Читать онлайн Сокровищница потерь бесплатно
1
Мама корябала и корябала лак на ногтях и не смотрела на папу. Яркие глянцевые кусочки отскакивали в стороны, и я быстро хватал их со стола, чтобы спрятать в карман. Папа не любил, когда мусорно, но сейчас, кажется, о беспорядке он и не думал. Он вертел большие пальцы друг вокруг друга, и меня страшно злило то, что он не позволял им встретиться. Круг, другой, третий – а они все носятся, как пес за хвостом, и нет им покоя.
Папа вообще сегодня был не такой. Говорил невпопад, глупо хихикал, а потом вдруг начинал улыбаться, не показывая зубов. При всем при этом щеки его жутко дрожали, а губы прыгали. В общем, вел он себя как Степка – чокнутый парнишка из нашего двора. Степку я не боялся – он всегда совал мне в ладони конфеты из песка или букетики из жухлой травы, а иногда еще громко кричал, когда ко мне начинали приставать олени из пятого «в». Короче, нормальным он был, хоть и чокнутым.
А вот от взгляда на сегодняшнего папу у меня крутило живот от страха. Так я себя чувствовал только раз – позапрошлым летом – когда бабушка заставила меня ночью идти в уличный туалет. Паучищи там были с половину моей руки, такие мохнатые, большеглазые. Их тонкая, вся в трупах паутина, прилипла везде, где могла, и я потом два дня не мог от нее отмыться. И во взгляде папы тоже было что-то липкое, холодное. Он словно трогал меня за лицо рукой, испачканной в холодце.
Я обернулся к Ирке, скрипевшей дверью. Она вечно так делала: станет между комнатой и коридором, схватится за ручку и давай скрипеть. Почему-то никого это не бесило, а я готов был ее припечатать прямо кучерявой башкой об эту дверь. Ирка подняла бесцветные, как у папы, брови, и собрала губы в одну уродливую точку. Так она делала, когда я ударялся, что-то терял или разбивал. Жалеет что ли?
– Алён, – папин голос, скрипучий и чужой, наконец-то пнул под зад тишину, и она, скукожившись, юркнула на кухню. – Я не верю, что ты серьезно. Мне ведь на работу завтра… У детей конец четверти…
Мама закатила глаза и поджала губы. Она ничего не сказала, но я услышал привычное: «Пф, о-о-ой». Ее пышная короткая челка задребезжала. Папа смотрел на маму исподлобья, не моргая, словно пытаясь загипнотизировать. Он даже чуть привстал на стуле и оперся локтями о стол. Наверное, надеялся, что если незаметно подвинется чуть ближе, мама начнет его слышать.
– Алён? – папе как будто не верилось, что рядом с ним сидит мама. Да и мне казалось, что вместо нее посадили робота с маленьким человечком в голове, который теперь мечется, жмет на все кнопочки, и не знает, что можно ответить. Я такое видел в фильме, и сейчас всерьез задумался, что все это – правда.
– Короче, Паш, – мама вдруг резко перевела взгляд на папу, и того отбросило к спинке стула. – Я все решила. Это разумно. Это ра-ци-о-наль-но. Понимаешь?!
Она чуть прищурилась, и мне подумалось, что папе хочется скукожиться и сбежать на кухню вслед за тишиной.
– Они ведь не вещи… Мы ведь не можем так с ними…Просто пополам…
Мама пружинкой подскочила, не дав папе договорить. Ее легкое платье все пошло волнами, пышная, залитая лаком, прическа устремилась к люстре. На секунду мне показалось, что волосы оторвутся от маминой головы, и прилипнут к потолку, но они остались на своем месте. За то порвалось что-то другое, внутри папы. Он вскрикнул быстро и глубоко, как лопнувшая струна, и выскочил мимо Ирки на кухню.
Мама постучала обглоданными ногтями по столу, посмотрела на свои широкие, почти мужские, ступни. Теперь, когда папы больше не было рядом, она казалась очень слабой. Неспособной никого порвать.
Ирка перестала скрипеть и тупо уставилась на маму, будто ждала от нее команды. Сейчас они были очень похожи: обе долговязые, крупные, смотрят совершенно одинаковыми глазами – чуть хитроватыми, с красивым кошачьим прищуром. Из-за всей этой их внешней одинаковости, а особенно – из-за глаз – мне иногда казалось, что Ирка передает свои мысли, всякое там нытье и жалобы на меня, напрямик маме в голову. Как тогда по-другому объяснить, что мама узнавала обо всем, что знала Ирка, за считанные секунды?
– Женечка, – пока я думал о маминых глазах, они вдруг нашли мое лицо. Обычно они настолько черные, что в них не видно даже зрачка, но сейчас там поселился ободок света от лампы. – Мы тебя все равно любим.
Мама положила мне руку на плечо, совсем неживую, неласковую руку, и как-то дергано вздохнула.
Я встал, снова пытаясь поймать мамин взгляд, и зачем-то стиснул руки в карманах в кулаки. Кусочки твердого лака больно впились в кожу.
– Пока, Женька, – Ирка притянула меня к себе длинными ручищами и зачем-то похлопала по спине. Из носа ее вдруг выскочила прозрачная капля, и Ирка утерла ее о мою макушку.
– Фу, дура!
– Дура, – Ирка кивнула и почему-то совсем не обиделась. – Ну, пока.
Не успел я что-то ответить, а мама уже выскочила в прихожую. Было такое ощущение, что мы с ней играли в догонялки: она боялась, что я ее коснусь, и поэтому двигалась все быстрее и быстрее.
Мама сунула ногу в горловину длинного серого сапога – словно натянула слоновий хобот – и искалеченными ногтями принялась бороться с заедавшей застежкой.
Обычно с этим ей помогал папа. Ну, когда был дома. Но сейчас он сидел на кухне и сопел. Или даже всхлипывал?
Ирка надела большую дутую куртку и начала нахлобучивать на голову шапку. Она тоже шмыгала носом. Я и не заметил, что они с папой простудились.
Мама с Иркой смотрелись очень смешно: у обеих огромный, почти квадратный верх – у Ирки из-за куртки, а у мамы из-за полушубка, – из-под верха выглядывали хвостики из платьев, не доходящие до колена, а оттуда торчали тоненькие, похожие на жучьи, ножки.
Мама наклонилась к чемодану с уродскими бархатными розами. Чемодан этот появился в прихожей только вчера, и, если честно, здорово меня напугал. Я подумал, что приехала мамина мама – Маргарита Алексеевна. Бабушкой мне ее звать всегда запрещалось, мол, это не почтительно и вообще стыдно. Она была учительницей русского и литературы и казалась страшно грамотной. Маргарита Алексеевна зачем-то носила пепельно-серый парик с огромными, как будто бы пластмассовыми кудрями, и красную помаду на зубах. Помада собиралась комками, ерзала туда-сюда во время разговора, и, в общем-то, очень бесила. Не знаю почему, но Маргарита Алексеевна ее никогда не вытирала и не облизывала. Когда я был совсем маленьким, Ирка сказала, что мамина мама – вампир. Она каждый день пьет кровь своих учеников, и если я не буду слушаться, она накинется и на меня. Я начал реветь, едва рассмотрев красную помаду, а Ирка так и не научилась читать Бродского наизусть, и Маргарита Алексеевна стала приезжать все реже. Совсем недавно она поздравляла маму по телефону с днем рождения, и я слышал, как она желала ей «детей поприличнее».
Пока я зачем-то вспоминал Маргариту Алексеевну, мама успела открыть дверь.
– Подожди! – вдруг ойкнула Ирка, и я потянулся за своей курткой. Если они куда-то уезжают, то, наверное же, со мной?
Ирка стащила свой любимый шарф с зелеными птичками и повязала его вокруг моей шеи.
– Женька, ты только шапку носи, ладно? – как-то совсем по-взрослому попросила она. Кошачий взгляд стал блестящим, мокрым.
Я хлопал глазами и гладил ладошкой шарф. Мне почему-то казалось важным показать Ирке, что я буду его любить.
– Ой! – Иркино лицо вдруг все свернулось молочной пенкой, и она, громко всхлипнув, кинулась за дверь.
Оставшись со мной один на один, мама пугливо попятилась.
– Ну, пока… – мамины глаза смотрели на мое ухо, мне так и не удалось их поймать. – Пока, родной.
Она кривовато улыбнулась уголком маленького неказистого рта, и выскочила следом за Иркой. Чемодан выехал за порог последним, подмигнув мне на прощание уродскими розами.
Ключ прокряхтел в дверном замке. Один проворот, второй. Послышались шаги, рокот лифта, хлопок его дверей. А я все стоял и смотрел на замочную скважину, как будто мама с Иркой сейчас просочатся через нее обратно, как джинны. Только спустя какое-то время, когда скакнуло напряжение, и лампочка в коридоре мигнула, я тихо спросил в темную кухню:
– Па? А они куда?..
2
В школе весь день сопли жевал – так мне всегда Ирка говорила, когда я не мог нормально думать. Точнее, думал-то я нормально, но не о том, о чем просили учителя. Мама с Иркой так и не вернулись ночевать, и я не мог понять, куда они подевались. Дурацкий страх налип на глаза, и я смотрел на все через него, как через запотевшие очки.
Сегодня мы что-то мастерили из спичечных коробков, я взял один и спрятал в него кусочки маминого лака. Мне казалось, что она ужасно разозлится, если я их не сохраню. Как будто бы так ей придется всю жизнь ходить с ободранными ногтями.
На перемене, когда Никита с Олегом пытались побить мой рекорд, я на них даже не обращал внимания. Зачем-то все время косился на Димку – холодного, темного, почти неживого, и начинал раз за разом набирать мамин номер. В ответ слышалось только противнейшее: «пи-ли-ли аппарат абонента выключен или…» Дослушивать каждый раз не хотелось, и к третьей перемене у меня уже палец заболел от набираний и сбрасываний.
И куда они ушли на ночь глядя? Почему завтрак – отвратный пересоленный омлет – готовил папа? Почему он гладил мне рубашку, почему он на меня почти не смотрел, а только всхлипывал? Может быть, у него грипп, и мама с Иркой уехали, чтобы не заразиться? Но почему тогда не взяли меня? Я ведь тоже совсем здоровый.
Последним уроком была физ-ра, и я в первый раз поступил как взрослая Ирка – прогулял. Сил больше не было торчать в школе: невидимая веревка тянула и тянула домой. Чувствовал себя так, как будто заставили делать уроки, а по телеку идет офигенный фильм. Или ребята на улице мяч гоняют. Или папа уехал в лес за грибами. Короче, когда затылком чувствуешь, что все самое важное происходит в эту минуту где-то там, а ты зубришь тупые правила.
На улице пахло мокрыми карандашами и светило солнце. Листья, уже почти все черные и скукоженные, размякли от дождя, и мне стало их очень жалко. Несколько дней назад ими все любовались, а теперь только воротили носы и морщились, словно именно от листьев поднимался вверх темный пар ноября, делая все вокруг холодным и унылым.
Я бегом пустился домой. Ну, по плану же физ-ра, нужно отрабатывать. Сменка телепалась на лямке рюкзака, и кроссовки то и дело бились по бедру, подгоняя и подгоняя вперед. Возле подъезда я резко затормозил и попытался отдышаться. Холодный воздух щекотал горло, и я выкашлял его, чтобы не заболеть. Потом плюхнулся на покрытую капельками скамейку – брюки все равно уже были в грязи, можно их не жалеть – и стал следить за последними листьями, которые словно парашютисты, слетали с березы.
Из-за странных мамы, Ирки и чемодана, я чуть не забыл, что сегодня у нас по плану «день радостных притворяний». Все обычно шло по одному сценарию: мама притворялась, что любит папу, папа делал вид, что ему грустно уезжать, а мы с Иркой просто ели и молча ждали, пока все это кончится. Иногда родители играли довольно правдоподобно, и я начинал улыбаться, как Степка. Конечно, было немного стыдно, но мне очень хотелось настоящей семьи, а не такой, как у нас. Масочной, натянутой. Такой комканной и мятой, как наскоро слепленное папье-маше.
На рассвете папа обычно уезжал на очередную полугодовую вахту, а мама выдыхала с облегчением и весь день пела веселые песенки. Кажется, они уже давно разучились жить вместе, но зачем-то продолжали это делать.
Я как-то дергано вздохнул. Они ведь продолжат это делать, правда? Я еще раз проверил телефон: ни мама, ни Ирка так телефоны и не включили, нет смс-ок. Ирки даже в сети не было со вчерашнего вечера, и именно это меня больше всего пугало. Ирка скорее сдохнет, чем хоть на час выпадет из их чатика с тупыми подружками.
Зубы во всю тарахтели – как у Щелкунчика, хоть мне было и не холодно. Чтобы отвлечься, я стал следить за людьми, пытаясь понять, нет ли среди них переодетой мамы. Нина Степановна, наша соседка слева, прошелестела мимо лавки, ввела код домофона и спросила, иду ли я домой. Я как-то тупо и испуганно помотал головой – она показалась мне чуть ли не маньяком, заманивающим всяких дурачков в свое логово. Стоит такая, улыбается вставной челюстью, глаза не моргают. Подойди, мальчик, подойди, хороший. Я тряхнул головой и кинулся в двери вперед нее, а потом еще влетел в лифт и уехал, не подождав.
Дверки только разъехались, а я уже почувствовал аромат маминых духов: сладкий, резкий, «вульгарный» – как говорила Маргарита Алексеевна.
Меня как будто что-то выпнуло из лифта, и я понесся по ступенькам вниз. Всего один пролет, и все будет хорошо. Мама никуда не делась, дебильная Ирка никуда не делась. Может быть, им просто куда-то нужно было увезти уродский чемодан.
– Мам! – я скинул ботинки – пятка об пятку – и стал глупо вертеть головой. Мамин запах был здесь: вот, такой влажный и вязкий, можно даже рукой потрогать. Но на месте ее полушубка – папина рабочая куртка. И сумка привычно не упала с полочки, даже каблуковые туфли и слоновьи сапоги куда-то делись. Не было и помады у зеркала, шляпки над полочкой. Самой мамы не было.
Не пахло едой и Иркиными красками. Пахло только духами. Так сильно, что у меня защипало в носу, и полились слезы. Я растер их по лицу рукавом колючего свитера. Мне было страшно и жарко, но я терпел. Потными ладошками я стал рыться на полке для обуви. Исчезли тряпичные Иркины балетки, ее потертые кеды с нарисованными маркером звездочками, осенние сапоги с вечно грязной подошвой, самые любимые кроссы. Полка стала походить на рот с выбитыми зубами. Дыры, дыры, дыры…
Я сел на коврик и тихо-тихо позвал:
– Мам?..
Темная кухня вдруг выплюнула из себя пошатывающегося папу. Кажется, Ирка забыла раскрасить его перед уходом: на нем были выстиранная серая футболка, штаны, цвета просроченного мяса и очень унылое выражение лица. Даже маленький кривой нос – ему его сломали в третьем классе футбольным мячом – сейчас выглядел крупным и распухшим. По тяжелым мешкам под светло-голубыми глазами, я понял, что папа или пил или плакал. А может, и то и другое.
Дребезжащими щеками он тянул в стороны рот. Я с трудом понял, что папа хочет улыбнуться, что-то сказать. Но взгляд мой упал на розовый стеклянный флакончик, зажатый в тонкой ладони. Папа зачем-то нажимал крышечку и пшикал мамиными духами на свою футболку, а потом на дверь и на стену.
Я подскочил с пола и наконец-то стянул свитер: он своими ворсинками, кажется, вздумал пролезть под мою потную кожу, как какой-то паразит из супергеройских фильмов.
– Пап?.. – я подошел к нему близко и увидел желтые лучики вокруг зрачков. А раньше, кажется, и не замечал, что в папиных глазах есть маленькое солнечное затмение.
– Сука! – вдруг как-то очень жалобно хныкнул папа и выпятил пухлую как у ребенка нижнюю губу. – Сука! Сука! Сука!
Я удивленно застыл. Конечно, я раньше слышал всякие ругательства. Но от папы – никогда. Он кинул флакончик на пол, а потом вдруг с воинственным ревом кинулся на него. Щупленький, маленький, подросток-переросток – как говорила бабуля, он начал бить кулаками по толстому розовому стеклу. Флакончик держался стойко. Лучше, чем папа.
Боясь, что он сейчас себе совсем разобьет руку, я полез в ящик с инструментами, который мирно разлагался под шкафом – в прошлый раз мы в него заглядывали, кажется, когда я шел в первый класс. Подал папе молоток: мне показалось, что ему сейчас очень важно справиться с этим крепким флакончиком. Папа благодарно всхлипнул и начал бить, бить, бить, бить.
Стеклышки брызгами разлетались в стороны, духи быстро-быстро впитывались в ковер. Папа с удовлетворением отбросил молоток, сел на обувную полку и страшно-страшно, как уставшая чайка, рассмеялся.
Теперь мамой пахло еще сильнее.
Я перебинтовал папе руку, и мы поужинали разваренными макаронами – в первый раз они у меня вообще не получились. Мы не разговаривали. Папа только весь дрожал, как голограмма, и я очень боялся, что если заговорю – он исчезнет.
Ночью не спалось. Около трех часов я услышал, как папа вышел в коридор. Сквозь приоткрытую дверь я наблюдал, как трет, трет и трет он ванишем ковер. Он тер везде, кроме того места, куда пролились мамины духи.
3
Прошла уже неделя. Телефон молчал, папа пил, макароны разваривались. Потом, в последний учебный день, папа тайком приволок билет на поезд и сразу спрятал его в своих документах. Мне тут же стало легко, захотелось дурачиться и стрелять пластиковыми стрелами из деревянного лука. Я еду к ним! Папа отправляет меня к маме с Иркой! А потом и он к нам всем приедет. И не важно, куда. Важно, чтобы мы снова были вместе.
Я был в таком хорошем настроении, что тут же сунул папе дневник с четвертными оценками. Он нахмурился, но взгляд его был таким, словно он не понимал, что с этим делать. Будто читает китайские иероглифы: видит палки и закорючки, а смысла в них – никакого. Если бы там были тройки и двойки, он бы, наверное, ругался, сравнивал бы меня со Степкой. Если бы одни пятерки – хвалил. Но мой дневник был сплошь четверочным, каким-то совершенно никаким.
– Ну… Хорошо. – Папа причмокнул. – Давай собирайся. К бабушке поедешь на каникулы.
– А разве не к маме? – лук тут же грохнулся на пол.
– Я сказал: к бабушке!
Кажется, папа в первый раз в жизни на меня наорал. Голос у него при этом был высокий, мультяшный, почти как у Микки Мауса, но мне было не смешно. Я просто одеревенел. У бабушки я не был с того самого, страшного позапрошлого лета. Папа придумывал всякие отговорки, чтобы меня туда не пускать, а мама просто тяжело роняла свое привычное «нельзя», ничего толком не объясняя. А теперь вот так просто. «Поедешь на каникулы» и все.
Я уселся в угол между Иркиной кроватью и шкафом и стал молча смотреть, как папа собирает мой чемодан. Кидает в него старые футболки, из которых я давно вырос, совсем теплые, зимние свитера, джинсы с порванными коленками, и целую кучу трусов и носков. Моей помощи папа не принимал, только вскрикивал: «Я справлюсь!» и продолжал совать не то и не туда.
Уже в машине, когда мне надоело считать капли на стекле, я искоса посмотрел на папу и тихо спросил:
– А мама приедет уже на вокзал?
Не может же она меня совсем не проводить? И что, будет вот так спокойно жить без моих четвертных оценок? Раньше мне казалось, что это вообще для нее самое важное – что там у меня в дневнике. Она готова была примчаться хоть в Антарктиду, чтобы узнать, как мои дела в школе. Получается теперь она не приедет даже на вокзал?
Папа нахмурился. Раньше у него было совсем молодое лицо, но последние дни он столько пил и кривился, что как будто бы разом постарел на тыщу лет. Я вспомнил, что папе почти сорок, и мне стало страшно. Вдруг он скоро умрет, и я останусь совсем один? Но потом я подумал о бабушке, которая похожа на мешок, из которого постоянно что-то достают, и он садится и морщится, и чуть успокоился. Папа, конечно же, еще не настолько дряхлый. Пусть он и низенький, и совсем не красавец, но до опустевшего мешка ему точно еще далеко.
Я и забыл, о чем спрашивал, когда папа тихо ответил:
– Нет, мамы на вокзале не будет. Там тебя бабушка встретит с дядей Толиком. Не волнуйся.
– А Ирка?
Папа шмыгнул носом, хоть совсем и не болел.
– И Ирки там не будет. Жень, – папа стрельнул взглядом по зеркалам и начал поворачивать. – Давай я тебе все объясню, когда вернешься, ладно?
Я положил голову на окно, но потом снова сел прямо: стекло промерзло, с улицы тянуло холодом и влагой. Глаза помокрели, и нос сам по себе шмыгнул, совсем по-папски. Кажется, этого делать было нельзя, но я все равно спросил:
– Мама заболела? Или Ирка?
– Жень, потом.
– Почему они мне не звонят?
– Потом.
– Что-то случилось?
– Сынок…
– Что с ними случилось?! – упрямо закричал я.
Слезы, совсем как у девчонки, сами потекли по щекам. Мне было страшно эти дурацкие семь дней. Страшно засыпать в комнате одному, без извечного фонаря Иркиного телефона, светившего в лицо, страшно не слышать глупых маминых песенок, когда она мыла посуду, страшно надевать холодную невыглаженную рубашку, есть вместо каши бутерброды, а вечером не показывать маме дневник. Страшно, страшно, страшно!
Папа вырулил на обочину и включил аварийку. Он притянул мою голову к себе и поцеловал в лоб. Он не отпускал меня до тех пор, пока я не перестал плакать. Потом папа чуть отодвинулся и тихо просипел:
– Малек, все у них хорошо. Все хорошо, Женька. Они живы-здоровы. Помоги мне только немножечко, ладно? Не вспоминай о них пока. Потом, как только вернешься, я все-все тебе расскажу. По-честному, по-взрослому. Лады?
Я утер нос рукавом и кивнул. Было в папе что-то такое «небейлежачное», что сразу успокаивало. Вдруг стало совершенно ясно, что произошло что-то бесповоротно плохое, но в этом всем я не потерял его. Может быть, и мама, и Ирка куда-то делись. Но папа вот тут, рядом, сидит и смотрит на меня прицепленным, крепким взглядом и дает понять, что не бросит.
Мы ехали до вокзала и слушали дворники. «Вжик-вжик, вжик-вжик». Туда-обратно, туда-обратно. Они были вдвоем. Двигались слаженно, верно. Почему мама с папой так не смогли?
4
В поезде папа поставил чемодан под мою полку, грозным взглядом осмотрел попутчиков – кривобокого старикашку с квадратным подбородком и молодую парочку, уткнувшуюся в один телефон – и, поцеловав меня в макушку, вышел.
Ехать мне было целых семь часов, и все ночью. В вагоне быстро потемнело, и дождь уложил всех спать. Старикашка – бледно-голубой в свете маленькой лампочки, с широкой грудью и впалыми глазами – казался мне то ли мертвецом, то ли спящим вампиром. С каждым его булькочущим всхрапом мне хотелось спать все меньше и меньше. И тут я все понял: он ворует мои сны! По одному, понемногу, но, наверное, спать я не буду ближайшие лет пять. Это меня почему-то успокоило. Спать мне никогда не нравилось: падаешь в черноту, вертишься, вертишься, вертишься, а на утро ничего не вспомнить. Примерно так, но только дольше на сто лет, я представлял себе смерть.
Я прижался лбом к стеклу, чтобы рассмотреть лес. Наверное, деда ждет меня где-то там. Может, если я хорошо присмотрюсь, увижу его рубашку?
Потом я стал считать фонари, скачущие за окном. Мне казалось ужасно важным не сбиться со счета: один, два,..сорок три… восемьдесят девять». Кто-то словно нашептывал мне на ухо: «если сосчитаешь до пяти тысяч, ни разу не сбившись, мама обязательно вернется. Давай, ты справишься. Все зависит только от тебя»
Но я уснул. Сидя, и только на второй тысяче. Когда меня разбудил противный голос проводницы, я тут же расплакался от обиды на себя. Ну как я мог?! Не мог потерпеть только одну ночь?! Э-э-х, старик, и ты подвел! Видимо, с каждым неслышным выдохом он возвращал все мои сны обратно.
Бабушка и дядя Толя протиснулись в вагон. Дядя Толя еще больше расширился, а бабушка – просела. Как будто все ее силы уходили в него. Бабуля целовала мои пухлые щеки и причитала, что меня там в городе совсем голодом морят, а дядя Толя, легко подхватив чемодан одной рукой, скомандовал:
– Пошли, боец!
Мы выбрались на воняющую сигаретами и дошираками платформу и побрели по разбитым ступенькам к местами поржавевшей семерке. Теперь ко всем ее увечьям – трещине на лобовом стекле, царапинам на дверках, вмятинам на багажнике – прибавилась разбитая фара. Вид у машины был такой несчастный и скособоченный, что мне ее сразу захотелось отнести к ветеринару, как дворняжку. Словно услышав мои мысли про дворняжку, бабушка начала щебетать о новом псе – Бандите. Мол, Мямлик куда-то убежал, и им пришлось завести нового. Бандит хороший, понапрасну не лает, вид имеет грозный, поэтому мы с ним обязательно должны подружиться. Я поморгал, глядя на красную стеганую куртку бабули – глаза от яркого света еще немного болели – и ничего не стал говорить, только быстро-быстро потер нос. Я любил Мямлика. Его желтые, какие-то полусовиные-получеловечьи глаза, большие мягкие лапы, мохнатые брови…
– Он тоже меня бросил? – не подумав, выпалил я.
Бабушка остановилась, поправила беретик, поправила Иркин шарфик на моей шее, поправила юбку, поправила свое расплывающееся лицо…
Я молча поплелся за дядей Толей к машине. Дверцу я даже не пытался открывать, знал, что заедает. Дядя Толя приподнял дверцу, чуть сдвинул ее влево, знатно тряхнул… Все это напоминало взлом каких-то тайников в шпионских фильмах. Миссия была выполнена: дверь ойкнула и открылась. Я впихнулся на заднее сидение, рядом со мной усадили чемодан.
Дядя Толя долго и с натугой заводил несчастную семерку, а когда ничего не вышло, стал лупить огромной ладонью по железному рулю, не покрытому никакой обшивкой. Машина, словно только проснувшись, всхрапнула, и завелась. В салоне ужасно воняло бензином, дяди Толиным потом, ладаном – это от бабушки, и сухим сеном. Не хватало только запаха деда – крепкого табака и сырой рыбы. Я шумно вздохнул и постарался представить, что и мама, и деда вернутся, как только мы подружимся с Бандитом.
5
С Бандитом мы не подружились. Я отделался парой укусов, а вот злобному черному псу прилетел знатный нагоняй от дяди Толи. Радоваться этому совсем не хотелось. Нога пухла и синела, прямо как у зомбаков в фильмах, сердце от страха молотило прямо по зубам, и на глаза то и дело наворачивались слезы. Но я был уверен, что Бандит все-таки поступил правильно: не пустил чужака на свою территорию, защитил то, что ему доверили. Мне было больно и одновременно противно смотреть, как огромный дядя Толя кричал, пинался, надувал мясистые щеки и рывками поправлял камуфляжную куртку, из-под которой то и дело выскакивал волосатый живот. А Бандит только скулил, пытался увернуться, и глазами все спрашивал: «За что?! Да за что?! Зачем?!». Его взгляд был так похож на папин, в тот вечер, когда мама с Иркой ушли.
Я допрыгал на одной ноге до летней кухни и уставился на старое ласточкино гнездо под шифером. Нормальные дети загадывали желание на Новый год, ну или когда дули на деньрожденные свечки. А я просил обо всем старую ласточку. О ней мне рассказал дед, когда я был еще совсем маленьким. Мол, много лет назад он помогал ласточкам вить гнездо: приносил то кусочки Мямликовой шерсти, то веточки, то солому, то глину от реки – и все это добро складывал на пол. Гнездо птицы отстроили очень быстро, вскоре отложили яйца, а потом в кухне постоянно слышался гомон голодных птенцов. Ближе к осени все ласточки как-то незаметно улетели, а одна, помня о помощи, осталась. Она жила с дедом долго-долго, больше, чем живу теперь я, а потом вдруг и она исчезла. Но в гнезде по-прежнему лежали ее перышки, и дедушка сказал, что это ее способ не улетать. Он верил, что дух старой ласточки где-то рядом. Все слышит и исполняет желания.
Бабушка не верила в эту ерунду, но мне история про ласточку очень нравилась. Как и сам дед.
Я уселся на его рабочий пень – дед не признавал табуреток – и стал неотрывно смотреть на гнездо. Деда мне сейчас очень не хватало. Он бы пошутил, как-то чудаковато дернул бы плечами, отмахнулся бы от бабушкиного строгого лица, и потащил бы меня за собой в лес. Мы бы долго гуляли, он бы показывал мне мох, звериные следы и какашки, птичьи перышки и много звезд. Мне бы сразу стало легче, если бы только он был рядом. От всех этих «бычаний» меня просто затошнило.
Наверное, я впервые в жизни осознал, что есть такие вещи, которые никогда не изменятся, даже если очень-очень-очень просить старую мертвую ласточку.
Дед был веселым. «С придурью» – как он сам говорил о себе. Два года назад он пообещал бабушке, что принесет на ужин съедобного ежика и ушел в лес. Уже потом, когда дед не вернулся, мы поняли, что он говорил о редком-редком грибе. Может быть, он где-то его заприметил, а потом не смог найти. Как и тропинку к дому.
Но я верил, что дед, как и старая ласточка, все еще где-то рядом. От него тоже осталось подобие перышек: в сарае, где я любил сидеть во время жары и рассматривать плавающие в потоках света пылинки, повсюду висели его массивные инструменты; его удочки с вечно запутанной леской то и дело выскакивали из-за шкафа и разлетались по полу летней кухни, пугая бабушку; на антресолях лежали его выглаженные рубашки – все клетчатые и все с потертыми рукавами; на книжной полке, куда я забирался только встав на табуретку, еще пылилась его любимая книга с хрупкими пожелтевшими страницами. Она насквозь пропахла крепким табаком, как и сам дед, и называлась просто и как-то пугающе: «Цыган».
Я продолжал прикасаться к его вещам, смотрел на них, их нюхал и даже пробовал на вкус. Мне казалось, что так дед почувствует, что я его очень жду, и обязательно вернется.
Пришлось глубоко вдохнуть и задержать дыхание, чтобы не расплакаться. Жалко, что папе от деда остались только какие-то детские беззащитные глаза и ямочка на подбородке. А мне папа отдал и того меньше – одну ямочку.
– Женька! – бабушка влетела в летнюю кухню. В руках – открытая зеленка, волосы растрепаны, сама без куртки и берета. – А мне Толик и не сказал сразу, что Бандит тебя цапнул! Ну, показывай, где болит?
Когда бабушка склонилась над моей ногой и начала мазать рану чуть ниже коленки, я тихо спросил:
– Ба, а где мама?
Бабушка быстро подняла яркие глаза – они у нее до сих пор походили на драгоценные голубые камешки – и сильно нахмурилась. И без того морщинистое лицо и вовсе превратилось в испорченную картошку.
– Папа совсем не рассказал ничего? Ну, конечно, он как дед твой… Мягкотелый, никогда ничего не скажет… А я почему молчать должна, скажи, а?! Вот почему эта мымра, прости Господи, натворила дел, а я должна молчать?!
Бабушка бормотала и одновременно распрямлялась, будто слова придавали ей сил. Она заслонила головой лампочку, постояла так немного, уставившись на ласточкино гнездо, а потом скомандовала:
– В дом!
6
Бабушка усадила меня на пружинистую кровать, спиной к огромному узорчатому ковру, подставила под ногу табуретку, а сама уселась напротив. В комнате мятно воняло корвалолом и ладаном, и у меня щипало глаза. Нога болела сильно, но в груди, почему-то болело сильнее. Так бабушка готовилась к разговору со мной только в тот вечер, когда деда решили больше не искать.
Перекрестившись на иконку – одну из многих, висевших у нее на стене – бабушка немного подумала, а потом перекрестила и меня. Я молчал, жевал язык и заставлял время больше никуда не идти. Не хотелось слышать то, что мне собирались рассказать. На кухне дядя Толик поставил чайник на плиту, и тот уже начинал мелко попискивать.
– Я выключу! – я подскочил с кровати, но бабушка остановила меня рукой.
– Не беги никуда, Женька. Не до чайника сейчас… Толя! Толя! – Крикнула бабуля, глядя через плечо.
Дядя Толик послушно выключил чайник и протопал в большую комнату, к телевизору. Там опять шло что-то футбольное или что-то про войну. Он смотрел только два канала: «Матч» и «Звезда», и порой я не мог разобраться, где больше орут и из-за каких трагедий больше печалятся.
– Внучок, – бабуля пересела ко мне на кровать и обняла за плечи. Пружины скрипнули, подушки, лежащие одна на другой, пошатнулись, как желе. – В общем, не знаю, что тебе хотел папа рассказать, но ты ведь должен знать… Должен же?
Я кивнул головой куда-то в сторону. А может, и не должен. Может, и не нужно мне ничего рассказывать, а? В горле противно защекотало, как будто я съел комок кошачьей шерсти, и я прокашлялся.
– Водички принесу! – подскочила бабушка. – Может, валерьяночки еще накапать, внучок? Да? Давай валерьяночки?
– Ба, – глаза у меня слезились, было трудно дышать. – Да говори уже, хватит.
Бабушка застыла, а потом медленно-медленно вернулась на свое место и принялась закручивать длинные седые волосы в пучок.
– Ба, – снова попросил я.
Это было как с заусенцем – знаешь же, что потом будет больнее, но желание его оторвать гораздо сильнее.
Бабушка поцокала языком, а потом, набравшись сил, пробормотала:
– Уехала мамка твоя, Женёк. Умотала с, прости Господи, хахалем английским и Ирку забрала… Разводятся родители-то. Хотя, наверное, – бабушка бегло посмотрела на каллендарик с православными праздниками и датами высадки всяких овощей и фруктов, – Развелись уже сегодня… Ты с папой остаешься, это прямо по закону. Денег там кому-то сунули, чтобы по судам тебя не таскать. А Ирку она сама растить будет. Вот так решила, мымра… ой, прости Господи, мать твоя…
Бабушка замолчала, а я просто отвернулся к ковру и сел в почти что позу йога – полностью у меня никогда не получалось, но Ирка меня тренировала. Раньше тренировала. Рисунки на ковре мигали, переливались, корчились, а потом совсем поплыли. Когда на кофту что-то капнуло, я понял, что опять плачу.
– С каким хахалем, бабуль? – зачем-то переспросил я.
– Да откуда ж я знаю… Папа твой сказал, что он ее с Иркой уже к себе заграницу уволок. Она трубки не берет, не говорит ничего… Поминай теперь как звали и мать твою непутевую и сестричку родненькую…
Бабушкин голос задрожал. Ирку она любила сильнее меня, потому что та была один-в-один бабушкина мама.
Значит, мама уехала с Челси? Был у них один в компании, приехал их чему-то обучать на целый год. Мама часто дома над ним смеялась. Какой у него говор смешной, как он слова каверкает, как за ужином пачкается, как смеется неуклюже… Папа не мог запомнить, как зовут этого англичанина и в шутку называл «Челси» – это, наверное, был единственный футбольный клуб, о котором папа хоть что-то знал.
Но Челси был дурацким. Мама часто говорила, как он ее бесит. Прямо так, что видеть его не хочется, прям все кишки наружу выворачивает. Она не могла сбежать с ним, да еще и меня бросить. С ней точно что-то случилось. Я вдруг икнул и перестал плакать.
Бабушка с папой просто сговорились… У Димки тоже так было. Ему месяц говорили, что мама уехала, а потом оказалось, что ее давно похоронили.
– Она умерла, да? – пискнул я. Слезы принялись дергать лицо за ниточки, и оно поплыло, размазалось, обвисло. Все тело затряслось. Для подушек вообще наступил конец света, и они, как обломки небоскребов, полетели на пол.
– Упаси Господь, Женечка! Ты что такие глупости говоришь?! – бабушка перекрестилась. – Просто не любила она Вадьку никогда, по залету и выскочила… А потом, как Ирке три года было, разводиться хотели, а тут ты получился… Чего уж… Ой, Женёк, зачем я, дура старая, все это тебе говорю…Ну, успокойся, внучок. Господь дает, Господь забирает, чего уж тут поделаешь…
Бабушка плашмя положила ладошку мне на одну щеку и принялась целовать в другую. Было солёно. Солёно и горько.
– Ты главное, помни, зайчик мой, что это все из-за нее. Не из-за тебя, понятно? Из-за Вадьки еще, папки твоего мягкотелого… Только не из-за вас-то с Иришкой… Ты понял меня, внучок? Понял, хороший? Просто мать у тебя дурная… Бросила тебя, не подумала…
– Ты все врешь! – я кувыркнулся через голову и оказался на полу. – Дура старая! – бабушка шаталась и мельтешила перед глазами. – Мама меня не бросила! Не бросила!
Пришлось пихнуть дядю Толю, который воткнулся в дверной проем, как пробка, чтобы прорваться в коридор. Я сунул ноги в галоши, перелез через дыру в заборе и кинулся бежать.
Куда подальше. Но лучше – в лес.
7
Остатки листьев свисали с веток обрывками половых тряпок. Под ногами шелестело, шуршало и беспокоилось – словно сотни змей попрятались на зиму, и теперь, спросонья, очень злились и пытались цапнуть меня за ноги.
Я бежал и бежал, оскальзывался на кочках, стирал со лба капли, падающие откуда-то сверху, и почти не замечал, как вокруг становится темно и холодно. Когда глаза очень сильно защипало, и что-то в груди распухло и хотело выбраться наружу, я остановился. Не слышно было дядю Толю, город и даже поезда. Только дыхание леса. Он ухал, как большая сова и шипел, как рассерженный кот, а потом вдруг вскрикнул падающей девчонкой и успокоился.
Хоть пиво и время сделали из тела дяди Толи что-то расплывчатое и вечно болящее, бегал он довольно быстро. Из-за этого-то я и очень удивился, что он меня не догнал. Теперь главное свернуть с тропы налево, туда, где раньше пряталось больше всего черники. А оттуда – через две сосны, сросшиеся корнями, прямо к нашей с дедом секретной поляне. Там мы могли сидеть часами и ничего, совершенно ничего не делать. Даже не говорить, ничего не рассматривать и не думать. Просто быть вместе, дышать лесом и узнавать что-то важное про себя.
С тропы-то я сошел, но черничника так и не увидел – к поздней осени все пожухло, скукожилось, стало одноцветно-ржавым. Я просто побрел вперед, таща через корни и кочки свои облепленные землей галоши. Нужно было, наверное, еще прихватить шапку, но я так разозлился, что ни о чем думать не мог. Теперь уши страшно щипало, а короткий ершик волос пропускал любое касание ветра.
Небо цвета папиных глаз – тыщу раз разведенной водой черной акварели – приземлившимся парашютом опускалось на деревья. Им тоже стало холодно. Они поежились.
– Деда? – остановился я и тихо позвал.
Тогда, позапрошлым летом, мне не дали его поискать. Все твердили, что я маленький, что пропаду, потеряюсь. Сначала бабушка чуть ли не за руку таскала за собой, чтобы я не сбежал, а потом папа сразу увез меня в город и вернул вот только сейчас. Все это время я был твердо уверен, что найду деда, как только окажусь в лесу. Что он почувствует меня и сразу найдется. Выйдет, помашет рукой, скажет: «Ну, что, Женёк, дед твой опять дел натворил?» и мы вместе пойдем выпрашивать прощения у бабушки.
Но теперь я видел, как темнота щупальцами охватывает стволы, слышал, как поскрипывают перед сном ветви, и осознавал, что деда рядом нет, и больше не будет.
Я сел под дерево и уткнулся носом в колени. Ноги между галошами и брюками щипало от холода, из носа текли жидкие слезосопли – никак не мог перестать реветь. Мама умерла – это было совершенно ясно. Бросить она меня не могла, а Ирку увезла, может, к тете Маше, своей подружке. Ирка слабая и болтливая, она бы мне точно все рассказала, и я бы расстроился. А так мама хотела меня сберечь, не хотела сделать мне больно.
Я поморгал темноте и снова позвал:
– Деда? А отпусти маму, ладно? Пусть вернется.
Ветер тряхнул сосну, под которой я сидел, и она загудела. Может, это деда пытается мне что-то сказать? Наверное, ругается, что я бабушку обидел. Ну а зачем она врет? Я что, совсем маленький? Не могу уже и правду услышать?.. Но бабушку так обзывать было нельзя. На голову мне посыпались иголки, и я хныкнул:
– Ладно, деда, я извинюсь. Не ругайся. Сам понял, что дурак.
Сначала меня трясло от холода, а потом стало сонно и хорошо. Слезы перестали, сопли засохли. Я свернулся у корней и уснул.
Проснулся от того, что кто-то шершавой губкой тер мне нос. Сквозь ресницы я увидел мордашку, похожу на кошачью.
– Брысь! – шикнул я и сел.
Лиса – острые зубки, уши торчат в стороны, глаза желтые и страшные – зашипела и убежала прочь. Лес снова ухал, шевелился, и как будто бы что-то праздновал. Я был весь мокрый, хвойный, заспанный. Черепичный язык прочесал по небу и все там поцарапал. Мне очень-очень хотелось пить. А еще есть и в туалет. Я отошел в сторону и отлил: не буду же я гадить там, где сплю.
А потом пошел дальше через ватно-белый туман к нашей с дедом поляне. Я просто хотел ее проверить. Может быть, деда там что-то оставил для меня, ну или для бабушки.
Через пару часов солнце совсем встало. Оно было тоже сонное, словно переболевшее гриппом – такое бледное, с темными кругами и совсем без лучей. Я дрожал и чихал. Мама бы, наверное, сказала, что у меня синие губы. Сделала бы мерзкого чая с имбирем, налила бы ванную с можжевеловым маслом и долго-долго терла бы меня мочалкой. Как в тот раз, когда я провалился под лед. Она долго-долго плакала, и все повторяла, что если я умру, она умрет тоже.
Мне стало тяжело идти дальше, и я снова уселся прямо на землю. А если она и правда жива, то как узнает, что я умер? Если она совсем не хочет со мной общаться, как говорит бабушка? Или тогда она чуть не умерла только потому, что я был маленький, и у нее не было Челси? А сейчас Челси скажет ей обо мне забыть, и она так и сделает. Или уже сделала…
Плакать я больше не мог, поэтому снова уснул. Мерещилось что-то цветное, остроугольное. Кажется, разноцветные ногти, которые только и делали, что тыкали в меня и издевались. А потом снилась мультяшная тыква, из «Золушки», которую мы недавно смотрели с Иркой, а еще огромные чаны с водой, в которой можно плавать, плавать, плавать…
Веки стали тяжелыми-тяжелыми, и я совсем не смог открыть глаза. Я дышал на ладошки, и понял, что превратился в дракона – огнедышащего, горячего. Может, и глаза не открываются, потому что драконам они ни к чему? Они все распознают на нюх.
И зачем я убежал в лес? Уже и не помню. Главное, что я скоро увижусь с мамой и обо всем ее спрошу. Не буду кричать и плакать, мы только поговорим, и она сразу поймет, какой я взрослый. Что такого сына никак нельзя променять на какого-то там Челси…