Читать онлайн Хроники всего мира: Время расцвета бесплатно
Моим родителям
Пролог
– Нет, мама! – Эмма с грохотом захлопнула дверь и сердито уселась на кровать. Юбка раздулась колоколом, на что хозяйка юбки стала остервенело прибивать этот шёлковый пузырь к ногам. Вдалеке на улице раздавался звон проезжающей конки, цоканье копыт, крики газетчиков. Там, за окном, люди выполняли дело, к которому были приспособлены лучше всего, и никто им не мешал, не выставлял запретов и не грозил отослать замуж в Берлин. Как будто газетчик не сможет и в Берлине продавать свои дурацкие газеты.
Эмма от обиды надула губы, словно компенсируя восстановленную благообразность собственной юбки, уже не колокола, а вполне себе девичьего предмета одежды. Юбка была из новых, цвета аметиста, с глубоким глянцевым блеском и тёмно‑синими, почти чёрными, вышитыми цветами. Тонким длинным пальцем Эмма принялась водить по цветку. С каждым новым кругом её мысли успокаивались, выстраивались в ряд, обретали форму и логическую последовательность. Нет, в родительском доме она так и останется всего лишь девочкой, ни на что, кроме книксенов, не способной.
Полчаса назад, когда Эмма стояла в очереди маленького почтового отделения и задумчиво рассматривала спину фрау Краузе, она знала, что этот разговор с матерью состоится, что закончится он весьма ожидаемо – скандалом, что мать опять уйдёт нюхать свою соль, а вечером будет пилить отца, чтобы тот поговорил с дочерью и наставил её на путь истинный. Отца Эмма боготворила, но перечеркнуть собственную мечту не могла. Тогда она перестала бы быть собой и, значит, перестала бы быть Эммой Сашей Остерман, дочерью Уве Стефана Питера Остермана, директора шторковской гимназии. На почту Эмма пришла с одной целью – рубить канаты.
Больше всего Эмма любила небо. И словно отвечая взаимностью небо было к ней чуть ближе. Дело в том, что Эмма была высокой. Выше мамы, отца и всех фрау и фройляйн их маленького городка. Родители её рост имели вполне себе средний, выдающимися людьми себя не считали и во всём старались этой середине соответствовать. Эмма же с детства тянулась ввысь: лазала по деревьям, прыгала с соседского сарая, засматривалась допоздна на ночное небо, витала в облаках. Одним словом, Эмма Остерман была не такой как все.
Глава 1. Не такая как все
Город Шторков расположился на землях Бранденбургского княжества со всей своей прусской педантичностью – ровнёхонько между озёр, для красоты перепоясав себя каналом. Здесь маленькая Эмма бегала по берегу за воздушным змеем, тайком от родителей лазала на закрытое еврейское кладбище, играла в прятки с подругами возле старого замка, ходила с семьёй в кирху, упиравшуюся в небо неороманскими зубцами, словно короной, болталась после уроков у старого шлюза, гуляла по рыночной площади с младшими братьями: сначала Яковом, потом Клаусом, Арндом, Хеннингом, Иво и, наконец, близнецами Францем и Фрицем. Да, старших Остерманов бездетными не назовёшь. От такого количества отпрысков Лизе Остерман рано высохла, как будто обветрилась. Множество беременностей на её фигуре никак не сказались, оттого ходила она по‑прежнему без корсетов, тоненькая как веточка, но какая‑то жухлая. Ранняя седина серебрила тёмный узел волос, плечи опустились, взгляд потух – одним словом, фрау Остерман начала уставать от жизни. Её муж, Уве, тем не менее жену любил и печалился оттого, что когда‑то весёлая и звонкая девочка пропала, а на её место пришла маленькая старушка. Лизе была младше его на два года, но в свои сорок два выглядела гораздо старше сорокапятилетнего супруга. Целыми днями фрау Лизе сидела в своей комнате или лежала на кушетке и думала о том, какой скорой и безрадостной была её жизнь. Головные боли и усталость стали ей верными спутниками, преданная семье бонна Вилда полностью взяла на себя заботы о детях, хотя собиралась просить отставки уже после Арнда, оттого ничто не мешало Лизе покрываться пылью в своём будуаре и предаваться зряшным мечтам.
Детей, как и положено матери, Лизе любила. Но любовью отстранённой, холодной и выверенной. Желание ограничить хоть как‑то семейный круг родственников, вылезающих словно дрожжевое тесто из таза то там, то сям привело фрау Остерман к логичному и по‑своему аргументированному выводу: если не показывать детям свою любовь, то, глядишь, и новые отпрыски не появятся. Нюанс, что дети появляются вовсе не от материнской любви, фрау Остерман почему‑то упускала. Когда‑то маленькая Эмма вызывала такой восторг у Лизе, что ей не верилось в собственное счастье. Поздно обзаведясь детьми – где это видано, чтобы первого ребенка порядочная немецкая женщина рожала к двадцати пяти? – фрау Остерман не могла налюбоваться маленькой крошкой. Тайком от мужа она целовала дочери каждый пальчик, дула в живот и наклоняла над ней свои локоны, пытаясь защекотать эту карамельную конфету до низкого и сладкого смеха. Эмма тянула мамины волосы, Лизе игриво пучила глаза и целовала, целовала, целовала своё невозможное счастье. Никакой Вилды рядом и в помине не было, а Эмма принадлежала только ей. Ей и Уве.
А потом что‑то сломалось в привычном Лизе мироздании, и дети защёлкали из неё словно игрушечные яйца из заводной курочки: пык, пык, пык, пык! Лизе не понимала, как это возможно, но Уве с каждым следующим сыном обнимал её по ночам всё крепче, а целовал все жарче, что противиться этому не было абсолютно никаких сил. Она и не противилась. Клевала с тарелки свои зёрнышки, а с другого конца – пык, пык, пык, пык. За девятнадцать лет с момента появления Эммы Лизе так устала, что не могла уже ни видеть, ни слышать свое семейство. Каждый скрип половиц под ногами Уве напоминал ей «пык!», отчего фрау Остерман ничего не оставалось, как притвориться больной или спящей. На тумбочке рядом с кроватью стояли флаконы с нюхательной солью, пузырьки и мензурки с лекарствами от анемии, скуки и старости. Со временем Лизе так уверовала в свою придуманную болезнь и усталость, что и забыла о том, что хотела лишь получить передышку. Теперь семья её действительно угнетала, голова болела, флакончики менялись и добавлялись на тумбочке с какой‑то пугающей скоростью, а Лизе всё отказывалась что‑то изменить.
Мать знала, что почти наверняка Эмма сейчас сидит на кровати в обнимку с книгой. Эту привязанность Лизе не понимала и оттого не принимала. Четыре года назад Уве поехал на книжную ярмарку в Берлин, чтобы посмотреть новые учебники для гимназии. А привёз оттуда книгу. Одну книгу. У какого‑то букиниста заболела дочь, на лечение ушли все сбережения и ничего не оставалось, кроме как распродать последнее. Книжный человек привёз на ярмарку всё ценное и не очень, продавал по дешёвке, не торгуясь, тряс руками и волновался. Уве, обожавший дочь, букиниста прекрасно понимал, но в деньгах был ограничен, поэтому купил лишь одну. «Хроники всего света» была приятно старой, однако не ветхой. Оклад был небогатый, искусный. Тонкие серебряные завитки укладывались по углам в затейливые рисунки: рыцаря на коне, солнце и ветер, дерево и человека под ним. На последнем уголочке была и вовсе маленькая лупа и шестерни. Кожа тонкая, мягкая, тёмно‑синего цвета, того самого, каким бывает небо после заката, когда ночь ещё не наступила, но вот‑вот. Замочки с книги давно потерялись, но переплёт по‑прежнему был крепким, а листы – мягкими. Фолиант упоминание об авторе не имел, когда был издан – неизвестно, гравюры включал не только на военные, но и светские темы, писан был на немецком.
– Двести сорок марок? – изумилась Лизе, когда узнала цену антиквариата. – Да ты спятил. Мы могли запастись углём на всю зиму.
– Но углём не согреть душу, милая. Герр Вайс не торговался, книга явно стоит дороже, – миролюбиво держал оборону глава семейства. – А нам выдалась возможность помочь в беде. Не переживай о зиме, денег я раздобуду.
Раздобыл, конечно, – Уве жену никогда не обманывал. «Хронику» Уве читал в случайном порядке и чаще пользовался книгой для успокоения нервов, чем получения знаний. Младшие дети книгу покрутили и отложили, лишь Эмма и Яков таскали её к себе в комнаты – то ли для того, чтобы рассмотреть гравюры, то ли для чтения. Всё чаще Уве стал находить уснувшую дочь в обнимку с книгой то в кресле, то прямо на кровати. На нежной щеке отпечатывались узоры оклада, Эмма что‑то сонно мычала и выпускала из ослабленных рук свою драгоценность. Постепенно Остерман смирился с переездом книги в девичью комнату и уже не пытался проникнуть в глубины «Хроники». Яков же с сестрой достиг консенсуса: то довольствовался пересказами, то читал, когда Эммы в доме не было. Книгу он аккуратно возвращал сестре на стол. Уве поражался, какая редкая гармония сложилась между старшими детьми: они не делили предмет вожделения, а владели им уважительно и с достоинством. Спустя пару лет Остерман спросил у дочери, что так привлекло её в «Хронике», отчего она снова и снова её перечитывает.
– Она учит, – пожала плечами та, словно не удивившись. – Мне кажется, что я могу найти в ней ответы на все вопросы, просто нужно дождаться подходящей главы. Каждый раз, когда я её открываю, то нахожу всё новые слова и ранее не виденные образы. Думаю, как я могла это пропустить? А потом понимаю, что в прошлый раз я думала о другом и меня заботило иное, оттого важными эти вещи не казались. В общем, это приятно: книга как будто старый друг, который не надоедает.
– Чему же ты хочешь научиться у этого друга? – дочь заканчивала гимназию, и пора было узнать, мечтает ли девочка о дальнейшей учёбе или планирует выйти замуж.
– Понимаешь, папа, – Эмма внезапно смутилась, – я хотела бы быть настолько сильной, чтобы делать что‑то самостоятельно. А не то, что велит мне муж, отец или государство.
Эта взрослое измышление Уве не удивило, но расстроило. Его девочка собиралась жить и, кажется, жить совсем не той жизнью, которой он для неё хотел.
– Ну что ж, – Остерман погладил Эмму по плечу, – мы с мамой попробуем привыкнуть к этой мысли. Время в запасе у нас есть.
И вот месяц назад время вышло – Эмма закончила тринадцатый класс отцовской гимназии и должна была решить, куда ей податься из родительского дома: в Баденский университет, где начали принимать к обучению женщин, ответить согласием одному из местных кавалеров или же найти работу в какой‑нибудь лавке…
Дочка же наверху мерила шагами свою маленькую комнату. Временное успокоение сменилось пружинистой активностью, которая требовала выхода. Снова и снова Эмма по памяти цитировала письмо, которое теперь лежало на почте с круглым штемпелем на конверте «☆ Шторков ☆ –1 VII.17.06–»:
Труд Вашей жизни уже стал легендой. Ваш триумф – это триумф немецкого характера, немецкой воли и немецких технологий. Невероятно, чего человек может достичь с помощью стихии. И пусть природные силы не могут быть изменены или уничтожены, но они вполне могут противостоять друг другу. Чтобы не зависеть от воздушных потоков, требуется более существенная сила, чем ветер – и Вы это доказали. Прошу Вас оказать честь и стать подобной силой для меня. Я завершила обучение в гимназии, окончила корреспондентский курс стенографирования, владею французским, польским, английским и итальянским языками, не побоюсь любой работы, даже низкой: работать на кухне, убирать комнаты или стирать бельё. Прошу дать мне шанс пройти все трудности вместе с Вами и иметь причастность к Вашей воодушевляющей борьбе с обстоятельствами.
Письмо было коротким. Эмма переписывала его десятки раз, пока содержание её полностью не удовлетворило. Ей не хотелось выглядеть жалкой или безумной. Мечта требовала реализации и иного варианта Эмма не придумала: нужно захватить тот ветер, который есть. Пусть его порывы иногда ломают и рвут нити, но каждый, кто ходил под парусом или запускал воздушного змея, знает – если ты поймал свой поток, он выведет тебя к цели. Эмма отважилась написать человеку, ставшему одновременно и героем, и посмешищем империи. Говорят, кайзер Вильгельм II называл его «самым тупым из всех южных немцев». Но разве можно путать тупость и упрямство? Герой Эммы имел гибкую мораль и сильный дух. Его бизнес не раз терпел крах, но снова и снова возрождался, словно феникс из пепла. «Вполне естественно, что никто не поддерживает меня, потому что никто не хочет прыгать в темноту. Но цель моя ясна и расчёты мои верны», – цитировала упрямца «Берлинская биржа». Эмма прыгнуть в темноту совсем не боялась: она была слишком молода, чтобы взвешивать все риски.
В коридоре затопали многочисленные ноги. Братья неслись с улицы во весь опор: время ужина. Комната мальчиков находилась напротив по коридору, она была самым большим помещением в доме. Раньше там были спальни родителей, но, когда Лизе забеременела пятым, Остерман нанял плотника, который сломал перегородку между комнатами, а затем вместе с помощником расставил кровати мальчиков и парты для занятий. Супруги переехали на первый этаж в гостевые комнаты, рядом с кладовой и столовой. Вилда ютилась в каморке через стенку от Эммы. Её чуткий баварский слух не раз пресекал по ночам малейшую возню в детской. Спустя двенадцать лет интерьер мальчишеской комнаты полностью изменился: пропали парты, с краю от окон стояли двухъярусные кровати старших братьев, напротив с одной стороны спал Иво, с другой – сдвинутые углом койки Франца и Фрица, чтобы близнецы могли шептаться голова к голове. Меж окнами до самого потолка высился книжный шкаф, а в центре комнаты стоял большой круглый стол, бывший обеденный, который теперь использовался для занятий. Он был вечно завален тетрадями, перьями, засохшими чернильницами и сломанными карандашами. Вилда не теряла надежды воссоздать на столе порядок, но хаос побеждал её устремления снова, и снова, и снова. Жизнь в этой комнате лезла изо всех щелей, и поделать с этим ничего было нельзя.
Наконец в коридоре послышались шаги Якова. Спутать их Эмма не могла – брат ходил с тростью. В детстве тяжело переболев краснухой, он получил осложнение на суставы. Артрит измучил мальчика, скрутил правую ногу. Боли его практически не оставляли, оттого ребёнок рано стал терпим к испытаниям, которые сыпались на его голову. В свои четырнадцать Яков едва ли был выше десятилетнего Хеннинга, однако в выдержке и мудрости мог соперничать с отцом. Эмма открыла дверь и высунула голову в проём:
– Отправила! – шёпотом сказала она в полумрак.
– Мама тебя убьёт, – ответил полумрак, и в комнату тихо вошёл брат.
Яков прикрыл за собой дверь и устало опустился в кресло. Тёмные вихры придавали мальчику вид цыгана, а спокойное и умное лицо – вид цыгана интеллигентного, почти аристократа. Эмма легонько поцеловала его в макушку, брата она любила едва ли меньше, чем отца.
– Уже, считай, убила. – Эмма со вздохом уселась на кровать. – Мы разругались сразу, как я вернулась. Не знаю, отчего она решила узнать, где меня носило, видимо, интуиция.
– Не путай интуицию и хорошую память, – Яков вытянул больную ногу, прислонил трость к подлокотнику. – Позавчера на дне рождения Иво ты ляпнула, что остаться в родительском доме равносильно тюремному заключению. А ты, мол, не птица, чтобы сидеть в клетке. Ну, вот теперь жди, птичка, когда тебя ощиплют.
– Брось, нашей матери всегда было плевать на то, где мы и чем занимаемся. Вилда сделала для нас больше, чем она.
– Тем не менее, она мать. А ты её дочь. И у неё есть все права …
– … чтобы ощипать меня, – договорила за братом Эмма, – я помню. А вы как сходили?
– Я был у папы в библиотеке, а остальные играли в футбол на пустыре. Клаусу мячом разбили нос, но, по‑моему, ничего серьёзного.
– Вилда вас убьёт, – Эмма повторила фразу с той же интонацией, что и Яков. Оба засмеялись, очень уж похоже получилось.
Помолчали, прислушиваясь к звукам улицы и шуму в детской. Им не нужно было говорить, они понимали друг друга с полуслова и даже полумысли.
– Ты уверена? Что всё сделала правильно? – Яков смотрел на сестру умными голубыми глазами. Он ужасно походил на мать, тот же овал лица, те же ямочки на щеках. Через полтора месяца ему исполнится пятнадцать, и несмотря на недостаток роста, Яков не выглядел подростком, в нём уже начал формироваться молодой мужчина.
– Я задыхаюсь здесь. Одно и то же: учёба, дом, подруги…
– Я.
– Да, ты. – Эмме стало грустно. – Но я уезжаю не от тебя. Ты же знаешь. Я не смогу жить без воздуха. Небо для меня всё. Хорошо, не всё, – перебила сама себя сестра, – но многое. Я люблю тебя, люблю отца, но не могу отдать всю жизнь на эту любовь. Я хочу сделать то, о чём будет говорить вся империя. Я хочу прикоснуться к великому, действительно большому и настоящему, тому, что останется в веках.
Яков смотрел на неё долгим взглядом, потом вздохнул, встал:
– Что ж. Ты истинная женщина двадцатого века. И ты моя сестра, я буду гордиться тобой в любом случае.
И вышел из комнаты.
На ужин подавали густой гороховый суп‑пюре с фрикадельками, крупный отварной картофель, посыпанный мелкими каперсами и политый растопленным травяным сливочным маслом, селёдочные рольмопсы с корнишонами, салат из домашних овощей, что росли на огороде за домом, детям к чаю дожидались остатки «деревянного» пирога. Вообще‑то это рождественское лакомство, но в воскресенье справляли день рождения Иво, и именинник запросил у кухарки Анны именно его. Вилда ужинала вместе с семьёй, приглядывая за близнецами. Она сидела в торце стола, рассадив шестилеток справа и слева от себя. Конечно, напротив отца должна была сидеть мама, но в доме Остерманов все уже давно махнули рукой на условности – порядок за ужином был важнее, а Вилда умела усмирить близнецов одним взглядом. Так они и сидели за длинным столом: Уве, справа от него Лизе, Клаус, Арнд и Фриц, слева – Эмма, Яков, Хеннинг, Иво, Франц и Вилда.
Погодки Клаус и Арнд весь ужин шептались о прошедшем футбольном матче: кто как забил, да кто как обвёл защиту, да как прилетело мячом Клаусу прямо в лицо. Хеннинг и Иво, десяти и восьми лет от роду, ели деловито, споро, видимо, затеяли ещё прошвырнуться вечером до сада, где строили на дереве шалаш. Близнецы ковыряли селёдку и ждали, когда подадут уже сладкое. Эмма с тяжёлым сердцем ждала разговора с матерью, отец читал вечернюю газету, Яков жевал, задумчиво глядя в темноту за окном, Вилда шикала на детей. Лизе осмотрела своё семейство и вздохнула. Это было сигналом: дочь отложила вилку и переглянулась с Яковом.
– Дорогой, ты знаешь, чем занимались сегодня твои дети?
– М‑м‑м‑м… – Уве нехотя оторвался от газеты, но взгляда не поднял. – Подозреваю, что были счастливы?
– Это как сказать, – Лизе рукой отвела газету от лица мужа. – Твоя дочь уезжает из дома!
– Мама! Я пока что никуда не уезжаю! – лицо Эммы вспыхнуло, руки на коленях сжали салфетку. Яков под столом положил на них свою ладонь, сестре сейчас требовалась поддержка.
– Так. А куда же ты планируешь уехать, милая? – отец не сердился, просто спрашивал. – И, самое главное, когда ты хотела уведомить об этом нас с мамой?
– Пап… Я просто написала прошение о работе. И я не знаю, пригласят меня или нет. В университет я заявляться не хочу, по крайней мере, сейчас.
– При любом раскладе её ждёт дорога в Баден‑Вюртемберг, – тихо встрял Яков.
– Замуж, я так понимаю, ты не собираешься? – вскинулась мать.
– Мне кажется, у нас достаточно детей в доме, зачем тебе ещё и внуки? – холодно заметила Эмма.
Фрау Остерман со стуком отодвинула кресло, кинула салфетку на стол и с укором сказала мужу:
– Ты будешь молчать?
Она вышла из кухни, хлопнула дверью в свою комнату и воцарилась тишина. Младшие дети сидели не шевелясь. Вилда досчитала до пятнадцати и шепотом приказала близнецам выходить из‑за стола.
– Пусть останутся, – строго сказал отец. – Все должны знать, что я скажу.
Эмма выпрямила плечи и стала ещё выше. Отец никогда на неё не кричал. Навряд ли это произойдёт и сейчас. Но пришло время отстаивать собственную позицию, а значит – сделать ему больно. Больно Эмма делать не хотела.
– Никто и никогда не смеет так разговаривать с матерью. Она дала вам жизнь. Нет ничего ценней этого. И даже если вы находите её участие в своей судьбе недостаточным, это не значит, что мама что‑то должна вам сверх того, что уже дала.
Голос Остермана словно отсекал камни от скалы. Он смотрел на своих детей внимательно и строго.
– Но папа…
– Помолчи, Эмма. Я никогда не был строг к тебе, хотя, вероятно, следовало. Ты моя единственная дочь, и мы с матерью вложили в тебя всю любовь, которую накопили к твоему появлению. Не будь неблагодарной.
– Мне уже…
– Я знаю, сколько тебе лет. И я знаю, чего ты хочешь. Ты вольна поступать, как считаешь нужным. Но мы по‑прежнему твои родители. Мы отвечаем за тебя и твоих братьев. Мы отвечаем за единство семьи. Даже когда вы все вырастите и разъедетесь из этого дома, каждый из вас будет соединён с ним невидимой нитью. Эта нить называется родство. Ты должна извиниться перед мамой. А потом мы поговорим с тобой наедине о поездке.
Эмма повесила голову. Мальчишки смотрели на неё во все глаза. Вилда переводила взгляд с Эммы на Уве и изо всех сил посылала ему сигнал быть с ней помягче. Однако Остерман ничего этого не видел. Он смотрел на дочь, на пробор её пшеничных волос, на сгорбившиеся плечи. Уве видел, как Яков аккуратно сжал своей рукой ладонь сестры.
– Хорошо, папа. Я извинюсь. Прямо сейчас.
Словно воздушный шарик, дочка сдулась и сникла.
– Идите наверх, – сказал Уве уставшим голосом.
Задвигались кресла, зашуршали одежды, дети молчаливо потянулись из столовой. Вилда шла за выводком, оглядываясь назад.
– Яков, живо в комнату!
Встал и Яков, опёрся на трость, коснулся плеча сестры в качестве поддержки.
– Спокойной ночи, папа.
– Добрых снов, сынок.
На лестнице раздавались затихающие шаги. Анна уже давно перестала брякать на кухне посудой и ушла в огород. Отец и дочь остались вдвоём.
– Прости меня, пап… Я была зла. На маму. Я ведь помню, как в детстве она играла со мной, заплетала косы, наряжала. Я помню её руки. И запах. И смех. Где та наша мама? Почему она перестала быть такой? Почему она перестала нас любить?
Уве долго молчал, потом сложил газету, встал из‑за стола и прошёлся по столовой. Эмма исподлобья следила за ним взглядом. Ей было горько и стыдно одновременно. Отец вернулся к своему креслу, облокотился о спинку, посмотрел на дочь.
– Я думаю, она всё ещё нас любит. Просто снизила интенсивность любви. Теперь, когда ей нужно поливать любовью не только тебя и меня, но и ещё семерых твоих братьев, очевидно, что ручеёк на каждого из нас станет мельче и скуднее. Но это не значит, что он прекратился. Быть матерью – тяжёлый труд. И даже если тебе кажется, что она ничего не делает: просто сидит дома, то это не так. Ты не видишь и половины заботы, которую даёт тебе мама. Тебе и твоим братьям. Ты пока не ведаешь усталости, девочка. Ты сильная, инициативная, напористая. Проблема лишь в том, что ты не мудрая.
– Как же стать мудрой, папа? – Эмма подняла голову и посмотрела на отца.
– К сожалению, это произойдёт само. И к ещё большему сожалению, это произойдёт только с потерями. Лишь боль учит нас мудрости.
– Я могу снять голыми руками чайник с плиты! Или держать над огнём ладонь! Сколько скажешь!
Уве тяжело вздохнул.
– Чтобы стать мудрым, нужно держать над огнём душу… Бывает, что и физическая боль ума не прибавляет. Но потери – всегда. Если ты действительно хочешь уехать из дома, не оставляй маму с разбитым сердцем. И, самое главное, не оставляй себе такие воспоминания. Возможно, других у тебя больше не будет – никто не знает, что тебя ждёт на том конце путешествия…
Внезапно Эмма поняла, что по лицу её катятся слёзы, что ей ужасно жаль маму, и папу, а жальче всех стало себя. Бедная она бедная, куда она лезет, тут, дома, тепло и комфортно, зачем ей нужна эта драка, ведь это не её борьба. Вышла бы замуж за сына аптекаря или даже бургомистра, стала бы бургомистровой невесткой, нарожала бы детей, располнела бы, переманила Вилду… Эмма плакала и смеялась одновременно.
– Ты чего? – удивился Уве. Истерику у женщин он, конечно, встречал, но дочь его отличалась психическим здоровьем. По крайней мере, раньше.
– Бур…. бур… бургомистрова невестка, – захлёбываясь от смеха, пробулькала Эмма. – Представила, что я – бургомистрова невестка и Вилду у вас увела. Папа, я бою‑ю‑ю‑у‑у‑усь…. Вдруг он не ответи‑и‑и‑и‑т… – Эмма снова заревела, теперь уже во весь голос, давая волю слезам.
Отец удивлённо покачал головой, взял со стола льняную салфетку и протянул дочери.
* * *
Спустя три недели, когда Эмма потеряла всякую надежду и тайком начала изучать рекламный проспект Тюбингенского университета в Бадене, почтальон принёс открытое письмо. На лицевой стороне в корзине с розами сидела девочка. От цветочной гондолы тянулись стропы к дирижаблю из незабудок, юный пилот бодро крутила руль и улыбалась. Надпись была почему‑то «С Новым годом!». На обороте было несколько строчек: Уважаемая фр‑н Остерман. Вы окажете мне честь, если примете приглашение о работе в «Дирижабли Цеппелин Групп». Фердинанд фон Цеппелин
– Вилда! – Эмма задохнулась. – Во сколько уходит утренний поезд на Берлин?
Глава 2. На Берлин
Эмма складывала вещи торопливо, словно Цеппелин назначил ей приступить к работе завтра в восемь, а не абы когда. В саквояж летели чулки, панталоны, дневные рубашки, корсетные лифы и подвязки для чулок. Ехать Эмма планировала в дорожном костюме, тёмном, но лёгком, которому были не страшны ни пыль, ни дым. С собой она брала лишь два платья: коричневое учебное, простое, на каждый день, и тёмно‑синее, с пышными рукавами, – на выход. «Счастливая» фиолетовая юбка, пара блузок на смену и жакет уже лежали в маленьком деревянном чемодане. Остальную одежду, включая верхнюю, шляпки, обувь, а также книги, средства для ухода и простенькие украшения Вилда отправит позднее с нарочным. Между кружевами и батиком в багаже лежала книга, заботливо упакованная в коричневую бумагу и перевязанная шпагатом. Отец долго молчал на просьбу Эммы вывезти «Хронику» из дома, а потом ответил – что ж, пусть хоть что‑то напоминает тебе о семье. Дочь благодарно поцеловала ему руку и убежала наверх.
Яков как‑то посерел, осунулся. С сестрой они раньше надолго не расставались, и каково ему будет стать старшим ребёнком, он не понимал. Вилда упросила Эмму уехать в четверг утренним поездом, чтобы у той было время и привести себя в порядок по приезду, и осмотреться, и пообщаться с начальством. Так у Якова появилось три лишних дня, чтобы собраться с мыслями.
– Я буду тебе писать, так часто, что даже надоем, – щебетала Эмма, сидя с братом на кровати и обняв его крепко‑крепко.
– Не будешь, – рассудительно и глухо отвечал тот: лицом он уткнулся в сестринское плечо, – тебя закрутит новая жизнь. Сначала мы будем получать письмо в неделю, потом раз в месяц, а затем станем узнавать о твоих успехах из газет. Ведь ясно же, что твои успехи будут совпадать с достижениями Цеппелина.
Эмма чмокала его в макушку, покачивала в объятиях и была счастлива. Маленькая ложь её не заботила, ведь любовь измеряется не письмами. Яков же предчувствовал долгую разлуку и впервые на сестру злился, хотя злости этой не показывал. Однажды вечером Вилда застала его в столовой, задумчивого, сгорбленного, смотрящего в одну точку.
– Уж не о том ли вы задумались, юноша, что вам пора спать, а вы ещё и не умыты? – строго заметила няня.
Яков рассеянно посмотрел на её крупное лицо, высокую фигуру, истинную немку: простую и энергичную, и спросил:
– Вилда, ты нас бросишь?
Вилда Вебер была привязана к детям Остерманов, но разделяла жизнь собственную и хозяйскую. От этого простого вопроса ей внезапно стало жарко, отчего фрау Вебер обрела пунцовую окраску, покрывшую ровным слоем не только лицо и шею, но и кожу головы, грудь, спину, тыльную сторону рук и, кажется, даже икры. Одним словом, Вилда должна была соврать, но знала, что ложь уже заметили.
Овдовев рано, так рано, что даже не поняла собственного статуса, Вилда нашла в семье Остерманов собственное счастье. Муж Вилды, красавец Мартин, на следующий день после свадьбы поехал из Тиммдорфа проведать на ферме отца, который заболел и на венчании быть не смог. Путь он выбрал короткий, через озеро. Лошадь оступилась, проломила всем весом не толстый ещё декабрьский лёд Дикзе и увлекла за собой верного хозяина. Вилда, рослая, сильная, не дождавшись мужа, на следующий день пошла по сугробам одна, нашла полынью, вернулась за помощью в деревню, погодила, пока мужики вытащили кобылу и Мартина, а потом ушла домой, завязала на балке петлю и повесилась.
Спасли, понятное дело, соседка как чуяла – бежала следом. Вилда никогда о Мартине не плакала, потому что смысл, но внутри у неё осталась лишь пустота и более ничего. Спустя год Вилда поехала домой, в Баварию, но по дороге увидела объявление о поиске няни в Шторков и решила, что родителям её каменное лицо никак дни не скрасит. Вышла на станции, нашла гимназию, поговорила с Уве, да так и прижилась. Иногда в ней что‑то шевелилось тёплое, трепетное, но она запрещала себе привязываться к воспитанникам: всё пройдёт – пройдёт и это.
– Все когда‑нибудь бросят тебя, Яков, – решилась Вилда, – мы рождаемся одни и умираем одни. Ты должен понять, что сестре нужно сделать следующий шаг. Никто никому не принадлежит, и ты не вправе даже видом навязывать Эмме вину за её решение. Когда тебе придёт время сделать выбор, ты поймёшь, о чём я говорила.
Возможно, Яков и пытался в эти дни держаться чуть бодрее, но попытки были не слишком успешными. Вилда по‑своему жалела мальчика – он достаточно натерпелся, но помнила, что бог даёт каждому испытание по силам, и облегчить Якову эти испытания она не могла.
Поезда мимо Шторкова ходили четырежды в день: два утренних и два вечерних. Выезжая из Грунов‑Даммендорфа, составы добирались до Кёнигс‑Вустерхаузена, а там поворачивали на Берлин. Пересадка в столице займёт время, поэтому Эмма решила не затягивать и ехать на первом поезде в 7:40. Прощальный семейный ужин прошёл как обычно: близнецы крутились как юла, Вилда старалась придать этим механизмам статичное состояние, средние дети стремились поскорее покончить с едой и заняться своими делами – через неделю начинался учебный год и они, как и все дети мира, стремились догулять и доотдыхать, пока их не закрутила школьная рутина. Яков ел сосредоточенно, мама была вялой, лишь отец нарушил традицию и ужинал без газеты. Эмма чувствовала нетерпение и ответственность перед завтрашним днём, оттого дёргалась, ела мало и часто поглядывала на каминные часы. В итоге она решилась на демарш и отпросилась из‑за стола под предлогом контрольной проверки багажа перед отъездом.
В комнате Эмма подошла к окну и длинно выдохнула. Она ужасно волновалась: что сядет не на тот поезд, потеряет все деньги в Берлине или сама потеряется в Фридрихсхафене, конечной точке путешествия, не понравится Цеппелину или напортачит в первый же рабочий день. Она беспокоилась о том, о чём волнуется каждый человек перед ответственным рывком. Отец выдал ей из семейных накоплений сто марок, да двадцать у неё было собственных, заработанных то там, то сям по мелочи у знакомых. Этого должно было хватить на билеты до Боденского озера и первый месяц работы. Адрес верфи был указан на открытке с цветочным дирижаблем, Эмма в тот же день сбегала на станцию, посмотрела атлас железных дорог, убедилась, что ехать прилично – три дня, и это не считая возможных задержек. Приглашение Цеппелина лежало теперь в упакованной книге: ценное в ценном, две самые дорогие Эмме вещи охраняли друг друга. Вечером первого дня, вся на взводе она открыла «Хронику» в надежде найти ответ на самый главный сейчас вопрос – сложится ли? Мягкие страницы распахнулись бесшумно, словно тканые. Взгляд ухватил
Ветры, богиня, бегут пред тобою; с твоим приближеньем
Тучи уходят с небес, земля‑искусница пышный
Стелет цветочный ковёр, улыбаются волны морские,
И небосвода лазурь сияет разлившимся светом1.
Эмма вздрогнула. Лазурь, ветры, небеса, волны морские. Ну ладно, пусть не морские, а озёрные. Это слишком явный знак. Отлистала к началу главы: тонкие готические буквы сложились в «Открытый секрет для пользы людей, нуждающихся в знаниях». Цитата совершенно точно была из «Природы вещей» Тита Лукреция Кара – поэму изучали на уроках философии, и не менее точно Эмма этой главы раньше не читала. Заложив страницу открыткой, она решила – разберусь потом, когда будет время. Богиня, надо же. И улыбнулась.
Сейчас, глядя на родной город, она не улыбалась и даже думать забыла об этом странном знаке. В дверь постучали, Эмма вздрогнула от неожиданности и отвернулась от окна. Вошёл отец, оглядел беспорядок в комнате, бельё на кровати, открытые баулы.
– Собралась?
Эмма стремительно подошла к отцу, обняла за шею, как когда‑то давно, в детстве, – только теперь она была выше его, пусть немного, но выше, и смотрелись они, наверное, странно. Сердце Уве сжалось, он приобнял дочь и успокоительно прошептал «ну‑ну». Так постояли с минуту, затем отец отстранился, взял её за руки и сказал:
– Когда мы с мамой только поженились, я был рад, ужасно рад и влюблён, но и страшно паниковал. Мне предстояло уехать из родительского дома и начать самостоятельную жизнь. Я не знал, как всё сложится, не знал, где мы будем жить, был уверен лишь в одном: без Лизе жизнь будет неполной. Хочу, чтобы ты знала – страх это нормально. Не боятся только глупцы. И даже смелым людям иногда не везёт. Ты очень смелая, но я не знаю, как всё сложится. Помни лишь, что у тебя всегда есть куда вернуться. И ещё знай, что я безусловно верю в то, что ты боец, что ты не сдашься от первой неудачи. Не забудь, что ты покинула этот дом ради цели: делать что‑то самой, а не то, что велит тебе муж, отец или государство.
Уве улыбнулся
– Ты запомнил?!
– Я помню всё. Каждый твой день. Потому что люблю тебя.
Встали по обычаю рано. Кухарка Анна приготовила Эмме сытный завтрак – бог знает, когда ребёнку удастся поесть в дороге, и сложила в плотную коричневую бумагу несколько бутербродов. Эмма упиралась, как могла, она считала себя вполне взрослой женщиной – не хватало ещё с перекусами возиться.
– Возьми, – настоял отец, – у тебя не так много денег, чтобы тратить их по пустякам. Это и будет взрослое решение.
Путешественница надула губы, но свёрток взяла, уложила его в саквояж сверху. Ехать на станцию она планировала на велосипеде с багажной корзиной.
– Оставлю его у смотрителя, – наставляла она Клауса, – а вы потом с мальчишками заберёте, хорошо? – Брат покивал.
Стали прощаться: Вилда вывела детей в столовую, в тесном коридорчике было бы не протолкнуться. Близнецы дёргали себя за короткие штанишки и хихикали. Эмма чмокнула их и велела – не балуйте! Иво и Хеннинг обняли сестру с двух сторон, получили свои поцелуи и наперегонки убежали наверх. Клаус и Арнд, вытянувшиеся за лето, в новых матросках и бриджах, внимательно смотрели на сестру. Эмма поочерёдно обняла и их, покачала в объятиях.
– Слушайтесь Вилду и папу. – Осеклась и добавила, – И маму тоже.
Мальчики остались. Пришла очередь Якова, он сунул сестре маленькую записку:
– Прочтёшь в поезде. Писать ты, конечно, будешь редко, но не забывай нас, ладно? – Трогательно хлюпнул носом и привалился на здоровую ногу. Эмма положила свёрнутый квадратик в карман дорожного жакета, сжала брата крепко‑крепко, склонилась над его ершистой шевелюрой и прошептала в самое ухо – я люблю тебя. Повернулась к Вилде, та стояла навытяжку, почти такая же высокая, как и сама Эмма, и смотрела одухотворённо, словно гордясь своей воспитанницей. Девушка протянула ей руку, поблагодарила за всё. Вилда отступила с мальчиками на шаг назад, давая место родителям. Эмма подошла к матери, которая смотрела на всё каким‑то отсутствующим взглядом, присела в глубоком реверансе, уставилась в пол и замерла. Лизе положила дочери ладонь на сложенную затейливым узлом косу и прошелестела – что ж, поезжай. После этого она развернулась и через столовую прошла к себе в комнату. Раздался тихий скрип пружин: Лизе легла на кровать.
Эмма распрямилась во весь рост, повернулась к отцу. Тот изо всех сил держал лицо, стоял спокойный и даже расслабленный.
– Что ж, девочка, все слова сказаны. Не будь безрассудной, отдавайся делу всем сердцем. – Уве протянул дочери руку как равной, пожал. У Эммы ком застрял в горле, она бы и хотела, не смогла бы ответить. От волнения она закхекала, вышла в коридорчик. Семья потянулась за ней. В полутьме надела шляпку, распахнула дверь – и волнение внезапно улеглось, словно рассеялось вместе с сумраком. Солнечное утро пронизало весь город, блестел велосипедный звонок, люди шли вдалеке по своим делам, мимо пробежал мальчишка‑молочник, на ратуше часы стали отбивать семь.
– Пора, – сказала Эмма и повернулась к своим. Отец уложил в велосипедную корзину чемодан и саквояж, братья вывалились гуртом на улицу, Вилда стояла в дверях. – Пора, – повторила Эмма, села на велосипед и оттолкнулась. Поехала сначала медленно, потом всё быстрей и быстрей. В конце улицы не удержалась и оглянулась на дом: родные махали ей вслед и улыбались. Эмма прощально потренькала звоночком и скрылась за поворотом…
* * *
На станцию Эмма доехала минут за пятнадцать, дошла до знакомого служащего, герра Ланга (тот и вправду был ланг: длинный как жердь, одного роста с Эммой, и сухой как камыш), отдала ему велосипед, попросила придержать у себя, пока мальчишки не заберут, вытащила из корзинки вещи и пошла к кассе. За две с половиной марки купила билет в третий класс до Берлина, узнала, что поезд должен прибыть на Силезский вокзал в половину двенадцатого. В столице Эмме нужно было добраться до центрального вокзала и там пересесть на пассажирский, а если повезёт – на экспресс до Мюнхена, а оттуда опять же поездом или с почтовым дилижансом до городка Фридрихсхафен на Боденском озере, на берегу которого стояла бывшая судоверфь, теперешнее пристанище дирижаблей и амбиций графа фон Цеппелина. В ожидании поезда Эмма устроилась у бюро, расположенного рядом со станционным телеграфом. Это была её задумка – написать первое письмо ещё до отправления. Посмотрела в окно, вдохнула, выдохнула и застрочила по желтоватому листу бегло, споро:
Мои самые дорогие люди! Я на станции, жду поезд. Добралась нормально, велосипед оставила Лангу. Папочка, не волнуйся, чемодан совсем не тяжёлый. Милый Яков, пожалуйста, не печалься. Прости, что увезла «Хронику» с собой, надеюсь, ты когда‑нибудь навестишь меня и сможешь вновь подержать её в руках. Вилда, я телеграфирую тебе точный адрес после того, как обустроюсь, чтобы можно было отправить вещи. Заранее благодарю тебя за хлопоты! Я чувствую воодушевление и волнение, надеюсь, что первое мне поможет, а второе не помешает. Может быть, спустя год или два я прилечу к вам в гости на дирижабле, то‑то будет представление во всём городе! Обнимаю вас крепко и умоляю – не грустите. Я постараюсь писать при любой возможности. Люблю, ваша Э.
Подписала конверт, передала его с монеткой в маленькое окошечко телеграфисту, который крутил ручку клавишного перфоратора Сименса, взяла вещи и вышла на платформу. Большие станционные часы показывали семь двадцать пять. С минуты на минуту должен был прибыть поезд. Эмма оглянулась на здание вокзала: двухэтажное с пристроем, из красного обожжённого кирпича, с большими арочными окнами и черепичной крышей. По лету вокзал почти полностью затягивало плющом и диким виноградом, отчего в воздухе стоял сладкий дурманящий запах и тихий гул пчёл, снующих над этой зелёной массой. Кирпич укрывало словно одеялом, лишь при сильном ветре живая стена колыхалась, то там, то сям приоткрывая красные кусочки старого дома. Чуть поодаль стояла белая водонапорная башня с фахверковыми перегородками, строгая и нарядная, как замужняя дама. С крыши её взметнулась воробьиная стая, потом вдалеке раздался шум, свист и показался чёрный глянцевый локомотив, который выбрасывал клубы белого пара в прохладное ещё летнее небо. Замедлив скорость, поезд проехал мимо ожидающих, ветром приподняв эммину шляпку, благоразумной ею удерживаемую, пыхнул, свистнул и замер на месте. Открылась пара дверей, вышло несколько человек. Эмма подняла багаж, оглянулась ещё раз на здание вокзала и вошла в вагон.
Ровно без двадцати восемь локомотив опять свистнул, дёрнулся и тронулся на северо‑запад. Эмма смотрела в окно, как станционный смотритель проводил взглядом состав, опустил руку с флажком и закрыл калитку с платформы. Вагон был полупустой, ему ещё предстояло набиться работягами, фермерами и простыми людьми. Задвинув вещи под лавку, Эмма устроилась поудобнее и приготовилась наблюдать: она увидела, как над Шторковским каналом летает пара лебедей с выводком, как они развернулись и мягко сели на воду, грациозные и величавые; потом промелькнула деревенька Филадельфия; справа и слева проплывали луга и деревья, болотные заводи и дальние озерки. Поезд раскачивался, нёсся вперёд, белый паровой след таял над последними вагонами и уходил куда‑то назад, к низкому пока солнцу. Если бы взглядом можно было дышать, то Эмма дышала сейчас в полную грудь, вдыхала образы родного края, запечатлевала их словно движущиеся картинки в биоскопе братьев Складановских. Ей нравилось всё: и долгое путешествие впереди, и внезапно свалившаяся на голову самостоятельность, и перемирие с мамой, и табачный дым от курившего впереди паренька, и усатый дядька в соседнем ряду, читавший утреннюю газету. Она обернулась назад, чтобы посмотреть, кто находится в той части вагона: там ехала пожилая фрау с корзиной овощей и бутылкой молока, видимо, кого‑то навещала. Старушка улыбнулась девушке и опять стала смотреть в окно. Что‑то зашуршало в жакете, и Эмма вспомнила, что брат дал ей записку. Из правого кармана она вытащила маленький квадрат, развернула, узнала знакомый почерк, округлый, как у мамы, и пробежала глазами по строчкам.
Эмма, ты самый воздушный, небесный и лёгкий человек, которого я знаю. Ты – сам ветер и есть. Я часто вспоминаю, как был ещё здоров, и мы бегали с тобой на мельницу, залезали на наш дуб и до позднего вечера смотрели на звёзды. Помнишь, как мама потом гоняла нас по дому, а мы смеялись и прятались за отца? Тогда я мечтал, что мы вместе будем покорять это небо, сделаем крылья и улетим. Думал о том, была ли у Икара сестра? Поддерживала ли она его или, наоборот, отговаривала? Не знаю. Но я смотрел на тебя эти недели и видел другую сестру, Эмму будущего. Ты словно Фредерика Ангальт‑Цербстская, покорившая целую страну и ставшая поистине Великой Правительницей Екатериной: рвёшься куда‑то в неизведанное, такое же тёмное, как и любимое тобой ночное небо, не боишься одиночества и не оглядываешься назад. Я почти уверен, что письмо моё ты забудешь прочесть в поезде, потому что тебя захватит дух путешествия и изменений. Что ж, надеюсь, ты всё‑таки его найдёшь рано или поздно. Желаю тебе сохранить в предстоящей битве (навряд ли тебя устроит, если грядущее дастся без боя, правда?) веру в себя. Пробуй второй, третий и пятнадцатый раз. Бери передышки и возвращайся в бой. Покоряй свои вершины методично и упорно. Кроме тебя их никто не займёт. Обнимаю, Яков.
Покачиваясь на жёсткой лавке, она перечитала записку трижды. Сложила, подержала в руках. Потом не глядя засунула в левый кармашек и внезапно нащупала там монету. Все деньги Эмма рассовала по своему скромному скарбу и немного отложила во внутренний карман пояса на юбке, так, на всякий случай. Утром в жакете никаких денег не было. Она достала монету, это были двадцать золотых марок. Кайзер на решке смотрел в окно на свою империю, гордо раскинувший крылья орёл под короной на реверсе – на всё ещё читающего дядьку в соседнем ряду. Если бы Эмма не была воспитанной девушкой, она бы безусловно открыла от удивления рот. Внезапно приумножив собственное состояние, она испытывала лишь стыд. Деньги, понятное дело, тайком подложил Уве. А она оказалась неблагодарной скотиной, не давшей отцу того внимания, которого он заслуживал. Теперь Эмме хотелось развернуть поезд и потом долго бежать со станции к дому, чтобы обнять отца и плакать об оставленном: заботе, любви, бесконечном родительском терпении и много ещё чём. Сначала у неё сжалось сердце, потом рука сжала монету, и Эмма прошептала своему блёклому отражению в стекле: папа, я не подведу.
Поезд ехал своим ходом, не особо разгоняясь, аккуратно, словно вёз яйца к королевскому столу, останавливался, где должно, трогался снова. Вагон постепенно наполнялся людьми и табачным дымом, но свободные места ещё были. Наконец слева показалась ровная голубая гладь – состав приближался к озеру Крюпель. Значит, близится середина пути, Кёнигс‑Вустерхаузен. Солнце поднялось, побелело, развернулось на голубом небосклоне. Пока что оно плыло за хвостом поезда, но Эмма знала, что после Вустерхаузена звезда переползёт в её окно, станет слепить и жарить до самого Берлина. Эмма незаметно расстегнула жакет и приготовилась к пытке.
Наконец добрались до конечной станции своей железнодорожной ветки. В Кёнигс‑Вустерхаузене завалил народ, хотя время было позднее, часов десять. Тётки везли детей и снедь, торговцы, ремесленники, врачи, одним словом, мещане – каждый своё: саквояжи, деревянные ящики на ремне, мешки с товаром. Новоприбывшие шумно рассаживались, кондуктор длинной палкой открывал вентиляционные отверстия в потолке. На лавку к Эмме сел приличного вида господин в пенсне, то ли аптекарь, то ли учитель. Она коротко кивнула, придвинулась поближе к окну и обняла себя незаметно за талию, прикрывая левый кармашек с письмом и папиной монетой. Как говорят в народе, осторожность – мать мудрости. Время шло своим чередом, поезд двигался, Эмма пялилась в окно. Она уже не жалела, что села на жаркую сторону – всю дорогу до Берлина справа блестели реки и озёра: Даме, Крумме, Лангер, Шпрее. Девушка смотрела на дома и железнодорожные станции, зависших в пронзительно синем небе чаек и взлетающих с озёрной глади белых цапель, аллеи деревьев, нависших над рекой, и стремительных стрижей, которые резали воздух крыльями, словно ножами. Особенно ей запомнились грациозные аисты, символ родного города, которые стояли в огромных гнёздах и щёлкали красными клювами вслед поезду, словно желали Эмме удачи.
На Силезский вокзал прибыли пунктуально, в одиннадцать тридцать. На платформу вывалились дружно, всем составом, словно ездили так каждый день. Эмма немного потопталась в хвосте очереди, приличный господин в пенсне помог ей вынести чемодан, получил заслуженную благодарность и удалился. Чёрный глянцевый локомотив на прощанье свистнул, обдал Эмму паром и затих. Она стояла зачарованная посреди платформы, готовясь сделать первый шаг к мечте. Мимо пробежал носильщик, предложил помощь. О, нет, спасибо, поблагодарила Эмма, взяла багаж и наконец‑то двинулась вперёд.
Первый Восточный вокзал закрыли за пять лет до рождения Эммы. Отец рассказывал ей, что он был грандиозным, словно дворец: основательный, но при этом невозможно воздушный, весь кружевной и словно стремящийся ввысь. Второй Восточный вокзал изначально назывался Франкфуртским, но после закрытия первого, он стал основным железнодорожным узлом для всех составов, которых проходили в западно‑восточных направлениях. Вместе с реорганизацией сменили и имя, теперь вокзал назывался Силезским. Здание имело простые и вроде бы даже рубленые формы, с широкими парадными входами и массивными колоннами. В торцах стояло по две скромные башенки, не абы какой высоты, с низкими зубчиками и имперскими орлами на длинных пиках. Эмме хотелось размяться после долгого сидения, но она боялась пропустить поезд, поэтому взяла извозчика и попросила отвезти её на центральный вокзал.
– На который? – уточнил тот. Эмма замялась. – Ехать куда собираетесь?
– На Боденское озеро.
Извозчик неприлично присвистнул:
– Далековато. На Потсдамский вокзал вам нужно, фройляйн, садитесь. Доедем с ветерком, тут недалеко.
В Берлине Эмма была лишь однажды, ещё в детстве. В августе 1892 года перед учебным годом Уве решил устроить семье небольшое путешествие в столицу. Лизе была беременна Клаусом, но срок был небольшой, ребёнок только‑только обозначился под платьем. Чувствовала она себя великолепно, всю дорогу смеялась и обнимала детей, Уве был счастлив оттого, что счастлива она. Эмма и Яков щипались, хихикали, лазали сначала по лавкам в поезде, потом словно маленькие обезьянки – по отцу. В Берлине они гуляли по паркам, Якову вот‑вот должен был исполниться год, поэтому Уве всю дорогу носил его на руках. Эмма шла между родителями и держала их за руки. Иногда она поджимала ноги и делала «уииии!», отчего Уве с Лизе смеялись, качали её своими сильными ладонями и ставили на землю. Потише, пожалуйста, просил отец, маме, должно быть, тяжело. Но Лизе опять смеялась, целовала Уве в щёку, гладила утомившегося Якова по голове и шла дальше. Они ели что‑то ужасно вкусное в маленьких ресторанчиках, катали Эмму на пони, покупали ей леденцы. Весь тот день Эмма помнила, как одно сплошное безоблачное счастье. На вечернем поезде они вернулись домой, оба ребёнка уснули ещё в дороге. Уве нёс свернувшуюся на плече дочь, Лизе – сына и тихонько шептала мужу: я так тебя люблю. Тот целовал её в нос аккуратно, чтобы не разбудить Эмму, и они шли дальше.
Теперь Эмма ехала в ландо и не узнавала город. Ну, во‑первых, она его просто не помнила. Во‑вторых, она не знала, были они с родителями в этой части города в прошлый раз или нет. В‑третьих, всё‑таки с девяносто второго года прошло четырнадцать лет, было бы странно, если бы столица не изменилась. Конные экипажи обгоняли автомобили. Электрические фонари украшали широкие каменные мостовые. По ним вышагивали элегантные дамы с такими же элегантными кавалерами. Эмма во все глаза рассматривала наряды, широкополые шляпы, узкие туфельки, выглядывающие из‑под юбок, кружевные зонты от солнца: как никогда она чувствовала себя замарашкой, случайно проникшей на сказочный бал. Ну и пусть, думала Эмма, придёт и моё время – я тоже буду ходить в шикарных нарядах. Она нащупала в кармане записку и папины деньги, они придавали ей уверенность в собственных силах. Когда проезжали Потсдамскую площадь, Эмма опешила от количества электрических трамваев. Она даже представить этого не могла: их были десятки, а может и сотни, рельсы ветвились словно линии на руке. Ржали испуганные лошади, бренчали звонки, кричали вагоновожатые, между трамваями, повозками, велосипедистами и конками бегали люди. Пречистая Дева Мария, воскликнула про себя Эмма и зажмурилась на всякий случай. Однако возница был человек опытный, он спокойно лавировал между вагонов и снующих людей, тпрукал, нукал, щёлкал кнутом, да и вывез свою пассажирку из этого бедлама. Покатились ещё немного, остановились. Эмма открыла глаза: приехали.
Здание Потсдамского вокзала, как показалось Эмме, был меньше Силезского, но в разы красивее. Арочное, лёгкое, с большими часами на фронтоне, оно словно дышало всей своей архитектурой. Перед выходами раскинулась широкая площадь, окружённая по периметру аллеями. Она спросила у служащего, как пройти к кассам, пару раз свернула не туда, вышла на верный путь, заняла очередь к окошку. Под ложечкой уже давно посасывало от голода, и Эмма радовалась, что согласилась взять бутерброды в дорогу.
– Добрый день. Какое направление? – женщина средних лет смотрела на Эмму внимательно, даже по‑матерински.
– Здравствуйте. Вообще‑то мне нужно до Фридрихсхафена на Боденском озере. Возможно ли доехать туда без пересадок?
– Совсем без пересадок не получится. Можно сесть на трёхчасовой экспресс до Мюнхена, там пересесть на обычный пассажирский поезд до Линдау, а дальше уже по ветке до Фридрихсхафена. Билеты купите у нас, пересадочные талоны будут действительны.
– А если экспресс задержится?
– После Мюнхена я вам оформлю билеты с открытой датой, не волнуйтесь.
– Будьте любезны, выпишите тогда на экспресс во второй класс. Дамское купе или одиночное. А до Фридрихсхафена можно и третьим классом.
Билетёрша пошуршала бумагами, поставила штамп на три картонки:
– Шестьдесят две марки.
Эмма достала из кармана саквояжа монеты, отсчитала, потом добавила мелочь из пояса. Взяла в окошке картонки, улыбнулась.
– Спасибо!
– Счастливого пути. Следующий, пожалуйста.
Эмма отошла от касс, выдохнула. Всё, рубикон перейдён. Часы показывали начало первого. Времени было достаточно, чтобы привести себя в порядок и немного передохнуть. Первым делом, она проверила в кармашке свои ценности: и записка, и монета лежали на месте. Вот и лежите дальше, подумала Эмма и похлопала легонько по карману. Затем совершила поход в дамскую комнату, посетила ватерклозет, переложила деньги из чемодана в саквояж, сполоснула лицо, отдышалась. Неужели, еду? – думала она, глядя на себя в большое зеркало в медной раме. Едешь, едешь, – ответило ей отражение. Эмма улыбнулась. Хи, прямо как взрослая! А ты и есть взрослая, – ответило ей отражение. Эмма игриво нацепила шляпку и вышла в зал. В углу обнаружилась будка с надписью «Лимонад, вода, свежее пиво». Эмма купила стакан лимонада, выпила залпом и попросила повторить. Второй пила долго, растягивая и смакуя. Отошла к ближайшей лавке, достала из саквояжа коричневый пакет, развязала. Внутри аккуратными стопками лежали бутерброды, каждый завёрнутый в полупрозрачную промасленную бумагу: с сыром, салями, ветчиной, каперсами и даже бутерброд с джемом из ревеня. Анна копировальным карандашом аккуратно подписала каждый упакованный бутерброд, какой с чем, чтобы хозяйской дочери не пришлось копаться с бумагой. Эмма уселась на лавку, с удовольствием вытянула ноги. Ну до чего же милая, думала она, вонзая зубы в ветчину: та могла и не выдержать следующих пяти часов. Так она умяла ещё два бутерброда, отложив на потом лишь самые надёжные: с сыром и салями. Доедая сладкий бутерброд Эмма углядела на площади афишную тумбу. Ей нужно было чем‑то себя занять до половины третьего, в запасе было около двух часов. Она сдала чемодан в комнату хранения инвентаря, получила квитанцию и вышла на улицу.
Вокзальная площадь шумела, сигналили автомобили, лошади бряцали сбруей в ожидании седоков. Афиша была большой, вполовину тумбы.
Варьете
ТЕАТР АПОЛЛОНА
По многочисленным просьбам зрителей
«ГОСПОЖА ЛУНА»,
одноактная фантастическая оперетта
с пародийным инвентарём
Место действия: Берлин, Луна
Музыка: Пол Линке
Либретто Хайнц Болтен‑Беккерс
Каждые четверг и субботу.
Расписание спектаклей узнавайте в кассах.
Театр специальных возможностей и достоинства.
А также сады с великолепной иллюминацией
проспект Фридриха 218, Берлин
Эмма заоглядывалась, увидела дворника, окликнула.
– Уважаемый, далеко до театра Аполлона?
– Нет, тут рядом, с милю будет, – тот снял кепку, вытер лоб. – Идите прямо по Лейпцигской улице, через два квартала поверните направо и ещё квартал. А там спросите, чтобы мимо не пройти.
Эмма по привычке коротко присела в книксене, поблагодарила, глянула ещё раз на вокзальные часы: было двенадцать тридцать пять, покрепче обхватила ручку саквояжа и припустила в поисках зрелищ.
Варьете Эмма нашла быстро. Это было выдающееся пятиэтажное здание с эркерами и башенками. На фасаде третьего этажа с краю от окна были нарисованы танцовщица и скрипач. Этажом выше тоже были рисунки, но шляпка Эммы и без того грозила свалиться на тротуар, поэтому она решительно вошла под круглую гигантскую маркизу, на которой было написано «Театр Аполлона». Внутри было прохладно и малолюдно. Она огляделась в поисках билетёра, подошла к нему. Узнала, что спектакли есть, и даже дневные, и более того – следующий начнётся через пятнадцать минут. Эмма купила в кассе самый дешёвый билет, получила программу, узнала, что представление идёт примерно полтора часа, успокоилась, что успевает на вокзал, и только потом поднялась на галерею. Здесь было почти пусто, вся публика в основном разместилась в партере. Девушка аккуратно пристроила саквояж под ноги, откинулась назад и устремила взгляд в оркестр. Там сидело человек двадцать, дирижёр что‑то помечал в партитуре. Постепенно дали три звонка, свет погас и на сцене началось что‑то невообразимое.
Механик Фриц Степпке снимает комнату у вдовы Пузебах. Он помолвлен с племянницей вдовы, Марией, а также сходит с ума по полётам и другим планетам (на этом месте Эмма густо покраснела в темноте). Однажды ночью он тайно улетает к Луне на воздушном шаре, но так как фантасмагория на сцене уже зашкаливала, то так и не разъяснилось, было ли дальнейшее лишь сном Степпке или реальностью. Принц падающей звезды влюблён в госпожу Луну. Но к той прилетает механик, и она бросает своего ухажёра. Управляющий Луны, Феофил, узнаёт во вдове Пузебах свою прежнюю любовь, но считает её ошибкой. В следующей арии он влюбляется в горничную Луны Стеллу, а за вдовой начинает ухлёстывать налоговый инспектор Паннеке. Пары вращаются, словно звёзды на ночном небосклоне, меняются местами, пристрастиями, и, как положено, перед закатом возвращаются на свои исконные места. В итоге каждый горшок находит свою крышку, Степпке понимает, что чердачная квартира ничуть не хуже Луны, возвращается в семью, а его невеста Мария находит ему работу первым капитаном дирижабля графа Цеппелина. На последней арии «Это воздух Берлина» Эмма вскочила со своего места и аплодировала стоя вместе с залом. И музыка её захватила, и исполнение, но главное, конечно, было в знаках. Полёты! Цеппелин! Этого просто не может быть!
– Браво! – вопил зал.
– Браво! Браво! – вторила Эмма.
Артисты кланялись, дирижёр аплодировал оркестру, постукивая своей палочкой по открытой ладони. Овации продолжались несколько минут, наконец, артисты скрылись за кулисами, и Эмма рухнула обратно на стул. Это представление перевернуло её всю. Не может быть, что ещё утром она ела омлет у себя дома и боялась не доехать или заблудиться. Оказывается, нужно бояться именно этого: что каждый день омлет и никогда – театра, полёта, покорения. Ах, как она была восхищена. Музыка звучала внутри, хотелось кружиться прямо здесь, на галёрке. Эмма подхватила саквояж и побежала вниз, ритмично им покачивая в такт звучавшей в голове музыке.
* * *
Всю поездку до Фридрихсхафена оперетта не отпускала Эмму. «Это берлинский воздух, это воздух Берлина», напевала она себе под нос, облокотившись на раму окна в своём купе. На пересадке в Мюнхене Эмма отправила домой большое письмо, написанное заранее, в котором рассказывала папе и брату и о поездке, и о столице, и, разумеется, о походе в театр. Поздним субботним вечером, ровно в одиннадцать часов, Эмма словно куль вывалилась из поезда на вокзале Фридрихсхафена. Последний переезд был самым трудным – почти двести километров третьим классом, больше такой ошибки она не совершит. На телеграфе Эмма отправила сообщение домой, что добралась благополучно, с пометкой «вручить утром», потом сняла дешёвый номер в привокзальном отеле, потому что идти на ночь глядя на верфь было бы не слишком умно́. Денег у неё оставалось тридцать марок плюс папина двадцатка. Тратить почему‑то её Эмма не хотела, словно та была прямой связью с домом. Кое‑как раздевшись и вообще не умывшись, она упала на кровать и моментально заснула.
Горничная разбудила Эмму рано утром. Перед ответственной встречей ей хотелось ещё раз всё проверить и привести себя в порядок. Она надела «счастливую» юбку, белую блузку. Волосы заплела в косу и перекинула за спину. Шляпку почистила от пыли и только потом надела. Проверила свои вещи, не забыла ли чего: книга так и лежала в саквояже, упакованная в бумагу. Сверху на ней теперь лежало либретто «Госпожи Луны». Спустилась вниз, вышла на улицу, огляделась. Кликнула извозчика, тот говорил на швабском диалекте, будто пришамкивал или шепелявил.
– Вы знаете, где дом Цеппелинов?
– Кто ш не шнает. На том берегу, в замке Гиршберг.
– Ох! – Эмма присела от ужаса, представив себе новое путешествие теперь уже в Швейцарию, чтобы где‑то там, в неведомом замке Гирсберг, искать Цеппелина, потратить все деньги и, конечно, не найти.
– Што ш вы кобылку мою пугаете. Не бойтешь, довежу я ваш до графа.
– А где же он?
– Шнамо где, в шараях швоих.
– Каких сараях? – Эмма вытаращила глаза.
– Ох, да шадидесь уше! Нно, милая!
Кобылка фыркнула и легонько побежала по мостовой.
В заливе Манцель на берегу Боденского озера стоял огромный ангар. Несмотря на раннее воскресное утро там и сям сновали люди. Они поглядывали на девушку с любопытством и пробегали дальше по своим делам. Эмма попросила извозчика обождать на случай, если Цеппелина «в шараях» не окажется. Она смущённо мялась перед верфью, опустив нехитрые пожитки на землю. Вдалеке из здания вышла приземистая фигура. Человек шагал по мосткам размеренно, спокойно, поглядывая на небо. Увидел повозку, потом девушку с багажом. Немного ускорился, но шёл всё так же основательно, словно парад принимал. Это был Фердинанд фон Цеппелин.
Глава 3. Граф Фердинанд Адольф Генрих Август фон Цеппелин
В больничной часовне было тихо, лишь свечи потрескивали на постаментах, задрапированных чёрной тканью. Гроб утопал в зелени, было торжественно и нарядно. На крышке лежал кольбак, свет переливался на мехе мягко, словно утешал. Шерстяной авроровый шнур проходил через кокарду с вышитым орлом и спускался кистью вниз, на морёное дерево. Перьевой султан топорщился бодро, словно хозяин шапки не лежал сейчас холодный и бесчувственный к горю собравшихся здесь людей, а гнал во весь опор на любимом рысаке навстречу врагу. За гробом стоял белый мраморный бюст. Мюнхенский скульптор выполнил его несколько лет назад, когда на алюминиевый завод в Люденшайде рекой поехали люди и город ожил, расцвёл, разросся. Венки с траурными лентами прислонились, словно убитые горем, чтобы обнять усопшего в последний раз, утешить и проститься. Рядом с гробом стоял стул, сейчас пустой. Вдове стало худо, и сестра милосердия увела её, чтобы дать капель.
В госпиталь святого Иоанна Крестителя в Бонне Цеппелин приехал час назад. С Бергом их связывали отношения сложные, но прочные. Общие интересы, стремление совершить прорыв объединяли этих людей, постепенно с годами притирая друг к другу, связывая невидимыми узами необходимости делать всё наилучшим образом. Инженер, промышленник, коммерческий советник кайзера Вильгельма II Карл Берг погрузился в новаторскую тему так плотно и успешно, что реорганизовал прадедово пуговичное производство в металлообрабатывающий холдинг. Купил железный завод в Эвекинге, молотковую дробилку в Вердоле, медеплавильные заводы в Берлине и Ауссиге, начал работать в электротехнической промышленности, осознал преимущества алюминия как лучшего материала для строительства. Узнав от русского отчима в 1892 году, что инженер Давид Шварц решил построить в России первый цельнометаллический дирижабль, Берг взял на себя финансирование и исполнение проекта, и доставил алюминиевый каркас и детали на место сборки в Санкт‑Петербург. Получилось, как в поговорке: начало вышло не шедевр, и до самой смерти Давида в девяносто седьмом Берг бился над реализацией летательного аппарата. Вдова Шварца, Меланья, оказалась по‑настоящему упёртой, и дело мужа продолжила. Когда в ноябре девяносто седьмого Цеппелин познакомился с Бергом, дирижаблю Шварца удалось подняться на четыреста метров. Однако погодные условия в Темпельхофе были неблагоприятными, а серьезными недостатками конструкции стали ременная передача и отсутствие динамического руля. Четыре пропеллера, один под корпусом гондолы для поднятия корабля вверх, второй в задней части корзины для движения вперед и по одному на каждой стороне корпуса для рулевого управления, приводились в движение ремнями над приводными колёсами без обода. Сильный ветер сорвал ремни со шкивов, и дирижабль, оставшись без контроля, рухнул на землю.
У Берга был подписан контракт с Шварцем, согласно которому он обязался не поставлять алюминий никакому другому производителю дирижаблей. Чтобы продолжить тему дирижаблестроения, Берг согласился на встречу с Цеппелином, а в качестве компенсации за расторжение договора выплатил Меланье Шварц деньги вдвое больше оговоренных. Газеты называли это «патентной войной», но доказывать, что дирижабль Цеппелина имеет совершенно другой конструктив, времени не было.
Чтобы доработать конструкцию, фон Цеппелин обсудил с Бергом дизайн усовершенствованного корабля, и уже спустя полгода, в мае девяносто восьмого, вместе с Филиппом Хольцманом, тем самым, что строил Рейхстаг, граф создал акционерное общество содействия воздухоплаванию. Половину капитала, четыреста сорок одну тысячу марок, Цеппелин вложил из личных средств. В июле 1900 года из плавучего ангара в заливе Манцель на Боденском озере графу удалось запустить в небо дирижабль LZ 1, однако уже через восемнадцать минут из‑за сбоя триммера первенца пришлось посадить в Имменштадте. Цеппелин пытался ещё трижды, в октябре, и, вроде, даже успешно, но каждый раз происходили накладки: то ветер налетит, то бензобак затопит. Транспортный инспектор оценил опытный образец довольно высоко, однако рассмотреть его в качестве коммерческого или военного транспорта отказался. После этого фиаско акционеры средства вкладывали неохотно, а то и вовсе отзывали, оттого мучения компании тянулись ещё какое‑то время, но в конце того же года акционерное общество всё же ликвидировали.
Цеппелин принимал решение о роспуске компании с тяжёлым сердцем: команду пришлось уволить, а LZ 1 продать как отходы. Берг же продолжал эксперименты с металлом. В дирижабле Шварца он применил собственный сплав – алюминий «Виктория», в цеппелине – чистый алюминий. В 1903 году на завод Карла Берга обратился металлург Альфред Вильм с просьбой опробовать его новый сплав в промышленном образце. Вильм установил, что если алюминий с небольшим процентом меди при стандартной температуре закалки сначала резко охладить, а потом поместить в комнатную температуру на несколько дней, то он «дозреет»: станет более крепким и прочным и сохранит при этом прежнюю пластичность. Новый сплав Вильм назвал дюралюминий. Цеппелин немедленно хотел использовать его в работе, но возникло огромное количество технических трудностей, которые по сей день решить так и не удалось. Поэтому для нового цеппелина Берг использовал сочетание алюминия с цинком и цинковой медью. Использовал, но результата увидеть не успел. В ноябре, когда LZ 2 выводили из ангара и готовили к запуску, штормовой порыв ударил дирижабль о стену, тот упал носом в воду, оба мотора оторвало и неуправляемый корабль отнесло аж к швейцарскому берегу. Пока два месяца ремонтировали, Берга свалила болезнь, и январский старт фон Цеппелин проводил без верного партнёра.
Семимесячный Герберт, младший сын Берга, гукал на руках у няни. Старшая дочь Хелен промокала слёзы под чёрной вуалью, за плечи её обнимал муж и что‑то успокаивающе нашёптывал. Лицо у зятя Берга, Альфреда Колсмана, был умное и немного рябое. Голову украшали первые залысины, а лицо – лихо подкрученные усы. Ростом он был на голову выше Цеппелина, сидевшего в больничной часовне позади семьи. Граф вспоминал последний разговор с Бергом, который вылился в ожесточённый спор. Владелец концерна совершенно определённо дал понять, что стремиться играть ведущую роль в развитии дирижаблей. Цеппелина это положение, по понятным мотивам, не устраивало. Отступать никто не хотел, однако оба понимали, что друг без друга их дело не сдвинется с места. У Берга были промышленные возможности, у Цеппелина – собственные изобретения и невероятная энергия. Педантичные и отважные, оба с багажом невероятных идей, они друг с другом были осторожны и при этом взаимно притягивались. С кем теперь вести дела, Цеппелин не знал. Граф слушал треск свечей, смотрел пустым взглядом на гроб, в котором покоился его партнёр, и думал, не прощается ли он сейчас и с собственными мечтами…
На следующий день хоронили уже в Люденшайде, в фамильной гробнице Бергов. Покойного туда доставил катафалком похоронный дом, семья и близкие вернулись из Бонна ещё вечером. Высокое майское солнце светило сквозь зелень радостно, словно насмехаясь над горем людей, тянувшихся траурной колонной. Всё было чёрным: вороные кони, лаковая карета, кучер в угольном камзоле, мужские шляпы и невесомые траурные вуали, лишь резали глаз алый бархатный пьедестал под гробом, венки из бордовых роз, да красные бинты на ногах у лошадей. Семейный склеп расположился на протестантском кладбище, что на улице Матильды. От входа прошли налево ещё шагов сто. У фрау Берг подкашивались ноги, поэтому её держали под руки зять и незнакомый Цеппелину господин в монокле.
Когда всё закончилось, медленно потянулись к выходу. У ворот погоста граф подошёл к семье, ещё раз выразил соболезнования. Отозвал на минуту зятя, возвышающегося над сникшими женщинами словно столп, представился.
– Герр Колсман, приношу свои извинения, что обращаюсь в столь неподходящий момент. У нас с вашим тестем было общее дело…
– Да, граф, – кивнул Альфред, – я в курсе.
– Пока не объявлено, кто будет вести дела фирмы, мне вынужденно придётся заморозить работы над новыми образцами. Я прошу вас лишь сообщить мне о решении семьи, когда назначат управляющего или нового генерального директора. – Цеппелин подал Колсману карточку с адресом.
– Тесть просил, чтобы концерн возглавил я. Алюминиевый завод в Вердоле, входящий в холдинг, принадлежит мне. Достался от отца. Мы разговаривали с Бергом в госпитале, обсудили планы. Он знал, что умирает, поэтому вызвал душеприказчика и составил завещание. Если вы дадите нам немного времени привести семейные дела в порядок, – Колсман коротко кивнул в сторону дам, – я изучу документацию проекта и свяжусь с вами.
– Буду ждать.
Цеппелин пожал Альфреду Колсману руку и отбыл на вокзал.
* * *
Шесть лет назад, когда имущество акционерного общества выставили на торги в связи с банкротством, спасти проект можно было только личными вложениями. Цеппелину ничего не оставалось, как приобрести участок земли, подаренной акционерному обществу королём Вильгельмом II Вюртембергским, ангары, все мастерские, станки и даже сам дирижабль. Верный Дюрр купил остальное. Людвига Дюрра фон Цеппелин встретил в конструкторском бюро Немецкой ассоциации содействия аэронавигации, тот был ещё студентом высшей школы машиностроения в Эсслингене‑на‑Неккаре. Ум и верность этого человека покорили графа, и в момент краха именно Дюрр оставался единственным сотрудником компании – лишиться его для Цеппелина означало предать собственные идеалы. Были времена, когда конструктор работал без страховки и даже жалования, жил в бараке на берегу озера, работал в самых спартанских условиях. В шефе своём Дюрр никогда не сомневался. Именно тогда он показал графу собственную разработку – новаторскую конструкцию лёгкого типа, которая стала основой всех будущих дирижаблей Цеппелина.
Теперь у корабля было два даймлеровских 85‑лошадиных мотора, которые приводили в движение четыре трехлопастных винта, киль стал устойчивее, а у двух рулей высоты площадь охвата стала больше, чем у LZ 1. Чтобы снизить газопроницаемость, для оболочки взяли два полотна хлопка, между которыми проложили слой резины. Конструкцию разделили на шестнадцать отсеков и улучшили систему шпангоутов.
В день старта, 17 января, был сильный ветер, и дирижабль мог его преодолеть, успей он подняться выше 450 метров. Корабль вышел на четырёхсотметровую высоту, и тут порывом сначала повредило боковой руль, затем Цеппелин понял, что сначала отключился и не реагирует правый двигатель, а потом топливо перестало поступать и в левый. Посадить 128‑метровый корабль между горами в Альгое было непросто: граф выпустил газ из камер, якорем зацепился прямо в поле, гондолы ударились о замёрзшую землю и корпус дирижабля завалился на них. Набежали фермеры, вытащили Цеппелина и Дюрра из рубки. Подтащили тяжёлые камни с ближайших гор, закрепили вместо оборванного ветром якоря на носу и корме дирижабля. Это его и сгубило, да кто ж знал. Ночью ветер перерос в сильную грозу, и закреплённый корабль мотало так, что почти полностью сорвало оболочку, а двигатели и каркас вмяло в каменистую землю, поэтому дирижабль оставалось только отдать на переплавку.
Отчаяние не покидало долго. Впервые немногие последователи Цеппелина видели его в таком состоянии: готовым отказаться от любимого дела. Тут ещё газетчики словно с цепи сорвались. В «Франкфуртской» вышло сразу две разгромные статьи какого‑то Эккенера: 19 января – «Новая попытка путешествия графа Цеппелина» и на следующий день – «Конец воздушных кораблей Цеппелина». А самое невыносимое, что этот писака был прав почти во всём. Цеппелин кидал газету на стол, сердито подкручивал усы и думал, что делать. Сделал, что и всегда. Поговорил с Изабеллой, та заложила кое‑что из драгоценностей, граф добавил своих, и семейный капитал уменьшился ещё на сто тысяч марок. Кайзер и военное министерство от провального чудака в очередной раз отвернулись. Один лишь суверен, король Вюртемберга, продолжал верить в графа и очередной денежной лотереей покрыл цеппелинов кредит на новое строительство. Воспрянув духом и вспомнив армейское прошлое, в одном из разговоров с соратниками граф решает: «Во имя Бога, давайте начнём с самого начала». И начали.
То, что можно было использовать в работе, с разбитого LZ 2 аккуратно сняли и гужевым транспортом отравили на верфь. Дюрр построил аэродинамическую трубу и предложил испытать прототип LZ 3 сначала в ней. Так выяснили, что хвостовое оперение нового образца стабилизирует корабль на ветру – теперь дирижабль перестал походить то ли на парящую сигару, то ли на летающую колбасу и стал огромной серебристой рыбой, которая вот‑вот отправится в плавание по небесному океану. Дюрр методично исследовал на разрыв различные материалы для оболочки, проверял их растяжимость и газонепроницаемость. Систематизировал эффективность различных видов винтов, анализировал работу рулевого управления, измерял, записывал, пересчитывал.
Однажды вечером Изабелла показала мужу газету – Эккенер написал в очередной заметке: «Какой большой и сильный человек, как велико и сильно человеческое сердце, которое бросает вызов всем силам на земле». Граф по привычке хмурился за чтением, потом в усах появилась улыбка. Посмотрел на жену вопросительно. Шестидесятилетняя Изабелла, статная, с поседевшими волосами, уложенными в затейливую причёску, всё понимая молча глядела на своего вояку, да и махнула рукой. Всё равно не угомонится. Так у команды Цеппелина появился ещё один приверженец. Оказалось, что Эккенер переехал с севера в Фридрихсхафен и работал внештатником. Граф посетил журналиста дома, побеседовал с ним о проблемах, в том числе и конструктивных. Выяснилось, что Эккенер не просто журналист, а научный консультант в газете, оттого чрезвычайно подкованный в технических вопросах человек: он давал графу дельные замечания и предлагал разумные альтернативы. Хуго стал периодически бывать на производстве и помогать, чем мог: писал статьи в защиту нового проекта, призывая сограждан оказывать посильную помощь в развитии воздухоплавания.
В середине лета прямо на верфь принесли письмо. Воодушевлённая девица писала о том, как важно то, что делает Цеппелин, и просилась на работу. Лишних денег на помощницу у графа не было, поэтому письмо он положил в сюртук, да и забыл. Через пару недель его обнаружила Изабелла, когда собирала в гардеробе вещи в чистку.
– Дорогой, что за бумаги у тебя в сюртуке?
Граф оторвался от рабочей тетради, в которой зарисовывал то новые винты, то улучшения в каркасе дирижабля.
– Бумаги?
– Ну вот, письмо. – Изабелла протянула почти несмятый конверт. Цеппелин покрутил его, увидел штемпель: Шторков.
– А‑а‑а! Это, знаешь, даже забавно. Какая‑то гимназистка просится на работу. Люблю, говорит, небо, а вы только им и занимаетесь. Давайте заниматься вместе, согласна, мол, на любую работу.
И снова склонился над тетрадью. Супруга смотрела на него внимательно, словно ждала продолжения. Но граф уже увлёкся, чертил самозабвенно, так, что чернила летели.
– А ты что? – поторопила она в ожидании развязки.
– А что я? – Граф опять поднял голову от бумаг. – На что мне помощница? И чем ей платить?
– Ферди, иногда ты не видишь дальше собственных усов! Ты сказал, что она гимназистка. Значит, ей можно платить минимальную оплату. Фрау Шефер в своём ателье платит белошвейкам десять марок в неделю. Думаю, по навыкам помощницы будет понятно, но начать можно и с пяти. Жить она будет пока что в казармах, комнаты есть. Столоваться будет вместе со всеми. Тебе шестьдесят восемь лет, сколько можно самому бегать на телеграф?!
– И что, я ей только за телеграф буду платить пять марок, милая? – Цеппелина начинала веселить эта ситуация. Изабелла редко настаивала на своём, и сейчас он не понимал, отчего жену так заусило.
Супруга подняла глаза к потолку, всем своим видом выражая, как недалёк тот, с кем она ведёт разговор:
– И за телеграф. И за горячий обед. И за все документы. Я не забыла, как ты писал те десять тысяч писем по всей Германии с просьбой помочь. Господи! Десять тысяч! Меня до сих пор в дрожь бросает. Пусть приведёт в порядок то, на что у тебя не хватает времени. Штаб‑квартиру, в конце концов, пора открыть! Ты хочешь серьёзного отношения, а министерских чиновников водишь в ангар или к нам в дом. Это, по‑твоему, уровень?
– Белла, должный уровень должен быть у дирижабля, а не помещения.
– Не зря в народе говорят – человека делает одежда. Когда ты уже поймёшь, что чиновникам нужен соответствующий приём? Будь твой корабль хоть тысячу раз хорош, транспортный инспектор не пригласит сюда министра, а тот – кайзера.
Цеппелин отложил перо, отодвинул тетрадь, откинулся в кресле.
– Ну ладно, будем считать, что доводы я услышал. А на самом‑то деле ты почему хочешь, чтобы я её взял? – Глаза его смеялись.
Изабелла вздохнула, взяла отобранное бельё, пересекла комнату и взялась за ручку двери:
– Потому что этой девочке не отбили желание мечтать.
Граф ещё долго смотрел на закрывшуюся за женой дверь, думал о чём‑то. Пододвинул к себе бумаги, взял перо. Посидел, глядя в чертежи. Нарисовал птицу.
* * *
Прошло полторы недели, и вот на причале стоит девушка. Пока шёл, дальнозоркими глазами рассматривал: высокая, лицом напоминает лисичку, голубые глаза щурятся от искр на воде, едва заметные веснушки раскидало по острому носику, небольшие тени залегли под глазами – видно, что устала с дороги, светлые волосы выбились из‑под шляпки. Заметно, что волнуется. Багажа почему‑то мало. Ладно, разберёмся.
Подошёл к будущей помощнице.
– Доброе утро, фройляйн Остерман. Фердинанд фон Цеппелин к вашим услугам. Пройдёмся для начала?
Глава 4. Начало
Каждое утро Яков ждал почтальона. Отъезд Эммы прошёл спокойно, словно она никогда здесь и не жила. Места в столовой теперь сдвинули и за столом стало посвободнее. Мама была всё такой же отстранённой, лишь изредка выходила то в кирху, то до мельни, видимо, прогуляться по аллеям, отмеченным первыми жёлтыми мазками, и посмотреть лебедей на канале. У папы начался учебный год, мальчики погрузились с головой в занятия, близнецы пошли в первый класс, и старшие братья пугали их своими толстыми учебниками и количеством дисциплин. Комната Эммы стояла пустая, её никто не смел занять, будто знали, что она вернётся. Лишь трое в этом доме думали об Эмме каждый день, хоть виду не показывали и между собой её отъезд не обсуждали. Вилда получила от девушки письмо и по вечерам, уложив мальчишек, собирала её вещи. Отец заходил в комнату изредка, словно Эмма умерла, и он не хотел бередить рану. Зайдёт, посмотрит в окно, погладит пальцем корешки книг, комод и выйдет. Иногда Яков наблюдал за отцом через открытую дверь мальчуковой. Сам он находился в сестриной комнате почти постоянно, вдыхал знакомый запах, залезал на подоконник и наблюдал за редкими людьми на улице. Якову словно отрубили руку, он не мог объяснить себе эту тоску: Эмма была с ним всегда, когда он ещё себя не помнил. Он понимал, что рано или поздно это случится, и чем позднее бы Эмма покинула дом, тем несчастнее она бы становилась. Но вот она уехала – и сделала несчастным его. Он не хотел бороться с этой болью, она наполняла его и каким‑то странным образом давала силы жить, словно горькая микстура, которая выдавливает из организма болезнь. Поэтому каждое утро он открывал глаза, слушал сопение братьев, тихонько вылезал из‑под одеяла и прямо в пижаме перебирался в свой наблюдательный пункт напротив – в комнату Эммы: из её окна хорошо просматривался переулок, откуда приходил почтальон. Писем всё не было, Вилда с каждым новым утром заглядывала к нему и с каменным лицом велела собираться в школу, и слова её напоминали какой‑то бесконечный ритуал. Недели сменяли друг друга, в Шторков пришёл сентябрь, а Яков жух и сох, словно осенний лист.
Очередное утро он провёл на боевом посту. Ничего особо не ожидая, Яков думал о том, что сегодня день рождения, очередная бессмысленная дата, которая ничего не обещает. Он упёрся подбородком в прижатые к животу колени, смотрел, как в переулке тени от лип медленно переползают с камня на камень по булыжной мостовой, слушал скрипы дома и ждал. Через открытую форточку было слышно, как внизу бряцала посудой Анна, которая приходила на кухню ещё затемно, проверяла запасы, собирала продукты для завтрака, доставала из холодного шкафа молочные бутылки, яйца, большой ломоть сыра, баночки с вареньем и круглую фарфоровую маслёнку с нарисованной на боку пегой коровой. В комнату вошла Вилда, молча замерла в дверях. Не отводя взгляда от проулка Яков угукнул, сейчас, мол. Няня подошла к мальчику, погладила по вихрам, протянула плотный голубой конверт. Каллиграфическим почерком Эммы было написано «С днём рождения!».
– С днём рождения, Яков.
Лицо у мальчика приняло странный вид, он как‑то судорожно вдохнул:
– Но откуда? Почтальон ещё не приходил, я бы видел.
Вилда поправила на рукаве платья завернувшийся кружевной манжет:
– Эмма прислала ещё в августе, вместе со списком вещей. Попросила придержать до пятого числа. Она боялась, что позже закрутится или почта задержится, поэтому написала письмо заранее.
Яков ошалело сжимал конверт.
– Не будем нарушать традиций: не засиживайся долго, пора собираться в школу.
И вышла, коварная женщина.
Именинник аккуратно положил конверт рядом с собой, сполз с подоконника, и хромая прошёл через комнату, закрыл дверь. Вернулся к наблюдательному посту. Его одновременно душила и радость от того, что письмо здесь, что получил он его ровнёхонько ко дню рождения – а разве можно сделать подарок лучше, и в то же время какая‑то странная злость на Вилду: неужели той было сложно сказать, что письмо уже есть, чтобы он не сидел на этом дурацком подоконнике как идиот столько дней? Неужели так интересно было наблюдать за его страданиями? Так и не определившись с чувствами, Яков взял с окна конверт и сел на кровать: теперь уже не было необходимости отсиживать себе зад на подоконнике.
Милый Яков, мой дорогой брат! Здравствуй! С днём рождения! Как жаль, что меня не будет рядом с тобой в этот день, что я не поставлю в праздничный торт пятнадцать свечей и шестнадцатую, красную, в самый центр – на счастье. Жаль, что мы не пошепчемся с тобой после ужина, не развернём вместе подарки. Надеюсь, ты простишь меня за молчание, здесь и вправду некогда сесть за бумаги. Хотя вру, за бумагами я сижу много, но всё за рабочими – граф ведёт большую переписку по строительству. В комнату прихожу только поспать да сменить бельё.
Поселили меня в бывшую казарму, она стоит недалеко от верфи. Работников у Цеппелина немного, в основном местные, но есть и приезжие. Жилые комнаты устроили на втором этаже, а на первом контора. И то, как контора – пока я не приехала, граф сутками сидел в мастерских. А поскольку моей задачей стало организовать возле него какой‑никакой быт, то первый этаж расселили, сделали там кабинеты (пока, правда, все пустые). В первый день граф показал мне, что где находится, даже провёз по городу, чтобы я поняла, где какие лавки, как возвращаться на пристань. Город совсем маленький, хоть здесь и много отдыхающих из Швейцарии – по озеру оттуда ходит паром. Цеппелины живут на том берегу в маленьком замке.
Граф точно такой, каким я его видела в газетах. Когда начинает рассказывать про новый дирижабль, так увлекается, словно скидывает десять лет. У него какие‑то необыкновенные глаза: даже когда он просто слушает, кажется, что улыбается. В нём неимоверный запас веры в собственные силы (хотя герр Дюрр рассказывал, что сам был свидетелем его отчаяния) и идей. Иногда мне кажется, что для графа нет недостижимых вершин и невозможных задач. Трудные есть, а невозможных нет. Он словно дратхаар: маленький, крепенький, а как услышит что‑то про возможность улучшить корабль – так и встаёт в стойку. Он уже из тех старых легавых, что побывали не на одной охоте, видели и зайцев, и енотов, и лис, и даже кабанов. Его потрепали другие охотничьи собаки, но нюх его по‑прежнему тонкий, а глаз зоркий.
Кстати, про Дюрра. Герр Людвиг работает у Цеппелина конструктором и живёт в другом конце коридора. Правда, в коридоре я его видела лишь однажды, он почти всегда работает по ночам. Не понимаю, когда он спит и спит ли вообще. Этот Людвиг лет на десять старше меня (хотя у вас, мужчин, возраст не поймёшь), а глаза такие голубые, что кажутся прозрачными. Фу, неприятно. Дюрр вечно занят и даже не смотрит в мою сторону – наверное, я ему не нравлюсь, а может, думает, что мне будут поблажки. Он и поговорил‑то со мной за это время всего дважды: первый раз, когда я ждала в мастерской графа – Дюрр немного объяснил, в чём заключается его работа. Второй раз мы с ним столкнулись в лавке и вместе пошли к причалу. Тогда‑то он и рассказал, как Цеппелин переживал потерю дирижабля. Ума не приложу, с чего он тогда так разболтался.
Ещё к нам заходит журналист Эккенер. Очень интересный господин! Оказывается, сначала он писал разгромные статьи в адрес Цеппелина (представляешь, одна из самых больших колкостей что‑то вроде «теперь понятно, как эта штука полетит – был бы ветер»! это он так проехался в адрес плохой управляемости! ужас!), но граф и вправду оказался знатным охотником: приспособил этого селезня к делу (смеюсь). Бывает, что Эккенер сидит с Дюрром в цехе, обсуждают всякие сложные вопросы. Я пока в этом ничего не понимаю, для меня их разговоры что птичий язык. Но в обычной жизни герр Эккенер мне понравился: у него широкие взгляды на многие вопросы и довольно тонкий юмор. Ты же знаешь, братец, как я люблю умных мужчин! К сожалению, выглядеть пристойно со своим багажом я ещё могу, а вот быть ошеломляющей прекрасной у меня не получится. Жду не дождусь, когда Вилда пришлёт все мои вещи.
Дверь открылась. Яков от неожиданности подпрыгнул на кровати. В комнату зашёл отец:
– С днём рождения, сынок. Уже пора одеваться и завтракать, – увидел в руках бумаги. – Неужели от Эммы?
– Ага. Она прислала Вилде вместе с предыдущим. – Яков недовольно скривил рот.
– Надо же, Вилда мне не говорила. Ну, как у неё дела? – Уве изо всех сил старался не показывать, как его задевает отсутствие писем от дочери.
– Вроде всё хорошо, я ещё не дочитал. Немножко осталось, пап.
– Ну хорошо, дочитывай и спускайся. Времени осталось не так много.
Уве похлопал старшего сына по плечу и вышел из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь. Яков унял бешено колотящееся сердце и близоруко приблизил бумаги поближе к глазам.
Граф часто работает вместе с ними, поэтому я постоянно прибегаю в цех то с бумагами, то с перекусами. Поесть команде и правда некогда – собирают каркас LZ 3. Ах, Яков, если бы ты мог видеть это чудо! Мне кажется, я забыла, как дышать, когда впервые увидела дирижабль. Его только недавно начали собирать, но уже сейчас он похож на гигантскую кружевную лодку. Даже с берега видно, как алюминиевые трубки блестят на солнце, словно горят изнутри. Постараюсь тебе зарисовать в следующий раз, как у нас тут всё устроено. Конечно, больше всего я мечтаю о том, что после пробных полётов граф разрешит мне подняться вместе с командой в воздух (пишу и даже зажмурилась от счастья). Представляешь, я – в небе!!!
Жалование граф выплачивает аккуратно, по пять марок в неделю. Сказал, что если до конца сентября замечаний ко мне не будет, то поднимет до шести, а с января – до восьми. Так что успокой папу, с деньгами всё в порядке, на пропитание хватает. Как у вас дела? Как малыши? Передай родителям, что у меня всё хорошо. Папе я напишу позже, наверное, в сентябре: очень много работы – граф хочет успеть до зимних ветров поднять дирижабль. Пиши мне по адресу мастерские фон Цеппелина, залив Манцель, Фридрихсхафен, Баден‑Вюртемберг. Обнимаю тебя крепко, мой пятнадцатилетний капитан! С любовью, Э.
– Яков, пошустрее! – раздался голос Вилды из детской: видимо, подгоняла и других опоздавших.
– Да иду я!! – Именинник ещё сильнее оскорбился поведением няни, торопливо сложил письмо, разгладил складки после себя на покрывале и похромал к выходу.
Из‑за больного колена выходить в школу Якову нужно было с запасом на передышки и остановки, да и просто не слишком‑то разбежишься, когда нога постоянно ноет. Братьям надо было минут десять, чтобы добежать до школы, поэтому они обычно выходили из дома позже; Якову же требовалось на спокойную ходьбу около получаса, а в плохие дни, когда сустав разрывало изнутри от боли, – и все сорок – сорок пять. Сегодня день был хороший, нытьё в колене было знакомым, тупым. Трость опускалась на булыжную мостовую с тихим стуком через равные промежутки, плечи оттягивал школьный ранец. Чтобы освободить сыну руки для смены трости, Уве пришил к портфелю заплечные ремни. Иногда Яков ленился надевать ранец как задумано и тащил его на одном плече, немного скособочившись под тяжестью учебников. Сегодня он воспользовался отцовской задумкой в полной мере: разгрузил руки, чтобы перечитать в дороге эммино письмо. Задумчиво уткнувшись в лист, Яков шёл мимо кузницы, где в огромных открытых дверях виднелись разномастные лошадиные крупы, слышался звук напильников, подтачивающих копыта, фырканье и позвякивание упряжью, свернул за угол и прошёл мимо табачной лавки, откуда сладко тянуло сливовым дымом сигары. Пробегая глазами знакомые буквы, складывающиеся в строки и абзацы, не поднимая головы, Яков шёл знакомым маршрутом: ему не нужно было смотреть по сторонам, чтобы знать, где он. Запахи, звуки, мягкие волны мостовой вели его не хуже зрения. Не отрывая глаз от письма Яков двинулся через улицу к школьному забору.
– Да куда ж ты прёшь, дурень!
Огромной тенью нависла над Яковом лошадиная голова, за которой мелькнуло белое от ужаса лицо извозчика, какая‑то женщина на тротуаре вскрикнула в испуге.
* * *
– Идёт! Рот раззявил! По сторонам не смотрит! Стой, Гретхен, – Молниеносно соскочивший кучер успокаивал кобылу, которая выпучив глаза пятилась назад. – А если бы она тебя затоптала! Родятся же идиотами! Тихо, милая, тихо… Да хватит голосить, дура! – обернулся к какой‑то бабе на тротуаре, которая так заливисто кричала, что Гретхен от испуга начала пускать пену изо рта.
Дюрр изумлённо смотрел на откуда ни возьмись появившийся экипаж, кобылу, страшно косившую на него глазом, извозчика с трясущимися руками, что‑то кричащего ему прямо в лицо, толпу зевак, собиравшихся возле орущей бабы.
– Простите… Задумался.
Шок сыграл на руку и с абсолютно спокойным лицом Людвиг прошагал мимо заткнувшейся бабы, незнакомых людей, прошёл ещё шагов пятьдесят до ближайшей скамейки, что стояли лицом к озеру по всей длине аллеи, упал на неё и закрыл глаза. Это никуда не годится. Надо сосредоточиться на работе. Невозможно жить в таком состоянии, когда в голову то и дело лезут лишние мысли. Откуда она только взялась на мою голову!
Дюрр согнулся, схватил свою бедную измученную голову, сжал её руками и зажмурился. От роду умный и эмоционально гибкий, он никогда не разбрасывался энергией и не терял время на непрактичные дела. Познакомившись с Цеппелином, Дюрр наконец‑то смог работать над собственной мечтой, поэтому никому и ничему не позволял становиться на своём пути. Самодисциплину и организованность Людвиг считал своими главными достоинствами. Когда‑то. Прежде. До двенадцатого августа.
Холодная голова и технический склад ума не позволяли Дюрру верить в любовь, тем более – в любовь с первого взгляда. Он был взрослый и повидавший жизнь мужчина, знал женщин, но то, что случилось с ним в двадцать восемь лет, предсказать было невозможно. Одного взгляда на Эмму хватало, чтобы дюррово сердце замирало, а потом начинало колотиться так, что в ушах было слышно движение крови. Её голос вводил Людвига в какой‑то нездоровый ступор, когда он не мог выдавить из себя ни звука. Ладони потели, пальцы дрожали и хорошо, если было куда их спрятать. Однажды они столкнулись в лавке и до самого выхода, пока он не вцепился на улице в велосипедный руль, руки предательски тряслись, словно Дюрр был ветхим стариком. Людвиг был всесторонне развитым человеком, читал и медицинские исследования, знал, что несколько лет назад вслед за англичанами Отто фон Фюрт выделил из экстракта надпочечников активное вещество супраренин, которое способно быстро повышать кровяное давление и частоту сердечных сокращений. Людвиг не был наивным дураком, совсем нет, он понимал, что никакая это не любовь, и уж, конечно, не любовь с первого взгляда. Это всё он, супраренин. Как только снизится уровень вещества в организме, Людвиг сможет нормально жить и работать. Но осознание собственной правоты никакого облегчения не приносило, и каждый раз, когда Эмма забегала в мастерские, Дюрр потел, трясся и стремительно терял словарный запас. Ночи никакого облегчения не приносили: накрывало жарким, запретным, а в голове крутится, как вжимаешь горячее тело во влажные простыни и смотришь, не отрываясь только в глаза. А Эмма – вот она, спит в другом конце коридора. Днём то помашет издали, то кивнёт из‑за своего бюро, то пригласит на стаканчик яблочного шорли. Приходилось работать всю ночь или оставаться спать в мастерских, прикорнув прямо за столом. Работа, конечно, отвлекала, но усталость притупляла внимание. Вот и сейчас он не заметил, как шагнул прямо под лошадиные ноги. Одним словом, Людвиг Дюрр увяз и увяз крепко.
От графа, конечно, изменения в поведении Дюрра не укрылись, он даже подумывал, не поговорить ли с Теодором Кобером, работавшим у Цеппелина несколько лет назад первым конструктором, чтобы тот захаживал к Людвигу и поглядывал на процесс: как бы Дюрр в любовной лихорадке чего важного не пропустил. Но всё‑таки преданность и вера, которую проявил молодой человек в худшие для компании времена, не позволяла графу вот так по‑армейски рубануть все прошлые заслуги своего инженера. Ничего, время есть, скоро отпустит, утешал себя Цеппелин, хотя глаз, конечно, с этой странной парочки не спускал. Эмма оказалась старательной и сожалений о том, что Белла вынудила мужа взять незнакомую девицу на работу, граф уже не испытывал. С появлением помощницы дела пошли на лад и в особенно хорошие дни Цеппелин называл её в шутку фройляйн Эмфольг2. С Людвигом она общалась ровно, глазки не строила и, кажется, даже вовсе не замечала, что тот немного сдвинулся умом. Граф всё‑таки пожил уже достаточно и сделал вывод, что, во‑первых, Эмма несдвинутым Людвига пока не видела и, вполне вероятно, думает, что он таким был всегда, а, во‑вторых, кажется, и вообще не обращала внимания, как бедолага меняется в лице, когда она рядом.
Как бы то ни было, работа над LZ 3 кипела. Ещё в середине июня пришло письмо от Колсмана, что он продолжит работу над проектом, начатую покойным тестем, и профинансирует изготовление и отправку всего конструктива для будущего дирижабля. Технический директор заводов Даймлера, Вильгельм Майбах, работал над новой парой двигателей, способных развить скорость корабля до одиннадцати метров в секунду. Дюрр в своём литейном цехе выполнял в масштабе модели 128‑метрового цеппелина с различными модификациями хвостовых стабилизаторов и проверял их управляемость в аэродинамической трубе. Эмма переписывала бесконечные черновики обращений, которые делал граф, вела денежный учёт по всем сметам, которые обнаруживала у себя на столе, проверяла свежесть продуктов на рабочей кухне, где питались работники постоянные и временные, бегала с мелкими поручениями по всему городу, и даже начала собирать рабочую библиотеку с справочниками, научными журналами и архивом собственных чертежей компании. То там, то сям на улицах мелькала её фигурка, туго затянутая в талии поясом аметистовой юбки, в блузке с пышными рукавами, с бьющей по спине от торопливой ходьбы пшеничной косой под соломенной шляпкой.
Каркас из Люденшайда прислали месяц назад. Десятки огромных ящиков сначала перевезли с вокзала на причал в заливе Манцель, где стояли мастерские, а оттуда баржей переправляли в эллинг, в котором Дюрр начал сборку ферм. Деревянный понтонный зал для сборки закрепили якорями в шестистах метрах от берега. Словно мифическая рыба Ясконтий, плавучий ангар щерился с поверхности вод своей чёрной квадратной пастью. Баржа «Буххорн» подвозила к этой дыре грузы, цеплялась тросами за кнехты и отдавала свою ношу словно жертвоприношение. Каждый из ста сорока двух метров мостков по обеим стенам сарая был заставлен инструментами, станками, какими‑то запертыми ящиками, на стенах висели кольца верёвок, тросов и цепей, тонны перкаля покоились в тюках по тёмным углам, десятки лестниц разной высоты улеглись на бок в ожидании подходящей работы. Диаметр дирижабля был больше одиннадцати метров, и всего за пару недель его корпус ощетинился этими упорами по всей длине. Всё пространство ангара занимал ажур половины каркаса, разделённый на зародыши будущих отсеков, в которых потом разместят баллоны. Маленькими муравьями висели на этом серебристом скелете рабочие, клепающие небесному чудищу новые кости.
Красноголовые нырки деловито шныряли рядом с плавучим ангаром, к которому липли со всех сторон лодки. Из прибрежных зарослей тростника выглядывали бурые чомги, растерявшие к осени свои величавые короны и воротники, смотрели, как судовые грузчики отцепляют ремни от ящиков, как баржа трогается, как в дальнем сарае на воде бегают и машут руками люди. Серые окуньки выглядывали из воды, блеснув на солнце чешуёй, шевелили губами, схватывали с поверхности какую‑нибудь зазевавшуюся мелочь и уходили на глубину, подальше от шума. Волны Боденского озера лениво колыхались, тёплый ветер шевелил листья розовых кустов в городских парках. Магнолии с чего‑то вдруг решили зацвести повторно и стояли под жарким сентябрьским солнцем, словно измазанные по кистям маслом: розовым, белым, фиолетовым…
В прохладе эллинга Дюрр гвоздодёром открывал ящики. Зал слегка покачивало, скрипели гвозди, не желавшие расставаться с деревом. Людвиг сдвинул на попа деревянную крышку, разогнулся, сбросил сюртук на верстак, заваленный чертежами, положил сверху фуражку, пригладил острую бородку. Слабые трубчатые балки он заменил треугольными, которые обеспечивали корпусу необходимую жёсткость. Теперь боковые рёбра выглядывали белесо из ящика, как будто подслеповато прищуриваясь: им предстояло воссоединиться со своими братьями.
За стеной раздался глухой треск двигателей – это приближалась личная моторная лодка Цеппелина «Вюртемберг»: граф привёз кого‑то из Фридрихсхафена. Пока пристали, пока накинули швартовы, пока выбрались на пайол, Людвиг дошёл до выхода. Навстречу шёл сам Цеппелин, за ним виднелась спина Эккенера, протянувшего руку Эмме. Помощницу граф привёз в плавучий ангар впервые, до этого Дюрр сталкивался с ней только на твёрдой почве. Теперь же почва плыла под ногами и в буквальном, и в переносном смысле. Конструктор тоскливо посмотрел вглубь эллинга, словно ища место для укрытия, коротко выдохнул и повернулся к гостям. Моментально задрожавшие руки спрятал в куске ветоши, словно обтирая.
– Здравствуйте, господа. Фройляйн Остерман, – коротко кивнул, показал на тряпку. – Простите, без рукопожатий.
– Ничего, Людвиг. – Граф смотрел не на конструктора, а в даль зала, осматривая своё детище. – Надеюсь, вы не против гостей. Мы привезли хорошие новости.
Эмма кашлянула:
– Утром заезжает вторая бригада, я их устраиваю на постой и сразу отправляю к бригадиру Удольфу. Вы наконец‑то сможете работать посменно.
– Думаю, пусть начинают собирать кабины в первом ангаре, – сказал граф, – потом сменю вас здесь, чтобы передохнули.
Дюрр кивнул. Цеппелин заложил руки за спину, качнулся с пятки на носок, отвернулся от серебристого гиганта к коллегам:
– И это не всё, дружище. Майбах телеграфировал, что двигатели готовы, отправят сегодня. Значит, завтра будут у нас. Я утром еду на водородный завод, проверю, сколько у нас баллонов в газохранилище. Надо бы утром организовать доставку моторов.
– Да, отличные новости. Я прослежу за отгрузкой.
Дюрр смотрел то на графа, то куда‑то между Эммой и Эккенером, стараясь не выдать волнения. Девушка явно испытывала любопытство: она смотрела на корпус дирижабля поверх фуражки Цеппелина так жадно, словно там в сарае был её возлюбленный. Граф обернулся к гостям:
– Хуго, вы не покажете даме нашего Левиафана? Мне нужно кое‑что обсудить с Людвигом.
Дюрр на секунду вспыхнул, Эмма же, ничего не заметив, подхватила Эккенера под руку и решительно направилась в прохладу сборочного зала. Хуго, даже если и хотел бы остаться с товарищами, увлекаемый ею, послушно шёл следом. Граф дружески похлопал конструктора по плечу:
– Старт не за горами.
– Да. Думаю, к началу октября вполне успеем. И погода благоволит. – Дюрр изо всех сил старался сосредоточится на лице шефа, но его собственная голова хотела лишь одного: смотреть на Эмму. Оттого шея окаменела, и поза у конструктора была несколько странной, как будто он лакейски склонился под пристальным взглядом начальства.
– Как вы находите заслуги герра Эккенера?
– О, это истинная находка, граф. Его познания в технике позволили существенно улучшить корабль.
– Прекрасно, мой друг, прекрасно! Я придерживаюсь этого же мнения! – Граф снова дружески похлопал Дюрра по плечу. – Включим Хуго в команду на старт «тройки»? Мне хочется его как‑то поблагодарить за вклад в дело компании.
Людвиг плохо понял смысл, потому что всё ещё боролся с окаменением в верхней части организма, поэтому постарался улыбнуться и ответил:
– О чём речь, конечно!
Не в силах больше бороться с искушением, он быстро оглянулся назад:
– Как бы там не свалился кто‑нибудь, засмотревшись на фройляйн Остерман.
Цеппелин грустно покачал головой и добавил:
– Дружище, поверьте старому солдату – некоторые крепости лучше обойти.
Конструктор повернулся к графу и через мгновение как‑то сник.
– Да, вы правы. Я возьму себя в руки… Пойдёмте, граф, покажу вам, что мы уже успели сделать.
Они обогнули каркас с другой стороны и вошли в полумрак ангара.
* * *
Красный коршун парил над гладью озера и наблюдал за упорядоченным хаосом на причале. Между мастерскими, цехами, штаб‑квартирой и жилыми бараками постоянно деловито передвигались люди: рабочие в холщовых рубахах с подвёрнутыми рукавами катили к барже огромные катушки с тросами; бухгалтер с мерцающими на вечернем солнце стёклами пенсне складывал стопку бумаг в портфель, оперев его о колено; помощник кухарки с чёрного хода заносил корзины с репой, брюквой и мешки с картошкой; рядом со входом пустая двуколка ждала седока, гнедая лошадь хрустела овсом из торбы и подрагивала лоснящейся кожей. Сентябрь подходил к излёту.
Эмма наконец‑то получила из дома вещи. В крохотный комодик влезло только бельё, для нарядов и обуви пришлось заказать у плотника высокий шкаф и табурет со ступеньками, чтобы доставать с антресолей шляпные коробки. Вилда прислала её школьные словари и подарок – фотографию в прессованном кожаном чехле с жестяной рамкой вместо паспарту. На снимке из фотоателье была вся семья, даже няня. Родители сидели в креслах вполоборота друг к другу, мальчики расположились вокруг. Вилда стояла с краю и, очевидно, безуспешно пыталась угомонить близнецов – лицо Франца было смазано, словно он в момент вспышки крутанулся юлой. Эмма тихонько засмеялась: так это было характерно для малышей. Она не чувствовала ни кома в горле, ни подступивших слёз, как писали в романах, потому что радость от собственных успехов затмевала все расстояния, разделившие семью. Она и сама не заметила, когда «мы» распалось на «я» и «они». Теперь Эмма жила только единением с командой, общим делом и близким стартом.
Воскресное солнце уже село, на залив опустились сумерки. Красный коршун на валуне рвал острым клювом нежное тело квакши. Эмма ополоснула в стоящем на комоде фаянсовом тазу запылившиеся после разбора вещей руки, надела темно‑синюю шляпу с двойным алым бантом, закрепила её в волосах длинной шляпной булавкой, надела лёгкое пальто и спустилась на ужин в столовую. В маленьком зале расположились шесть простых деревянных столов с крепкими сосновыми стульями. Здесь столовались все, кто работал на компанию, независимо от статуса: инженеры из конструкторского бюро, рабочие‑сборщики, матросы с баржи, газетчики, которых привозил Эккенер, поставщики, увязавшиеся за Цеппелином с самого Фридрихсхафена, сам Цеппелин. В столовой всегда кто‑то был: фиксированного времени для завтрака, обеда и ужина в компании не было – ешь, когда выдалась минутка. В буфете в любое время можно было перехватить бутербродов и варёных яиц. Мастеровым из эллинга горячее привозили на лодках в больших жестяных баках: густые супы, зернистые каши, компот из ревеня. Они подходили с алюминиевой посудой, выплавленной из непригодных остатков второго дирижабля, и потом ели, расположившись на ящиках, кому как повезёт: кто‑то горячее, кто‑то уже остывшее.
После ужина Эмма вышла из столовой в общий коридор, миновала лестницу и прошла в противоположное крыло. В стене между рабочей кельей Эммы и кабинетом Цеппелина сделали дверной проём, получилось что‑то вроде приёмной с маленьким бюро. Помощница стащила в кабинет графа все более‑менее приличные стулья, но совещания в кабинете всё равно проводились редко, в основном споры бурлили прямо в мастерских. Быстрым шагом Эмма вошла в свой кабинетик, перегнулась через стойку, вытащила из‑под кипы газет и писем рабочую тетрадь, проверила заложенный в середину карандаш и пошла на улицу – свободными вечерами она делала для Якова зарисовку стапелей. Работы там шли в две смены, с семи утра и до поздней ночи. Бригады менялись после обеда, одни ехали на берег отсыпаться, вторые подходили к большим чертежам, которые Дюрр закрепил на стенах ангара, и продолжали работы. LZ 3 был практически готов, светло‑серая оболочка натянута на корпус, хвост расправил стабилизаторы. По стенам зажгли светильники, вечерняя смена крепила винты на кормовых торцах. Сумрак наползал на залив Манцель, становилось прохладно, тонкое пальто проигрывало ветру с озера. Тихо шуршала галькой волна, фонарь тускло светил на бумагу, карандаш методично ходил по листу вверх‑вниз – Эмма заканчивала штриховку.
Проведя последнюю линию, окинула взглядом рисунок: получилось похоже, заложила карандаш в тетрадь, захлопнула её и поёжилась – пора домой. Сентябрь был необыкновенно тёплым, но осень добралась и сюда. Словно диверсант, она захватывала ночами этот курортный городок, залив и эту высокую девушку в широкополой шляпе, которая шла от берега по тропинке мимо закрытых уже мастерских, наверх, к тускло светящимся окнам старой казармы. Осень словно хотела согреться и жалась к девушке сквозь тонкое пальто, проникала через слои материи, касалась своими невидимыми пальцами тёплой девичьей кожи, мгновенно покрывающейся от этих прикосновений мурашками.
Эмма забежала по крыльцу, заскочила в тёплый вестибюль, заскакала по ступенькам вверх, в свою комнату. В коридоре второго этажа было сумрачно: два масляных фонаря горели каждый в своём крыле, и тихо: время хоть и позднее, но рабочие ещё не вернулись. Эмма стукнула костяшками в соседскую дверь, где жила Лотта, тридцатилетняя повариха, на пару секунд прислушалась к шагам. В комнате было тихо, видимо, та ещё возилась на кухне. Ладно, завтра покажу, додумывала мысль Эмма уже возле своей двери, заталкивая ключ в замочную скважину. Думая о брате, Эмма невольно вспомнила о доме – весь день сегодня был такой, с самого разбора вещей: снова и снова она мыслями оказывалась то у себя в комнате, то в столовой с Яковом, то в саду с ребятнёй, то у отца в гимназии. Эмма не испытывала грусти или сожалений, просто такой сегодня был день. Поэтому она решила и закончить его тем, что было самым большим якорем из дома – книгой. Эмма разобрала постель, надела штопаные ночные панталоны и сорочку (спать в ночных рубашках она сильно не любила: подол вечно путался вокруг ног, скатывался в комок, задирался до самой груди, душил, связывал и путал), приглушила в лампе возле кровати свет, запрыгнула под одеяло и уже лёжа открыла дверцу тумбочки, рядом со словарями нащупала и вытянула оттуда «Хронику». Как и все высокие люди, неуклюже подтянулась наверх, упёрлась спиной на подушку, подтянула совсем по‑детски коленки и раскрыла книгу там, где лежало приглашение Цеппелина и либретто из «Аполлона». Эмма уже забыла, что вложила открытку со смыслом, чтобы перечитать главу и о чём‑то подумать – она просто была рада видеть эти две жёсткие бумажки, связанные с очень большим счастьем, её личным достижением, персональным, только её и ничьим больше. Читать стихи и «Хронику» Эмма любила по‑дурацки, наугад. Вот и сейчас она вытащила заложенные бумаги, уложила их на колени за книгу, закрыла том, провела по желтоватому от времени срезу сверху вниз большим пальцем и открыла там, где, как казалось, что‑то пульсировало, давало знак из самой «Хроники».
… были в ту первую эпоху в этом краю люди, сообщает один монах ордена святого Фульгенция Эсихского, по имени брат Сальваторе ди Алонсо. Бог Тонатиу пришёл к ним и остановил Солнце: сел в небе на облако, стал катать Солнце в руках подобно тарелке, смеялся и дразнил людей. Земля стала умирать от жажды, лишились люди сна и покоя, пришёл голод. Женщины плакали долго и много, мучились дети, страдали старики. И слёз было так много, что появилось в том краю солёное озеро Тескоко, и многие утонули, лишь на островке в середине воды остались несколько семей. Жрецы резали живность, но Тонатиу лишь громче смеялся и выше подкидывал Солнце.
Эмма глянула на миниатюру слева: женщины в холщовых накидках и мужчины в кожаных штанах закрывали руками лица от нестерпимо яркого солнца. Маленький остров был полон народа, старик сидел на самом краю и плакал, подставив голую спину солнцу, которое жгло и палило, и тень старика была короткой, согнутой и больной. Слезы катились в озеро, которому не было конца и края, и солёные волны лизали ноги старика, как добродушные собаки. Весел на гравюре был лишь один юный великан с красными волосами и красной же кожей, что смеялся сверху, с небес, и подбрасывал вверх солнце, похожее на большое плоское блюдо.
Был среди них безумец Эекатль, что осмелился обуздать Тонатиу. Переплыл он озеро слёз и стал искать на берегу самое высокое дерево, чтобы забраться на небо. Наконец дошёл он до громадного ахуэхуэте. Основание его было безмерной величины, словно три полёта стрелы, а высотой он доставал до пяток Тонатиу, который держал Солнце в ладонях. Когда Эекатль добрался до неба, сказывают, что понадобилось ему целый шиупоуалли, чтобы перевести дух. Набрал безумец Эекатль воздуха в грудь побольше и стал дуть прямо на Солнце, что горело в руках у бога. Тонатиу лишь смеялся и перекатывал светило из руки в руку. Тогда зацепился Эекатль покрепче за вершину ахуэхуэте, упёрся в его ствол ногами и набрал столько воздуха в грудь, что ветки затрещали внизу, а воды Тескоко поднялись столбом. На второй раз дунул тот так, что вырвало диск у Тонатиу и покатило его по небесной дороге прямо на запад, а Тонатиу пришлось его догонять. Захохотал Эекатль на весь мир и стал дуть на землю и волны, отчего уток подхватило с воды и закрутило, и полетели они не вниз, а вслед за дыханием, крича от восторга. Так Эекатль родил ветер и заставил Солнце катиться по небу, а Тонатиу – гнаться за ним. Силой дыхания Эекатль прячет от Тонатиу Солнце на ночь, а чтобы людям и животным не искать свет, дует на золотой диск из священной темноты, чтобы Солнце служило миру одним и тем же путём.
Виньетка в конце главы представляла собой сумасшедшую утку с выпученными от счастья глазами, которую крутил вихрь, а она разевала клюв в беззвучном счастливом крике и летела, летела, летела.
Эмма уткнулась в разворот книги и тихо засмеялась, так тихо, как она смеялась от смазанного на фотографии Франца. Это было понятно только ей, шутка только для неё, знак, сигнал, знамение. Безусловно, этой уткой была сама Эмма.
* * *
Как наступило утро девятого октября никто не помнил. Вроде бы была только ночь восьмого, а потом сразу раз – и другой день. Суматоха перед стартом «тройки» воцарилась на всём берегу залива: лодки шныряли взад и вперёд, конные экипажи прибывали, толпа росла, фотографические треноги, словно гигантские богомолы, шевелились, поворачивались, скрывая за собой скрюченных наблюдателей, уткнувшихся в окуляры аппаратов. От залива Манцель до Фридрихсхафена тянулись толпы любопытных: они добирались пешком и на велосипедах, колясках и двуколках, даже несколько новеньких автомобилей стояли вдоль дорог. Все смотрели в сторону озера, ожидая от графа фон Цеппелина очередного провала или нового подъёма.
Глава 5. Подъём
Больше всего Эмма Остерман любила небо. И теперь она была к нему близко как никогда. Эти непознаваемые глубина и высота словно бы расступились, открылись Эмме, признали за свою.
Она сидела рядом с фонтаном Карла и Ольги Вюртембергских, красного итальянского мрамора, прямоугольного, похожего на памятную плиту, однако тонкой работы: резного, с двойным королевским вензелем и точёной львиной головой, из которой тонкой струйкой била вода в массивную чашу. Ветер шевелил пряди, выбившиеся из‑под шляпки, собирал под ногами последние осенние листья. Эмма смотрела вверх, на облака, на небо, представляла себя частью ветра. Что там, выше деревьев? Что там, за голубой высью? Насколько далеко она простирается и хватит ли у Эммы жизни, чтобы это узнать? Ей хотелось развернуться и смотреть вдаль, на озеро, любоваться горой Сентис, за которую цепко хватаются облака. Но фонтан установили как‑то несуразно, лицом на улицу, оттого Эмма сидела к озеру спиной. Она перебирала в памяти моменты со старта «тройки», её первого дирижабля.
В полдень девятого числа сквозь гигантскую толпу (столько народу в Шторкове ей видеть не доводилось) Эмма пробилась к дороге наверху. Она шла против шерсти – зеваки спускались к заливу, особо предусмотрительные счастливчики уже заняли места в лодках, качавшихся на волнах где‑то там, подальше от Эммы и поближе к плавучему ангару. Холодное осеннее солнце, невидное за стальными облаками, такого же стального цвета вода, небольшой западный ветерок, ещё зелёные деревья, выделяющиеся на фоне голубых гор на том берегу – девушке казалось, что более красивую погоду для старта сложно было бы выбрать. Ей хотелось запомнить каждую минуту этого дня, чем бы он ни закончился, но всеми клетками своего тела Эмма чувствовала, что закончится он хорошо и что день будет особенным. Поднявшись наверх она увидела в толпе знакомых: герра Колсмана от наблюдательного совета фабрик Берга, поодаль старый приятель графа Теодор Кобер спорил с кем‑то в военном мундире. Вдалеке стояла вереница конных экипажей королевского кортежа – Вильгельм Вюртембергский о чём‑то разговаривал с бургомистром. Лейб‑гвардейцы в остроконечных шлемах оттесняли напиравшую толпу любопытных.
Обернувшись на залив, Эмма увидела, как по длинным стапелям из ангара десятки людей тянули гигантскую серебристую рыбу, наполненную водородом. Где‑то там в кабине граф Фердинанд фон Цеппелин внимательно смотрел, как появляются из темноты эллинга огромные горизонтальные плавники. Дюрр отвечал за контроль высоты: производил расчёты на ветер и делал последние отметки по маршруту. Хуго Эккенер, научно‑технический корреспондент «Франкфуртской газеты», набрасывал вязью скорописи начало заметки. Здесь же находились механик Бауман и наблюдатель от управления Императорского флота – капитан корвета Янсен. Ещё шестеро членов экипажа расположились во второй люльке, готовили к запуску двигатели, проверяли стабильность тангажа, контролировали заднее рулевое управление. Гигантская рыба выплыла из ангара и замерла. Эмма во все глаза глядела на техническое чудо, к которому имела отношение. Её раздирало чувство сопричастности, хотелось прыгать, показывать рукой на залив и кричать – я! я тоже помогала! я работаю у графа Цеппелина! Но она не прыгала и не показывала никуда рукой, лишь сжимала внезапно вспотевшие в перчатках ладони. Вместе с сотнями других глаз Эмма смотрела на серого цвета невиданное воздухоплавающее, медленно задиравшее нос над водой: LZ 3 начал подъём.
Видимо, сменился ветер, потому что растянуло тучи, солнце очистилось от серебристой дымки, и теперь дирижабль на ясном голубом небе выделился чётким овалом, под которым было видно и рубки, и маленьких человечков внутри. «Тройка», не торопясь, уверенно поднималась всё выше: сто метров, двести, четыреста, вышла на заданную высоту. Нос и хвост выровнялись в одну горизонтальную линию, и теперь чувствовалось, как корабль реагирует на ветер: приятно вибрирует, словно парусник. Продвигались вдоль берега, облепленного людьми. Те напоминали сверху масляные мазки: синие, чёрные, коричневые, то там, то здесь светлыми пятнами мелькали дамские шляпы и зонтики. Иногда мерцали блики: то ли от вспышек фотокамер, то ли кто‑то смотрел в бинокли. Двигатели приятно тарахтели, дирижабль выходил на рабочую скорость пятьдесят километров в час.
С дороги «тройка» казалась совсем игрушечной, всё удаляясь от зевак, членов министерской комиссии, журналистов, фотографов и даже короля Вильгельма, чтобы, Эмма знала, развернуться над озером, пройти над швейцарской стороной и, если удастся, вернуться прямо к месту старта – ничто не характеризует корабль с лучшей стороны, чем умение причаливать к родной гавани. Дирижабль плыл на запад над Боденским озером, тень его двигалась по волнам внизу, и чайки летели за тенью, приняв её то ли за большой корабль, то ли за маленького кита (хотя откуда бы ему здесь взяться, но чайкам то было неведомо), в надежде поживиться рыбой. Когда через два часа и семнадцать минут пройдя девяносто семь километров «тройка» послушно, словно ручная птица, опустилась к толпе, десятки людских рук схватили швартовы, потянули дружно вперёд и вниз, и та аккуратно придержала обе рубки над зелёной ещё травой, подождала, пока бросят якоря и закрепят их в земле, и лишь потом замерла, подрагивая тканью.
Вокруг творилось безумие: экипажу подавали руки, вытягивали их из кабин, ставили на землю, обнимали, хлопали по спинам, кричали «Успех!» и «Слава Цеппелину!». Эмма протискивалась к своим, чтобы отхлебнуть хоть маленькую ложечку этого счастья, но уже сейчас её внутри захлёстывало какое‑то новое чувство, которое раньше ей было неведомо – успех общего дела. Она махала рукой из‑за спин и кричала «Браво! Браво!», подскакивала и снова пробиралась сквозь толпу. Когда наконец она выбралась к экипажу, то первым бросилась обнимать Дюрра – тот оказался ближе всех и, к тому же, стоял лицом.
– Герр Дюрр, поздравляю! Вы герои! У вас получилось! – Эмма отлипла от Людвига, затрясла его руку, но не удержалась и снова обняла. Сердце Дюрра молотило, как сумасшедшее, но Эмма ничего не заметила, потому что у неё самой от счастья выпрыгивали все внутренности. Конструктор как‑то странно сник и позволял себя мять и трясти, как куклу.
– Верно, это шок! Поздравляю! Поздравляю тысячу раз, вы молодцы! – и кинулась обнимать такелажника Маркуса.
Когда Эмме удалось добраться до начальника, она увидела рядом с ним военного, красивого, но с удивительно кислым для такого дня лицом, и ещё какого‑то господина, кажется, из министерства. Эмма, улыбаясь и светясь, встала за спиной министерского господина, чтобы Цеппелин её увидел.