывшей вечности. В конце концов, что – жизнь и смерть? Всего лишь разные способы существования Материи. Но космическая трактовка не устраивала полного неистраченных сил юного атлета.

– Знаешь что… Виктор – так, кажется, тебя всерьез? Что тебя сюда тянет?

Маленький феодосиец приосанился и нараспев продекламировал, делая ударения на первых словах каждой строки:

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам…

Пушкинский слог не испортили ни писклявость исполнения, ни тщедушный вид исполнителя.

– Моя фамилия вообще-то Костакис… То есть это так дедушку звали… по материнской линии. Отец оставил мне другую фамилию, русскую… Сегодня я просто Иванов…

– Куда уж проще!

– Мой нос тому свидетель, – снизил вдруг пафос ситуации Виктор Иванов. И уточнил: – Согласитесь, по ушам или подбородку почти невозможно определить национальные корни. А вот по носу… Майор Ковалев, как вы помните, без носа вообще выпал из общества… Разве Николай Васильевич не прав? То есть… Ну вы знаете, я имею в виду гоголевский «Нос»…

– Ты, случаем, не учитель литературы?

Иванову польстило заблуждение. Он радостно замотал головой:

– А вот и нет! Угадайте… с трех раз…

– Один раз я уже пролетел, значит… – с расстановкой стал определяться Олег. – Кем тут у вас в Феодосии можно работать… Экскурсовод?

Потомок Костакисов не среагировал на этот полувопрос-полуответ. Олег махнул рукой:

– Чего гадать на кофейной гуще! Бухгалтер ты – вот кто…

– Если б вы знали, как близок ваш вариант к правильному ответу!..

Полумистическая мрачная обстановка внутри склепа утомляла психику. Потянуло на открытый воздух, к солнцу. «Что я, как ученик какой-то…» – раздраженно поморщился Олег, которому стала надоедать непонятная игра по чужим правилам. Он развернулся среди надгробий, стукаясь коленками по острым углам, и поспешил к светящемуся дверному проему.

Солнце скатывалось к верхушкам Яйлы. Бриз покрепчал и превратился в сильный ветер. «Бабушка волнуется, потеряла меня, – вспомнилось Олегу. – Сказал, что пошел искупаться и немного прогуляться по городу, и вот на тебе…»

– На сегодня довольно! – возвестил Иванов, выбравшись на свет божий.

Спуск под гору занял гораздо меньше времени. Казалось, хромота даже каким-то образом помогает Иванову успешно преодолевать неровности тропы. Уже в городской черте Витюня прервал молчание, сопровождавшее схождение с горних высот, из царства потусторонности:

– Вот здесь я живу, – он указал на низенький каменный домик под черепичной крышей, с открытыми, в отличие от соседских домов, ставнями, хотя за тюлевыми шторами в окнах невозможно было ничего различить.

– Пора расставаться… – в голосе Витюни вибрировало сожаление. – В сущности, мы довольно мало узнали о каждом из нас… Извиняюсь за канцелярит! Согласитесь, «довольно мало» – это звучит черт-те как, словно нам и впрямь хотелось узнать поменьше друг о друге.

Олегу припомнились лекции по зарубежной литературе их экзальтированной профессорши Вексман. И он прочел нараспев, как учила Анна Ивановна в своей студии художественного слова, из раннего Уолта Уитмена:

Первый встречный, если ты, проходя, захочешь заговорить со мною,

почему бы тебе не заговорить со мною?

Почему бы и мне не начать разговора с тобой?

Витюня схватил руку Олега, и в глазах его, полных восторга, сверкнули слезы.

– Вы не сердитесь!.. Вам это трудно ощутить… мое состояние… как-нибудь потом… узнаете… – Он перевел дух и махнул безнадежно рукой в пространство, адресуя заключительную тираду не Олегу, а кому-то иному: – Зачем так мало нам дают узнать о жизни!

И такая тоска просквозила в этих шелестящих на выдохе словах, что даже зазвенело в ушах от наступившей вослед вселенской тишины…

Внезапно накатившее оцепенение прервал обрадованным лаем покинувший их на горе песик. Дворняжка виляла лохматым, в репейниках, хвостиком и всячески выказывала расположение к людям, от которых она трусливо убежала часом ранее. Олег даже заулыбался ее появлению.

– Ну ты, побрехушка… Ишь, как рада. А чего ж было убегать?

Смышленый песик попытался приподнять надломленные уши, светло-коричневые бровки прыгнули высоко на лоб. Интересно, обладай он даром речи, о чем поведал бы тогда двум нечаянно встретившимся людям? Цветущая юность одного и чахлое увядание другого, еще не стоящего даже на пороге зрелости – доступно ли это пониманию существа о четырех ногах, которое первым привязалось к человеку еще на заре цивилизации? Наверное, что-то доступно и, может быть, даже острее воспринимается умом небольшим, но чистым и верным.

– Вы надолго приехали? – спросил Витюня.

– Не знаю… Дня на три-четыре, не больше. У меня в конце июля чемпионат Дальнего Востока. Надо готовиться. А тут – только расслабуху ловить…

Они пожали руки на прощание. Никогда еще не охватывало Олега столь щемящее до невыносимости желание сказать магическую формулу: «Остановись, мгновенье!..» Но не потому что оно прекрасно, а потому что это мгновенье неповторимо, а значит, единственно. Витюня тоже ведь уходил навсегда, как ночью – Афродита, как утром – двухметровый баскетболист Гриша.

– Завтра вы будете купаться… – с надеждой в голосе произнес Витюня. Именно с надеждой, а не вопросительно.

– На том же месте, – кивнул Олег.

– Утром…

– Часов в восемь… до бриза…

Дома бабушка краткий отчет внука встретила спокойно:

– Виктор?.. Иванов, значит?.. Ты опиши его, может, и знаю такого.

Олег обрисовал внешность новоявленного приятеля.

– Маленький, горбоносенький?.. Есть тут один похожий, недалеко живет, в татарском поселке… Вроде хороший человек.

На следующий день они встретились на условленном месте. Олег плавал за мол по гладкому, словно вода в ванне, бирюзовому морю. Витюня караулил вещи. Потом они ели фруктовое мороженое. Утреннее солнце еще не успело раскалиться, дышалось легко.

– Хотите побывать у меня на работе? – спросил Витюня. – Вообще-то я в отпуске…

Сели на старенький дребезжащий автобус и по брусчатке, чередующейся с латаным асфальтом, докатили до остановки, на которой кондукторша возвестила: «Автопарк».

– Это наша, – поднялся Витюня.

За высоким забором, во дворе размером с футбольное поле, стояло с десяток разномастных грузовиков. Возле гаража встречный невеликого росточка мужичок в промасленной спецовке поприветствовал:

– Доброе утро, Виктор Борисыч! Как отдыхается?

– Славно! Вот привел своего друга посмотреть, как у нас тут.

Они прошли внутрь гаража, минуя подъемники и смотровые ямы, добрались до крутой железной лестницы и поднялись на второй этаж. За обитой дерматином дверью оказались в небольшом коридорчике.

– Добро пожаловать в мой кабинет, – толкнул Виктор Борисович первую дверь налево. На табличке Олег успел прочитать: «Главный механик». «Так, бухгалтер отменяется…» – усмехнулся Олег над своими вчерашними гаданиями.

На стенах висели диаграммы и чертежи различных узлов автомобилей. В углу стоял обшарпанный стол. Рядом рычал старенький холодильник «Кузбасс», из которого Виктор Борисович извлек оплетенный сифон. Нациркал полный стакан газировки и подал Олегу:

– Угощайтесь моей водичкой.

Вода была холодна и вкусна.

– «Боржоми»?

– Другого не держим.

Подождав, пока Олег напьется, Виктор Борисович кратко пояснил:

– Я здесь шестой год работаю, после Симферопольского автодорожного техникума. Вначале назначили простым мастером, потом я заочно Харьковский политех окончил. Теперь вот главный механик. Народ у нас хороший, руки золотые, а учиться мало кто хочет. Вообще-то я в начальники не рвался…

Он снял тюбетейку, положил ее на стол, и Олег с удивлением увидел совершенно голый, как яйцо, череп.

– У нас в родове мужчины рано лысеют, – пояснил Иванов, понимая реакцию вихрастого атлета и опережая возможные вопросы на эту тему. – То ли радоновая вода, то ли еще что…

«А быть может, все это начало устремленного в вечность конца?» – вспомнились Олегу строчки своего земляка, добровольского поэта и медика Ратимира Олейникова, книжку которого он прочитал недавно.

Тем временем Иванов достал из сейфа некое плексигласовое изделие на черной эбонитовой подставочке.

– На память о Феодосии.

При ближайшем рассмотрении это оказалось подобием вспененной волны с крутыми загибающимися гребнями. Каллиграфической вязью понизу шла строчка «Девятый вал».

– Сам сделал?

– Мое хобби, как теперь модно выражаться.

Виктор Борисович прыснул себе в стакан воды, отпил немного, покатал минералку за щеками и только потом сглотнул.

– Знаете, куда мы сейчас отправимся?

– Откуда же? – пожал плечами Олег.

– Вы бывали в Коктебеле?

– Только в книжках читал.

– Вот, вот! – обрадовался удачности предложения Иванов. Он хлопнул себя по блестящей макушке, хихикнув от удовольствия, и прикрыл плешь тюбетейкой.

«Радость самая большая – отдавать…» – вдруг проклюнулась на уровне подсознания строчка в хореическом размере. Недавнее стихотворение, так понравившееся бабушке Марии, снова обозначило себя ключевой мыслью.

– Мы едем в Коктебель! – пропел Иванов.

Спустившись вниз и отыскав дежурную машину, главный механик приказал отвезти их в желаемое место. Через полчаса петляния по пыльной дороге их «газон» въехал в притулившийся к безлесой горе поселок совершенно крымского вида, не обезображенный хрущевскими новостройками-многоэтажками. Шофер тормознул у похожего на амбар строения, украшенного вывеской «Магазин». Они высадились на каменистую площадку, и Виктор Борисович махнул рукой:

– Езжай! Обратно мы сами…

Олег отряхнулся от пыли и поинтересовался:

– Назад побежим кросс?

Иванов помотал мордашкой и опять превратился в Витюню:

– Олежа, не волнуйтесь.

– Мне-то что волноваться? Я двадцать километров спокойно наматываю. Могу и больше…

– В семнадцать ноль-ноль будет рейсовый городской автобус. Кросс отпадает. Лучше давайте возьмем чего-нибудь.

Они запаслись в магазине снедью, минералкой и вином, причем расплачивался опять Витюня. Затем постояли на крыльце, оглядывая окрестности.

– Вон дача Союза писателей, – указал Иванов на двухэтажный деревянный дом с опоясывающей его верандой и крутой лестницей. От проезжей части улицы он был отгорожен высокими платанами с большими, серыми от пыли листьями. – Раньше здесь жил Максимилиан Волошин.

– Это который молился за тех и за других? – показал свою филологическую осведомленность Олег и усмехнулся снисходительно.

– Напрасно вы так! – неожиданно построжал гид. – Да, он одинаково сострадал разделенным на два лагеря россиянам. Гражданскую войну проклял… Для этого надо иметь мужество. А талантище!.. Художник, философ, литературный критик. Но прежде всего – поэт! Вот послушайте:

Как в раковине малой – Океана

Великое дыхание гудит,

Как плоть ее мерцает и горит

Отливами и серебром тумана,

А выгибы ее повторены

В движении и завитке волны, —

Так вся душа моя в твоих заливах,

О, Киммерии темная страна,

Заключена и преображена…

Пока чтец добрался до первой точки, длиннющая строфа лишила его дыхания и выбила из сил. Он глотнул воздуха, оживился кислородом и азотом в смеси с морской солью и завершил декламацию:

Моей мечтой с тех пор напоены

Предгорий героические сны

И Коктебеля каменная грива;

Его полынь хмельна моей тоской,

Мой стих поет в волнах его прилива,

И на скале, замкнувшей зыбь залива,

Судьбой и ветрами изваян профиль мой.

И опять пришлось наполнять ослабевшие легкие воздухом. Затем Витюня вытянул руку и указал перстом в сторону залива, окруженного острыми скалами.

– Отсюда не разглядеть… На правой стороне есть одна скала. Именно о ней и писал Волошин…

Узкой каменистой тропинкой, кое-где просекающей вересковые заросли, они целый час добирались до той части залива, которая скрывала маленькую бухточку, похожую на озеро посреди базальтовых теснин. На обрывистой крутизне Витюня, припадая на короткую хромую ногу, бледнел от напряжения, хватался за колючие кусты горного кизила и алычи, но держался молодцом. Как-никак, он был хозяином этих киммерийских скал, наследником Макса Волошина. В конце пути тропа зигзагами спустилась вниз на каменистый пляж, усеянный крупными черными булыжниками, обкатанными вечным прибоем.

– Вот он! – вскинул Витюня подбородок в сторону ближайшей скалы, нависшей над волнистой морской чашей.

Вначале Олег ничего особого не увидел в переплетениях светотени и скальных выступов. Он закрыл глаза, погасив мельтешение в зрачках, и вновь поднял веки. Перед ним вдруг вырисовался гордо запрокинутый силуэт человека с громадной гривой волос на лобастой голове и бородой-лопатой, спускающейся в море. Каменный Волошин смотрел в морскую даль с таким напряженным видом, словно пытался вырвать застрявшее могучее тело из намертво схватившей его теснины. «А на кого была похожа эта скала для приплывшего из Византии римского торговца? – подумалось невольно Олегу. – Наверное, на скифа, на кого же еще…»

Удовлетворив таким образом познавательный интерес, путешественники расположились на берегу, выбрав плоский, словно стол, валун. На нем Витюня живенько разложил купленную снедь – пару золотистых копченых скумбрий, белый, клином, ломоть адыгейского рыхловатого сыра, глянцевитые помидоры и светло-зеленые огурцы. Бутылку «Боржоми» Олег тренированным движением открыл, зацепив крышку расколотым камнем. Еще проще поддалась бутылка с зеленоватым сухим «Саперави», запечатанная жестяной пробкой с ушком известной конструкции «пей до дна». Ели с аппетитом, запивая минералкой и вином, причем Витюня пытался не отставать от своего юного сотрапезника с желудком Гаргантюа, и если значительно уступал ему в объеме поглощенной пищи, то в усердии вкушения своих крошечных кусочков нисколько не проигрывал.

Потом купались. Море резко уходило в глубь сразу от кромки прибоя. Витюня разделся, обнажив предельно узенькие плечи, остался в сиреневых с цветочками трусах до колен. Правую ногу ниже колена бороздил жгутистый шрам. Он дождался волны, шумно окатившей с ног до головы, и сразу же отступил на сушу, то ли испугавшись прибоя, то ли посчитав, что купание на этом закончено.

– Ща чего пымаю! – напружинил рельефный торс Олег и поиграл мышцами наподобие культуриста. Витюня только рот разинул от восхищения.

Олег нырнул, открыл глаза и в зеленой полумгле различил колеблющиеся ламинарии. Пронырнув поглубже и раздвинув руками водоросли, чуть ли не носом воткнулся в каменистое дно. Появление ныряльщика вспугнуло черного крабика, взметнувшего при его появлении илистую муть. Пощупав рукой в лохматом облачке, ухватил членистоногого за панцирь. Прошло уже минуты полторы, грудь сдавила нехватка кислорода. Он резко оттолкнулся от дна и, вытянув руки по швам, долго всплывал к пляшущей высоко над его головой зыбкой поверхности залива. Вынырнув на пределе терпежки, шумно задышал могучей грудью, отфыркался, потом заорал по-тарзаньи:

– У нас деликатес! – и воздел добычу над головой.

– Отпустите!.. – издал вопль Витюня, лишь только увидел, какой гостинчик достал со дна морского ради спортивного интереса его товарищ.

Даровать волю крабику после того, как свидетель подвига убедился в победе, было не жалко. Ныряльщик разжал пальцы – и рачок плюхнулся в родную стихию.

Олег лег на спину. Соленая вода легко поддерживала его распластанное тело. Пролетающим чайкам он виделся сверху неким подобием китайского иероглифа «да-дэ», который рисуется наподобие человека с поднятыми горизонтально руками и широко расставленными ногами. Судьба зашвырнула его с Амура на Черное море как некий знак грядущих перемен, не понятных ни ему самому, ни Витюне, ни этим чайкам в бездонном небе. Лишь каменный Волошин знал грядущее, ибо смотрел вдаль и прозревал истину.

Море баюкало плоть и укрепляло дух. Солнце обливало шоколадной краской. Бриз перемешивал соль и влагу и насыщал извечной животворной смесью семилитровые легкие атлета.

Мы из моря поднялись,

Начиная книгу жизни.

Море – смерть,

И море – жизнь,

И чужбина, и отчизна…

Строчки родились легко, внушенные профилем бородатого и гривастого Поэта, нашептанные киммерийским бризом, улетающим из бухты в иссушенный зноем пыльный Коктебель, спрятавшийся за грядой невысоких гор.

Еще полдня осталось в распоряжении беглецов от феодосийской курортной суетни: полдня солнца, полдня моря, полдня вольной жизни.

На берегу не было обычного пляжного комфорта в виде песка или мелко истолченного ракушечника, но Олега это нисколько не смущало. Он растянулся во весь рост на обкатанных камнях, раскаленных солнцем так, что хоть сейчас неси их в баню и парься на здоровье, поддавая кипяточку и охлестываясь березовым веником.

– Куриное счастье! – Витюня показал один из камешков, которые он перебирал от нечего делать. Плоский голыш был истончен бесконечным прибоем едва ли не до прозрачности, постоянное трение о другие камешки образовало отверстие точно посредине голыша. – Надо продеть суровую нитку и носить на шее.

– Зачем? – подивился Олег дикарству главного механика автобазы.

– Я уже сказал – на счастье.

– Для чего же куриное твое счастье? Яйца несутся крупные?..

– Не знаю… так говорят… – Витюня протянул камешек. – Бери… Проденешь нитку – и носи на шее как оберег.

Он впервые сказал «ты», и Олег это заметил. «Давно бы так…»

– Здешние камешки знаменитые, – вослед «куриному счастью» Витюня указал на горсть мелких разноцветных камешков, рассыпанных на разостланной рубахе. Среди черно-белого галечного гороха красовались нежно-розовые, синеватые с белыми прожилками, тепло-красные, травянисто-зеленые и желтовато-палевые камешки. В глазах зарябило от пестроты калейдоскопической композиции.

– Вы знаете, у Регистана есть книжка стихов. Так и называется – «Камешки из Коктебеля».

– Это тот, что гимн написал?

– Нет, гимн написал Габриэль Регистан вместе с Михалковым. Гарольд – его сын… Он здесь иногда отдыхает на волошинской даче.

Витюня затуманил глаза и нараспев, как истый вития, не прочитал, а пропел с завываниями:

Синий, синий вечер.

Бледный лунный свет.

Худенькие плечи.

Восемнадцать лет.

Слезы на ресницах.

Ждет меня в саду…

Мне уже за тридцать,

Лучше не пойду.

– А тебе сколько? – поинтересовался Олег.

– Чего? – не понял чтец, все еще находящийся в трансе от мармеладных строк. Потом очнулся. Мне… как раз за тридцать… немного…

Спрашивать больше сказанного – неприлично. Пошевеливая собранные Витюней камешки, Олег поинтересовался:

– Неужели красотища просто так валяется под ногами?

– Раньше здешний берег усыпан был разноцветными камешками, в глазах рябило.

– Что-то не рябит…

– Курортники развезли по всей стране: каждый набирал мешочек на память. Мода такая была.

– Широка страна моя родная!.. – пропел Олег на мотив, так любимый негром Полем Робсоном.

Здесь, у морского залива, в бухточке, окруженной скалами, пространство ощущалось иначе – скорее умозрительно, чем физически. Степняку или таежнику Причерноморье видится по-особому. Взгорбленное низкорослыми, но все же – горами, оно словно сторожит взгляд, не позволяя ему устремляться к постоянно прячущейся изломанной линии горизонта. Отсюда – ощущение тайны: а что же там, за новым нагромождением скал, зарослями пирамидальных тополей, пиний, за куполом зеленовато-бирюзового моря? И люди, живущие у моря, воспринимались Олегом иначе. К примеру, этот вот Витюня… Лежит белой рыбицей, усыхает под солнцем, и загар к нему не пристает. Рыжий он, что ли, был, пока не облысел?

– Послушай, Виктор Борисович, – глядя в высокое небо на перистые облака, молвил, окая на старинный манер, величаво, будто бы по-княжески, Олег, – у тебя есть друзья?

Иванов вздохнул.

– Понятно… Можешь не продолжать… Дыши глубже…

– Нет, почему же… – пискнул, словно оправдываясь, знаток Киммерии. – Я у мамы один. Мы вдвоем живем… Отец в войну погиб… Ты же видишь, и мне досталось, – он указал на шрам. – Нашли с мальчишками гранату, сунули в костер, а далеко не попрятались. Любопытно было, как она бабахнет… Вот она и ахнула – по ногам да по рукам, кому куда повезло… Крым и сейчас нашпигован старым оружием, стоит лишь поискать…

– И все-таки странно… Я думал, ты бухгалтер.

– Это тоже война помогла. Немцы побросали много техники, ну там «опели», «бэ-эмвушки» разные. Разбирай не хочу! Напрактиковался…

Ну ладно, Крым, здесь грохотала война, подумалось Олегу. Но ведь и в его степной амурской деревеньке, в глубочайшем тылу, были мальчишки, изуродованные страшными «игрушками» в виде неразорвавшихся гранат и мин, в избытке валявшихся на полигонах, которые толком никто не охранял. Грабастающие ручищи Молоха истребления выбирают самые нежные тела, самое вкусное мясо, самую сладкую кровь… Вот и Витюню пригладила эта лапа с выпущенными когтями. А душу все же не тронула, не добралась до сердцевины человеческой. Это надо же, сколько в нем внимательности к заезжему дальневосточнику! Родных людей порой встречают холоднее.

Ветер покрепчал, как всегда бывает далеко за полдень. Он срывал пенные верхушки набегающих валов и обдавал приятелей соленой взвесью, тут же сохнущей на яром солнце. Возникало ощущение, будто бы незримый рыбак вялит для грядущей трапезы нежданный улов и делает это так ласково, даже любовно, что ни страха смерти, ни просто горечи разлуки невозможно испытать под этим ветром и солнцем, в ощутимой пелене витающей морской соли.

Не в подобной ли питательной среде, пронизанной солнечными лучами, зародилась на планете Земля миллиарды лет назад крупинка самодвижущегося вещества, некая цепочка химических соединений, включившаяся в процесс создания материи, в череду ее неисчислимых превращений? Именно после этого Вселенная обрела бесконечность, а понятия «жизнь» и «смерть» – философскую равнозначность, потому что они, в сущности, звенья одной цепи.

Каменный Макс Волошин, наверное, давно пришел к этой мысли, да так и застыл с думой на челе. Клонящееся на вторую половину дня солнце как-то по-новому высветило его буйную пепельную гриву и бороду с чернью расщелин. Разумность природы. Намек на новые загадки, грядущие открытия…

Обратный путь в изнуренный жарой и пылью Коктебель Витюня и Олег проделали в каком-то трансе, словно вместо них брели по тропе другие люди, напитанные морем, солнцем и кисловатым «Саперави», подарившим даже не хмель, а некую беззаботность. Время не двигалось, оно изменялось иным способом – не имевшим названия, а потому и не ощутимым. Камни из-под ног срывались с тропы и улетали в ущелье, пробуя разбудить тишину, но всё глохло без отзвука. Кизиловые ветки царапали руки, однако боль словно отступила за порог чувствительности. Еще немного – и их души отделились бы от тел, но тропа сбросила путников к подножию Киммерийских гор и татарским предместьям писательской здравницы. Из-за глиняного дувала окраинного дома лениво брехнула собака, обозначив службу, и на том успокоилась. Через улочку пробежала пестрая курица, оставив на мягкой пыли веточки трехпалых следов. В тени под чинарой лежал теленок и мерно жевал жвачку. В его прикрытых глазах стояли слезы.

Магазин встретил их навесным замком. На облупленной жестянке автобусного расписания, прибитого у двери, значились цифры, сулившие полчаса ожидания.

– Ну вот и утолили жажду… – недовольно выдохнул пересохшим ртом Олег.

– Сейчас, минутку, – успокоил его Витюня. Он перешел майданчик и постучал в закрытую наглухо ставню дома, обвитого плющом и виноградными лозами. Немного погодя в двери у ворот высокого забора показалась женщина в белом платке. Витюня что-то сказал ей, она кивнула головой. Белый платок хозяйки и тюбетейка просителя исчезли за дверью. Минут через десять гонец вышел из дверей с бутылью в руках и газетным свертком.

– Что и требовалось доказать! – удовлетворенно возвестил крымский старожил, приблизившись к Олегу, укрывшемуся в тени обвитого плющом навеса над магазинным входом. Темное стекло литровой бутыли хранило загадку, которую Олег тут же принялся отгадывать, выдернув бумажную затычку из горлышка «гусыни». Губы приятно увлажнило молодое виноградное вино с неизвестным Олегу небогатым и резковатым вкусовым букетом.

– «Сильванер», – пояснил Витюня. – В Коктебеле этот сорт в каждом винограднике.

Он ласково улыбался, наблюдая, как жадно поглощает Олег освежающий и кислящий легкий напиток.

– А ты? – протянул ему бутыль утоливший жажду Олег.

– Спасибо! – махнул рукой обладатель тюбетейки. – Я в доме напился воды.

– И дорого здесь берут?

– Копейки… Да ты закусывай, – Витюня развернул газетный кулек, в котором оказался кусок овечьего ноздреватого сыра и круглая пресная лепешка.

Ломоть лепешки, кусочек сыра, глоток вина – три вкуса наложились один на другой. Получилось неплохо. Повторив насыщающий и утоляющий цикл несколько раз вволю и с заразительным аппетитом, атлет с видом воспрявшего Геракла крякнул во всю молодую глотку:

– Теперь можно жить!

Витюня отщипнул краешек оставшегося куска лаваша, прихватил крошку сыра, задумчиво пожевал. Потом запоздало согласился:

– Конечно, можно…

Автобус подкатил тютелька в тютельку к положенному сроку, к тем самым семнадцати ноль-ноль, после которых любому опоздавшему поневоле пришлось бы ночевать в Коктебеле. А поскольку отелей в здешних краях что-то не было видно, то Олег вздохнул с облегчением, увидев дребезжащую красно-синюю колымагу на лысых шинах, словно убегавшую от настигающих ее клубов коричневатой пыли.

При посадке у них конкурентов не было – кроме подоспевшей к отходу толстой тетки в цветастом сарафане и белой панамке. Олег сел на теневую сторону, ибо солнце и на закате продолжало нещадно перегревать все, что рисковало выползти из тени. Витюня умостился деликатно рядышком, не касаясь соседа. Удивительным образом от него исходила прохлада, словно это и не он вместе с Олегом напитывался на коктебельском пляже киммерийской жарищей. «Вот что значит абориген», – позавидовалось дальневосточнику.

Шофер окинул равнодушным взглядом пассажиров, признал в обладателе татарской тюбетейки своего, поинтересовался:

– К Максу ходили?

– К нему самому, – кивнул вмиг посолидневший Виктор Борисович, даже голос у него стал внушительней и громче. – Жаль, на могилу сходить не успели. Как-нибудь в следующий раз…

На том разговор между сослуживцами и иссяк. Водила дернул кривую рычажину, сочлененную с дверью, закрыл автобус и ударил по газам. Пылью до небес закрылась панорама убегающего – теперь уже в прошлое – поселка, покатых безлесных горушек, спрятанной за ними бухты. Словно и не было волошинского профиля, а просто легендарная байка прочиталась в очередной мемуарной книжице: хочешь – верь, хочешь – не верь.

Минут через сорок въехали в Феодосию, где окончательно заждалась Олега бабушка. Впрочем, у нее была задача на сегодня – купить внуку билет на поезд, а в курортных очередях особо не поскучаешь. Но за нее переживать не приходилось, ибо у бабушки столько друзей-приятелей, что при необходимости они и врата рая открыли бы.

Конечная остановка вытряхнула из автобуса наружу собранных по дороге разномастных пассажиров. Олег расправил затекшие члены, потряс головой. Всё, программа исчерпана!.. Но не тут-то было. Витюня ласково потянул его за рукав в сторону деревянного павильона, увитого вездесущим цеплючим плющом.

– Это наш шахматный клуб.

– Ну и что? – снисходительно поинтересовался Олег.

Но Витюня уже увлекал атлета в царство согбенных шахматистов, бьющих с остервенением по часам. «Блиц на берегу моря – этого мне сегодня только не хватало, после «Сильванера» и собачьей тряски в автобусе-пылесосе…» – Олег в сердцах чертыхнулся и попробовал упереться, но из боязни выглядеть смешным оставил попытки к сопротивлению.

На веранде павильона, обращенной к морю, за клетчато инкрустированными столиками вполне комфортно окопались десятка два служителей Каиссы пенсионного возраста. Шахматные фигуры летали по клеткам со стремительностью, которая явно обгоняла способности рядового человека соображать. «Прямо-таки рукопашный бой», – хмыкнул Олег – и съязвил:

– Того и гляди, в «Чапаева» начнут резаться…

Но Витюня, сияя от счастья, не слышал реплики. Подведя спутника к центральному столику, за которым сражались солидного обличья мужчина в полотняном белом костюме и соломенной шляпе и седой старичок в майке и шароварах, он шепнул Олегу приказывающим тоном, снова перейдя на официальное «вы»:

– Вот с победителем и сыграете. Ставки здесь терпимые: пять рублей партия.

– С чего это ты взял, что я умею играть в шахматы? – взъелся десятиборец.

– Я знаю, я чувствую, я уверен… Вы их разнесете в пух и прах!

Тем временем мужчина в шляпе объявил мат своему сопернику в майке – и поднял глаза на очередника. Витюня положил на столик пятирублевку и подтолкнул атлета, не желающего стать на десять минут мыслителем, к опустевшему стулу. Соломенная шляпа хмыкнула, добавила к ставке свою долю, покрутила часы.

– Вам пять, мне две.

– Не понял… – поднял брови Олег.

– Я мастер Файбисович, если вы не знаете и в первый раз у нас играете на ставку, – снисходительно пояснила соломенная шляпа с тем характерным прононсом, который убедительно отличал профессионального игрока от явного «горшка» в лице Олега. – Посему такой расклад времени. Вас устраивает фора?

«Ну а я Лопухович», – самому себе сказала жертва Витюниной аферы. Однако отступать было поздно. Грассирующий с профессиональным прононсом мастер указывал ему на освободившийся стул жестом, каким якобинцы оправляли на гильотину Людовика Шестнадцатого…

Олег грохнулся на стул и сузил глаза на своего обожателя, словно говоря: «Ну ладно, ты этого захотел, не я…»

Но азарт бойца уже взял его за горло. В конце концов, зря, что ли, он жил год в общаге в одной комнате с чемпионом области по шахматам Вовкой Штормом. Правда, Штормяга был не мастером, а всего лишь перворазрядником, но кое-какие уроки преподал на досуге Олегу.

Пока расставлялись фигуры, он тактику игры вчерне наметил. «Упрусь на время. Руки у меня побыстрее будут, не промазать бы только по кнопке…»

Мастер послал в бой королевского пехотинца. Олег передвинул на одну клетку солдата, стоявшего у коня на правой стороне доски.

– Каро-Кан! – каркнул профессионал и кинул на подмогу своему выступщику ферзевую пешку. Поинтересовался снисходительно: – Вы, очевидно, поклонник таланта Михаила Моисевича?

– Угу, – кивнул Олег. – Ботвинник – мой кумир.

– А вы в курсе, что чемпион мира не жалует блиц?

– Мы с ним на эту тему не разговаривали, – ввинтил Олег пилюлю.

Мохнатые брови мастера ушли под поля шляпы. Он начал зажим позиции соперника по всем правилам искусства. Но Олег легко швырял слонов, отправлял коней в скачку, двигал ладьями, жертвовал пешками. Темп, темп, темп – словно на беговой дорожке, когда он в отлаженном ритме преодолевал один за другим барьеры.

Флажок мастера подвис на кончике минутной стрелки. И тут Олег увидел то, к чему вела дело соломенная шляпа – через пару ходов его черному королю будет мат. Он закрылся от угрозы последней уцелевшей фигурой и от души прихлопнул кнопку часов. Удар десятиборца был такой силы, что внутри хронометра гуднули пружинки-колесики. Флажок мастера рухнул!

Витюня радостно возопил:

– Время!.. Файбисович, вы просрочили время!

Олег встал, сгреб выигрыш и сунул Витюне в нагрудный карман. Напоследок он бросил раздосадованному мастеру:

– Извиняюсь, я сегодня не в форме, не то бы мы продолжили блиц на равных. У меня есть кабинетная заготовка в «сицилианке», но, очевидно, придется подождать другого раза…

Покинув павильон, он сердито поинтересовался у Витюни:

– Тут нигде поблизости нет бильярда или ринга? А то я давненько не держал кия в боксерских перчатках…

Но восторг Иванова-Костакиса это не остудило:

– Я знал, что вы все можете! Mens sana in corpore sano – в здоровом теле здоровый дух, как говорили совершенно справедливо латиняне.

– Сила есть – ума не надо, – напоследок уколол Олег. – Хватит испытаний духа и тела. Хочу к бабушке!

Он кивнул сухо, коротко, как школяр, которому надавали столько уроков, что ни выучить, ни просто запомнить сил не было, да и желание иссякло окончательно.

И все-таки ему стало жаль человечка в тюбетеечке, ухлопавшего на него пару дней своего отпуска просто так, по доброте души.

– Я завтра, если бабушка достанет билет, отчаливаю, – смягчился Олег, видя, как вытянулось и побледнело сухонькое личико Витюни. – Даже и не знаю, как благодарить… ну, тебя… Ты столько показал…

– Завтра?.. Уже?.. – И столько нарождающейся тоски провибрировало в этих словах, что даже не самый смысл риторических полувопросиков пробрал Олега до холодка под ложечкой, сколько их эмоциональная окраска, открывшая ему, какая печальная истома хлынула в сердце Витюни. – Ты же студент… У вас каникулы… Ну почему так быстро… Олег! – Витюню вдруг осенила догадка: – Сейчас такие очереди за билетами!

Но Олег не позволил ухватиться за эту соломинку:

– Ты не знаешь моей бабули. У нее все схвачено и повязано.

– Я провожу вас? – как милостыню, попросил умоляюще Витюня.

– Завтра?

– Сейчас. И завтра тоже…

У афиши с «Коньком-горбуньком» Олег притормозил и указал Витюне на видневшееся в проеме арки окно бабушкиной квартиры:

– Вот моя деревня, вот мой дом родной…

Он протянул руку. Прохладная Витюнина ладошка спряталась в его лапище и принялась таять в прощальном пожатии, словно льдышка. Почему-то шумнуло в ушах, словно проехал трамвай. «Переутомился, однако», – отметил привыкший к спортивному самоконтролю атлет.

– До завтра…

– Пока!

Витюнина рубашка-распашонка долго белела на тянущейся в гору улочке, пока наконец он не свернул в проулок и пропал из вида. Олег качнул головой, освобождаясь от наваждения ласки и доброты, пропавших вместе с исчезновением маленького феодосийца, и нырнул под арку. К бабушке, к ужину, к лежащему на столе железнодорожному плацкартному билету, к раскладушке, понесшей его по волнам ярких сновидений, в которых калейдоскопом крутились бирюзовое море и каменный Макс Волошин, клацал клешнями черный крабик, громыхал на каменистой дороге автобус-пылесос, орали чайки, качались водоросли, тетка в белом платке выносила из хаты огромное колесо сыра и выкатывала бочку «Сильванера», а над всем этим хаосом ангелоподобно парил человечек в шитой бисером тюбетейке и белой распашонке. Потом этот калейдоскоп померк, и юноша окончательно провалился на дно бескартинного забытья.

Феодосийская ночь молчаливо берегла сон атлета. Одна бабушка Мария шептала молитвы, просила у Бога удачи внуку, а пуще того – чтобы не сломал руки-ноги на стадионе. «Весь в мать, – вспоминала она старшую свою дочь Нину. – Вот уж сорванец была, чище любого мальчишки». Припомнилось, как в Москве на Курском вокзале дочка незаметно вцепилась в запасное колесо такси и так бы на нем и уехала, не заприметь шестилетнюю нарушительницу милиционер. Раньше-то на каждом перекрестке регулировщики стояли. Засвистел – «эмка» остановилась, сняли беглянку.

Бабушка встала, подошла к раскладушке, поправила свесившуюся простыню. На нее заструился жар юного горячего тела. «Как кипяток… Уж не заболел ли…»

Ходики на стенке отстукивали секунды, за приоткрытым окном цвинькала монотонную песенку цикада. В торговом порту погромыхивал кран, не слышный днем.

Бабушка улеглась, сотворила еще одну молитву – главную – своей тезке деве Марии: «Спаси и сохрани!..» И забылась чутким сном.

Утром чуть свет под окном раздался тоненький тенорок:

– Олежа… вставай…

Прощальное купание в море прошло по тому же сценарию, что и раньше. Как будто и не предстояло расставание, как будто их ждали новые походы и Витюнины причуды. Огромность Бытия охватывала порой с такой силой, что Олег чувствовал, как вращается Земля, буквально вырываясь из-под ног. Хмель Жизни, настоянный на черноморском спрее, кружил голову сильнее молодых «сильванеров» и «саперави».

Скорый «Феодосия – Москва» отходил в полдень под звуки марша «Прощание славянки». Музыка бодрила, сулила новые победы. Легкая грустинка убытия исчезла за станционной рельсовой неразберихой, из которой поезд неспешно выпутался и покатил в степь, на полынный Джанкой, а за ним – на болотистый зловонный Сиваш. И дальше – на север, прорезывая украинские черноземные раздолья, – в столицу. А там уже самолетом – на Дальний Восток.

В сумке, рядом с пакетом бабушкиных пирожков и плексигласовым «девятым валом», умостилась большая витая раковина моллюска-аргонавта, подаренная на прощание Витюней. Молочно-сиреневый перламутр был нежен, хрупок и не по размеру воздушно легок. Если приложиться ухом к раструбу и затаить дыхание, появлялось ощущение шумящего прибоя.

– Там есть и мой голос, – сказал, вручая раковину, Витюня.

– Я тебя обязательно услышу, – пообещал Олег.

Дома, когда минула летняя соревновательная запарка, Олег написал бабушке о своих делах, о новых победах и рекордах. Успокоил: «Травм особых нет. Не бери, бабуля, в голову…» В конце письма поинтересовался, что слышно об Иванове Викторе Борисовиче.

Через полмесяца пришел ответ. Мария Ефимовна отписывала, что пока здорова согласно своим годочкам. А вот Виктор Борисович приказал долго жить: сердечная недостаточность доконала. Похоронили Иванова на старом греческом кладбище, она была на могилке, в его склепе родовом, цветы положила от себя и от него – Олега то есть.

Первым чувством, которое испытал Фокин при этом известии с того края страны, была отнюдь не естественная в таких случаях жалость. Вовсе нет! Он даже удивился нахлынувшему краской на щеки щемящему стыду. Да, ему стало вдруг стыдно себя самого – самоуверенного и черствого в своей молодой силе. Иванов прилепился к нему, как пожелтевший и высохший листок в осеннюю непогоду и слякоть пристает к коре могучего дерева, не желая падать в грязь и небытие. А он едва ли не стряхнул походя эту беззащитную кроху жизни. Мог бы согреть дыханием, обсушить от небесной влаги. Хотя бы на недельку дольше. Ведь Витюня просил его побыть еще недолго в Феодосии. Не задержался. Не побыл. Не согрел… Хорошо еще, что стыд не перешел грань, за которой он превращается в ипостась вины. Той самой блоковской вины, в которой заключена истина.

«Девятый вал», сделанный руками Иванова, долго стоял на книжной полке, пока не затерялся в череде переездов с места на место.

А раковина, несмотря на свою хрупкость, уцелела. Иногда Олег вспоминал наказ Витюни и прикладывал перламутровую завитушку к уху. И годы спустя в ней все так же шумел морской прибой и слышалось порой дальнее, едва различимое сквозь шорохи песка и волн эхо: «Олежа… вставай…»

2003

«Так задумано…»

Октябрьские поздние холода сковали землю, но где-то в небесной канцелярии забыли про главный атрибут надвигающейся зимы. Снег по-настоящему еще не выпадал, первая пороша была съедена солнцем. По улицам городка со странным для его сурового лагерного прошлого именем Вольный гуляли ветра. Они гнали вдоль обочин мусор, изредка взвевая пыль, которая так густо присыпала тротуары, что на ней оставались следы редких прохожих.

Восьмиместный, обшарпанный от постоянного дребезжания по колдобинам радийный «газончик» не вносил оживления в панораму угрюмого городского пейзажа, лишь добавлял копоти и пыли. Казалось, полторы сотни командировочных километров от областного центра цепко держали его за пыльный шлейф и не спешили расстаться.

Стас думал, куда направиться первым делом. Еще в Добровольске он набросал в командировочной заявке ряд тем и адресов. Главный редактор, худой до кондиции воблы Громыхалов, подмахнул не глядя «цыдулю» и напутствовал, захлебываясь одышкой старинного редакционного курильщика:

– Не забудь первую заповедь командированного. Помнишь, как в Адовск съездил?

Еще бы не помнить… То была первая самостоятельная поездка Стаса на угольные разрезы, стекольный завод и ТЭЦ. Ему дали машину, поручив отвечать за шофера и технику, и он ощущал себя солидным радиоволком, хотя шерстка завивалась еще по-овечьи. Молодой, рыжеватый и сухой как щепка шофер Мишка тоже впервые катил в те края. Так что двадцатилетнему радиожурналисту Станиславу Загудову надо было и за себя думать, и о машине побеспокоиться. Теплый гараж помогли найти райкомовцы, они же застолбили места в гостинице. И – с места в карьер – понеслась работа!

Брать интервью – занятие непростое, это основная часть журналистского ремесла, от которой зависит полнота набранного материала, так что ушки на макушке держать приходилось строго вертикально. Дело усугубляла необходимость записывать все эти разговоры на магнитофон. Но едва перед лицом собеседника являлся на свет божий микрофон, тот начинал смотреть на него как кролик на удава. Куда только девалось красноречие первых фраз при знакомстве и предварительном обсуждении темы интервью! Люди деревенели и выдавали на горa перлы типа: «Заступив на предпраздничную вахту, мы взяли на себя повышенные обязательства в части выполнения четвертого, определяющего года пятилетки…»

Короче, за три дня мытарств Стас исписал подобной сухомятиной все основные и запасные бобины своего магнитофона «Репортер-1». Тихо психуя, он представлял себе, как в радиокомитете ему придется слушать заново, нахлобучив на голову наушники-«лопухи», всю эту газетчину и отыскивать в ней крупицы живой речи. Потом надо будет еще чистить пленку, то есть резать ее на куски, склеивать заново, а затем восстанавливать текст интервью на бумаге.

Обычно лишь под самый конец записи люди забывали о микрофоне и начинали говорить более-менее живо, но многое пропадало за пределами магнитной ленты по пресловутому закону подлости – в момент окончания пленки.

И только когда они с Мишкой припылили в Добровольск и настал черед идти в бухгалтерию отчитываться за командировку, Стас обнаружил, что забыл отметить свои и Мишкины командировочные удостоверения. Пришлось писать письмо в Адовский райком, засовывать туда злополучные девственно чистые бланки и потом недели полторы ждать ответного письма. На протяжении всего этого письменного тайм-аута главбухша распорядилась не выдавать ни аванса, ни гонорара – для пущей науки растяпам.

Вот тогда-то Громыхалов и вразумил его, попыхивая «беломориной»:

– Первая заповедь командированного – поставить на бланки печати, желательно горкома или исполкома того города или райцентра, куда ты приехал. В деревнях на эту тему есть сельсоветы. Потом уже можешь хлопотать о гараже для машины, о гостинице, столовке и тэпэ. Лишь затемно приступай к осуществлению грандиозных творческих планов. Смекаешь?

Выпускнику филфака пединститута Стасу Загудову урок не пошел впрок. Лирик по натуре, он пописывал стишки, бывал задумчив не только на досуге, но и на работе возносился в эмпиреи. Роящиеся в голове метафоры и строчки с бубенчиками рифм на концах отвлекали от бытовой суеты, которая и есть наша основная жизнь: если не по сути, то по количеству отнимаемого времени – точно.

И вот они с тем же самым шофером Мишкой прибыли в город Вольный и направляются исполнять «первую заповедь». Колдобины главной улицы настолько снизили скорость передвижения и растрясли душу, что Стас принялся искать возможность перевести дух. К его удовлетворению, долго ждать не пришлось. Когда они колыхались в щербатинах мостовой напротив очередной автобусной остановки, в одинокой девичьей фигурке, стоявшей у столбика со знаком «А», он почувствовал что-то очень знакомое.

– Стой! – скомандовал молодой репортер окостеневшему от дорожной тряски Мишке. Тот послушно ударил по тормозам – и «газончик», взбрыкнув на уклоне самой глубокой колдобины, послушно замер на месте, взметнув пыльное облако, которое тут же накрыло и автомобиль, и девушку на остановке.

Стас даванул рукоятку дверцы, пихнул ее плечом и выпрыгнул на корявый тротуар, рискуя сломать затекшие от долгого сидения ноги.

Когда пыль рассеялась, перед его взором предстала, как повествуют в старинных романах, девушка яркой наружности, которую стоит живописать, иначе все последующее теряет всякий назидательный смысл.

На модельного роста девице свободно свисало длиннющее, до полу, светло-серое осеннее пальто, не застегнутое ни на одну из двух своих огромных оранжевых пуговиц, впрочем, явно не предназначенных для подобных операций. Из этой декоративной фурнитуры при желании можно было чай хлебать. Шерстяной шарф, которого хватило на то, чтобы пару раз свободными петлями обхватить небрежно и вовсе не сугревно длинную девичью шейку, двумя своими концами повис вровень с полами пальто шинельного кроя. Голову украшало кепи из того же материала, с ядовито-зеленой пуговицей-«дармоедом» на макушке. В довершение композиции кепи так лихо было сдвинуто на левое ухо, причем козырьком, что половина головы беззащитно подставлялась пыли, ветру и морозу. Ветер бесцеремонно трепал амуницию красотки, в которой Стас наконец-то признал местную журналистку-радиоорганизаторшу Надюху Ракутину.

Мудрено было не угадать в долговязой паве свою коллегу. Два месяца назад они сидели с Надюхой на курсах политпроса в Добровольске, пытались писать конспекты под диктовку краснобая из лекторской группы обкома партии, но, вообще-то говоря, делали то, что и полагалось делать в их положении двадцатилетним молодым людям полярных полов – втихомолку строили куры. Для тех, кто не понимает сути этой метафоры, полезно было бы прочитать стишок Козьмы Пруткова «Раз архитектор с птичницей спознался…». Впрочем, финал стихотворения им нисколько не грозил. Недельные ухаживания за черноглазой, с азиатским прищуром и пухлыми губками девушкой, пока длились курсы, ни к чему решительному не привели. Впечатлительный стихоплет Стас успел сочинить пару-другую виршей, чем немало польстил своей пассии, удостоившей его благосклонного взгляда за каждое новое произведение, начертанное на вырванных из конспектной тетрадки листках. Ему почудилось нечто такое, чего словами уже и не выразить. Такое, что и… Ну, вы сами понимаете…

И вот теперь они стояли лицом к лицу на октябрьском ветру. Роста Стас был чуток поменьше Надюхиного, но тут он словно бы подрос. Его курносое обличье приняло выражение вдохновенного полета. Он, как и подобает рыцарю, сейчас пригласит Надюху в авто, довезет куда надо. По пути договорятся со своей бывшей сокурсницей провести вечерок в гостиничном ресторане. А там посмотрим, куда кривая вывезет…

При этой мысли настроение сделалось более чем игривым. По всем правилам искусства полагалось сделать комплимент девушке, одетой столь стильно и с явным вызовом, рассчитанным на всеобщее внимание. Но поскольку зрителей, кроме шофера, не наличествовало, а климатическая погода уже нами описана, остается разве что добавить пару слов о морозце, толкавшем столбик гипотетического термометра вниз где-то градусам к двадцати, то до толкового комплимента Стас не додумался. Жалеючи красотку, он промямлил стынущими губами:

– Ты бы, Наденька, запахнулась, что ли…

Девица, не в пример скукожившемуся на стылом ветру приезжему репортеру, не подумала и пальцем шевельнуть на столь мудрый совет.

Оглядев неспешно, с головы до ног, порядком подзабытого кавалера-лирика, Надюха высокомерно и с какой-то назидательностью в голосе промолвила куда-то в пространство, где обретались подобные Стасу несмышленыши:

– Так задумано.

…С той поры минуло бог весть сколько лет. Умер Громыхалов, шофер Мишка укатил в неизвестном направлении своих жизненных маршрутов. Надюха вышла замуж за офицера и растворилась в гарнизонных лабиринтах мужниной службы. Сам Стас успел побывать в стольких передрягах, такое количество разных людей увидеть и послушать, что от былой его лиричной инфантильности и следа не осталось. С годами стал и главным редактором, заматерел и поскучнел, до членства в творческом союзе дорос. Влюблялся более-менее успешно, хотя донжуанский список побед был куда как короче, чем у великого классика отечественной словесности. Женился, детишек нарожал. Спроси его, чем закончилась та давняя октябрьская встреча в пыльном и стылом городишке Вольном, он уже и не припомнит в деталях. Да это и не важно. Ну, подумаешь, посидели в ресторанчике, послушали местную певичку со шлягерами той поры вроде того, что «заботится сердце, сердце волнуется…» Это про то, что наш адрес – Советский Союз. Винца типа разливного портвешка выпили. Велика важность!

Зато на всю остатнюю жизнь впечаталась Надюхина фраза. И никогда потом не совался Стас к женщинам со своими мнениями относительно их задумок, особенно если это касалось одежды или деталей туалета. Ни в какую погоду, ни летом, ни зимой, ни тем более осенью или весной. Ни в пыль, ни в мороз, ни в жару, ни в слякоть. И, слава богу, хоть в этом больше не выглядел глупо.

2005

Вечерний разговор

о невозвратном

– Плесни-ка с полстаканчика жидкого минерала. Что-то в горле пересохло, – утирая платком вспотевший выпуклый лоб, промакивая слегка отвисшие щеки и с казацкой легкой горбинкой нос, хриплым от жары голосом попросил Алексей.

Иван удивленно вскинул поверх стекол очков начинающие куститься брови и попытался расшифровать, что бы это означало. В богатом ассортименте различных напитков такого научного названия он с места в карьер припомнить не мог.

– Не вздумай лезть в холодильник. Я привык, понимаешь, к натуральной «аш два о» прямо из-под крана, – видя колебания друга, уточнил Алексей свою просьбу. – У меня на буровой артезианская…

Лишь только тут вспомнил Иван остатки школьных знаний по химии. Не иначе как друг детства Лешка Селя, а ныне Алексей Павлович Селиванов, тюменский инженер-нефтяник, решил проверить его смекалку. Но виду не показал, будто его напрягла формулировка, пошел на кухню и в точности исполнил требуемое. Отвинтил кран с холодной водой, дождался, когда сбежит степлившаяся в трубе вода и струя захолодит пальцы. Подставил граненый стеклянный стакан и налил до краев. Потом завинтил кран до упора, постоял, подумал – и отлил ровно половину. Посмотрел на холодильник, внутри которого на нижней полке обреталась бутылка «Столичной» впритык с бидончиком домашнего кваса. «Доберемся потом и до вас», – успокоил он себя. И понес стакан в комнату, где его ожидал, сидя в кресле рядом с журнальным столиком, заваленным газетами и книгами, негаданный гость. На ходу стал придумывать, каким бы образом отреваншироваться. Ставя стакан на столик, как бы между прочим, с легкой усмешкой в голосе попенял Селиванову:

– Вы там на добыче углеводородного сырья совсем разучились по-людски разговаривать. У вас, технарей, добытчиков «черного золота», профессионализмы въелись в речь, как репей в хвост овцы. Техницизмы, арго и прочий сленг. Так недолго у жены за обедом попросить вместо тарелки борща с мясом и куска хлеба – тысячу калорий в белковом и углеводном выражении с добавлением клетчатки и жиров.

Алексей залпом выпил воду, моментально вновь покрылся крупными каплями пота, словно капустный лист утренней росой, и крякнул от удовольствия.

– Вот за что тебя с Железниченко уважал, так это за то, что вы оба за словом в карман не лезли. Все-то у вас наготове, книгочеи очкастые. Впрочем, пардон, ты-то с девятого класса, помнится, вооружился диоптриями. А Бориса я после школы ни разу не встречал. Может, у него и нет очков. Я-то вот обзавелся для газет.

Он похлопал себя по карманам, словно и впрямь хотел продемонстрировать футляр со своими окулярами.

Дверь на лоджию была открыта, оттуда сквозняком тянуло жаркий воздух конца июня. На Амурской земле это пора, когда градусник уже с утра подпирает риску с числом 30, а за полдень подрастает еще на десяток делений. Градус начавшегося общения пока еще не добрался до критических отметок, оба собеседника словно бы нащупывали тональность и манеру диалогов. Да и то сказать, почти двадцать лет не виделись друзья детства. Где-то там, за порогом юности и молодости, осталась родная приамурская деревенька Степновка, в которой жила и действовала на всю мальчишескую «катушку» неразлучная четверка «мушкетеров»: Борька Железниченко, Толян Дробухин, Лешка Селиванов и Ванька Крюков. Разная выпала им доля, словно ветром расшвыряла их жизнь. Раньше делились самой малостью, теперь толком не знали даже ни места работы товарищей, ни на ком женаты, не говоря уже о детях.

В кои веки Селиванов выбрался на родину в длинный северный отпуск с Тюменщины, из поселка нефтяников Снежногорска, отогреться душой и телом. Пообщаться с родителями и сестрой Аней, которые давненько переехали из Степновки в Добровольск. У них и расположился. Позвонил по известным ему телефонам, но откликнулся лишь один Крюков. Договорились встретиться. Алексею Павловичу так хотелось увидеть Ивана, что не постеснялся напроситься в гости. Тем более что тот сразу же и согласился, поскольку жена Галина уехала в санаторий на речке Пёре вместе с сыном Димкой. Самого Крюкова задержали огородные работы на даче. Впрочем, он не особенно сокрушался, считая это неплохой разминкой после институтской деятельности. Два преподавательских семестра на кафедре литературы сменились трудовым летом. Пока силы позволяли, Иван любил бывать на свежем воздухе.

Субботний день катился к вечеру. Друзья школьных лет сидели друг напротив друга и не знали, о чем бы это поговорить еще. О работе потолковали, о семье сказали положенные слова, детьми похвалились. Селивановская Вероника оказалась ровесницей сыну Крюкова Димке, оба окончили шестой класс. Вероника умница и мамина помощница. Димка смышленый пацан и неплохо играет в шахматы. Только вот горожане, не чета деревенским отцам, закалка не та.

– Может, выпьем по маленькой? – предложил Иван.

– Отнюдь… – как-то неопределенно ответил гость, из чего можно было заключить, что он не против.

На свет божий были извлечены из недр холодильника закуска и ледяные напитки. Расчистили столик, расставили тарелки, а напитки налили в мгновенно запотевшие рюмки и бокалы.

– За нас всех! – на правах хозяина объявил Иван первый тост. Чокнулись. Выпили. Положили во рты по лимонной дольке. Закусили сыром и колбасой. Похрустели огурчиками.

– Может, горяченького чего сварганить? – предложил Крюков. – А вообще-то у меня есть окрошечка. С укропчиком и всей овощной номенклатурой.

Гость махнул рукой, соглашаясь:

– Давай вариант номер два.

Под окрошку, куда добавили для полноты вкуса еще и сметаны, приперчив сверху, налили по второй.

– Теперь твое слово, – передал хозяин право тоста гостю.

Взяв рюмку двумя пальцами, Алексей неожиданно встал и, словно на официальном банкете, провозгласил ушедшим в низы голосом:

– За мужскую дружбу, которая никогда не кончается!

Пришлось Ивану разгибать коленки и выпрастываться из глубокого низкого кресла во весь свой едва ли не двухметровый рост. Если бы кто-то посмотрел сейчас со стороны, он немало бы удивился картине. Стоят два мужика, один с коломенскую версту, худой и сухой. Другой низенький и полноватый, покрытый потом. Этакие Дон Кихот и Санчо Панса. И чокаются с серьезными лицами. Потом сосредоточенно пьют водку, словно в ней заключен некий смысл, который им по прошествии некоторого времени обязательно должен открыться во всей своей полноте.

Сели. Алексей потыкал вилкой в ускользающий кружок лимона. Потом отставил это упражнение.

– Значит, ты у нас теперь доцент от литературы… Не зря, выходит, книжки под партой на уроках читал… А Железниченко, говоришь, археолог, профессором стал…

– И доктором наук, – прибавил Иван к титулу Бориса, которым они все гордились. – А еще он лауреат премии Ленинского комсомола. Орденом награжден, – кажется, «Знак Почета» получил. Живет в Новосибирске. Директор научно-исследовательского института по гуманитарным дисциплинам, в том числе и археологии.

– «Веселые ребята», значит, у него на лацкане засветились?

Иван непонимающе посмотрел на Селиванова:

– Какие такие «ребята»?

Тот хохотнул довольно. Вновь он озадачил Ивана, как с «жидким минералом». Пояснил снисходительно:

– Ты сам-то орденок тот видал в натуре? Припомни, кто знамя тащит – парень и девушка. Бравые строители «сицилизма», энтузиасты новостроек…

Оживленная пауза сменилась затишьем, в котором вызревало нечто иное, о чем еще не толковали, но к чему шла неотвратимо их встреча. Это ощущение буквально повисло в воздухе комнаты, сгустило атмосферу застолья до электрической напряженности.

Чтобы хоть как-то снять неловкость, Иван принялся двигать посуду на столике, подлил окрошки в полупустые тарелки. Нарезал еще колбасы, туда же и сыру пару пластиков отвалил. В завершение наполнил вновь рюмки. Поднял глаза и удивился, каким взглядом уставился на него северянин.

– Ладно, не суетись, – довольно резко притормозил его Алексей. – Давно хотел спросить об одном тебя и Бориса. Ну, раз Желéза на раскопках пропадает, значит, тебе настала пора отвечать…

Иван удивился, но быстро пришел в себя. Родные стены укрепили дух.

– Что за прокурорский тон, Леша? Может, мы тебя чем-то давно обидели. Скажи. Снимем вопрос, так сказать.

Селиванов оторвал взгляд от хозяина квартиры, полез в карман за платком. Скомканной хлопчаткой принялся смахивать пот с побагровевшего лица. Грудь его заколыхалась с одышкой, внутри что-то захрипело, забулькало, словно насос качал некую жидкость. Отпил из бокала потеплевшего кваса, промокнул губы все тем же платком.

– Я считаю, что вы с Борисом не уберегли Толика, – вырвалось наконец из его уст.

Где-то в глубине души Иван ожидал момента, когда рано или поздно Алексей коснется незаживающей раны. Именно так он ощущал потерю главного закоперщика их отроческих и ранних юношеских приключений. Толя Дробухин навсегда остался для них шестнадцатилетним. С высоты своего возраста они могли судить себя, тогдашних. Ну, не судить, так хотя бы понять мотивы своих и чужих поступков. Выстроить в скованную накрепко цепь отдельные звенышки больших и малых ребячьих дел. Движение этих звеньев невозможно в разобщенности. Потянешь одно – вослед стронутся с места все остальные.

Первой мыслью было осечь гостя. Чего знал он о той давней истории? В восьмом классе Лешка засыпался по русскому языку и остался на второй год. После того и заикаться стал в разговорах с дружками, хотя обычно это с ним случалось лишь у классной доски, под обстрелом глаз всего класса и вредного «русака» Ивана Палыча Рудого, которого все звали не иначе как Иванок. Селя тяжело переживал отставание от товарищей. Видеться на досуге, после уроков, для него было страшно мало. Ведь основная часть их прежней совместной деятельности протекала в классе, как ни крути, но это именно так. В семье Селивановых родителями насаждалась мораль сверчка и шестка. Лешка не мог вынести ущербности нового положения, закомплексовал, стал не к месту и не ко времени прибедняться, мол, куда мне теперь до вас? От мамы это в особенности, от Клавдии Карповны, сердечной, шло в неокрепшие умы Лешки и его младшей сестренки Нюрки, Анечки то есть.

– Что ж, повспоминаем! – сказал жестковато Иван, которому тоже иногда казалось, что они с Борисом чего-то недоглядели в тот переломный год. – Только давай договоримся так: я буду рассказывать, а ты, если я чего напутаю, поправишь меня. Это относительно того, когда мы еще все были вместе. Ну а как только за Рубиконом пойдут события – слушай не перебивая. Когда окончу, можешь высказывать свое мнение. Лично для меня есть несколько темных пятен в этой истории…

Он взял рюмку, выпил не закусывая. Потом снял очки, утопил лоб в правой ладони и закрыл глаза. Из темноты внутреннего зрения стали наплывать смутные попервоначалу образы, наслаиваться один на другой, в результате чего сформировалось хмурое лицо Толика Дробухина, каким он его запомнил в тот последний год. Вихры темных волос падали на почти всегда иронически прищуренные глаза. Затем почудился сломанный на кирпичном заводе нос Толика с нервно раздувающимися ноздрями. Хотелось услышать голос Дробухина, но звуки не пробивались через завесу дней и лет, они были на той стороне, колебали почву памяти, ощущались подошвами ног, но никак не могли материализоваться в отдельные понятные слова, вибрация не содержала смысла. Душу рвали и томили безысходность и невыразимость.

– Ты ведь, когда отстал от нас, учиться заново в восьмом классе не пожелал. Почему, можешь мне сейчас объяснить? Ведь это ты первым всех нас тогда бросил, не одного Толика, а и меня, и Борьку.

Селиванов заерзал в кресле, словно искал точку опоры понадежнее.

– Ладно, сиди! Можешь не отвечать. Я помню твои письма из Кубышинки, куда ты поехал учиться в ПТУ на тепловозника. Тебе ведь там нравилось, не так ли? Ты враз не только сравнялся с нами таким способом, но даже и как бы обогнал. Еще бы! Нам два года сидеть за партами, а ты уже серьезным делом занялся, профессию рабочую получаешь. А кем мы будем, Толя с Борисом и я, тебе до лампочки. Ты, значит, созрел, а мы доспеваем…

Алексей вновь ворохнулся в кресле, руку поднял, словно на уроке, когда просились к доске.

– Ну ты и поворачиваешь оглобли, мил друг Ванюша! Ну ты и рулишь на стальной колее! Я что там, в Кубышинке, пироги с маком уплетал за обе щеки? Кто, как не я, напильником свои персональные инструменты шабрил? Ты, что ли, за меня тепловозный двигатель до последнего винтика, до последней гаечки раскладывал на косточки и суставчики?

Повисла пауза. Оба поняли, что так вести беседу непродуктивно. Надо не упрекать, не оправдываться и доказывать, а молчать и слушать в очередь. Не взрываться, как в «пинг-понге», перестрелкой шарика туда-сюда.

– Давай спокойнее, – ухватился вновь за ускользающую нить разговора Иван. – Короче, ты уехал, а мы остались в Степновке. В девятом классе как раз нам новую классную руководительницу назначили, Ачкасову. Может, ты ее помнишь, она у нас математику вела в последней четверти восьмого класса. Приехала откуда-то с Запада, из Тамбова вроде бы.

– Инга, что ли? Чего бы я ее не помнил… Сухарь в юбке. Молодая была, с дочкой, кажется, приехала. То ли разведенка, то ли холостячка вообще. Постой, я даже сейчас попробую имя дочки вспомнить. С ней моя сестренка Анютка в детский садик вместе ходила. Да вот же – Людочкой ее звали… Значит, Инга Константиновна вас приняла в свои руки? Сколько ей лет тогда было… Двадцать шесть – двадцать семь, не больше. Ну и что?

– А то, что после этого все и покатилось, как с горки, под откос. Дробуху как словно кто подменил. Ты же помнишь, он учился нормально, похвальные грамоты имел в младших и средних классах. По русскому и литературе из «пятерок» не вылазил. И по другим предметам не буксовал. А тут на математике его как заклинило, задачки и примеры дома решать бросил, на уроках к доске наотрез отказался выходить. Инга ему одну «двойку» поставила, другую «пару» вкатила, затем «кол» засандалила. Да еще в дневнике написала родителям, чтобы пришли в школу на разговор. С ума сойти! Вот ты сказал «сухарь в юбке». Резковато, но довольно точно. Стоит перед классом, как девушка-подросток. Росточка невеликого. Личико узенькое, ротик с капризным изгибом и слегка припухлой верхней губой. Голос девчоночий, однако с командирским четким нажимом, не затрудняющим быструю речь. Косички пепельного цвета на затылке венчиком уложены. Серые глазки со слегка нависшими по краям веками сверлят из-под крутого лобика, в душу вонзаются. Костюмчик – юбка с пиджачком, кофточка темная, с отложным воротничком. На длинной шейке косыночка повязана под горлышко. Ножки тоненькие, пряменькие, как палочки, в беленьких носочках и бареточках на низеньком каблучке. Икс минус игрек… Некоторые девчонки из нашего класса женскими статями превосходили ее заметно. Ты бы в такую влюбился, я тебя спрашиваю? Только не спеши с ответом. Все-таки была в Инге своеобразная нездешность. Сразу видно – не деревенская женщина. Веяло от нее замкнутостью, словно она берегла некую тайну. Не от духа же святого родила дочку. Человек с загадочной историей. Было в ней магнитное поле тяготения. Было…

Селиванов расширил глаза, ожидая от самого Ивана ответа на риторический вопрос. Но Крюков замолчал, стал отвинчивать пробку на бутылке. Дождавшись, пока прекратится переливчатое бульканье, Алексей произнес недоверчивым тоном:

– Уж не хочешь ли ты сказать…

– Я бы, может, и не хотел говорить, да раз начали, так до конца… Представь себе, именно в нее и влюбился второй своей любовью наш Толик.

– Так у него еще и первая любовь была? И кто же? Что-то я не замечал…

– Галя Безбородько.

Он назвал имя, а дальше объяснять ничего не требовалось. Не зря же Алексей закивал головой, безмолвно соглашаясь с подобной возможностью. Галя была красавицей, перенявшей от отца-украинца южнославянские черты лица, черноокая и чернобровая, с толстой косой ниже пояса. Тонкая в талии, с небольшой девичьей грудью, стыдливо спрятанной коричневым платьем и складками широких лямок черного фартука. Высокая, длинноногая – в их возрасте девчонки зачастую заметно перегоняли ровесников в росте. Легкая горбинка на носу придавала ей даже некоторый шарм. Сейчас это назвали бы ахматовским обликом, но тогда подобные сравнения были просто невозможны в силу неизвестности в селе самого имени великой поэтессы. В довершение всего Галя была круглая отличница, что лишь усугубляло ее недоступность. Ухаживать за девчонками в пятнадцать лет мальчишки не умели. Не дергать же за косички! Вот и перекипало первое чувство глубоко внутри, не находя выхода. А если случалось хоть как-то обозначить свою симпатию, выглядело это едва ли не комично. Дробухин никому не открыл сердечного влечения к Гале. А чтобы признаться ей самой – об этом и речи быть не могло.

Так получилось, что после окончания дочкой восьмого класса семья председателя райисполкома Ивана Антоновича Безбородько поменяла место жительства на Добровольск. Партийные власти, как тогда это называлось, перевели энергичного «предрика» в город с повышением в должности. Стал он начальником облсельхозуправления. Получил четырехкомнатную квартиру в самом центре города. Уезжая из Степновки, Галя сказала на прощанье, что приглашает к себе в гости однокашников. Любого, кто приедет хоть на денек в город.

Довольно скоро Железниченко, Дробухин и Крюков оказались в Добровольске. Все они были включены в сборную команду района по волейболу, которую на летних каникулах отправили участвовать в областной спартакиаде школьников. Селиванов по причине его малорослости в команду не попал и остался дома ловить ротанов в речке Альчине. На второй день турнира степновцы, одержав до того две победы над такими же, как и они, командами сельских районов, вышли в полуфинал и были разгромлены парнями из детской спортивной школы города Адовска. Утерли степновцы носы от обидной влаги, стали собирать вещички в обратную дорогу. Автобус должен был отойти под вечер, так что оставалось время побродить по городу. Но не тут-то было! Дробухин каким-то одному ему ведомым путем, очевидно, через кого-то из девчонок их класса, заранее, еще в Степновке, раздобылся адресом семьи Безбородько. И потащил друзей за собой в гости к Гале. По пути остановились у киоска, скинулись из оставшихся финансов, купили кулек шоколадных конфет «Озеро Рица». Рядом с киоском приютилась старушка в белом платочке. Прямо на земле, в тенечке, стояло ведро с чернобривцами. Толян полез в карман, достал рубль и, не торгуясь, взял у бабуси букет цветов. Адрес, к удивлению, оказался верным. На звонок дверь открыла мать Гали, рослая и пышногрудая Цецилия Абрамовна в цветастом халате до полу. Волоокая, с некоей неизъяснимостью во взгляде, который переняла у нее дочь. Всплеснула полными руками, с некоторым усилием узнавая в рамке распахнутого входа бывших одноклассников дочери.

– Галочка у новой подруги, – была ее первая фраза. Но увидев, как вытянулось и помрачнело лицо Дробухина, держащего у груди цветы и бумажный сверток, Цецилия Абрамовна сделала приглашающий жест рукой: – Да вы проходите, не стесняйтесь. Галя обещала скоро прийти. Я вас пока чайком напою.

Она провела ребят длинным коридором к стеклянной двустворчатой двери и ввела в большую комнату, какие в сельских домах именуют «зала». Здесь Цецилия Абрамовна приняла букет из рук Дробухина и поставила его в одну из хрустальных ваз, украшавших комнату. Радушно усадила гостей на диван.

– Вы пока полистайте прессу, – указала она на придвинутый к дивану низенький столик с гнутыми ножками, на котором лежали журналы и газеты. – Если хотите, можете включить радиолу. Пластинки на тумбочке. Будьте как дома. Я скоро.

Она растворилась в недрах огромной квартиры. Железниченко и Крюков уткнули послушно носы в цветные иллюстрированные журналы. А Дробухин направил стопы к музыкальной машине. Долго тасовал пластинки, шелестя бумажными обложками. Наконец выбрал одну, щелкнул клавишей и поставил на крутящийся диск. Засипела, слегка похрустывая от пыли, разгонная часть звуковой дорожки. Мягкий и негромкий мужской голос после вступительных аккордов оркестра даже и не запел, а как-то по-особому заговорил с каждым из них.

Ну что сказать, мой старый друг?

Мы в этом сами виноваты,

Что много есть невест вокруг,

А мы с тобою не женаты…

Крюков и раньше слышал эту пластинку в доме Дробухиных, Толик любил крутить ее на стареньком патефоне фирмы «Эркон». Пел популярнейший в те годы киноартист Марк Бернес. Правда, текст песни еще никак не ложился на малолетние судьбы, но главное было не в совпадении, а в тональности – светлой в своей грустной доброжелательности.

Пластинка закончилась. Но Толя не отходил от радиолы. Ворохнув рукой волнистый чубчик, он вновь вернул иглу адаптера к началу дорожки. И снова полилась мужская грусть, за которой недалеко и до одиночества.

Четырежды звучала пластинка, четыре раза сетовал Бернес на несбывшиеся ожидания. Четырежды взгляды упирались в дверь, ожидая появления Гали. Но она так и не пришла. Наскоро попив чаю с тортом, которым попотчевала их радушная Цецилия Абрамовна, друзья попрощались, передав привет бывшей однокласснице. Никто и никогда больше с нею не свиделся. А платоническое чувство Дробухина так и осталось тайной за семью печатями.

У Ивана тоже была своя первая любовь и своя заветная песня. Иной мотив и слова иные звучали в душе. А чувства пробуждали подобные тем, что тревожили Дробухина.

В тот час, когда над седым утесом

Немые звезды льют бледный свет,

Я часто вижу черные косы

И неподвижный твой силуэт…

Хотелось поскорее стать взрослым, встречать на морском берегу красивую девушку. Молчать вместе с нею и смотреть на дрожащие в бездонности, ни к чему не прикрепленные созвездия. И чтобы обязательно среди них был Южный Крест, любимый моряками.

Провожая с репетиций школьного хора свою одноклассницу Светку Лоншакову к ее дому на краю Степновки, Ваня указал ей однажды, за неимением в Северном полушарии Южного Креста, на другое не менее знаменитое созвездие. В ночной небесной стылости прямо над головами, задевая углом Млечный Путь, висел Орион. При некоторой толике воображения его можно было дорисовать в уме. Получалась девичья фигурка, перехваченная в тонкой талии бриллиантовым пояском из трех ярких звезд.

Маленькая круглолицая Светка запрокинула повязанную пуховым платком голову, любуясь своим небесным отражением. Ваня наклонился и неожиданно для самого себя поцеловал подружку прямо в губы. Не промахнулся, хотя сделал это впервые. И удивился, что на морозе губы горячие. С тех пор он зачастил провожать ее, когда школьные дела задерживали обоих допоздна. В заветном уголке у штакетного забора, за телеграфным столбом, они нацеловались на всю оставшуюся жизнь. Натянутые стужей провода гудели монотонную мелодию степных пространств. Снежинки густо облепляли платок на голове девушки и барашковый воротник пальтишка, перехваченного в талии пояском безо всяких бриллиантов. Иногда над ними чертил пунктирную траекторию первый спутник Земли. И они ждали его появления с востока, где как раз стоял Светкин дом. В названный газетами час «бип-бип» появлялся из-за крыши дома и летел прямо к ним. Можно было успеть загадать желание, но эта звездочка не падала, подобно метеору. Когда же спутник отлетает положенный срок и сгорит в плотных слоях атмосферы, они уже не будут больше стоять в своем уголке за столбом. Но это произойдет лишь через два года, аккурат после выпускного вечера в школе.

Насколько помнится, у Борьки Железниченко тогда тоже появилась симпатия. Его Наташа училась классом младше, но выглядела даже покрупнее старших девчонок. На редкость голубоглазая. Сблизились они на тренировках школьной команды по волейболу. Оба отлично играли, частенько пасовали друг другу на разминке в паре. Борька хлестко «резал», а Наташка по-кошачьи изворачивалась на приеме, возвращая Железе горячий от его ударов мячик. Порой торжествовало нападение, но все-таки чаще побеждала защита. После тренировок они шли вместе рядком в сторону инкубаторной станции, где жила Наташка. Оба одного роста, с упругостью в согласованной походке. И лишь когда удалялись на значительное расстояние от центра села и улица обезлюдевала, Боря прихватывал свою волейболисточку под локоток.

Своими сердечными секретами у друзей не принято было делиться, тем более врать о «победах» на любовном фронте. Стыдливое целомудрие не спотыкаясь вело их по узенькой тропиночке первого нежного чувства. Потому-то многое из той поры осталось лично для Крюкова «за кадром». Случилось ему однажды заглянуть в дневник Железниченко, который тот начал вести по совету Толика Дробухина и добивался того же от Вани. Боря разрешил ему посмотреть, как это делается в общих чертах. Полистав страницы, разлинованные особым способом так, чтобы рядом с основным текстом оставалось место для дополнительных заметок и пояснений, он обратил внимание на последнюю запись. Мелким «шпионским» почерком с наклоном влево было начертано объяснение самому себе чувства к Наташе Зацепиной. Последняя фраза гласила: «Наше счастье огромно. Я перестану себя уважать, если когда-нибудь разлюблю мою Натали…» Кто из них мог представить тогда, что не раз и не два взволнуются в недалеком будущем любовным трепетом их сердечные мышцы, сбрасывая излишек адреналина в горячую кровь! Тем более предвидеть свои первые, а у Железниченко затем и второй, законные браки.

Увалень Селя не спешил обзаводиться дамой сердца, предпочитая заниматься вокалом в школьной самодеятельности. У него обнаружился небольшой приятный баритончик, как определил его голос учитель музыки Казимир Сигизмундович. Вдвоем с голосистой Светой Лоншаковой они пели русские народные песни, покушались и на классические романсы. Особенным успехом на школьных вечерах пользовался дуэт из сочинений композитора Даргомыжского. На сцене стояла скамеечка, за кулисами пиликала гармоника. Вначале выходила чинной походочкой павушка в красном с цветами сарафане. Садилась на скамейку и начинала слушать отдаленные звуки гармошки. Затем появлялся кавалер в фуражке набекрень и лаковых сапогах, роль которых успешно выполняли начищенные гуталином до солнечного блеска «кирзачи». Убедившись в интимности «рандеву», кавалер приосанивался и запевал игриво:

Ванька с Танькою сидит,

Танька Ваньке говорит,

Тпру-да-ну, го-го, го-го,

Танька Ваньке говорит…

А дальше вступала Светка, словно бы не замечая, как ее кавалер сгорает от нежных чувств к ней:

Что ты ходишь сам не свой,

Отчего, дружок, больной?

И оба дружно соединяли голоса:

Тпру-да-ну, го-го, го-го!..

Возникала пауза. Светка, она же и Танька на сей момент, вопросительно смотрела на вплотную придвинувшегося к ней Лешку и повторяла вопрос:

Отчего, дружок, больной?

Лешка вскакивал на ноги, прижимал растопыренные ладони к левой стороне груди и горловым «классическим» оперным голосом выводил фиоритуру:

От любви к тебе большой!

И вновь дуэт сливал голоса:

Тпру-да-ну, го-го, го-го!

От любви большой-большой!

Крюков не ревновал Светку к Лешке. Подумаешь! Провожал ее с репетиций и концертов все-таки он, а не Селя. Вообще-то, если по-честному, они составили бы симпатичную со стороны парочку. Оба низенькие, плотненькие, лица циркулем обведенные. Только Лешка блондинчик горбоносенький, а Светка то ли брюнетка нежгучая, то ли темноволосая шатенка, да к тому же и курносая. Рядом с Ваней Светка Лоншакова смотрелась довольно комично, едва доставая головой ему до подмышки. Но и Крюков тоже был умора со стороны, когда сгибался, чтобы обхватить за талию свою ненаглядную. Однако это все пустяки, поскольку они сказали друг другу три самых главных слова.

Все это в основных чертах Алексей знал, поскольку был свидетелем и участником событий до той поры, пока не был вынужден под давлением родителей собирать вещички в ПТУ. Властная мать, Клавдия Карповна, на семейном совете постановила не тратить понапрасну год на повторное сидение в восьмом классе. Пусть вступает во взрослую жизнь иным путем. Отец, Павел Васильевич, возражать не стал. Выучиться на машиниста паровоза дело стоящее. Зарабатывают на железной дороге прилично, жильем обеспечены не худо. А Лешке тем паче не пристало спорить. Родительский перст указал на Кубышинку. Так тому и быть.

Главный водопад потрясений обрушился на поредевшие «мушкетерские» ряды как раз после отъезда Селиванова из Степновки. Кое о чем Крюков писал дружку, но в юношеских письмах было совсем иное. Какие книжки прочитал, сколько наловил на рыбалке, спортивные новости, жив, здоров – и вся тебе информация.

И вот, через столько лет, надо воскрешать те дни, искать в них причины и следствия.

– Ладно, Леша, слушай дальше. После отъезда Безбородок любовный порыв Толика как бы иссяк разом. А натура требовала выхода. Эмоциональную энергию надо было как-то реализовать, она ведь грозила разорвать его экзальтированную душу. Случай не заставил себя ждать. Вскоре мы на чердаке Толикова дома откопали в груде старья невесть как туда попавшие тоненькие книжечки. Сдули пыль, прочитали названия. Бог ты мой, как сейчас вижу буквы старинной вязи – «Радуница». Ну, это – ты, может, знаешь – первый сборник Есенина. А еще «Голубень» и «Преображение». Покопались поглубже и нашли «Сельский часослов», «Руссиянь». А потом и «Трерядница» обнаружилась с «Триптихом». Как сейчас помню, и «Березовый ситец» был – тоненькая такая книжечка. Когда же прочитали название последней находки, прямо остолбенели – «Исповедь хулигана». Ты представь себе! Такая россыпь драгоценностей! Кто нам тогда о нем мог сказать? Мы нарочно потом по школе ходили, всех встречных расспрашивали: «Знаете Есенина?» Даже из учителей никто не сказал: «Да». Полное забвение. Это же надо было так человека закопать, чтобы даже имя его похоронить!

Стали читать стихи там же, на чердаке, где у нас «штаб» свой был, летом мы там порой и ночевали вместе, и словно с ума посходили. На фоне школьной хрестоматийной тягомотины будто из другого мира услышали голос. «Выткался на озере алый свет зари…» А вот эта метафора – знаешь? – «Клененочек маленький матке зеленое вымя сосет…» Мы же с Есениным – родня, деревенские. Это все наше, что у него в стихах. Как потом Толик узнал, книжки отец из детдомовской библиотеки притащил домой. Там приготовились их сжечь по списку запрещенной литературы. Двадцатые годы начала века, явленные в поэтическом слове, уничтожить! Вот как партийцы блюли народную нравственность… Батя у Толяна завхозом в детдоме работал, да ты должен это помнить. Он потом еще одну книжку нам дал, хотя и наказал настрого никому не показывать. «Москва кабацкая» вообще добила нас. «Сыпь, гармоника! Скука, скука…» Или: «Вы помните. Вы всё, конечно, помните…» Ты меня останови, Леша, а то я сейчас начну читать Есенина сплошняком, с вечера и до утра. Мы втроем принялись с той поры стихи сочинять – с разной степенью успеха. Толик наверняка мог стать неплохим стихотворцем. У него складнее нашего выходило. Он даже послал в областную газету одно стихотворение. И, представь себе, напечатали!

Алексей не ворохнулся. Сидел, прикрыв глаза в позе, которая как бы говорила, что человек отдыхает, но не спит, ушки на макушке. Лишь слегка пошевелил ладонью, расслабленно свисавшей с подлокотника кресла. Дескать, давай говори дальше, я тебя слышу.

– Ладно, дремли. Так легче усваивается. Во сне, ученые доказали, можно страницы текста сплошняком запоминать. Заснул дураком, проснулся умным… К тебе это не относится.

Открыв один глаз, Селиванов вскричал:

– Один-один! – И снова захлопнул око.

Разогретый умственной работой, Крюков сразу понял, о чем реплика. Алексей посчитал его подковырку достаточной, чтобы уравновесить счет их словесного поединка после «жидкого минерала». Значит, напряженность первых минут общения схлынула, возвратилась давнишняя дружелюбность, которую они раньше скрывали за шуточками и розыгрышами.

– А не принять ли нам по маленькой?

Возражений не последовало. Приняли. Запили квасом. В открытую дверь на лоджию влетали со двора голоса играющей детворы. «Виктуся, вон ты, за гаражом!.. Туки-та!..» Там стремительно мчалось чье-то новое детство навстречу отрочеству и не такой уж далекой юности. Время – самый быстрый бегун.

– Ну, так вот, – стронул себя с затянувшейся паузы рассказчик. – Сергей Есенин. Уже в самом сочетании имени и фамилии есть поэтическое созвучие. Мы даже поспорили с Толяном и Борькой, не псевдоним ли это? Дробуха догадался к деду Желтову сходить, тот старинные книги любил, было у него дома кое-что. Дед, ты же помнишь, в Питере служил моряком в революцию, потом до тридцатых годов был кем-то там в Совете солдатских и рабочих депутатов. Много чего знал и кое-какими книгами обзавелся. Наверно, в наши края чего-то привез, когда сбежал на Дальний Восток от репрессий. Дедок еще тот был крепыш и оригинал. В столярной мастерской по мере сил трудился. Толик вернулся от него с есенинской поэмой «Черный человек».

Иван встал. Посмотрел на залитое вечерними сумерками окно. Не нараспев, как это обычно делают поэты, читая стихи, а глуховато и словно бы опустошенно, не заботясь о впечатлении, прочитал первую строфу поэмы:

Друг мой, друг мой,

Я очень и очень болен.

Сам не знаю, откуда взялась эта боль.

То ли ветер свистит

Над пустым и безлюдным полем,

То ль, как рощу в сентябрь,

Осыпает мозги алкоголь…

Он остановил речитатив, глубоко вздохнул и хотел сесть в кресло, но Селиванов раскрыл на сей раз оба глаза и спросил, слегка заикаясь, как когда-то в школьные годы:

– Т-ты все п-помнишь?

– А как же! Мы многое тогда наизусть вбили в свои неокрепшие мозги. И поэму тоже. Ее особенно любил декламировать Толик. Он даже однажды заявился выступать с ней на смотре самодеятельности. Цилиндр смастерил из батиной шляпы, березовую тросточку вырезал и покрасил черным шерлаком. Завуч послушала его на репетиции и не разрешила: «Что ты, что ты! Никто этого не воспримет. Зачем морочить товарищей? Прочти что-нибудь лирическое». Она первая не поняла, о чем вещь. Чего на школьников было спирать, мы-то как раз поняли суть поэмы. Черный человек – не кто-то ужасный вовне, он внутри каждого из нас сидит. Наше второе «я».

– До к-конца прочти, п-пожалуйста.

Не вставая с кресла, Крюков дочитал поэму все тем же нейтральным, без «выражения» голосом. Когда он закончил: «…Месяц умер, синеет в окошко рассвет. Ах ты ночь! Что ты, ночь, наковеркала? Я в цилиндре стою. Никого со мной нет. Я один… И разбитое зеркало…», – Селиванов покрутил головой, словно стряхивая наваждение:

– Убийственно сильная вещь!

Палец, как нередко бывает в таких случаях, угодил в небо.

– Дед Желтов ведь еще рассказал Толику, как Есенин покончил с собой. В «Англетере». И продиктовал ему наизусть последние стихи, написанные кровью: «До свиданья, друг мой, до свиданья……» Но Толик их не читал вслух. Он часто напевал другое, на свой собственный мотив: «Кто я? Что я? Только лишь мечтатель, синь очей утративший во мгле. Эту жизнь прожил я словно кстати, заодно с другими на земле…»

Продолжить чтение