Читать онлайн РУКАВодство по рукоприкладству бесплатно

РУКАВодство по рукоприкладству

Неожиданности Александра Рукавишникова

Отрывки из дневников и другие мемуарные тексты художников – это всегда автопортрет, и притом в придачу еще что-нибудь – подчас такое, чего читатель, казалось бы, не мог и ожидать.

В забавном и вызывающем названии «Рукаводство по рукоприкладству» просматривается несколько смысловых пластов. Тут возникает образ человека, которому, так сказать, все нипочем и море по колено. Он легко играет двумя значениями слова «рукоприкладство»: одно из них – насмешливо-полу хулиганское, соединяющее в себе мордобой с творческим актом. В конце концов, чтобы каркас скульптуры хорошо сделать и глиной его обложить, нужно очень даже руки приложить, и притом намаяться изрядно. А дальше ведь и литье, и установка…

Тема боевых искусств, психология «черного пояса» и мироустройство с точки зрения каратиста высокого класса красной нитью проходит через все житейские коловращения юной, молодой, зрелой личности – всегда настроенной на борьбу и жизнь в борьбе. В такой двойственности легко угадывается и другая ипостась пишущего: он – интеллектуал особого рода, владеющий парадоксальными стратегиями поведения. Да и непринужденная манера зашифровать свою собственную фамилию в как-бы ошибочном написании слова «рукаводство» тоже указывает на то, что перед нами – не просто образец разнузданной столичной богемы позднесоветского образца, а маэстро языковых игр и даже виртуоз вербального искусства. Может быть, он Виттгенштейна вовсе даже и не читал, но бывают такие личности, которые в своем психофизическом устройстве отражают актуальные интеллектуальные склонности.

Читатель приступает к знакомству с героем с самого начала с множественными ожиданиями. Автор воспоминаний – умница и творческая личность, но не тихий созерцатель чудес Вселенной, а неистовый и отчаянный лихач на путях жизни. Там сшибка на сшибке, там что ни поступок – так либо физический тумак, либо символический пинок. Там юные дарования и их созревшие аватары то попадают в милицейский «обезьянник», то швыряются в приступах гнева двухпудовыми отливками (попробуйте разок, и многое поймете.) Там прекрасные дамы из художественной среды заходят за грань всякой речевой благопристойности. Там кипит жизнь – непричесанная, гримасничающая, вечно неожиданная.

Неожиданность и непредсказуемость – во главе угла. Это философия жизни и одновременно философия искусства нашего мудреца, сэнсея, шута горохового, актера всемирного театра. Далее можете подобрать определения по своему усмотрению. Где еще вы найдете творческое кредо, которое гласит, что художнику полезно испытать ощущение, подобное тому, которое испытываешь от легкого удара головой об связку лука в темной комнате? И ведь это он не для эпатажу нам выдает. Он умница и знает, о чем говорит. Он не просто для блезиру поминает Филонова, который толкал своих учеников под руку, когда те рисовали. Ибо Случай правит миром. Так говорили и Шекспир, и Кальдерон, и так гласит дзенская мудрость.

Толкнуть под руку, выбить из колеи, – это означает разбудить человека от обычного сна, от бессознательного течения жизни. Душа просыпается тогда, когда нам прилетает неведомо что, неведомо откуда и неизвестно почему. Такова и стратегия боевых искусств высокого уровня, такова стратегия нового искусства. Провозвестниками такого искусства были сюрреалисты Парижа и обериуты Питера. Старшими товарищами Александра Рукавишникова были Ив Клейн (в том же Париже) и Джон Кейдж – порождение удивительного Нью-Йорка.

Они и их единомышленники не просто начитались дзенских коанов, а обнаружили главную истину нового искусства. Люди так повернули свою историю, такого над собою насотворили, что теперь нет смысла обращаться к ним с проповедями доброго, разумного и вечного. Будить их и только будить – в уличном хаосе и в студенческой аудитории, в библиотеке и на худсовете, в пьянке-гулянке и творческом усилии. Продумывать и планировать хорошо сделанную вещь – дело гиблое. Притворись дурнем, гулякой праздным, обалдуем-моцартом; вроде как случайно мимо проходил. Тут у художника есть шанс. Прочие шансы упущены. Про то и пытается нам сказать сегодняшнее искусство Запада и России.

Александр Якимович

Моей маме Ангелине Филипповой

Когда Бог создал Адама и из ребра его создал Еву,

он увидел, что Адам хочет о чем-то его попросить.

«Чего еще ты хочешь?» – спросил Господь Адама.

«Дай мне немного счастья», – ответил он.

Тогда Бог взял кусок глины и подал Адаму

со словами: «Сам сделаешь».

Предисловие

Дорогой читатель, хочу вас сразу предупредить. Книга, которую вы держите в руках, специфическая: не то чтобы очень веселая, если не сказать немного нудноватая; рассчитанная на подготовленного и, буду честен, не совсем нормального читателя (ну а какой нормальный человек в трезвом уме по собственной воле приобретет фолиант под названием «Рукаводство по рукоприкладству», наверняка путаный и сумбурный – как обычно пишет непрофессионал-писака). Состоит книга из страниц моих дневников, которые я веду для себя лет пятьдесят, не меньше. Записываю понравившиеся цитаты, свои мысли, делаю наброски для будущих произведений. Это книга ощущений человека, который посвятил скульптуре жизнь напролет. Не только ей, но и всем ее основным составляющим: воздуху, пространству, объемам. Нет, правильнее сказать – объему. Сечениям, иллюзорной весомости, тектонике, осям напряжения, цельности и так далее. Думаю, результатом деятельности скульптора, в идеале, должно быть изменение настроения зрителя в лучшую сторону. А во вроде бы бездушном том или ином материале должно появиться то или иное эмоциональное наполнение, которое должно перерасти в ощущение внутренней силы и одухотворенности. Понимаю, звучит малореально, однако о достижении такого результата я тоже хочу в этой книге поразмышлять.

Хронология моей жизни сложилась таким образом, что момент первых серьезных соприкосновений с миром скульптуры совпал с судьбоносной встречей с моим сенсеем в области другого, не менее интересного искусства – искусства каратэ. О том, как этот человек повлиял на мою жизнь, я расскажу чуть позже, а пока поделюсь с вами следующим занятным наблюдением: у этих видов искусства есть много общего. Я понял это, когда заметил, что ИЗО помогает на занятиях боевыми искусствами – в понимании структуры движений, в пластике, в динамике и в возможности увидеть все это как бы абстрагируясь, со стороны. А философия восточных единоборств, в свою очередь, заметно влияет на мою скульптуру своей кажущейся алогичностью, спонтанностью и мистическими принципами перевоплощений.

В какой-то момент мне захотелось развить эту идею взаимосвязи, выстроить некую систему. И я начал: сначала осторожно, если не сказать робко, потом смелее, до тех пор, пока не начали вырисовываться вполне четкие очертания закономерностей, которые открыли для меня новые возможности. Например, сочетать несочетаемое, смешивать техники, материалы, стили, фрагменты. Зачем мне это было нужно? Затем, что в наше время художнику необходимо изобрести свой индивидуальный язык; обрести лицо, тем самым узаконив себя в истории искусства. Кстати, этот найденный почерк значительно повлиял не только на мой творческий вектор, но и на манеру преподавания. Я тут недавно подсчитал, что веду мастерскую в Сурке1 уже больше двадцати пяти лет! И с уверенностью могу сказать, что из нее вышла целая плеяда замечательных, ярких, самобытных, не похожих ни на кого и друг на друга скульпторов.

В этой книжке мне хотелось бы поднять с земли и внимательно рассмотреть тот «сор», из которого, как вы знаете, рождаются стихи, музыка, скульптура, живопись, архитектура и так далее. Который на самом-то деле никакой вовсе не сор, а сакральный хаос нюансов, увиденных и выхваченных каким-то чудаком, скомпонованных им же и поднятых им до высоты критерия. Для художника крайне важно разглядеть в этом эссенцию смысла, а не пройти мимо, коротко зевнув. А порыться в этом соре предлагаю вместе. Я не раз это делал в компании великих, читая дневники и порой не совсем понятные установки Паши Филонова, погружающие в далекие времена рассказы Кости Коровина и Кузьмы Петрова-Водкина, вроде бы дурацкие заветы и советы Васи Ситникова, эксцентричные записки Сальвадора Дали. Очевидно, стоит остановиться, иначе можно перечислять до конца книги. Думаю, что автору «Дельфийского возницы» понравился бы Роберт Фрипп. Хотя Лев Толстой говорил Чехову: «Шекспир скверно писал пьесы, а ваши еще хуже». Это панибратство через века свойственно большим мастерам. Школа Рубенса может морочить голову только обывателю, но не Филонову. Он, умирающий от голода на железной сетке-кровати, видел всю марцифаль (выражение тюремное, означает смесь марципана и кефали) предлагаемой живописи. Это и есть Страшный суд (поверьте художнику).

Эта книга не претендует, конечно, на то, чтобы быть полноценным руководством: писать его было бы самонадеянно и, самое главное, бесполезно. Всё-таки никакому рукоприкладству (читай – делу, занятию, ремеслу), я полагаю, нельзя научиться, следуя руководству. Скорее это коллекция мыслей, соображений и воспоминаний человека, который посвятил скульптуре – самому сложному, на мой взгляд, для восприятия виду искусства – много времени. А также советов, предостерегающих молодых от неосторожного обращения с граблями и велосипедами.

Что такое скульптура.

Объем и воздух

Наша публика так еще молода и простодушна,

что не понимает басни,

если в конце ее не находит нравоучения.

М. Ю. Лермонтов.

«Герой нашего времени»

Если попытаться сформулировать ответ на вопрос: «Что такое скульптура?», уверен, что многие столкнутся с затруднениями. Я же определяю скульптуру так: это объемный иероглиф в пространстве, читаемый со всех точек обзора, активно влияющий на психосферу.

Дзенское появление звука в тишине – чудо. Первый штрих изображения на девственной поверхности – сакральный акт. Представьте себе пустой череп, в котором невесомая песчинка вдруг начинает превращаться в горошину. И мы, обладатели этого пространства, с ужасом и восторгом начинаем различать черты нового объема, в который превращается горошина. И объем этот совершенствуется, усложняется и как будто начинает звучать как орган. Так рождается видение новой скульптуры.

Здесь, пожалуй, правы даосские мыслители: Великая Пустота порождает всё, и объем в том числе. Но, рождая, она его и омывает, оберегает и преподносит. Скульпторы называют это явление воздухом. Пропорциональные соотношения воздуха и объема очень важны. К воздуху необходимо относиться бережно, понимая, что он сам по себе уже великая ценность. Так же, как акварелист до конца бережет белизну бумаги, в отличие от живописца, который наслаивает свет по своему желанию. Многие старательные, но не очень тонкие художники (особенно часто это встречается в графике) заполняют всю плоскость – как бы ткут ковер. Это выглядит, как правило, довольно провинциально. А в трехмерном пространстве все это еще и усиливается. Значимость воздуха возрастает в разы. Отдельный разговор о рельефе, где пространство сжимается.

Попробуем все окружающие нас предметы воспринимать с позиции объема, расположенного в воздухе. Во-первых, мы сразу поймем, что многое является скульптурой и композиция это не что, а как. Горы, облака, машины, деревья, столбы, будки, птицы и даже человек. И мы постепенно начнем воспринимать окружающее, как его воспринимает настоящий скульптор, и учиться у всего этого. Тогда мы с сожалением будем относиться к людям, которые этого не чувствуют и не знают, но называют себя скульпторами.

А еще важно не учиться у природы, а как бы впитывать, находясь в спокойном созерцании. Не стараться, не форсировать, не анализировать, а просто проводить время, глядя на все это чудо, которое нас окружает. Андрей Тарковский говорил, что можно просто сидеть и наблюдать бесконечное кино природы. Звенящая тишина и правильный настрой создают благоприятную атмосферу для восприятия, а позже и для применения этого.

И помните: при пробуждении реальные голоса кажутся потусторонними, а приснившиеся – настоящими. Это полезно помнить во время творческого процесса.

Совсем не проклятый род

Да, чувствую в себе всех предков своих…

и дальше, дальше чувствую свою связь со «зверем»,

со «зверями» – и нюх у меня, и глаза,

и слух – на все – не просто человеческий,

а нутряной – «звериный».

Поэтому «по-звериному» люблю я жизнь.

Все проявления ее – связан я с ней, с природой, с землей,

со всем, что в ней, под ней, над ней.

И. А. Бунин

Мой двоюродный дед Иван Рукавишников написал роман «Проклятый род», который начал публиковаться в журнале «Современный мир» в 1911 году. Когда Сергей, отец Ивана, узнал, что сын хочет опубликовать роман, предлагал ему аж миллион рублей, чтобы этого не произошло. Но роман вышел. Как писали тогда критики: «Талантливая вещь при всей ее сумбурности». В своем романе Иван описал историю трех поколений нижегородских купцов Рукавишниковых.

Скажу без утайки: предки мои, как мне доверительно, вполголоса однажды поведали, в шестнадцатом веке грабили на дорогах около Нижнего. А потом потихоньку начали торговать и стали зваться купцами. К восемнадцатому веку занимали уже серьезное положение в купеческой иерархии города. Позже они превратились в банкиров: держали монополию по торговле металлом, не скупились на благотворительность, построили и владели сорок одним домом, для строительства которых даже нанимали Шехтеля и Микешина. Самодурствовали, покупая стада верблюдов и приказывая снимать при посетителях люстры в парижском «Максиме», собирали произведения искусства.

А потом начался двадцатый век, и случилось то, что случилось. Так, два брата Иван и Митрофан (мой дед) Рукавишниковы – поэт и скульптор – остались жить в Стране Советов. Остались – в том смысле, что не избрали путь эмиграции. Почему – неизвестно. Может быть, по интеллигентской инертности. А может, просто не понимали, насколько это затянется. «Мы все были уверены в том, что не пройдет и года, как мы вернемся в цветущую черемухами Россию» – так писал Владимир Набоков о тех временах. Кстати, насколько мне известно, Владимир Владимирович то ли в какой-то переписке, то ли еще где-то называет Ивана Рукавишникова своим дальним родственником, и факт этого родства (пусть и дальнего), конечно, не может не радовать. Мать Набокова Елена в девичестве была Рукавишникова.

В жизни Ивана и Митрофана вообще было немало занятных персонажей. Мой папа, например, вспоминал, что у них в гостях бывали Андрей Белый, Федор Сологуб, Георгий Иванов, Георгий Якулов, мастерская которого располагалась этажом выше нашей, и многие другие. Белый, кстати, однажды выиграл в шахматы у моего отца, когда тот был еще совсем маленький. И эту победу дед Митрофан ему не простил никогда.

Иван был поэтом-имажинистом. Он женился на женщине, которая руководила всеми цирками Страны Советов. А потому иногда позволял себе приехать куда-нибудь в гости в экипаже, запряженном восьмериком белых цирковых лошадей. И это в тридцатые-то годы! Голод, нищета, люди красят ноги в черный цвет в тех местах, где должны быть видны носки. Отобрали, казалось бы, всё. Всё, кроме куража. Митрофан часто советовал сыну Иулиану: «Главное – не обрастай!», имея в виду имущество. Но генетические привычки сильнее заветов мудрых. Мне в детстве часто приходилось слышать, как мама называла отца «купчина неисправимый», когда он притаскивал в дом что-то ужасно дорогое и не очень нужное.

У Мариши Ишимбаевой, моей школьной подруги, есть старшая сестра Лялька. Она смонтировала «Маленькую Веру» и множество других замечательных советских фильмов. Пока они с дочкой не свалили в Америку, у нее был муж Толя Заболоцкий – заряженный человек с иконописной внешностью и подчеркнуто тихим, как бы робким голосом. Знаменит Толя был тем, что снимал как оператор «Калину красную» (и не только ее). Как-то, вернувшись из очередной командировки, где шли съемки фильма по по роману «Обрыв» Гончарова, он заехал к нам на Маяковку в возбужденном состоянии.

– Снимали у тебя в родовом имении Подвязье. Я ничего подобного до сих пор нигде не видел. Там остались одни руины, но и по ним видно, что это было чудо, – рассказывал Толя немного сумбурно, но очень интересно.

«Творческий человек, преувеличивает», – подумал я. Но Анатолию пообещал, что обязательно съезжу туда.

Лет через тридцать, году в 2017-м, в Нижнем Новгороде проходила моя небольшая выставка. Тогда я впервые попал в знаменитый дом на обрыве, один из многих построенных моим прапрадедом Михаилом и другими Рукавишниковыми. Совсем недавно в нем закончили реставрацию: многое получилось странновато – например, изумрудно-зеленый цвет стен. Но все равно приятно. Впрочем, я сам виноват, что все получилось неидеально. Когда реставрация только начиналась, мне предлагали поучаствовать, на что я запальчиво ответил: «Мы будем строить, а вы – ломать. Потом еще просите помогать восстанавливать». Те, к кому я обратился – те самые «вы» – удивились, так как ломали их деды, а не они сами. Да и сравнивать мои финансовые возможности с прадедовскими смешно. Мы с папой часто иронизировали на эту тему. Он говорил: «Представляешь, как они на том свете смеются, глядя на нас, скребущихся здесь в поисках кедровых орешков?»

Но по-настоящему ощутил я эту самую разницу в доходах, только побывав в Подвязье. Имение это сначала принадлежало семье Приклонских, потом его купил мой прадед Сергей. Графиня Прасковья, последняя из рода Приклонских, напрочь отказывалась продавать имение потомку купцов. Поэтому только после ее смерти Сергею удалось купить Подвязье. Говорят, что дух Прасковьи до сих пор появляется в образе вороны в церкви, построенной ее предками. Кстати, церковь эта имеет необычную форму эллипса. По слухам, там проходили масонские ритуалы. Вскоре имение было признано лучшим в России.

С возвышенности, где расположено имение, открывается нереальной красоты и мощи вид на равнину, испещренную до горизонта прихотливым узором притоков Волги. Только вот само имение, хоть прошло каких-то жалких сто лет, благодаря неустанным усилиям советских поселян и поселянок, увы, превратилось в руины в стиле фэнтези. К слову, варварам Бренна2 и другим иноземцам потребовалось для подобного разграбления и разрушения Рима пятнадцать веков. А наши сумели всего за столетие! Какая целеустремленность, какие молодцы. При этом по останкам – толщине стен, дубовым рамам – отчетливо видно, что качество строений было отменное. Там были и шлюзы для причаливания судов, и свои пароходы, и маслобойни с английским оборудованием. То была прихоть Сергея. Кстати, формы для сливочного масла делал сам Шехтель, частенько работавший у прадеда и со временем превратившийся в друга семьи. А еще: конные заводы с лошадьми лучших пород, привезенными со всего мира. Это сейчас кажется чем-то обыденным, а вы почитайте книгу «Железный посыл» сильнейшего советского жокея Николая Насибова – он там подробно описал свои мытарства в попытках привезти породистого жеребца из-за границы. Кроме прочего – рыжие коровы из Великобритании, мощная и красивая водонапорная башня, немного обезьянничащая наклоном с Пизанской. Отдельно стоящее здание оранжереи с громадными окнами, где выращивалось бог знает что. Оно было расположено таким образом, чтобы завтракающие могли наслаждаться видом, а летом, когда были раскрыты окна, и запахом экзотических растений и цветов. Входная группа основного господского дома была спроектирована так, что хозяева и гости могли заезжать верхом, не спешиваясь, на второй этаж в дом, где слуги, ожидавшие их на экстерьерной широкой полулестнице-полупандусе, принимали разгоряченных скакунов и вели их сначала выхаживать на карусели, а после в светлые и просторные денники конюшен.

На заднем дворе имения располагалась специально устроенная дорога для водовозных повозок на случай поломки водопровода. Длинная липовая аллея, в начале которой растет дерево, что нельзя обхватить вдвоем, идет сначала параллельно дороге, в парк, дорога опускается к реке.

Когда свершилась Великая Октябрьская революция, молодой Митрофан находился в Подвязье и работал над усовершенствованием передвижных фресок, которые сам придумал. Прошло около года, и революционные рабочие и матросы добрались до Подвязья. Митрофан сразу согласился освободить имение, понимая, что против лома нет приема, и попросил их разрешения воспользоваться своим «роллс-ройсом». Трудовой народ не разрешил этого контре3, и молодой дед навсегда покинул свое родное, с детства любимое Подвязье на катере со своим помощником Альдо, которого он привез из Флоренции. Спасибо, что не убили и не съели. Не могу понять, почему он остался в России, которой уже к этому времени не было. Я бы, наверное, плюнул и уехал.

Контекст

Я родился в Москве осенью пятидесятого года. Страна еще не совсем оправилась от недавно закончившейся страшной войны, жили довольно тяжело, но были счастливы. Еще бы: заслуженная гордость перехватывала горло, а после таких испытаний любая жизнь покажется раем. Мои бабушки, дед, родители, их многочисленные друзья – все были на позитиве, ходили толпами друг к другу в гости, отмечали бесконечные праздники, пели Вертинского и танцевали танго, а позже буги, сопровождаемые опаснейшими трюками. Пили и курили, как с цепи сорвались, искрометно, безостановочно шутили и все время ржали. Сейчас я подозреваю, что они еще что-то делали помимо этого, но тогда, будучи маленьким, я в основном находился дома и мне так казалось. Как ни странно, это эмоциональное состояние неплохо передают по большей части агитационные, конечно, но все равно замечательно сделанные советские фильмы тех лет. Хотя на улицах, особенно зимами, мне было неуютно. Еще долго после моего рождения, помню, в обледеневшем городе, в кромешной темноте под утро гудели заводы, и толпы серо-черно-коричневых горожан в нереальных разваливающихся ботинках и ботиках спешили на работу сквозь холод, снега и вьюги: на фабрики, в депо, поликлиники, милицию, закрытые НИИ, фабрики, кухни и прачечные. Потом все это как-то незаметно рассосалось.

Родившись в такой обстановке, ребенок не сомневается, что это норма, и только гораздо позже начинает постепенно понимать, что то, где он живет, ничего общего не имеет с Россией, его настоящей родиной. И оказывается, например, что поэтическая жизнь Парижа и Лондона по сравнению с петербургской дореволюционной была слегка провинциальна (Николай Гумилев так считал). Что вообще литература наша была известна и почиталась во всем мире, музыка тоже, и все декоративно-прикладное искусство, начиная от русского стекла и до мебели, ценилось везде. А оружие, а меха, а архитектура, а авто (вспомним барона Андрея Нагеля), а законодательство цен на ярмарках, например родной для нашего клана Нижегородской! А тем временем новая «прекрасная жизнь» ворвалась и набирала обороты.

И по утрам маленькие счастливцы шли в детские «садики» (ханжество процветало не меньше, чем сейчас) и школы. Меня обычно будила своим колоратурным сопрано, кормила завтраком и вела в школу моя любимая бабушка, ее звали Люба. У меня о ней исключительно добрые воспоминания. Вот, например: середина октября, Тишинка – легендарный рынок. Мне лет четырнадцать. Мы с бабушкой пришли за капустой и антоновкой, пора заквашивать. Моросит дождик. Только часов шесть, а уже стемнело. Под ногами московская слякоть. На душе как-то хорошо, у меня пока пустые сумки, их много, но мы дотащим, я же сильный. Я горжусь своей красивой бабушкой, очень ее люблю. Весь рынок забит антоновкой и капустой, мы долго, не спеша ее выбираем, привередничаем. У всех торгующих одинаковые грязные облупленные весы с уточками, темные гири, орковская одежда. Из тряпочных обрезанных грязных перчаток торчат грязные пальцы. Ими, отрезав яблоки перочинными ножичками, дают попробовать кусочек. Никто не болеет. Стоит гул, прибаутки, матерщина. Всем весело.

Уличная жизнь, как бы по контрасту, была «жестко-романтическая» – вспоминается всегда почему-то «Белая гвардия». Дома уют, а за окном мороз, темень и сугробы. Страшного вида грязные грузовики защитного цвета, троллейбусы с морозными узорами на окнах. Они не отапливались, зато на окно можно было приклеивать пятачок, предварительно подышав на него, а потом, оторвав, проверить, как в прозрачном кружочке отпечатался рельеф монетки. Ковбойские скругленные «победы», «москвичи», прозванные «хоттабычами», все одного цвета – серо-голубые, и реже шикарные чистые полированные ЗИМы и ЗИСы, всегда черные. Принято было много гудеть, и это создавало типично московский городской шум.

Дед Николай

Да, в конце пятидесятых телевизоров еще у многих не было (сейчас стало понятно, что это было несомненным плюсом), они появились лет через пять-семь. Отчетливо помню, как мы всей семьей сидели около принесенного папой ящика под названием «Темп», мучительно вглядываясь в темный малюсенький экран, пока не пришел вечно на кого-то надутый дядя Коля с первого этажа, и, о чудо, все заиграло. В те годы на маленьких чёрно-белых с голубым оттенком экранах шли для советских малышей «Старик Хоттабыч», «Тимур и его команда» и фильм с двумя шпионами – толстым и худым, косоватым, кажется «Судьба барабанщика», да еще «Тайна двух океанов», фильм у которого всю эстетику одежды как будто бы заимствовала потом Прада. На этих удивительных фильмах и росли мы, других просто не было.

Дед Николай, с повязанным вручную художническим черным галстуком в виде банта и в шапочке (как потом выяснилось, такая же была у Мастера), прослушав «Вести с полей» у голубого экрана и произнеся в сердцах неизменное и сакраментальное: «Тфу, воло…бы ети их мать-то!», брал меня сильными, безупречно ухоженными руками, сажал к себе на плечи, и мы отправлялись с ним на его уютнейшие и вместе с тем загадочные, скрипучие, пахнущие деревом и старинными книгами антресоли. Он очень обстоятельно и серьезно показывал мне, совсем еще маленькому, иллюстрации в старых потрепанных фолиантах и рассказывал про мировое искусство, про странных чудаков-художников, про самоотверженных скульпторов, чаще о Возрождении, которое очень любил, о Древней Греции, России, Египте. В этой библиотеке все сохранилось и сейчас так, как было тогда, книг только добавилось благодаря моим родителям, а позже мне. По стенам висят маленькие, вырезанные им отовсюду иллюстрации Микеланджело, Пьеро делла Франческа, Мантеньи, Фра Анджелико. Вытянутая антресоль, поручни, как на палубе, лучи солнца, проникающие через узкое, как бойница, окно, проявляют пляшущие в воздухе пылинки, низкий потолок, копии работ делла Роббиа, Донателло и Якопо делла Кверча.

В детстве я довольно много времени проводил в углу-закутке между спальней и гардеробом – так меня наказывали родители, и надо сказать, за дело. Услышав громкие голоса, дед в любое время суток буквально «ссыпается» с антресолей и, брызжа слюной, орет: «Идиоты, е… вашу мать! Не понимаете, кто у вас родился!» И сильные, с красивыми кистями руки уносят меня на свою половину. «Идиоты» бессильны – чужая территория. И вот я уже, мирно всхлипывая, рисую что-нибудь акварелью на французской бумаге голландскими кистями, а капающие слезы прихотливо усложняют нарисованное. Справедливости ради надо сказать, что иногда он бывал солидарен с родителями в вопросах моего воспитания и участливо спрашивал их: «А деревянной лопатой по голой жопе не пробовали?»

Деда не стало, когда мне исполнилось тринадцать. Это было моей первой серьезной трагедией. До сих пор благодарю Бога за эти тринадцать лет, проведенные рядом с ним. Это был совсем необычный человек. Художник с неумеренно континентальным характером – то взрывным и кипящим, то мягким и добрым. Он мог, разволновавшись, запустить в домочадцев уменьшенной бронзовой копией «Венеры Милосской», весившей пуда два, или окороком в тесте, который сам же коптил на чердаке перед Пасхой в течение месяца. «Колька – бандит и бабник», – называла его бабушка Люба. У меня сохранились многочисленные открыточки и письма, которые он писал мне четырех-, пятилетнему. Громадные печатные буквы, наклоненные в разные стороны, налезают одна на другую, куча всяких ошибок. Видимо, ему было не до орфографии. Он выше этой ерунды. И при этом удивительно нужные и простые советы начинающему художнику, или исследователю, как считал Филонов: «Сашенька! Смотри, как устроены цветочки, травинки, зарисовывай, запоминай, делай себе шпаргалки на будущее». Храню все это с благоговением и благодарностью.

Он разрешал мне все, дарил старинные итальянские карандаши, и клячки – белоснежные ластики. Сажал рядом с собой рисовать античные гипсы, хотя сейчас понимаю, что рановато. У него всегда был удивительный порядок в инструментах: муштабели4 разной длины отдельно, удлинители для карандашей, рембрандтовские кисти сантиметров по семьдесят-восемьдесят, рулоны шершавой иностранной бумаги ручной работы шириной до двух метров с необрезанным краем, чёрно-белые репродукции Микеланджело повсюду. Я думал, что у всех художников так. Откуда все это было у него, мне сейчас непонятно. Наверное, дореволюционные запасы.

Наш дом во времена моего отрочества представлял собой целую вселенную: полно народу – картонажники, шрифтовики, проектировщики, – делается какой-нибудь очередной музей. У нас живет великий Гриценко с Ирой Буниной, которая моложе его лет на тридцать. Они вместе служат в Вахтанговском. Любовь. Центром вселенной является дед в черной академической шелковой шапочке. Я в соседней комнате делаю вид, что делаю уроки – тупо смотрю в учебник по алгебре. A жизнь идет, конечно, там, в мастерской. Основную партию исполняет Николай Васильевич: «Физиолога вставляй в эллипс! После кислых щей будет индейка с яблоками. Подай муштабель, где ретушь? Какая, какая – английская. Достаньте кисель из холодильника к ужину! Завтра все идем на „Живой труп“».

B молодости Николай всерьез болел цирком. Он был жонглером. Сам видел, как он выдергивал скатерть с накрытого стола. Правда, некоторые предметы падали, но тем не менее это выглядело очень эффектно. Как-то в деревне под Вереей, где он купил деревянный сруб, дед продемонстрировал трюк с кипящим самоваром на шесте: он удерживал шест на подбородке, затем коротким ударом выбивал его и ловил самовар за ручки почти у земли. У меня от него остались кое-какие предметы для фокусов. Фокусы он показывал постоянно, и не только цирковые. Однажды, не зная, как заглушить двигатель у только что купленной «победы», он уперся передним бампером в Музей Ленина, что у Красной площади, и тогда, чихнув на передаче, машина заглохла. Достаточно бурно проходили мои крестины. Распространитель скульптурных заказов, некий Нелюсов, видимо перебрав на радостях, написал в только что купленный гипс. Николай Васильевич, огорчившись, дал ему в глаз. Тот, падая, ударился головой, и дед, положив его на заднее сиденье той же «победы», поехал в травмпункт. Вскоре позвонили из милиции и попросили забрать художника Филиппова из отделения. Позже выяснилось, что он спрашивал постового милиционера в стеклянном «стакане», как переключаются передачи в автомобиле. Кстати, Нелюсова по дороге он потерял. Много можно вспоминать еще курьезного (его словечко). Я очень благодарен деду за то, что он, будучи недюжинным эрудитом в области изобразительных искусств всех времен и культур, посвящал мне время.

Никогда после не встречал я людей, хоть чуть-чуть похожих на Николая Васильевича Филиппова.

Дед Митрофан

Деда Митрофана, или Митрошеньку (как называла его моя бабушка Аля), я не застал. Его не стало в 1946 году. До этого он сильно болел. Они жили на Большой Садовой в доме 302-бис. В том самом доходном доме Пигита, где происходит действие знаменитого романа. Там помимо обычных квартир были три с высокими потолками и большими окнами – мастерские для художников, а под ними на первом этаже находился каретный сарай. Мастерскую на втором занимали Рукавишниковы, на третьем работал известный художник Георгий Якулов. Выше творил великий Петр Петрович Кончаловский. К нему, как я потом узнал, хаживал молодой красавец, похожий на Дорифора5, Володя Переяславец – папа моего друга Мишки. Он помогал ему во всем и, кстати, позировал Кончаловскому для знаменитой картины «Полотер». Вся дворовая шпана, болтающаяся без дела, ждала, когда из окна этой мастерской опустится веревка с привязанной к ней корзинкой. В корзинке лежала денежка. Счастливец, оказавшийся проворнее других, пулей несся через Садовую по диагонали налево в «Шустовские коньяки». Покупал некий традиционный набор – хлеб, сыр, лимоны и две бутылки коньяка. Вернувшись, все это складывал в ту же корзинку, а сдачу оставлял себе.

Эту и другие истории рассказал мне сын Петра Петровича Михаил – тоже живописец. Это был кроткий, улыбчивый, уже пожилой человек, приходивший писать каждый день в определенные часы. Кстати, традиции отца иногда сохранял, так как, уходя, слегка покачивался. После Якулова нашими соседями сверху стали Семен Иванович и тетя Лена Аладжаловы. Лена, с внешностью голливудской звезды, с сильно выраженным углом нижней челюсти, неизменной черной сигаретой в мундштуке, часто бывала у нас в мастерской, где все пахали и веселились. Там, как и у деда Николая, шла активная жизнь – тоже бегали форматоры, резчики по камню, выколотчики, натурщики. Я старался не отставать – лепил, обезьянничал. Однажды уронил, если не ошибаюсь, маминого трехметрового «Куйбышева» в пальто. Кстати, скульптурное сообщество в те годы потрясла ужасная весть – женщину-скульптора N. задавили глиняные «пионеры». Напутствие молодым: делайте каркасы качественно!

В этих мастерских бывали все великие поэты, художники. Говорят, что именно у Якулова Есенин познакомился с Айседорой Дункан. Остался даже диван, на котором они ночевали. И порядочная коллекция русского авангарда, полагаю, состоящая из подарков авторов, которая на моих глазах постепенно таяла. Думаю, эта коллекция являлась единственным источником дохода Лены и Семена Ивановича. На сигареты и на кофе хватало. Семен, маленький, как щегол, жил по железному распорядку – крахмальный воротничок, бабочка, рюмка, прогулка. Час или два работы.

Мама как-то рассказывала, что встречала на Патриарших прудах старика, прогуливающегося вечерами в сопровождении юноши в странном пальто. Принимала старика за пианиста Игумнова. Потом выяснилось, что это были Митрофан и мой папа. Митрофан уже был сильно болен, и папа сопровождал его.

По этим отголоскам я стараюсь воссоздать атмосферу той неповторимой жизни. А вкусы в семье сформировались наследственно достаточно радикальные – и ни шагу в сторону. Например: мужик не должен носить ювелирку, кроме нательного креста. Кстати, у меня сохранился крест Митрофана на пеньковой бечевке – строгий, золотой с цветной эмалью. Пожелание «приятного аппетита» в семье запрещено – неметчина, физиология, все равно что пожелать приятного пищеварения. Нельзя не застелить постель поутру. Не буду перечислять другие условности. Занятно, что иконы стиля в обоих домах были одинаковые (имеются в виду композиторы, художники, писатели). На Гранатном, например, на видном месте висели работы Николая – портреты Ференца Листа и Салтыкова-Щедрина. Сначала делался подмалевок акварелью на бумаге, а потом дед достаточно долго работал, заканчивая их ретушными карандашами и сангинами. На Большой Садовой на большом черном комоде стоял большой черный бюст Листа, а на стене – чей-то офорт Салтыкова-Щедрина. Митрофан, ступая на тернистый путь скульптора, бредил Италией. Он прожил там несколько лет, обучаясь в Римском университете искусств в качестве вольнослушателя. Осталось много фотографий, маленьких скульптурок, копий, купленных, думаю, в магазинах при музеях. Внешне Митрофан был самый красивый из нас. Иулиан немного хуже, а я еще хуже. Налицо деградация. Конечно, не сразу, а со временем я начал обращать внимание на отличающийся от всех других, свойственный только митрофановским произведениям пластический язык, иногда с чертами гиперискренной наивности, свойственной чуть ли не самоучкам. Представьте себе – волжские порты, грузчики, горловые звуки, качающиеся дощатые трапы, пахнет рыбой и смолой. Ведь родился и вырос он в Нижнем. Это не могло не повлиять на маленького Митрошу, а позже – на его творчество. А наряду с этим приемы, которые он развил, изучая древних, – увеличение глубин для восприятия на воздухе. Количество неосуществленных проектов огромно. Мне тоже известно это состояние. Времена, когда творил Митрофан, конечно, были несравнимо сложнее – голод, холод. А с реализацией проектов почти ничего не изменилось, с адаптированностью и доступностью для восприятия тоже, теперь уже и для нового россиянина. Бывает, начинаешь участвовать в конкурсе, работаешь, работаешь, а потом все срывается из-за подкупленного жюри. Жалко. Слава богу, у меня наступил возраст, когда работаешь не для людей, не для денег, не для себя, а для Бога.

Вообще трудно, конечно, сложить образ, если не видел, не встречал человека. Как известно, русские интеллигенты, которых уничтожили, в большинстве своем говорили мало и очень тихо. Это отличало их от других. Думаю, дед был таким. Иулиан рассказывал, что, будучи шестнадцатилетним, как-то вернулся домой ночью под мухой и с гитарой. Дверь открыл Митрофан, молча взял гитару и, почти не размахиваясь, разбил ее об его голову. Обломки инструмента бросил в угол и ушел спать, не сказав ни слова.

Мы с Иулианом перевели в материал почти все сохранившиеся скульптуры Митрофана Сергеевича, до войны с этим было сложно, поэтому камень и дерево еще можно было найти, а с литьем обстояло совсем плохо. Да что там до войны, мы с Переяславцем в семидесятые тоже с трудом находили литейки. Приходилось таскать гипсовые модели за город на электричке, потом несколько километров пешком до литейки, потом обратно, только уже с бронзой и чувством гордости и радости. Зато, может быть, именно это сподвигло меня построить свое литейное производство.

Остались носильные вещи Митрофана: жилет, в который никогда не помещались ни папа, ни тем более я, несколько галстуков как артефакты очень породистой, как понятно теперь, расцветки. С десяток цветных рисунков Малявина, штук сто рисунков самого Митрофана: театральные костюмы, сценография «Царя Максимилиана». Его рисунки я нашел на чердаке в пыльном чемодане, который был весь в паутине, как принято изображать клады в кино. Это и стало для меня настоящим кладом. Нашел я их, когда мне было лет тридцать. A громадную папку со своими детскими рисунками потерял, может, когда-то кто-нибудь найдет и их. Да, о Малявине – пожалуй, его можно сравнить только с Гольбейном, работы которого вызывают у меня щемящий восторг. Удивительные пастели, акварели в смешанной технике Филипп Андреевич дарил деду и бабушке. Они дружили. Потом почти все раздарили «добрые» мои родители. Очень жаль, такого не купишь. Но два больших женских портрета на картоне пастелью и один маленький цветной рисунок русской девочки, слава богу, остались.

И самое главное – остались стеки деда, сакральные предметы. Мои ученики изучают их с благоговением. И действительно, они чудесны, с вырезанными или выжженными буковками М и R. Несколько стамесок с желудевым клеймом и самодельной ручкой. Вот, пожалуй, и все. Надеюсь, сохранился дух, который дает мне уверенность в спонтанных моих действиях, когда работаю над скульптурой. То, что он знал, передалось Иулиану и, чувствую, мне. Может быть, я фантазирую, не знаю. Для меня очень важно, что у меня был такой дед. Его опыт – мой тыл. Всегда им гордился и буду гордиться и, если бог даст внуков, постараюсь оставить им его жилетку, галстуки, рисунки и стеки, а главное, крест.

Наши ученики Лена и Иван Седовы назвали Митрофаном одного из своих сыновей.

Красный квадрат усов и другие

Из чего угодно может получиться что угодно, только начни превращать и анализировать. Например, как видит лошадь женщина из окна дома, как ее видит воробей, сидящий на мостовой, как ее видит муха, которая сидит у лошади на животе.

П. Н. Филонов

В этой книге мы в основном ведем речь об искусстве скульптуры, применяя вечные критерии оценки. В парках раньше были «бабы с веслами», «метатели дисков» да «пионеры», а теперь одни инсталляции. Одно их объединяет: и первые и вторые могут быть хорошими и плохими. А вот чтобы увидеть это, надо много работать над своей эрудицией, формировать вкус.

Например, частой ошибкой бывает, когда детали сделаны в другом ключе, нежели все произведение. Это случается даже у великих. Кисти рук у «Короля и Королевы» Генри Мура меня немножко смущают своей излишней реалистичностью. Поскольку мы много говорим о вечном в искусстве, наверное логично, имея это в виду, идти в обратную сторону от мейнстрима, добиваясь там новых побед. Как шутят современные музыканты: «Авангардная музыка теперь только в консерватории». Случается, что художник, делая так, сам возглавляет мейнстрим, не желая этого. Другие мастера вынуждены параллельно заниматься пиаром для достижения популярности. Не секрет, что им приходится делать все наоборот, не так, как принято в обществе, повергая наивную публику в шок. Хундертвассер, Дали, Бойс, Уорхол вынуждены были исполнять весь этот нескончаемый перформанс. Сколько художников, которые работу над имиджем превращают в неотъемлемую часть творчества!

Помню, как один голландский художник и фотограф, который находился вместе со мной в маленьком итальянском городке Гаретто, любил подойти к моим окнам с симпатичной коричневой козочкой, которая составляла часть образа, от трех до четырех утра, когда сон самый крепкий, и негромким низким голосом пропеть: «Alexander, come on». Первый раз спросонья я подумал, что со мной разговаривает Бог. Когда я выглянул из окна, оказалось, что проснулся не я один. Деликатные, веселые итальянцы прощали ему это. Но достал он всех прилично. Многие не до конца понимали, что он имел в виду, а это был пиар-ход на пути к известности, пусть и с мизерной аудиторией. Как-то на открытии нашей с папой выставки в Амстердаме мое внимание привлек пожилой мужчина, странно одетый, с ярко-красным, почти фосфоресцирующим квадратиком усов на верхней губе на манер Гитлера. Вел он себя неадекватно, вызывающе шумно. Надо сказать, что улица, на которой открывалась выставка, самая галерейная. В каждой продаются шедевры. Древний Китай, Египет, Пикассо, Тулуз-Лотрек. Упирается эта улица в Национальный музей. На вернисаже были в основном художники и арт-критики. Я поинтересовался, чем знаменит этот человек с красными усами. «Красными усами», – ответили мне. И я сразу все понял. Только некоторые могли позволить себе роскошь не заморачиваться этим: Джакомо Манцу, Карл Миллис, Константин Бранкузи, Марино Марини. Новые произведения искусства, как и все новые блюда, возникают либо благодаря счастливому сочетанию рацио и бешенства, либо благодаря удачной ошибке, либо благодаря намеренному отказу от традиционных методов приготовления и замене их на новаторские. Главное – в результате должен возникнуть оглушительный эффект.

Сюжет, скорость, количество

Основным заблуждением начинающих художников является неправильное отношение к выбору сюжета. Оно, как правило, неоправданно серьезно. То есть у них муки творчества с этого и начинаются. Напомню, что мук в творчестве вообще быть не должно, или это уже не творчество. А муки физические даже полезны для формирования характера. «Что же слепить?! Какую придумать тему?» – пристает молодежь к преподавателю. Проанализировав в довольно молодом возрасте произведения всемирно известных мастеров, я пришел к выводу, что тематический диапазон художника, особенно поначалу, не должен быть велик. Четыре, ну пять основных тем. Встречаются, конечно, исключения из правил, но мой совет именно таков. Начинали мы довольно обычно: спорт, труд. В армии насмотрелись с Переяславцем на ребят – какой же красоты попадаются типы! Вся история искусств проносится перед глазами: смотри, прямо Мантенья, а вот этот – ну прям Марини. А баня – это просто музей скульптуры, если глаз насмотрен античностью. Какие вам темы, бери – лепи по памяти или с натуры. Когда еще наступит момент умышленно отступать от нее. А может быть и не наступит, смелости не хватит, например, или мозгов.

Одной из составляющих успеха в создании скульптуры, как это ни странно, я считаю скорость. Хоть это и противоречит заключению, сделанному Сашей Соколовым (о блаженстве медлительных). Впрочем, мы с ним говорим, конечно, о разных вещах. Часто, общаясь с кем-нибудь из студентов, я задаю вопрос: «Сколько работаешь над этим этюдом фигуры или портретом?» И каков бы ни был ответ, я шокирую ученика, называя свой рекорд скорости. Скульптурный портрет – сорок две минуты. Для чего я это делаю? Себя выпячиваю, зазнайку даю? Нет. Провокация, дзенский метод. Часто ребята, не горящие творчеством, лепят – как будто выполняют повинность. Откуда им знать, не испытавшим полета, как это бывает. Вот они и делают один этюд несколько месяцев. Необходимо выбить их из этого «успокоенного» состояния. Чтобы они очнулись. Что же касается меня, постарев, я попробовал повторить рекорд в прошлом году, лепя голову Антона Чехова для Болгарии. Куда там. Примерно в пять раз дольше – четыре часа ровно. Зато покачественнее тоже раз в пять.

Важно, как ни странно, особенно для молодых скульпторов, количество работ. Бывает этап, когда надо работать быстро и много. Иногда вынужденно. Впоследствии, как правило, это перерастает в качество. Как в Китае – художник рисовал петуха тысячи раз для того, чтобы потом научиться делать это в несколько движений и стать лучшим мастером, изображающим петуха. Некоторые затягивают работу до бесконечности, отчего вещь становится вялой, «мозговой», «засушенной».

Поэтому предлагаю при работе над скульптурой представлять, что вас могут арестовать или даже убить (не дай бог) в любой момент. И когда бы это ни произошло, скульптура должна быть безупречной на каждой стадии. Надо ответственно относиться к каждой единице действия.

* * *

Вспоминаю случай. Неподалеку от Театра Советской Армии, который птицам и пилотам вертолетов напоминает известную книжку Александра Куприна, в ухоженном парке за прозрачным забором находится здание, построенное в стиле дерзкого советского романтизма. В здании этом трудились и трудятся сейчас не покладая рук советские, а теперь российские военные художники, посвятившие творчество свое нашим вооруженным силам. Там располагается Студия Грекова, где работали замечательные династии моих друзей: Присекиных, Переяславцев и другие.

Первый раз я попал в студию, болтаясь как хвост за папой по его делам, еще будучи тинейджером. Он сказал, что нужно заехать в Студию Грекова к Сонину и посмотреть работу, которую тот собирается представить на очередную выставку в Манеже. Сонин встречал Рукавишникова на улице. Это был полноватый мужчина с неблагонадежным лицом, в серо-голубом костюме с отливом и кухонном фартуке. Помню его приклеенную улыбку. Повел нас в святая святых – свою мастерскую. Стандартного размера комната примерно посредине была разделена холщовой занавеской. По стенам – полки с унылыми, почти неразличимыми бюстами и головами, несколько этюдов. Отдельно на козырном месте стоял, кажется, пятинатурный замыленный бюст Брежнева, выполненный из мрамора. Видимо гордость скульптора. В уголке располагался журнальный столик с обычным для такого случая натюрмортом: бутылка старки, нарезанные апельсины, колбаса салями, конфеты. Все это было сервировано на видавшей виды клеенке азартной расцветки.

– Может, для начала по грамульке рабочего коньячку? – промяукал хозяин.

Помню, я реально напрягся, испугавшись за Сонина. Но Иулиан устало молвил:

– Да ты, Витя, спятил, что ли? Какие грамульки днем! Где нетленка-то твоя? Давай показывай!

И Витя показал, отдернув занавеску эффектным движением.

Мы остолбенели. Повисла пауза. То, что там было, я даже не знаю, как описать. Попробую начать: это, видимо, должно было быть схваткой какого-то витязя с трехглавым змеем. Кажется, одна из голов уже была отрублена. Это и неважно. Помните знаменитую вещь Джеффа Кунса «Майкл Джексон с обезьяной»? Так вот, это просто детский лепет по сравнению с «Витязем». Отталкивающийся от китча Кунс изучал принципы стиля, копировал, пытался добиться разваливающейся композиции. Я видел в натуре много Кунса и даже «Обезьяну» в том числе – если не ошибаюсь, в отделении MoMA в Сан-Франциско. А у нашего советского Виктора само все получилось, да как органично. И с образом все было в порядке, не надо пыжиться. Жилы, складки, аморфный парубок с курносым носом и квадратной челюстью, и весь в бородавках несчастный червяк – трехглавый змей.

Что я хочу сказать? Важно находиться в нужном месте и настойчиво позиционировать себя, создавая вещи в одном и том же ключе. Виктор Сонин просто не догнал, что он тоже принадлежит к New Pop или Post Pop – неважно, как там это называлось. И работать не покладая рук ему надо было в USA, а не в Студии Грекова.

Дина Бродская

Во дворе нашего дома на улице Щусева (теперь вернулось название Гранатный переулок, где-то тут давным-давно изготавливали гранаты) располагалась скульптурная мастерская, в которой работали три товарища: Исаак Бродский, Миша Альтшуллер и Давид Народицкий. Будучи товарищами моих родителей, они часто заходили к нам, а мы к ним. Я и один после школы любил завернуть к ним с кем-нибудь из своих одноклассников. Чай с лимоном и бутерброды с неизменными любительской колбасой и советским сыром были всегда в нашем распоряжении. Это мне, школьнику, казалось тогда нормой. Одержимый искусством Исаак работал с утра до ночи без выходных. Он был повернут на поиске совмещения брутальных форм. Как-то утром в праздничные дни мы с родителями собирались за город и зашли за Исааком, чтобы позвать его с нами. Он, в синем комбинезоне, с ног до головы в гипсе, растрепанный, с растерянно-счастливой улыбкой, открыл нам дверь. Мы вошли и с порога начали соблазнять его катером, водными лыжами, свежим воздухом и багажником рыночной еды. В центре мастерской стояла необычная по пластике фигура в гипсе. Близорукие глаза скульптора блуждали сквозь линзы очков от нас на фигуру и обратно: «Да нет, ребятки, спасибо, в другой раз с удовольствием, а сегодня я уж поработаю, настроился как-то, поезжайте, за меня отдохните». Мы уехали, и по дороге я все пытался понять, как же можно отказываться от таких предложений и променять их на сомнительное удовольствие оставаться одному в аскетичной обстановке мастерской, работая над этой странной скульптурой. Бородатая улыбающаяся физиономия Исаака Бродского и сейчас стоит у меня перед глазами. Потом я понял его, и, наверное, лучше, чем это было необходимо.

Дусик, так все звали Давида Народицкого, был скульптором, который умел жить. Красивый, внешне он напоминал актера Михаила Козакова, плохиша из старого фильма про Ихтиандра, но с волосами. Всегда загорелый, с хорошей фигурой, в белых костюмах и шейных платках, с новой красивой натурщицей под ручку, он шел по переулку либо обедать в Дом архитектора, который располагался недалеко от нас, либо возвращался, уже отобедав. «О, Александр, какая встреча! – восклицал он, невзирая на мой возраст. – Зайди, старик, покажу тебе свои новые работы». И когда я заходил, видел на его аккуратной территории (у товарищей были проведены границы) на хороших деревянных станках несколько очень качественно сделанных мраморных ню метра по два. Охапка сирени в ведре на полу. Это вызывало уважение, и, наверное, было смешно со стороны наблюдать, как какой-то шплинт в школьной форме хвалит белоснежного, с белоснежной идеально подстриженной бородкой плейбоя.

Миша Альтшуллер внешне был самым серьезным из них. Творческих работ его я не запомнил. «Давид, мой руки после сортира, у нас общая глина!» – с намеренно подчеркнутым одесским акцентом кричал дядя Миша дяде Дусику. Старшие говорили, что, когда ему исполнилось сорок, Альтшуллер вдруг начал хвататься за сердце и замирать, прислушиваясь. Он очень боялся за свое здоровье и прожил дольше своих партнеров, уехав к детям в США.

У Исаака была дочка. Дина вызывала неоднозначные пересуды в скульптурной среде Москвы. Имя это так часто упоминалось, что я, не зная Дину лично, уже ее недолюбливал. Познакомились мы в подвальной мастерской на Новослободской у Юрия Тура. Скульптор Тур, альпинист, мастер спорта международного класса, преподавал в Строгановке рисунок и подрабатывал тем, что готовил абитуриентов для поступления в художественные вузы. Уникален Юрий Аврамович был тем, что учил скульптурному рисунку, конструктивному, а не иллюзорному. Таких мастеров я в жизни больше не встречал. Светловолосый и светлоглазый, с ликом царя Агамемнона, смешанным с бурделевским «красноречием», всегда в черном костюме и белоснежной рубашке с золотыми запонками с агатом, слегка выпивший, он подсаживался к ученику, брал у того карандаш и ластик и на свободном месте блестяще рисовал фрагмент этого рисунка. Таинство усиливалось рассуждениями и комментариями, которые произносились всегда тихим, подчеркнуто ласковым голосом. Одно удовольствие было учиться у такого мастера: все сразу становилось понятным и пример того, как это делается, был перед глазами. Мой будущий друг Юра Орехов и моя будущая настоящая первая любовь Дина Бродская, жившие в соседних домах на улице Усиевича, готовились у него поступать в Строгановку, а я просто учился, так как мне поступать было рано – в ШРМ была одиннадцатилетка. Динка поражала библейской красотой и отвязностью одежды. Я, всю дорогу с разбитой после тренировок у Сегаловича рожей и скорее напоминающий своим видом урлу (теперь это гопники), понимал, что мне там ловить нечего. Прошла московская слякотная осень с дождями, мокрым снегом и заморозками, началась суровая зима 1966 года. Стемнело рано, еще по дороге к Туру. Отрисовав с Диной и Юрой обычные четыре часа, мы прихватили натурщицу, дошли вместе до метро «Новослободская», попрощались и поехали в разные стороны. Попав с мороза в уют квартиры и не успев переодеться, я услышал телефонный звонок. Я подошел, трубка говорила Динкиным голосом: «Привет, доехал? Что будешь делать? Может, пойдем погуляем?» Бабушка и мама, которые были в это время дома, подумали, что я сошел с ума. Завертевшись на месте, попросив у них денег и пробкой вылетев из дома, я бежал опять к метро. Шестнадцатилетними мы грохнулись с ней в еще незнакомый нам океан любви, с загадочными чувствами и огоньками на горизонте, глубокими переживаниями и надеждами. Спасибо тебе, Динка, ты удивительная, просто чума. Молниеносно изменилось внутреннее отношение к себе. Если такая красивая и неординарная девушка у тебя, то ты хо-хо. Московско-судакская любовь (лето мы всей шоблой проводили в Крыму), изобилующая всякого рода «подвигами», длилась долго – лет пять. Всеобщие ожидания узаконивания наших отношений меня раздражали. Из-за какой-то вредности я тянул резину, не хотелось делать того, что очевидно было для всех окружающих. А Дине все было по барабану. На море она дни напролет проводила под водой, плавая с распущенными волосами. Зимой, питаясь одной петрушкой и кипятком, лепила портреты наших друзей и подруг (портрет Никитки Мамлина был очень хорош) и собирала коллекцию немыслимых по сочетанию и экстравагантности шмоток.

В любом обществе, куда бы мы с ней ни попадали, она была абсолютной «собакой», как говорят актеры, то есть по органичности, естественности и внешности не имела равных. Дурацкие короткие присказки, поговорки, вялые ответы на все вопросы невпопад. Задававший вопрос всегда чувствовал себя идиотом.

Солнце

Интеллектуалы довольно часто пересекались с хиппующим народом Юрия Солнышко и с ним самим. Юра был добрым парнем с некрасивым, блинообразным лицом землистого цвета и длинными, всегда нечистыми на вид, безжизненными темно-русыми волосами. Встретить его одного, без свиты, было сложно, но меня он как-то окликнул у старого здания универа. Лет через десять я узнал, что это место и называлось легендарной Плешкой, где собирались хиппи. Юра предложил пообедать. Я согласился: во‑первых, я любил и люблю поесть, а во-вторых, мне интересно было понять феномен его известности и величия. Мы пришли в какую-то знакомую ему столовку неподалеку. Там уже обедали несколько хиппи. Наше появление не вызвало у них никакой особой реакции. Мы поприветствовали их и сели за соседний пластиковый столик. Нужно понимать, что такой антисанитарии, которая повсеместно царила тогда в подобных точках общепита, сейчас вы не найдете нигде. Женщины плотного телосложения в грязных халатах и мужских с узорами синтетических носках, надетых поверх коричневых чулок, облезлый маникюр с траурной каймой – этот образ дополнялся немыслимыми прическами в стиле Макса Эрнста и «газовыми» косыночками. Про тряпки, которыми вытирались столы, лучше не вспоминать. Про запахи – тем паче. Утрированно хамская лексика была спецификой подобных заведений советских времен. Столовая, куда мы попали, была именно таким заведением. Я, чтобы не обижать Солнышко, заказал что-то простенькое типа булочки с кофе. Он героически ел много и с аппетитом, вызывая у меня жалость. Мне почему-то часто бывает нестерпимо жалко мужчин, когда они едят. Расплатившись, Юра позвал меня с собой, и мы покатились по Москве. Парк культуры имени Горького, где работали хиппи на аттракционе «американские горки», а рядом ребята продавали мороженое. Поехали туда и, скупив все, забрали их с собой. Потом была какая-то стеклянная пивная в Сокольниках с названием типа «Сирень» с мокрыми сушками, обсыпанными крупной солью, и разбавленным пивом. Я, помню, встретил там одного из наших главных «трезвенников-интеллектуалов» Сергея Хмелевского. Он пил пиво со своим соседом Федей, гитара стояла между ними. Сергей не был удивлен, увидев меня с хиппи, поехать с нами они отказались по причине нетрезвости.

Хочу несколько слов сказать о Серёге. Это был невысокий светловолосый ладный парень, объективно красивый. У него было какое-то музыкальное образование. Его кумиром был Леннон. С лидерами известнейших ныне московских рок-групп он даже не здоровался, хоть они заискивали перед ним при встрече. Помню, Хмелевский как-то, когда мы были вместе, снисходительно улыбался самому известному из них, но руки не подал, хотя тот свою тянул. Мне даже стало жаль «звезду». На мой вопрос: «Чего ты так с ним?» он ответил: «Пусть учится петь и не п....т много». Он писал красивейшую музыку на слова ирландских средневековых поэтов и так пел, что любая импровизированная аудитория не могла остаться равнодушной. Еще ему почему-то нравился Петр Лещенко, а «Чубчик» он пел так, что никто не мог сдержать слез, не исключая вашего покорного слуги. Позже он закончил Институт восточных языков. Долго работал в Северной Корее. Спивался потихоньку, появляясь все реже и реже, и погиб в прямом смысле слова. Очень жаль, что он родился не там, где был бы востребован. Несомненно, Сережа был самым талантливым из нас.

Но вернемся в тот летний московский день. В общем, где бы мы ни появились, к нам присоединялся свежий хиппующий народ, и странно выглядящая шобла постепенно росла. Среди них были разные занятные персонажи, мальчишки и девчонки. Выделялся своей заразительной веселостью Саша Костенко, с которым мы раньше встречались, а в тот день сблизились ещё сильнее. Завершилось все это для меня уже практически ночью. Сначала мы всей толпой на метро поперлись выручать кого-то, кого порезали, потом, не поймав обидчиков, приехали в какую-то большую темную квартиру на улице Жолтовского. Большая часть шоблы осталась внизу во дворе пить портвейн. Юрка затащил меня наверх, желая с кем-то познакомить. Громко звучали The Doors. На полу вяло шевелились слабо одетые юноши и девушки, то ли играющие в наркоманов, то ли являющиеся ими. Я очень устал от этой бестолковщины и свалил по-английски, благо жили мы тогда рядом, на Большой Садовой, 302-бис.

Потом мы с Солнышко мимолетно виделись несколько раз на каких-то сейшенах, неизменно начинавшихся в те времена почему-то композицией The House of the Rising Sun. Привет – привет. Потом он как-то звонил и обращался ко мне с просьбой отмазать своих от кого-то, принимая меня бог знает за кого. Товарищи мои попросили хулиганов не трогать «детей цветов». Значительно позже, году в 2013–2015-м когда все уже забыли и о хиппи, и об их лидере, по Москве прошел слух, что Юра Солнышко умер. Мне почему-то сразу вспомнилось, как он ел тогда в той столовой. Жаль, что так рано закончилась целая эпоха – кусок нашей московской молодой жизни. Солнце зашло.

Набоков

Мы, наша семья, смогли прочитать Набокова, лишь когда появился самиздат. Спасибо, сосед на Маяковке по кличке Барабан приносил такую литературу постоянно. Когда начались проблемы у моего учителя по восточным единоборствам Алексея Штурмина (о нем напишу позже), меня предупредили, что могут поинтересоваться и книгами его друзей. Мы долго отбирали, что можно хранить дома.

Позже мой друг Виталий Вавилин помог связаться с мэром Монтрё, где в отеле «Гранд Палас» последние пятнадцать лет жил Набоков. Виталий познакомил меня с сыном Владимира Владимировича – Дмитрием, ныне покойным. И позже перед отелем мы с Филиппом поставили памятник. Дмитрий оказался неординарным и очень принципиальным человеком. Когда мы дорабатывали статую в воске для литья, он уже плохо себя чувствовал, но живо интересовался ходом работы. Сделав модель, мы отправили ему фото в разных ракурсах. Он позвонил и деликатно, осторожно, чтобы не обидеть, сказал, мол, вряд ли его отец мог носить никербокеры в таком возрасте. И предложил: может быть, лучше обычные брюки?

Концепция показать великого, творческого человека, одетого респектабельно сверху, но вольно снизу (брюки до колена и альпийские ботинки), разваливалась. Однако через несколько дней Дмитрий Владимирович перезвонил и сказал, что нашел цитату отца, где тот пишет, что если бы он сейчас поехал в Россию, то надел бы никербокеры6 и взял бы с собой сачок.

Есть знаменитая фотография, где Набоков смотрит в объектив поверх пенсне. Она и была взята за основу. Пенсне, конечно, постоянно отрывают от скульптуры. Саркастично настроенный менеджер отеля сказал, что русские туристы очень любят своего писателя, а потому берут пенсне на память. Я спросил, почему он думает, что это именно русские. Он пожал плечами и хихикнул: «Возможно это швейцарцы».

Случай

Суриковский институт семидесятых годов был очень необычным учебным заведением. Едва ты входил в вестибюль, тебя сшибал с ног запах щей из столовой, которая располагалась в подвале. Точнее, вестибюля вообще не было. Войдя, ты упирался в лестницу, ведущую вверх и вниз, в столовую. Там слонялись странные типы в грязной одежде. Иногда мелькала профессура. Модный и популярнейший Таир, любимец молодежи; статный герой Курилко-Рюмин, потерявший руку на войне; скромный и незаметный Алпатов, читавший нам историю русского искусства. Алпатов, которому было, наверное, лет шестьдесят, казался нам, студентам, очень старым. Он тихо говорил, и у него постоянно слезились глаза. Было ощущение, что он оплакивает уничтоженное и все еще уничтожаемое темными и безвкусными дурачками великое искусство. В аудитории на его лекциях было темно: показывались слайды. Только его некрасивое одухотворенное лицо, выхваченное светом настольной лампы, выражало страдание. Михаил Владимирович не то чтобы любил русское искусство, он жил им и в нем, дышал им, и то, что творилось с культурой, являлось для него не только трагедией вселенского масштаба, но и личной трагедией. Таких людей было немного. А когда, например, появлялся сам ректор Пал Иваныч Бондаренко в идеально пошитых костюмах, эдакий Лино Вентура, все вокруг замирало. Спустя много лет, когда я работал над образом Пилата Понтийского, передо мной стоял именно его образ. Поговаривали, что он во время войны командовал большим партизанским отрядом и отличался бескомпромиссной жестокостью к врагу и к своим поскользнувшимся бойцам.

На втором курсе с нами учился Павел Венглинский, он лет на пять старше нас, немного угрюмый, замкнутый. Грубо напоминал актера Урбанского. Про его талант ничего сказать не могу, не запомнилось.

Как-то в актовом зале проходило общее собрание института, что случалось нечасто. В президиуме на сцене сидело человек десять великих: Бабурин, Кибальников, Салахов, Кербель, Бондаренко, Курилко-Рюмин и другие. Когда официальные выступления закончились и было предложено выступить кому-нибудь из студентов, Паша в коричневатой ковбойке, слегка испачканной глиной, спокойно поднялся на сцену. Помолчал, дождавшись тишины, и внятно сказал, обращаясь к президиуму: «Суки, твари, жируете тут, расселись, а мы мучаемся…» – и все в этом роде. Воцарилась тишина, которая продолжалась, как мне показалось, довольно долго. Все оцепенели. А он говорил все громче, переходя на крик, и собирался уже накинуться на кого-то из членов президиума. Но тут его скрутили старшекурсники, сидевшие впереди. Собрание сразу закончилось, что нас всех очень обрадовало, и мы с Переяславцем пошли за пивом. Потом, помню, отправились в Андроников монастырь и жалели Пашку, решив, что его теперь, конечно, выгонят. Пиво было холодное, колбаса вкусная, хлеб свежий, еще теплый.

Придя на следующее утро в институт, я зашел в каптерку за ключом от нашей мастерской. Ключа не было – кто-то приперся еще раньше. «Интересно, кто такой прилежный», – думал я, идя по коридору. Рванув грязную дверь с юношеским задором и приготовившись, как обычно, шутить, я чуть не врезался в чьи-то ноги. Паша висел прямо у двери. Ледяной холод пополз вверх по позвоночнику. Я тихо, придерживая, прикрыл грязную дверь на пружине и как лунатик пошел обратно по коридору. Для Сурка подобная смерть не была чем-то из ряда вон выходящим. Неуравновешенные молодые гении выбрасывались из окон, травились и вешались. Один студент из Средней Азии, протестуя, даже отрезал себе член, диплом защищал уже без него. Муки творчества свойственны художникам. Но смерть нашего Паши сильно подействовала на группу. Слава богу, те времена ушли. Теперь всем всё до фонаря. Комсомолу пятидесятых всё было по плечу, а современной молодежи все по х… Наверное, так все-таки лучше.

Танцы

Через мою жену Олю мне вдруг открылся неведомый и таинственный мир танца, ансамблей и вообще балета. Мамины друзья шутили: «Алка, это ты наколдовала своими балетными композициями и сына заразила». В этой шутке была доля правды. Балетные с детства вызывали любовь и уважение. Помню, балерины, приходившие позировать маме, были или казались мне, подростку, такими совершенными созданиями, что меня поражало, что они так же, как мы, говорят, пьют чай, даже кое-что едят, смеются. Правда, весь разговор крутился вокруг сцены. А тут ансамбль великого Игоря Моисеева! Этот легендарный коллектив – целый драгоценный пласт, самобытный и уникальный в мировом масштабе. Организм ансамбля очень непрост: там работают свои законы. Жизнь молодой танцовщицы эмоционально очень напряженная, со своими взлетами и падениями, «внутренними» анекдотами, которые идут нон-стоп. Скажу одно: когда бы ты ни попал на концерт и какое бы у тебя ни было настроение, праздник неизбежно захватит тебя и понесет «вдоль Млечного Пути». А после концерта полет еще долго с тобой. А добиться, чтобы так воздействовало какое-либо искусство, ох как непросто. Поэтому я так ценил наши нечастые встречи с Игорем Александровичем и Ириной Алексеевной. Иру я, правда, знал гораздо раньше, потому что она мама Ленки Коневой. Которая, кстати, с мужем Юрой, моим товарищем и известным в Москве музыкантом, чаще всего и организовывала эти встречи. Сколько интересного таила память маэстро, с кем только он не встречался. Я расспрашивал его о Пикассо, Максе Эрнсте, Манцу. Разговаривая с Игорем Александровичем, понимаешь манеру общения русской интеллигенции (он любил называть себя столбовым дворянином) – все суждения как бы в рамках сдержанности, не доведенные до выплеска эмоций. И только о мировых шедеврах с достойным, но негромким пафосом. На людях он вел себя как Набоков, даже не пытаясь кого-либо узнавать. Его занимал рисунок танца, он всегда творил. Понимая это, я не лез к нему при встрече. Пока Ира не скажет ему: «Лапка! – Саша Рукавишников». Тогда, кротко улыбнувшись, он тянул две руки: «А! Ну как же. Над чем сейчас трудитесь?» Помню его юбилейный концерт, помню гримасу удивления, которой исказилось его лицо, когда в поздравительном обращении со сцены Ельцин назвал его Игорем Моисеевичем. Владимир Васильев, в шутку поздравляя его вьетнамским танцем, чуть-чуть запутался в горизонтальных шестах. Девяностопятилетний Игорь с улыбкой подошел к шестам и станцевал фрагмент правильно! Когда Моисеева не стало, мы с Сергеем Шаровым сделали надгробие на Новодевичьем. Я ощущал ответственность, мы не имели права сделать обычно. Я горжусь этой работой.

Оля была совсем ребенком, когда мы встретились, но какая-то воспитанная ею самой ответственность за поступки, сдержанность, что ли, какая-то взрослость, отличающая ее от других девочек, сразу была видна. Например, она всегда вытаскивала деньги, пытаясь расплатиться за что-нибудь – сама. По некоторым поведенческим нюансам прочитывалось что-то необычное, непривычное для меня. Мне она казалась очень красивой – худую статную славянскую фигуру венчала небольшая, совершенная по форме голова с красивым необычным лицом. Кстати, ее трудно слепить, мы с Иулианом пробовали – получается она и не она. Я делал много набросков с нее, некоторые получились. Ее тогда только начали брать в первые поездки, и в иностранных шмотках с ней даже мне, «непобедимому мастеру», трудно было пройти по улице. Сочетание красоты внешней с красотой внутренней было необычно.

Оля сразу познакомила меня со своими подругами и друзьями. Лену Коневу, проходившую у нас в компании под кличкой Внучка маршала, тремя годами раньше привела ко мне Света Микоян – сестра моего друга Вовы. Они жили на улице Алексея Толстого в новом шикарном доме, занимая целый этаж, с напоминавшим мне молодого Пастернака папой и легендарным дедом Анастасом Микояном. Когда я случайно натыкался на него в квартире, хотелось провалиться сквозь землю – такая значительность исходила от него. Мне сразу вспоминались рассказы папы о его встрече с Иосифом Виссарионовичем. Впрочем, нам, малолетним кретинам, пафосность обстановки этой квартиры не мешала, когда там никого не было, устраивать веселые попойки с беганьем голыми по длинным круговым балконам с криками «Ай кен гет ноу сатисфэкшн», после чего Серго Анастасович говорил Вовке: «Вы бы хоть в трусах бегали и пели бы что-нибудь из Beatles, а то охранники жалуются». Возвращаясь к моисеевцам, вспоминаю веселое, бесшабашное братство, которое представляли ансамблевские ребята и девчонки, и которое мне очень импонировало. Из мужиков своим талантом выделялся Боря Санкин, его цыганское происхождение плюс интеллект и работоспособность, помноженные на природные данные, творили чудо. В танце аргентинских пастухов гаучо все трое из кожи лезут, стараются, а при этом двоих как будто нет, один Санкин. Еще я очень полюбил Колю Огрызкова по кличке Боинг, царство ему небесное. Такую внутреннюю душевность и одержимость любимым делом трудно встретить. Он всегда, в какой бы стране ни оказался, стремился к новым знаниям и сразу, как Иван-дурак, брал быка за рога, учась танцевать в сомнительных портовых притонах, частных школах, городских праздниках. Глядя слегка в разные стороны и вверх, с какой-то внутренней улыбкой, он, находясь рядом с тобой, вместе с тем пребывал в вечности. Ему бы больше подошла кличка Зачарованный странник. В серию о великих я сделал его портрет «Друг мой Колька», украв название у Александра Митты. Первый экземпляр находится в Третьяковской галерее.

С Олей жизнь наша была нескончаемым праздником, с интереснейшими встречами, друзьями и приключениями, описать которые почти невозможно. Двери Маяковки не закрывались ни днем ни ночью, вся Москва считала нормой завалиться к Рукавишниковым. Годам к тридцати пяти меня это начало тяготить. Я наделал ключей от банно-тренировочного комплекса и раздал их друзьям, что оказалось ошибкой.

Туман

Неотъемлемой частью моего счастливого детства были мраморщики. Правильно говорить «резчики по камню», но это профи-сленг. Как правило, то были безмятежные мужики с понятным мужским делом и каменными руками. Иулиану они резали бюсты Ленина – для заработка. И уникальные скульптуры – для искусства. Точнее, оболванивали до оговоренной с ним степени. А дальше он работал сам. Пили эти ребята сильнее, чем скульпторы, поэтому довольно быстро сменялись. Мне повезло: я учился у резчика по камню Виталия Суховерхова, частенько ездил к нему на дачу на электричке. Напротив писательского Переделкино располагалась легендарная Баковка. Именно из нее на рассвете звонил в Кремль командарм Будённый, крича в трубку: «Иосиф! Измена! Меня какие-то пытаются арестовать! Держу оборону». И поливал товарищей, приехавших за ним поутру из «Максимки», предусмотрительно установленного на чердаке. Мне однажды повезло увидеть его на нарядном гнедом жеребце с белыми чулками в компании нескольких всадников. Местные говорили, что он долго еще регулярно ездил верхом по окрестностям. До глубокой старости. Какой молодец! Так вот, дядя Виталий был мастером от бога и так чувствовал камень, что казалось, не режет мрамор, а расколачивает черновую форму, и отлетающие искрящиеся на солнце, куски благородного камня высвобождают уже заложенное внутри изображение. Жена Виталия тетя Валя беспрерывно звала меня то обедать, то попить молочка или холодного кваску. И укоризненно махала на него: что, мол, привязался к Сашеньке со своими железками и молотками?

А сам маэстро работал так. По всему участку – под яблонями и сливами – стояли станки, штук восемь–десять. На каждом высилась начатая скульптура из камня, рядом – гипсовая модель. И инструменты, конечно. Когда античный красавец дядя Виталий, обнаженный по пояс, в пижамных штанах, обрезанных валенках, с папиросой в зубах, шел мимо, он останавливался у некоторых станков и как бы нехотя, прищуриваясь и покачивая головой, как болгары, из стороны в сторону, делал несколько точных ударов шпунтом7 или закольником8. И шаркал дальше. Эффект был потрясающий.

Если вспоминать папу, то он в основном сотрудничал с пятью постоянными резчиками. Среди них своей внешностью и безалаберностью выделялся Женька Егоров. Это был добрейший человечек, пластикой движений и внешне напоминающий клоуна Карандаша – очень популярного в те годы. Такой безотказный во всем: бегать за водкой, заказывать инструменты, раскалывать вновь привезенный блок, ставить его на станок (вес мог быть любым). Всё это было его работой. Выполнял он ее с энтузиазмом, спокойно, долго и неуклюже. Помню: чтобы расколоть блок, нужно было сначала просверлить дырки, то есть потратить где-то двое суток. Тихоходная дрель, немыслимого вида и веса, сверлила одну дырку больше часа. С инструментами в СССР вообще была проблема. Иулиан, правда, и тут оказался в своем амплуа. Помню, он как-то раз ввалился в мастерскую со свитой посольских шоферов, в руках у всех были блестящие коробки с английскими инструментами, видимо украденными из посольства. Некоторые из них, кстати, шлифуют и пилят до сих пор. Так вот, Женька. Пил он, надо заметить, не хуже других мраморщиков, и, заезжая с друзьями в мастерскую во внеурочное время, мы не раз замечали существо, бегающее по двору в темноте на четвереньках и издающее при этом мистические звуки. Наутро, как правило, нас с родителями ждал сюрприз в виде отбитого носа, а то и всей головы, лежащей рядом с полуфигурой, которой вот-вот на выставку. На наши вопросительные взгляды он отвечал одинаково гениально: «В нашем деле не бывает неудач». Затем брал что-нибудь лежащее рядом – например, гипсовый фрагмент древнего египетского рельефа, который только что отформовали, по-деловому лил на него эпоксидку, замешивал ее с отвердителем моей любимой галтелью9

1 Сурок – Московский государственный академический художественный институт имени В.И. Сурикова
2 Бренн – галльский вождь племени сенонов (IV век до н.э.), возглавлял походы на Рим в 390 г. до н.э.
3 Справедливость восторжествовала: в середине 90-х со мной расплатились «роллс-ройсом» 67-го года.
4 Муштабель – приспособление для поддержки руки при рисовании, представляет собой деревянную указку с утолщением на конце.
5 Дорифор – «Копьеносец», скульптура Поликлета (приб. 450 г.до н.э.)
6 Никербокеры – широкие брюки-бриджи, собранные под коленями.
7 Шпунт – инструмент скульптора, металлический стержень с заостренным концом для первичной точной обработки камня.
8 Закольник – инструмент из победита в форме лопатки для скола камня.
9 Галтель – инструмент для работы по мрамору.
Продолжить чтение