Читать онлайн Машина ужаса бесплатно

Машина ужаса

© Владимир Орловский, 2022

Глава I. Встреча в тундре

Прошло уже несколько лет с тех пор, как отгремели события, свидетелем которых и даже невольным участником мне пришлось быть. Они почти забыты теперь в лихорадочном беге жизни, среди потрясений и бурь, продолжающих кровавые страницы первой четверти века; они стали эпизодом, отошедшим в прошлое тем скорее, что приправлены романтикой, чуждой духу нашего времени.

Но для меня все эти лица и дела останутся навсегда близкими и живыми, и потому мне хочется поделиться с читателем воспоминаниями о пережитых событиях, которые, повернись они несколько иначе, могли бы наложить резкий отпечаток на самую судьбу человечества. В бесконечной сложности, в причудливом сплетении жизни наш разум еще бессилен разобраться: пока он блуждает ощупью среди темных тропинок, смутно угадывая законы действительности, укладывая их в гипотезы, сменяющие друг друга. Потому еще такое значение в жизни и отдельных людей и всего человечества имеет случай. Этот же случай и тогда отвел от земли нависшую над ней угрозу.

К сожалению, а может быть к счастию, я не профессор физики и потому тех, кто интересуется научной стороной дела, я отсылаю к подробному отчету профессора Васильева, помещенному в июньской книжке «Журнала Физико-Химического Общества» за 193* год.

Я же сам хочу рассказать об этом эпизоде как очевидец, для которого события эти связаны с именами близких людей, заплативших жизнью за свое в них участие.

Поэтому я начну со знакомства моего с Юрием Моревым, одним из героев моего повествования, моим другом и приятелем, насколько такой сухарь, как я, может иметь друзей и приятелей.

Это было в то далекое время, когда началась разработка богатств нашего Севера, и мы с Юрием Павловичем оказались случайными сотрудниками в рекогносцировочной партии, отправленной в Печорский край для обследования возможностей и условий эксплуатации его минеральных ископаемых, а главное для изыскания удобнейших путей.

Помню, как, несмотря на некоторую подготовленность, я был поражен всем, что пришлось мне увидеть в этих еще почти нетронутых местах.

Теперь, когда этот край стал одним из источников, питающих нашу промышленность, когда за двадцать, двадцать пять лет его пересекли несколько железных дорог, когда прорыты каналы, соединившие Волгу с главными реками Севера, когда непрерывным потоком полились оттуда давно известные и тем не менее как будто вновь обретенные богатства, – теперь, конечно, мой рассказ никого не удивит.

Но когда я сам впервые увидел эти сокровища, которые надо было только прийти и взять, – я был положительно оглушен.

Штаб нашей партии обосновался в Мохче, куда еженедельно самолёт из Котласа доставлял нам почту, материалы, продовольствие и все необходимое. Там же была установлена небольшая радиостанция, соединившая нас с миром.

На берегу Цильмы, на приподнятом плоскогорье, выстроен был городок, в котором расположилась партия. После тяжелой зимы, проведенной впервые вдалеке от мира, среди дикой природы сурового края, не тронутого рукою человека, еще по льду и снегу выехали мы на оленях к месту работ.

Волнами мертвого света переливалось над нами северное сияние. Безмолвное движение словно гигантского занавеса, спускающегося на землю волнующимися складками, играющими переливами бледных тонов; пылающие беззвучным светом огненные столбы, будто колеблемые неведомым ветром; игра света и красок при полном безмолвии снежной пустыни, – все это, несмотря на то, что я в достаточной степени чужд всяческой романтике, произвело на меня тягостное, даже жуткое впечатление. Я вспомнил, как однажды у себя дома я заметил, что в часы летних сумерек, когда ночь еще не одолела умирающего дня, уличные фонари в своих прозрачных шарах горят неподвижным огнем, теряющимся у самого источника, и кажутся комками мертвого, замерзшего света. Таким же мертвым, безмолвным казалось мне это пламеневшее над нами ночное небо далекого края.

По берегам реки подходила близко к нашему пути сплошная стена «тойболов», вековых лесов, простирающихся на тысячи верст, еще не тронутых человеком.

Здесь я впервые увидел эти богатейшие месторождения нефти, которые теперь затмили собой начинающие иссякать бакинские источники.

Нефть стояла просто озерами, наполнявшими собой углубления почвы, насыщенной этой жидкостью на большую глубину, отсвечивавшей мутным жирным блеском и пропитавшей воздух на далекое расстояние своим запахом. Проводник из зырян, взятый нами с последней станции, рассказывал, что в нескольких зырянских и самоедских поселениях в этом крае туземцы просто ведрами черпают это горючее масло и жгут его в своих светильнях в избах и юртах.

– Чёрт возьми, вот так картина, – как-то промолвил созерцавший вместе со мной это зрелище мой спутник по экспедиции, которого я до сих пор почти не замечал в нашей пестрой компании, состоявшей из людей самых различных специальностей, национальностей и внешности. Тогда я впервые вгляделся в него пристальнее, и меня сразу поразили его глубокие голубые глаза, сиявшие таким ровным теплым светом, что от взгляда их становилось уютнее на душе.

– Да, – ответил я. – И удивительнее всего то, что сведения об этих богатствах давно были известны, и недостатка в работниках, веривших в судьбу края, не было, – и все же до сих пор все это лежало нетронутым.

– А вы думаете, что здесь богатые запасы?

– Наверное сказать не могу, но уже то, что мы видим, дает основание предполагать неисчерпаемые возможности.

– Вы, конечно, не ошибаетесь, – присоединился к нашему разговору высокий плотный человек в меховой шапке и сапогах-торбасах, которого я знал как старого нефтепромышленника, специалиста, ехавшего с нами в качестве эксперта.

В тоне его голоса послышалась усмешка, заставившая меня прислушаться.

– Вы говорите, как будто за этими словами прячете заднюю мысль, – сказал я.

– Какую там заднюю мысль, – просто вылезло наружу шило, которое так долго и, надо сказать, успешно прятали в мешке. Мне и стало смешно человеческой глупости.

Я пропустил мимо ушей последнее замечание и попросил собеседника разъяснить его слова.

– Конечно, причина неиспользования до сих пор этих богатств лежала в невозможности преодолеть отсутствие путей сообщения. Ну, и лень наша российская этому помогла.

– Вы думаете – только? – хитро подмигнул глазом наш спутник.

– А знаете ли вы, что, как только стало известно об ухтинской нефти еще в XIX столетии, так весь этот округ перешел в собственность некоего вельможи, монополизировавшего таким образом возможность разработки и не ударившего для этого пальцем о палец? И известно ли вам, что уже в двадцатом веке, перед революцией семнадцатого года, теми, кому это было нужно, принимались специальные меры, оплачивалось негласно молчание печати по поводу ухтинской нефти?.. Как. видите, тут виновато не только бездорожье, суровый климат, но и лень человеческая.

Глаза Морева вспыхнули гневом.

«Экая непосредственная натура», – подумал я,

– Что за мерзость! – вырвалось у него. – Неужели это могло быть в самом деле?

– Что же тут особенного? Обычный прием подавления конкурента, вдобавок еще не существующего, так сказать, потенциального.

Я промолчал. Я вообще не очарован людьми. Боюсь, что кое-чем они больны безнадежно.

– Да только ли это здесь заслуживает внимания? – продолжал наш осведомитель. – Я десять лет провел в этом крае, исколесил его вдоль и поперек и узнал многое, что заставит вас подумать и о бестолковости и о жадности человеческой.

Через несколько дней после этого мы были втроем в зырянском селении на берегу Ухты.

Никита Потапыч (так звали нефтяника) повел нас к своему знакомцу, зажиточному зырянину, зверолову и немного земледельцу, как и большинство в этом крае. Это был среднего роста коренастый мужик с окладистой бородой, которого я не отличил бы от нашего костромича или ярославца.

Он сдержанно и с большим достоинством поздоровался с Никитой Потапычем, потом протянул и нам свою широкую руку.

Говорил он мало, видимо взвешивая слова, но то, что говорил, звучало убедительно.

– А ну-ка, Петрович, покажи нам свои сокровища, – сказал Никита Потапыч, похлопав его по спине.

Хозяин слегка повел плечом, незаметно освобождаясь от прикосновения гостя, и процедил лениво и нараспев:

– Да, что шутишь, Потапыч, какие сокровища… так, глупость одна.

– Не жмись, дядя… ты меня знаешь. Под начальство не подведу… А вот моим приятелям интересно посмотреть здешние диковинки.

Старик поддался не сразу. Наконец, вероятно успокоенный словами Никиты Потапыча и нашим мирным видом, прошел в заднюю горницу и вынес оттуда деревянный раскрашенный и окованный железом ларец, поставил его на стол, аккуратно стер с него пыль, любовно потрогал рукой и, наконец, щелкнул замком.

Под крышкой на черной замше лежал мутно-белый круглый предмет, величиной с грецкий орех, и рядом еще два таких же поменьше; в другом отделении поблескивал небольшой слиток беловатого металла.

Я не верил своим глазам.

– Послушайте, или я брежу, или это – жемчуг.

Никита Потапыч ухмыльнулся.

– А вы спросите Петровича, откуда он его да вот этот кусок серебра заполучил… Ну, ладно, из него сразу слова не выжмешь. Это сын его на одной из здешних рек подцепил на жемчужной ловле; и серебряный самородок из наших месторождений – верстах в двухстах отсюда. Да не думайте, что он это из барышей делает, нет… Это он себе этакий, ну как его – музей собирает: любит свой край старичина.

Я переводил глаза с одного на другого, думая, не морочат ли меня, но обмануться было невозможно.

Правда, жемчужина была не совсем чистая – с желтоватым оттенком и с порядочным изъяном в одном месте, но величина ее меня поразила.

Две же меньшие были прекрасного качества и, вероятно, высокой ценности.

Слиток серебра был весом фунта два.

– И вы говорите, что все это местного происхождения?

– А вы как думаете? Вам и не снилось еще, какие здесь сокровища зарыты. Только бери. Ну, теперь, кажется, проснулись у нас. Хотя кое в чем, пожалуй, уже и поздно.

Вечером мы долго еще беседовали о виденном, и Никита Потапыч рассказал нам о богатствах края, о ловле жемчуга на Керети, о свинцовых и серебряных рудах, о промысле трески на Мурмане, обо всем, что довелось ему видеть за время своих скитаний по Северу.

Все эти сокровища либо лежали еще втуне, либо разрабатывались самым примитивным, хищническим способом, как велось по старинке.

– Взять вот к примеру хоть бы этот жемчуг. Вас удивила его величина… Правда, теперь уже вы таких ни в Керети ни в других реках не найдете, да и вообще он реже становится. Так, мелочь больше попадается, не стоящая внимания. А ведь старики помнят еще здесь особое правительственное узаконение, которым предписывалось найденные жемчужины величиной в воробьиное яйцо сдавать по начальству и лишь более мелкими разрешалось распоряжаться владельцам по их усмотрению. Вот как, батюшка. Да тут вся эта добыча испокон веку таким хищническим способом велась, что сейчас, почитай, ничего уже и не осталось.

Рассказывал Никита Потапыч и о ловле трески на Мурмане, когда, по его словам, выходя в море флотилией навстречу стае, рыбаки пробуют густоту ее, всовывая весло в эту живую, движущуюся кашу; и если весло стоит торчком, не может двигаться в сплошной массе рыбы, – стая считается достойной внимания, и начинается лов.

Долго сидели мы на завалинке у избы Петровича под бледными лучами ночного солнца и слушали эту сказку-быль. С окраины деревни доносились звуки хорового пения, удивительно стройного и мелодичного.

Юрий Павлович заслушался и сделал нам знак прекратить разговор.

Грустные и наивно-простые аккорды, от которых веяло силой и печалью, таяли в прохладном воздухе.

– Кто это поет? – спросил он.

– Это? Парни наши собрались. Они часто так душу отводят.

– Как хорошо!

– Да. Впрочем, это что – нынче уже все не то. Вот, бывало, в старину мы певали; к нам из большого города приезжал какой-то толстый усатый, на бумагу записывал.

Надо сознаться, я в музыке очень слаб и всегда утешался мыслью, что кто-то из великих ученых (кажется, Дарвин) называл ее «наименее неприятным из шумов». Все же и я заслушался, ощутив мимолетное чувство щемящей грусти.

Мы продолжали работу в партии.

Морев оказался прекрасным техником-геодезистом и целыми днями работал на изысканиях и съемках, иногда отделяясь от нас на недели.

Я в качестве геолога занимался исследованием почвы, залегания нефтеносных слоев и других ископаемых и благословлял судьбу, пославшую мне работу в крае, который мы должны были оживить и приобщить к миру.

И вместе с тем за это время я все больше сходился с Юрием.

В сущности это было странно. Трудно было найти двух людей, более неподходящих характерами. Я, человек реалистического мировоззрения, лишенный романтики, не отзывающийся на музыку, верящий только в силу человеческой мысли, с очень слабой эмоциональной стороной – словом, сухарь.

А Юрий – мягкая, почти женственная натура; человек с большим музыкальным чувством; влюбленный в свое дело, кажется, ни на что не способный, что не касалось теодолитов, нивелиров и прочей прелести его ремесла.

И все-таки мы все больше и больше сживались, понемногу привязываясь друг к другу. У меня этот процесс всегда идет медленно, – я с трудом сближаюсь с людьми; Юрий, наоборот, открыто показывал мне свою симпатию.

Как бы то ни было, когда кончилась наша работа и партия вернулась в Москву, везя подробно разработанный проект прокладки пути и отчет об исследованиях, мы с Моревым оказались связанными глубокой и прочной приязнью.

Глава II. Известия из Америки

Еще во время пребывания в Мохче до нас дошли известия, повергшие всех в немалое изумление и заставившие только пожать плечами. Это были сообщения из штата Виргиния[1] о странных массовых психических заболеваниях, охвативших некоторые населенные пункты.

Все это приправлялось сногсшибательными подробностями и скорее напоминало проспект какого-нибудь детективного киноромана, чем сообщения серьезной печати.

Удивительны эти газетные утки!

Нам под полярным кругом, среди безмолвия северной ночи, среди снегов и льдов мертвого царства, под беззвучными переливами сполохов, – эти известия казались особенно невероятными. Может быть, потому они и привлекали внимание и заполняли наши унылые зимние вечера.

В телеграммах под чудовищными подзаголовками, напоминающими рекламы патентованных средств, сообщались не менее чудовищные подробности.

«Эпидемия ужаса в Роаноке!

«Население покинуло город под давлением обуявшего всех беспричинного страха! Жизнь замерла! Банки закрыты! Торговля прекращена! Угроза голода!»

И так далее в том же роде.

В другой телеграмме в не менее трескучих фразах сообщалось о массовой эротической эпидемии, охватившей Атланту и соседние селения. Население нескольких городов подверглось дикому эротическому возбуждению. В домах, на улицах, в театрах, в кинематографах, где бы только ни собирались люди, творились не поддающиеся описанию вакханалии. Возникали убийства и самоубийства на романтической почве. Происходило нечто несообразное ни с какими законами здравого смысла.

Газеты давали понять, что, не желая шокировать читателей, вынуждены опускать многие подробности.

И в результате – те же сообщения аршинными буквами:

«Жизнь замирает! В городе паника/»

Лучшие психиатры выехали на места для выяснения причин диких эпидемий и для борьбы с ними, но исследования не привели ни к чему, и сами врачи были немедленно охвачены общим безумием.

Еще несколько сообщений такого же рода поступило в разное время из юго-восточной части Соединенных Штатов: из Виргинии, Джорджии, Алабамы, Кентукки.

В последнем разыгралась религиозная мания, затронувшая широкий округ, выдвинувшая немедленно ряд пророков и проповедников, собиравших громадные толпы людей, бросавших самые неотложные дела, наполнявших церкви, места молитвенных собраний, составлявших многотысячные митинги под открытым небом и как будто вовсе забывших о земном и с бурной страстью отдававшихся молитве, в ожидании немедленного Страшного Суда.

Эти известия появлялись в течение всей зимы, весны и лета и в конце концов до того разожгли любопытство, что стали главной темой всех наших разговоров.

Мы, с увлечением работавшие до сих пор, теперь тосковали в своей заброшенности, словно и нас за тысячи верст коснулась эта зараза, стремились скорей кончить свое дело, чтобы окунуться в кипение этого человеческого муравейника.

Менее других всем интересовался Юрий. Это и не удивительно. Большинство из нас в партии были дети большого города, зараженные его недугами, привязанные к нему нитями нашего мозга, всем существом. Кто вкусил этот яд, тот уж никогда не излечится и будет тосковать по шуму и грохоту города, по его искусственным солнцам, затмевающим настоящее, по его бешеной скачке, пляске, по толпам, кипящим на бесчисленных улицах, по неумолкаемому кипению жизни.

Морев же не был городским жителем.

Детство он провел где-то на Урале, где отец его работал не то на заводе, не то на железной дороге, а все остальное время только и делал, что скитался в изыскательских партиях по степям Средней Азии, по горам Кавказа, Урала, или, как теперь, по зырянским тундрам.

Поэтому Юрий меньше всех интересовался сенсациями и, кажется, считал их исключительно газетными утками.

Наконец, к началу зимы мы кончили свое задание и, оставив на месте рабочую партию для постройки большой силовой станции для будущего обслуживания всего района разработок, по только-что установившемуся санному пути направились на Котлас, нагруженные целым ворохом планов, проектов, вариантов, смет и отчетов.

* * *

В Москве мы все разбрелись. Морев сразу уехал в Ленинград, где у него была какая-то родня, а я надолго застрял в столице, участвуя во всевозможных комиссиях, заседаниях, собраниях и съездах, организованных Центральным управлением разработок Севера.

Дело двинулось сразу необычайным темпом. Широко осведомленное общественное мнение откликнулось на призыв правительства; подписка, открытая на специальный заем, была покрыта в течение двух месяцев.

Я с головой окунулся в кипучую деятельность. На моих глазах из бесчисленных колонн цифр, из заказов на машины, орудия, из осуществляемых смет, из армии командируемых работников, – вставал вызванный из мертвого сна, из летаргии, богатый обширный край.

Все это не мешало мне уделять много внимания так заинтересовавшим меня еще в Мохче известиям из Америки.

Как это ни странно, они оказались справедливыми. Конечно, наполовину, если не больше, газетами было прибавлено, но и того, что осталось, было более чем достаточно.

В целом ряде городов и местечек штата Георгии и с ним близких действительно разразился ряд массовых психических заболеваний, настолько сильных, что они внесли серьезное расстройство в обычный ход жизни.

И даже сведения о бегстве жителей из Роанока и самоубийствах в Атланте были не лишены оснований. Хотя и не в таких размерах, как говорилось в газетах, однако под влиянием безотчетного внутреннего беспокойства, близкого к страху, жители в большом количестве покидали город, наполняя окрестные местечки, деревни и фермы тревожными слухами, не имеющими никаких оснований, схватываемыми бессознательно Е оправдание своего беспричинного бегства.

Обо всем этом читались лекции известными психиатрами, появлялись статьи в журналах и отдельные монографии, пытавшиеся пролить свет на странные явления.

Мнения разделились на два лагеря. В одном полагали, что эти психические заболевания – печальный прогноз. Человечество катилось в пропасть. Дошедшее до пределов своего интеллектуального развития, оно стало жертвой слишком утонченной нервной организации. Эти эпидемии были свидетельством начавшегося стремительного вырождения. Достигнув в своей эволюции высшей возможной точки, человечество теперь стало на путь быстрого регресса. Это было начало конца целой эпохи в истории. Мир должен скатиться, как бывало уже не раз, до состояния варварства, чтобы затем снова начать восхождение. К этим выводам приходили, вспоминая кстати и некстати всех писателей, высказывавших мысли о том, что человечество идет к закату, что история его заключается в ряде повторяющихся циклов прогрессирующих и затем вырождающихся цивилизаций. Надо сказать, что это мнение нашло себе место главным образом в Западной Европе. У нас же на почве трезвой и бодрой гражданственности, пропитанной духом энергии, эти грустные предсказания не находили твердой почвы.

Особенно в Москве, где я был в то время, группа ученых, очень заинтересовавшись этим вопросом, командировала двух известных невропатологов на место событий для исследований и внимательно следила за всем происходившим.

Здесь господствовала совершенно другая теория. Указывали прежде всего на то, что массовые психические заразы вовсе не есть что-либо специфически свойственное нашему времени. На всем протяжении истории можно было указать ряд таких же движений, вспыхивавших то там, то здесь и распространявшихся на гораздо большие области, чем те, о которых шла речь. Одной из таких наиболее интенсивных эпидемий была эпоха крестовых походов, которая, несомненно, носила на себе характер коллективного помешательства, охватившего чрезвычайно обширные группы. Вспоминали эпидемии в Западной Европе в XIII веке, в виде движений флагеллянтов, толп фанатиков, обуянных острым религиозным экстазом, бичевавших себя на улицах города кожаными плетями до кровавых рубцов на теле. Указывали на манию демонофобии, стоившей Европе сотен тысяч сожженных на кострах колдунов, ведьм и еретиков.

Наконец, и в новое время можно было вспомнить целый ряд массовых душевных заболеваний различного характера, начиная от многих финансовых горячек XIX и XX столетий, спекулятивного безумия, охватившего Францию в начале XVIII века вокруг образованной знаменитым Джоном Лоу Миссиссипской компании, приведшей к государственному банкротству, и кончая религиозными маниями XIX века.

Последние были особенно интересны тем, что местом их была именно Америка и даже приблизительно те же области и пункты, которые были отмечены и в нынешних удивительных событиях.

Знаменитые «Кентуккские возрождения» в самом начале XIX века и «Миллеровская мания» около половины того же столетия были яркими примерами таких движений, когда люди, находясь во власти экстаза, огромными толпами собирались на многотысячные митинги и там в страшном возбуждении переходили от молитв к исступленным припадкам с конвульсиями и корчами. Таких примеров приводилось десятки, и из них было видно, что душевные эпидемии вовсе не свидетельствуют о вырождении расы, и что причину их надо искать в чем-то другом.

Эта группа ученых и указывала причину в связи с отражением в сознании людей ожесточенных классовых антагонизмов, особенно обострившихся в наше время, время страшной нервной напряженности, с ними связанной и находящей исход в таких периодических взрывах.

Одно обстоятельство, однако, приводило в недоумение сторонников как одного, так и другого лагеря, – это странная ограниченность этих эпидемий по месту и времени.

Все они начинались совершенно внезапно и так же внезапно кончались, оставляя следы в виде продолжавшихся однородных с ними заболеваний у наиболее нервных натур, но лишь в виде единичных случаев; массовое же возбуждение в общем прекращалось резко и внезапно.

То же было и по отношению к области, охваченной эпидемией; она ограничивалась сравнительно небольшим пространством, и достаточно было уйти за ее пределы, чтобы освободиться от общего состояния. И наоборот: лишь только здоровый человек попадал в определенную зону, – он неизменно подвергался господствовавшей мании.

Эти странные обстоятельства сбивали с толку всех исследователей и заставляли их, в конце концов, признаться в бессилии решить поставленную перед ними задачу.

Я, слушая и читая все эти споры, путался в противоречиях и не мог прийти ни к какому выводу.

Впрочем, вскоре эти случаи душевных массовых расстройств прекратились так же внезапно, как и возникли, а вместе с ними прекратилась и словесная война, загоревшаяся вокруг них.

Между тем, мои дела в Москве заканчивались; я должен был отправиться к себе, в Ленинград, для работы в университете, куда звали меня письма родных и Юрия Морева, с которым я поддерживал оживленную переписку.

Глава III. Кое-что о физике и индийских йогах

К началу учебного года я вернулся в университет.

Потянулись лекции, экзамены, работы в лабораториях, – обычная обстановка учебы, в которой я чувствовал себя, как в старом привычном сюртуке, немного заношенном, но таком удобном, почти незаметном. Только после перерыва, когда жизнь бросает в необычные условия, начинаешь ценить по достоинству старый покойный уют.

На досуге я разбирался в многочисленных коллекциях, вывезенных мною с Севера, систематизировал материалы и работал над монографией: «Новые данные о последнем межледниковом периоде на Севере Европы».

В этой работе по сортировке коллекций мне помогал Юрий, обладавший колоссальной зрительной памятью, большой настойчивостью и терпением.

Он часто оставался у меня и тогда всецело переходил в распоряжение моих двух отчаянных сорванцов, эксплуатировавших его самым бесцеремонным образом. Дети вообще благоволили к моему приятелю и выражали эту любовь по-своему, тиранически и безапелляционно завладевая им.

Он безропотно подчинялся, находил темы для разговора и игр и тон, который никогда не удавался мне, отцу семейства; иногда, впрочем, Юрий ссорился с ними, но ссорился как-то искренно, горячо, так что это не портило их отношений.

Жена находила, что он должен быть идеальным семьянином и даже была озабочена подысканием ему подходящей партии. Я решительно не одобрял ее планов, но и не мешал. В конце концов, она, вероятно, была права.

Однажды за обедом она повела атаку, вернее, начала предварительную диверсию.

– Юрий Павлович, вам с вашими семейными наклонностями, вероятно, сильно надоедает бродячий образ жизни, который вы ведете?

– Признаться, есть грех, – храбро бросился мой приятель в расставленную ему западню, – иногда до чёртиков, простите, противно становится. Да так как-то, не могу корни пустить…

– А кто же вам мешает осесть попрочней? – последовала новая вылазка.

– Как вам сказать? Мне кажется, что во мне сидят два человека: один – цыган и бродяга, которому никак не сидится на месте, которого тянет с севера к югу и от востока к западу; и другой – почтенный домосед, который с удовольствием обзавелся бы халатом и трубкой…

– Но, видимо, до сих пор ваша благоразумная половина терпела поражение?

– Я думаю, это дело возраста. С каждым годом мое первое «я» стареет и теряет прыть, а второе растет и пухнет.

– И когда оно окончательно восторжествует?..

– Тогда я облекусь в халат и туфли… и сделаюсь завсегдатаем какого-нибудь скучного клуба.

– Надеюсь, не клуба холостяков во всяком случае? – последовала открытая атака.

– Не знаю. Я до сих пор не испытывал от этого больших неудобств. Я даже по-моему в выигрыше. Быть дядей многочисленных племянников очень весело, – был ответ.

– А разве у вас так много родных? – началось отступление после произведенной разведки.

– У меня? Господи боже мой. Тысяча дядей, миллион братьев и тьма кузенов и племянников.

– А вам не родня, – вмешался я, – Сергей Павлович Морев, о котором я на днях читал в газетах какое-то интервью, с рассказом об удивительных научных работах, в которых я, откровенно говоря, ничего не понял?

– Один из тысячи дядей, – ответил Юрий и- вдруг нахмурился. – Я читал эту дурацкую заметку. Удивительное дело, – никак не могут оставить человека в покое. Всегда одно и то же. Наврут с три короба, вроде американских эпидемий, – переменил он разговор.

Я не настаивал, и мы заговорили о недавно снова появившемся в газетах пережевывании этих старых историй.

После обеда, когда мы по обыкновению перешли к нашей работе, Юрий обратился ко мне.

– Дмитрий Дмитриевич, нынешний разговор напомнил мне мое давнишнее желание. Я очень хотел бы познакомить вас с дядей Сергеем и его работой…

– Но вы сами сказали, что вмешательство посторонних, – эпизод не из приятных.

– Ну да, репортеры… Я не про то. Я ему давно говорил о вас; он сам очень интересуется вашими изысканиями на Севере, и думаю, что не менее интересно будет и вам посмотреть его работы…

– Не спорю. Хотя, повторяю, эта заметка в газете решительно ничего мне не дала – какая-то чудовищная путаница…

Юрий усмехнулся.

– Ну, в этом и мы немного виноваты. Ведь этой публике чего ни наскажи, – всему поверит.

– Ах, вот как, – улыбнулся и я. – Но во всяком случае это ставят в связь с работами покойного профессора Павла Петровича.

– Да, в этом они правы. Видите ли, я в сложных выкладках и вообще во всей этой математической китайщине слаб. Но в общих чертах идею этой работы могу рассказать, если вам интересно.

Я одобрительно кивнул головой.

– Позвольте, как бы начать попроще. Ну вот: вы знаете, что вокруг идущего по проволоке тока существуют магнитные силы?

– Ну, конечно.

– При усилении и ослаблении тока меняется и напряженность этих магнитных сил. При резком замыкании и размыкании – происходит и наиболее резкое изменение этой разлитой вокруг тока магнитной энергии, причём она распространяется в окружающей среде в виде волнообразного колебания особой всепроницающей невесомой среды, так называемого эфира.

– Все это я, конечно, знаю. Только мне кажется, что исследования на эту тему являются настолько специальными…

– По методам работы это, безусловно, необычайно сложная история. Но результаты ее очень близко касаются жизни, так как подходят к решению существенных вопросов нашей психики.

– Психики? Это уже что-то непонятное.

– Да, вот видите ли. Волны, при помощи которых распространяется электромагнитное колебание, имеют вполне определенную длину, хотя мы совершенно не знаем, в чем заключаются изменения эфира, связанные с этим явлением. Какие-то состояния его напряжения, в существе своем нам неизвестные. И вот, если они доходят до другого проводника, замкнутого или имеющего очень маленький разрыв в цепи, то, меняя вокруг этого проводника напряжение магнитных сил, – преобразуют их энергию в энергию электрического тока, пробегающего по проволоке, но лишь в том случае, если этот второй проводник по своим размерам и конструкции таков, что, будучи сам источником прерывающегося тока, посылает электромагнитные волны как раз такой же длины.

– Ну, да, таким образом работает радиотелеграф; это то, что называется резонансом, наблюдающимся и в явлениях электромагнитных так же, как и в созвучании струн, камертонов и прочее. И там на звук одной струны отвечает другая только тогда, если она настроена с нею в унисон, то есть может испускать волны той же длины.

– Вот, вот. И еще в начале нашего столетия выяснилось, что все психические и физиологические процессы в живом организме связаны с электрическими токами, пробегающими по проводящим нервным путям, при чем токи эти прерывчатые, пульсирующие. А раз так, – то они обязаны посылать в пространство волны электромагнитных колебаний.

– Ах, вот что. И, следовательно, если два индивидуума настроены в унисон, то есть способны испускать волны одинаковой длины, то они обязаны также отвечать токами, пробегающими по нервным путям одного из организмов, раз они появились в другом соответственном?

– Да, это и была основная идея, на которой остановился мой дед. Он полагал, что именно с передачей электромагнитных волн связан механизм влияния человека на человека, то есть выводил отсюда явления внушения, гипноза, сострадания, – и вообще всякого подражания, любви, морали, – и в конце концов даже телепатии.

– По существу, в этом ничего невозможного нет. А как соблазнительно подчинить научному контролю все эти области, бывшие до сих пор монополией мистики и суеверия!

– Да, и дед добился в этом отношении огромных результатов; так как настройка наших нервно-мозговых аппаратов самая разнообразная, то и отвечают люди на переживания друг друга очень слабо. Павел Петрович именно нашел возможность расширить эти пределы и, таким образом, влиять на способность сострадания. После его смерти взялся продолжать дело дядя Сергей. Правда, кажется, задача о расширении границ сострадания мало двинулась дальше, но он много поработал в других направлениях, и там можно увидеть массу занимательного.

Это в самом деле меня заинтересовало. Я – реалист pur sang[2], и такой подход к вопросам психологии удивительно укладывался в мое мировоззрение. Я тут же изъявил живейшее согласие ознакомиться с работами почтеннейшего дядюшки.

Через два дня я звонил в его квартиру на какой-то из далеких линий Васильевского острова.

Меня встретил Юрий. Он был немного взволнован, – словно собирался ввести меня в святая святых. Видимо, это было одно из его пристрастий, которым он отдавался, по своему обыкновению, со всей искренностью и пылкостью своей натуры.

Дядюшка мне не понравился. Упрямо сжатые губы и холодные серые глаза – глаза фанатика и ограниченного человека. Впрочем, встретил он меня очень любезно и сейчас же завел разговор на тему о наших работах на Печоре, о будущем этого края, о том, чего можно ожидать от его эксплуатации. Говорил он медленно, вдумчиво, и мне казалось, что он все время ходит вокруг и около какой-то интересующей его мысли, высказать которую не решается.

Но я забыл об этом сразу же, когда разговор коснулся его собственных работ, и мы перешли в лабораторию.

Здесь я совсем растерялся. В хаосе каких-то бесчисленных неизвестных мне приборов, в сети проводов, опутывавших комнаты, нескончаемых батарей, колб, реторт, пробирок, склянок и, я не знаю еще какой, посуды самого причудливого вида, заполнявшей шкафы, столы, полки, подоконники, полы и готовой, кажется, вылиться бурным потоком из дверей лаборатории – разобраться было немыслимо. В общих чертах Сергей Павлович рассказал мне о своих работах то же, что я уже знал от Юрия.

– Не надо думать, что эти мысли являются существенно новыми. В главном своем они были в сознании людей уже давно, правда смутно, неясно – лишь в самых общих чертах. Но всего интереснее, что высказывали эти идеи не только ученые, но и люди, стоящие далеко от точной науки, бывшие предметом пренебрежения и насмешек. Я говорю об учении индийских йогов. Мы привыкли смотреть на них как на шарлатанов или как на полупомешанных фантазеров и, быть может, не без основания; но если перевести на научный язык некоторые их построения, то над ними есть смысл призадуматься. Если вы помните учение их о человеческой ауре, то вот вам первый пример.

Человек все время окружен особой атмосферой, как бы излучением его организма; при этом различным эмоциям и мыслям отвечают различные цвета этой эманации человека, или ауры, по терминологии йогов.

Правда, видеть эти оттенки могут лишь люди с «высоко развитыми психическими способностями», но, тем не менее, эти исключительные люди сумели якобы составить целый спектр цветов ауры, соответствующих различным переживаниям; например, злобе, ненависти, по их описанию, отвечает черная окраска ауры, ужасу – серая, чувственности – красная, религиозным эмоциям – синяя и так далее.

Аура эта есть проявление жизненной праны, проникающей и одухотворяющей человеческий организм, причём прана есть нечто неуничтожимое, количество которого в мире постоянно.

Вот вам фантастическая система восточных мудрецов в чистом виде.

Но подставьте вместо слова «прана» слово «энергия», обратите внимание на то, что цвета лучей зависят от различной длины волн электромагнитных колебаний, распространяющих то, что мы называем лучистой энергией, и вспомните, что каждому переживанию, по толкованию йогов, отвечает излучение определенного цвета, то-есть специфической длины волны, – и вы получаете короткое переложение теории в понятных нам терминах: при функционировании организма человек излучает часть энергии, перерабатываемой им в виде электромагнитных колебаний, при чем каждому настроению, переживанию, идее и так далее соответствует колебание определенной длины волны.

У них же вы найдете и указания на возможность психического влияния людей друг на друга при помощи именно этих эманаций своего организма, т.-е. электромагнитных колебаний, им излучаемых.

Так, если у Демокрита и Эпикура можно найти гениальное предвосхищение атомистической теории, то нечто подобное имеем мы здесь, в этих пустых, как нам казалось, умствованиях восточных мудрецов.

Сам Сергей Павлович работал, главным образом, в двух направлениях: над усовершенствованием изолирующих середин, не пропускающих электромагнитных волн, излучаемых нашими нервно-мозговыми аппаратами, и над конструированием приборов, позволяющих улавливать и записывать эти колебания.

Первая задача была выполнена им в известных отношениях более чем удовлетворительно. Правда, в этом смысле он только разрабатывал материал, уже полученный его покойным отцом, но во всяком случае он добился прекрасных результатов.

Вещество, им приготовленное, почти совершенно не пропускало нервно-психических волн, а будучи тщательно отполировано, отражало их совершенно так же, как отполированная поверхность металла отражает световые лучи.

Глава IV. Что я видел в лаборатории

В подтверждение всего сказанного Морев показал ряд поразительных опытов. В лаборатории, шагах в пяти одно от другого, стояли два кресла, поставленные в главных фокусах двух больших вогнутых зеркал, расположенных по коротким стенам длинной комнаты.

В одно из кресел дядюшка усадил меня, в другое – племянника.

– Юрий, – сказал он, – сосредоточится на какой-нибудь идее, представлении, образе, но не единичного характера, а, сравнительно, общего. Для контроля можно написать на клочке бумаги то, о чем он будет думать, и передать вам. Вы же закройте глаза и постарайтесь изгнать из сознания всякие мысли, сосредоточьтесь как можно глубже и постарайтесь затем передать нам свое впечатление.

Я внутренне усмехнулся; это похоже было на мистификацию. Но все же взял сложенную бумажку из рук Юрия, сел б кресло, закрыл глаза и постарался исполнить указание Морева. Это было трудно: в голове все время метались обрывки мыслей, всплывали знакомые образы, воспоминания; я думал уже прекратить опыт.

Однако минут через десять мне почудилось что-то странное, словно со стороны ворвавшееся в сознание. Я не мог определить точно его формы, но на меня будто пахнуло простором, чем-то необъятно-огромным, потом почувствовалось смутное и сильное движение…

Больше я ничего уловить не мог, но впечатление безграничности и движения было очень живо.

Я открыл глаза.

– Ну что? – спросил Морев.

– Не знаю, – ответил я: – что-то движущееся и необъятное большое, кажется, темное…

– Посмотрите, – улыбнулся хозяин.

Я развернул бумажку и прочел: «море».

Это было поразительно: фактически чтение мыслей на расстоянии.

Опыт повторили еще несколько раз, при чем иногда я являлся в роли внушающего субъекта, а Юрий изображал из себя резонатор, – и почти каждый раз результат был тот же.

– Но почему получается только общее, сравнительно смутное ощущение, и нельзя уловить какое-либо конкретное представление? – спросил я.

– Потому что отдельным образам, мыслям, идеям отвечают настолько узкие пределы длины волн, что человеческий организм не может быть таким чутким резонатором, точно настроенным в унисон. Для более общих же ощущений, эмоций и настроений, которым отвечают и более широкие границы длины волн, – возможность резонанса гораздо более вероятна, особенно для организмов, вообще настроенных приблизительно одинаково, какими, видимо, являетесь вы и Юрий.

Электромагнитные волны, излучаемые индивидом, находящимся в одном из фокусов зеркал, отражаются от него, идут параллельным пучком к другому зеркалу и, отразившись второй раз, собираются в его фокусе и потому оказывают особенно сильное действие на находящегося здесь человека, возбуждая в нем настроения, ощущения, сходные с теми, которые послужили началом явления.

Это было ясно, как день. Можно себе представить, как я был поражен виденным.

Но это было еще не все.

То, что я увидел в следующей комнате, далеко превосходило мою, вообще не слишком богатую, фантазию.

Здесь стояло три одинаковых прибора, по-видимому, чрезвычайно сложной конструкции, с целой сетью перепутывающихся проводов, какими-то рычажками, колесиками и пружинками: каждый аппарат был снабжен острием на конце рычага, чертившим на медленно вращающемся барабане неровную линию, вроде тех кривых, которые в метеорологических обсерваториях зачерчивают самопишущие автоматы, термографы, барографы, гигрографы и прочие «графы», заносящие на бумагу постепенное изменение температуры, давления, влажности и прочее.

– Здесь вы видите приборы, – начал Морев, – которые мне удалось сконструировать самому. Это аппараты, являющиеся резонаторами и регистраторами электромагнитных волн, излучаемых человеческими организмами. Но, конечно, они могут отвечать только на колебания вполне определенной длины или лишь слабо меняющейся; значит, во-первых, записывают лишь переживания одного человека или очень немногих людей, излучающих волны именно такой длины, и во-вторых, отмечают вполне определенные переживания, отвечающие именно таким колебаниям. Как видите, пределы действия их очень узки, но это составляет в известной степени их преимущество, так как удобнее следить за их работой. Вот этот первый прибор – это аппарат, соответствующий, так сказать, душе вашего покорного слуги; этот рядом, это мой милейший племянник; а третий олицетворяет одного из моих помощников. Что же касается области переживаний, то все они соответствуют страданиям тех лиц, за кем они, так сказать, следят автоматически. Эта область преимущественно была разработана моим отцом, на ней же, главным образом, остановил свое внимание и я. Каждая такая лента, свивающаяся с барабана, – история страданий человеческой души. И чем сильнее переживание, тем больше размахи вычерчиваемой линии; разумеется, и расстояние играет тут большую роль, – так что более слабое ощущение, перенесенное ближе к прибору, может дать большее колебание кривой, нежели сильное, но испытанное вдали от аппарата. Это, конечно, приходится все время учитывать.

Я глядел на аппараты совершенно ошеломленный. Это не укладывалось еще у меня в голове. На моих глазах медленно развертывалась лента, и острие прибора чертило на ней историю души, отпечатлевало неуклонно и неизменно каждое перенесенное страдание так же автоматически и бесстрастно, как самопишущий термограф отмечает градусы тепла и мороза.

– Вот я только, кажется, ввел дядюшку в лишний расход, – засмеялся ІОрий, – никак размахов больших получить не удается: вот видите, все тянется прямая линия или так себе чуть колеблется, – вероятно, из-за несварения желудка или недосланной ночи. Впрочем, нет… один раз поря-, дочно размахалось перо, – болели зубы…

– Ну, если вспомнишь получше, то найдется кое-что и кроме зубной боли, – усмехнулся Морев.

Юрий вспыхнул, на минуту смешался, но сейчас же добродушно засмеялся.

– Да, глупости… Понимаете ли, отвергнутая любовь и все такое прочее. Довольно старая история. А все же, правду говоря, удивительно видеть это разворачивание собственной души на ленте прибора, у себя же на глазах… Вот не угодно ли?

Он снял с полки одну из намотанных, видимо старых, катушек с надписью «1935 год». Под знаком от 14 до 21 ноября кривая делала большие неровные скачки.

– У Юрия Морева болели зубы… ну, конечно и тому подобное. Подробности неважны.

Мне вспомнилась недавно прочитанная на эту тему статья в университетском ежемесячнике.

– Вероятно, все это имеет связь с излучениями радия и подобных ему элементов, – сказал я: – мне что-то приходилось слышать о том, что наш организм служит местом многообразных радиоактивных процессов.

– Прямой связи мы пока не имеем, – ответил Сергей Павлович: – скорее можно говорить об известном параллелизме между этими явлениями. Дело в том, что, кроме тех колебаний очень большой длины волны, о которых я говорил, действительно есть основание предполагать излучение нашей нервной системой других эманаций, представляющих или электромагнитные волны очень короткой длины, подобные лучам Рентгена или лучам радия, или же потоки электрически заряженных мельчайших частиц, а может быть, то и другое вместе. Обнаружить их пытались еще в начале столетия разные исследователи, например Шарпантье во Франции и доктор Котик – в России. Они воспользовались свойством этих лучей заставлять светиться в темноте экраны, покрытые некоторыми сернистыми соединениями, например, сернистым цинком, кальцием, барием и т. д. Этот отдел я детально не разрабатывал, но кое-что вы сможете увидеть у меня и по этому вопросу; здесь я только усовершенствовал способы работы этих ученых.

С этими словами Сергей Павлович открыл дверь в соседнюю комнату, расположенную в середине здания и лишенную окон. Она была тщательно затемнена и освещалась только рассеянным светом нескольких матовых электрических ламп, зажженным Моревым при нашем входе. Вокруг по стенам висело несколько досок со сложными приспособлениями и шнурами, проведенными к ним от распределительной доски с рядом выключателей.

– Эти экраны, – сказал Морев, – под подвижными затворами-ширмами покрыты различными фосфоресцирующими веществами, при чем в отличие от Шарпантье мне удалось подобрать несколько из них, светящихся под влиянием определенных излучений, возникающих как следствие тех или иных переживаний нашего «я». Например, экран прямо перед нами светится легким голубоватым сиянием под действием потоков энергии, испускаемых нами при усиленной мозговой работе; это, так сказать, показатель мысли. Дальше вы видите доску, светящуюся под влиянием излучений, отвечающих чувствам любви, симпатии, вообще благожелательного, спокойного состояния духа; еще рядом – экран «гнева», потом экран «сострадания» и так далее. Каждый из них фосфоресцирует в темноте при воздействии на него определенных излучений. Попробуйте сесть в это кресло посреди комнаты и вызвать в себе те или иные настроения из указанных мною, и вы будете видеть, как перед вами будут вспыхивать в темноте те или иные экраны, при чем на каждом их них фосфоресцирующим веществом доска покрыта не сплошь, а так, что светящиеся места дают очертания букв, составляющих слова, обозначающие настроения, на которые отвечает данный экран. Таким образом, давая место тем или иным душевным состояниям, вы будете видеть их в виде огненных «Валтасаровых» букв: мене, текел, фарес, вспыхивающих перед вашими глазами. Садитесь сюда; я потушу свет и выйду из комнаты, чтобы своими излучениями не путать опыта, и поворотом выключателя извне открою экраны. Если вам надоест, или опыт не удастся, что очень возможно, нажмите эту кнопку на ручке кресла, и я задвину ширмы экранов и присоединюсь к вам.

Я уселся в мягкое кожаное кресло по указанию Морева и постарался снова изгнать из своего сознания всяческие душевные движения. Морев погасил свет и вышел с Юрием, плотно притворив дверь. Наступила абсолютная темнота; затем раздалось сухое щелканье – очевидно, открылись затворы, заслонявшие чувствительные стенки экранов.

Я постарался сосредоточить свои мысли на личности моего приятеля, к которому я чувствовал искреннюю приязнь и доброжелательство. И уже через пять – шесть минут правее меня, постепенно вырисовываясь во тьме синеватым сиянием, все яснее выступили огненные буквы, словно невидимая рука написала на стене слово «любовь».

Оставив это, я углубился в разрешение сложной проблемы из доледниковой эпохи северного края, над которой я много и пока безуспешно работал в последнее время. И немедленно же на моих глазах потухли буквы, мерцавшие в темноте, а прямо передо мной загорелись зеленоватым светом пять новых знаков, составивших слово «мысль».

Правда, когда я затем пытался вызвать в себе чувства гнева и сострадания, – опыт не удался. По крайней мере я лишь с трудом мог уловить в темноте смутное мерцание, которое можно было приписать как действию экрана, так одинаково и иллюзии утомленных глаз, напряженно всматривавшихся в темноту.

Но и того, что я видел, было более, чем достаточно. Этот человек был поистине волшебником: видеть перед собой огненные буквы, отмечающие во мраке движения собственной души, – не было ли это раньше предметом только легенд и сказок?

Я сидел в кресле, невольно охваченный ощущением мощи и власти человеческого разума. И немедленно же влево от себя я увидел во тьме новые сияющие знаки: «созерцание великого», – гласили огненные слова.

Я нажал кнопку под рукой. Снова сухой щелкающий звук, и буквы мгновенно погасли. В темноте обрисовался четырехугольник открываемой двери. Затем вспыхнул свет. Передо мной стоял Морев, вопросительно глядя серыми глубокими глазами, глазами фанатика и мыслителя.

Глава V. Мы едем в Америку

Признаюсь, что всему этому я поверил не сразу: слишком похоже было на мистификацию. Угадывание чужих мыслей, запись движений души на автоматическом приборе, а особенно эти огненные буквы во тьме, – все это было слишком необычайно.

В сущности, теоретически продумывая все виденное, я не находил в нем ничего невозможного, но поверить сразу в его практическое осуществление в такой форме, которую можно было, так сказать, ощупать руками, – я долго не мог.

Юрий много рассказывал мне, со времени посещения лаборатории, подробностей, которые далеко не могли утвердить меня в этих новых идеях.

Это все было больше похоже на сказку, чем на научную работу.

Особенно поразило меня объяснение, данное им с этой точки зрения, возможности передачи на расстоянии настроений, сильных переживаний близких друг другу людей.

– Разумеется, если вообще согласиться с тем, что человек излучает электромагнитные волны разной длины, соответствующие различным переживаниям, – сказал я Юрию, – то возможно, что колебания эти могут быть восприняты другим индивидом на расстоянии тысяч верст, но, во-первых, почему же они заставляют отозваться именно того или иного человека, а не всех вообще, а, во-вторых…

– Вы забываете, – перебил меня мой приятель, – что струна отвечает другой струне созвучием лишь тогда, когда она настроена с первой в унисон, то есть способна издавать звук той же высоты.

– Ну, и что же?

– Да то, что изо всех людей на данное колебание отзывается лишь тот, кто настроен также в унисон с живым источником, излучающим волны. Так же и станция беспроволочного телеграфа принимает не все электромагнитные колебания, проходящие мимо нее, а выбирает, так сказать, те, на которые она настроена.

– Допустим, – продолжал я, – так вот, во-вторых, почему этим настроенным в унисон прибором оказывается, как вы говорите, человек близкий и в каком именно смысле?

– Это не обязательно, но в большинстве случаев действительно так бывает. И естественно, почему. Надо обернуть вопрос: не потому люди могут быть настроены в унисон, что они близки, а, наоборот, именно потому они близки, что, быть может, случайно в той или иной области своих переживаний излучают волны одинаковой длины.

– Какая же, однако, «связь между, положим, духовной близостью двух людей и одинаковостью характера излучаемых ими колебаний?

– Вполне понятная. Одинаковость длины волн указывает на одинаковость производящих их нервных токов, а значит, и отвечающих им переживаний, идей, эмоций и прочее.

– Вот как. Следовательно, всякое чувство взаимной любви, симпатии, приязни вы объясняете случайной одинаковостью устройства нервно-мозговых аппаратов, излучающих одинаковой длины психические волны?

– Не всегда случайной, – возразил мой собеседник; – часто это сходство зависит от одинаковой наследственности. Это объясняет легкость возникновения такой близости у людей из одной семьи.

– Однако, очень часто у индивидов, совершенно не имеющих общей наследственности, эта близость оказывается несравненно больше; ну, скажем, у мужа и жены. Неужели это только случайность?

– И да, и нет. Случайным бывает первоначальное небольшое сходство, которое во много раз увеличивается при длительном взаимном общении. Постоянный обмен сходными переживаниями все более облегчает прохождение по проводящим нервным путям именно данных токов, отвечающих присутствию близкого человека. Таким образом, происходит своеобразная гимнастика нервных путей, с каждым разом облегчающая дальнейшее их прохождение и делающая организм все более чутким резонатором на данные колебания.

Опять-таки теоретически я ничего не мог возразить против такой последовательной логики.

– Но в этом отношении теория вашего дядюшки именно только теория, гипотеза? Проверить ее фактически вряд ли возможно.

– Нет, кое-что и на эту тему уже накопилось. Да, вот вам один факт, не подлежащий сомнению. Когда в 1915 году младший брат дяди Сергея умер на фронте, где он был офицером, – в момент его смерти его мать и сестра ясно видели или во всяком случае почувствовали его присутствие.

– Помилуйте! – возразил я, – мы уж договорились, кажется, до явления призраков и прочей чертовщины?

– Почему же чертовщины? Сильная вспышка жизненной энергии в момент смерти явилась источником интенсивных колебаний, воспринятых организмом, настроенным и унисон.

– Все это так, но самая связь этого явления с теорией нервно-психических колебаний – все-таки только гипотеза?

– Да, к сожалению, покойный дед не имел в своем распоряжении психографов, которые стоят в лаборатории дяди Сергея и которые вы там видели. Но теперь, в случае чего-либо подобного, вполне возможна и фактическая поверка.

– Я бы искренно пожелал, чтобы случай этот не представился.

– Почему? – с удивлением спросил Юрий.

– Да потому, что «что-либо подобное» должно приключиться или с вами или с вашим дядюшкой, по которым установлены эти… как вы их называете?

– Психографы. Да, об этом я и забыл, – засмеялся Юрий, – ну что же делать? А я думаю, дядюшка от души желает мне несчастной любви, разочарования в жизни, крупного проигрыша и других сильных ощущений.

– Так же, как моя жена не менее искренно пророчит вам тихую пристань семейной жизни, к огорчению Сергея Павловича.

– А ваше мнение, дорогой мой?

– Пожелаю вам быть самим собой и не искать ничего умышленно.

– Аминь. Ответ, достойный дельфийского оракула. А я, пожалуй, склоняюсь к мнению дядюшки, хотя и по другим, нежели он, мотивам.

Этот разговор происходил вечером в моем кабинете, где мы только что закончили разборку коллекции окаменелостей из ухтинского песчаника. А через два дня я получил из Центрального управления разработок Севера в казенном пакете официальное предложение войти в состав комиссии, командируемой в Пенсильванию для ознакомления с условиями залегания нефтеносных пород и характером их разработки с целью уяснения некоторых вопросов по начинаемой эксплуатации Ухтинского района.

Мне, конечно, предстояло по этому поводу выдержать бурю у себя дома, что бывало неизменной прелюдией ко всем сколько-нибудь длительным отъездам. Но я решил быть твердым и не упускать случая, помимо всего остального, взглянуть воочию на жизнь этого удивительного континента, увидеть собственными глазами этого дядю Сама, с таким покровительственным видом похлопывающего по плечу старушку Европу и вошедшего окончательно по отношению к ней во вкус командирского тона.

Тогда же мне пришла в голову мысль предложить Юрию участие в экспедиции, так как бумага давала мне некоторую свободу в выборе сотрудников.

Он принял мое предложение с восторгом.

– Надеюсь, что это в последний раз выше цыганское «я» берет верх над благоразумным, – сказала ему по этому поводу моя жена, не одобрявшая всей нашей затеи.

– Надеюсь, – ответил Морев, – привезу из Нью-Йорка халат и длинную американскую трубку.

Что касается Сергея Павловича, то он сначала было поморщился, но затем даже выразил свое удовольствие, надавал нам тьму поручений делового и личного характера, и все оставшееся до нашего отъезда время провозился у себя в лаборатории над тщательной регулировкой психографа, настроенного по Юрию.

Я глядел на эти манипуляции с недоверием и странным чувством почти недоброжелательства.

– А знаете ли, – сказал я как-то Юрию: – если верить в действительность работы этих удивительных приборов, мне было бы странно, почти жутко – оставить здесь за собой такого неумолимого, неусыпного соглядатая, от которого не могут скрыться даже сокровенные переживания…

Он повернул голову, и в его глазах мелькнуло что-то вроде испуга.

– Вы знаете, – ответил Юрий нетвердым голосом, – мне у и самому как-то не по себе. Это похоже на сказку, которую я читал когда-то в детстве. Отправляющийся в дальнее и опасное путешествие принц или королевич, не помню уж кто, оставляет на родине волшебный розовый куст, который должен завянуть, если с ним, принцем, случится несчастие. Теперь эта сказка становится явью. С той разницей, что розовый куст принца заменяется головоломным аппаратом с проволочками, рычажками и колесиками моего дядюшки.

– Аминь, – ответил я любимым изречением моего собеседника. – Будем надеяться, что за десять тысяч верст через Атлантический океан он вас не достанет.

Через неделю мы были на борту судна «General Hegg», который из Кронштадта должен был доставить нас в Ливерпуль, откуда путешествие наше продолжалось на одном из пароходов «Transatlantic Company». Юрий все это время занимался английским языком, объясняясь наполовину звуками, наполовину жестами с матросами и разношерстной публикой 3-го класса, где он легко заводил, по его словам, удивительно интересные знакомства. Мне же во время этого переезда через океан впервые пришлось столкнуться с представителями международной денежной знати.

Что меня сразу поразило больше всего, это то, что я не мог угадать, к какой национальности принадлежал каждый из них. Каждый говорил одинаково на трех, четырех языках, из которых нельзя было угадать их родной. Каждый оперировал общим арсеналом идей, поверхностных, хотя часто блестящих по форме, принятых в этом кругу. Каждый имел одинаковую безукоризненную наружность, одинаковые панамы, одинаковые галстуки, одинаковые смокинги наверху и в холлe, одинаковые фраки за обедом. Они не были французами, немцами, американцами, англичанами, а чем-то покрывающим собой и немца, и француза, и американца. Поистине это была особая раса.

Между пассажирами 2-го класса разница национальностей и положений была заметнее. Здесь слышал я такой разговор между доктором-немцем, ехавшим на какой-то медицинский конгресс в Бостоне, и американским журналистом, которого я видел в Москве и который очень интересовался будущим нашего Севера:

– Удивительное дело, – говорил ему доктор, сидя в плетеном кресле и посасывая скверную сигару, – как вы, американцы, опередившие нас своей материальной культурой и по праву этим гордящиеся, так упорно тянетесь своим прошлым в Европу и радуетесь тому, что у нас, в Старом Свете, все больше теряет кредит и значение…

– Ну, и что же? – усмехнулся его собеседник, – а вы, богатые своим прошлым, традициями, духовной культурой, – вы гонитесь за нами в наших материальных достижениях… Это так естественно: ценят дороже всего то, чего не имеют сами или чего лишились. Это великий нивелирующий стимул, который в конце концов сгладит границы, и тогда исчезнет разница между европейцем и американцем, между французом и немцем…

– О! – вырвалось невольно у доктора, – что касается последнего…

Он сердито швырнул за борт сигару и потемневшими глазами следил за подчеркнуто изящным французским коллегой, едущим на тот же конгресс и обратившим к нам теперь свой тонкий профиль с бородкой Henri IV, в небрежно изысканной позе, в оживленном разговоре с двумя дамами.

– Но ведь в конце же концов это будет, – улыбнулся одними глазами американец, угадывая внутреннее волнение собеседника.

– Раньше мы с ними посчитаемся, – промолвил после некоторого молчания доктор, и в голосе его послышалась упорная, глухая, неустающая ненависть.

К вечеру этого дня мы подъезжали к Нью-Йорку.

Глава VI. На нашем горизонте появляется женщина

Нью-Йорк встретил нас негостеприимно. С утра шел проливной дождь, сквозь завесу которого вырисовывались темные громады необъятного города. Под серой пеленой он будто потерял свою физиономию, а, может быть, и не имел ее вовсе… По крайней мере, вначале в многомиллионном, кричащем, ревущем, свистящем и гудящем хаосе, в стремительном, многоязычном людском потоке я не нашел ничего, что остановило бы на себе внимание. Впрочем, толпа всегда действует на меня подавляюще; я боюсь ее, точнее – испытываю что-то среднее между брезгливостью и страхом, мне чудится в ней часто непроизвольное, но неизбежное насилие над моей волей.

Теперь я знал, что это значит: я был слишком чутким резонатором на бесчисленное количество переплетающихся колебаний, излучаемых этим сложным прибором. А здесь, в Америке, я был поистине в царстве толпы, в царстве знаменитого мёба, духом которого проникнута вся жизнь.

Но только позднее, когда из нашей каморки в 20-м этаже в русском квартале около Ист-Бродвей попали мы с Юрием в эту жизненную артерию Мангаттана, я почувствовал настоящий американский мёб.

Первое впечатление, поразившее меня, было ощущение полной механичности этой жизни. Мне показалось невероятным, что этот непрерывный, нескончаемый поток составлен из живых, мыслящих и страдающих людей. Это был бег автоматов, заряженных механической энергией и стремящихся в беспорядочном по видимости, но строго согласованном движений к неведомой им самим цели.

Юрий, вообще, не любитель больших городов, был совсем удручен и растерян, особенно в первое время. Невероятное кипение жизни сбивало его с толку, делало больным; он не мог приспособиться к ее лихорадочному темпу.

– Знаете ли, – сказал он как-то, – я чувствую себя здесь совершенно чужим, и мне жутко; даже не за себя, а за всех этих живых кукол, мчащихся в этой страшной сумятице. Вам не приходило в голову, глядя на этот бег, что, стоит кому-нибудь упасть, – он уже не поднимется: его место будет просто автоматически заполнено, и он окажется лишним?

– Да, здесь упасть – значит выбыть из игры, ставкой в которой – жизнь.

– Аминь. Хорошо, что мы здесь только гости.

Попав из Нью-Йорка в Филадельфию и выхлопотав, хотя и не без труда, разрешение произвести некоторые изыскания и обследовать условия работы по добыче нефти, мы получили возможность соприкоснуться с деловым и коммерческим миром и оценить его характер и физиономию.

Это была новая раса, твердо и трезво стоящая на ногах и уверенно глядящая вперед. Рим нашего времени. И роль Греции по отношению к этому новому Риму играла старушка Европа, принесшая свою многовековую и утонченную культуру на алтарь трезвой, практически-солидной и безвкусной цивилизации. Как и в Риме, наша утонченность и духовность претворялась в монументальность, грандиозность и небывалый доселе размах.

Невольно приходило в голову сопоставление ионического храма с римским Капитолием и в наше время миланского собора с Капитолием вашингтонским.

Вот он, четвертый Рим, четвертый и последний, который должен охватить всю землю, с тем, чтобы рассыпаться в прах в великом и страшном падении и на своих развалинах дать начало новой жизни.

– А вы думаете, этого последнего Рима надо ждать? – спросил меня Юрий, когда я рассказал ему о своих впечатлениях: – а не пришел ли он уже давно и не наложил ли на мир свою железную руку? И не его ли мы видели на Бродвей и Уолл-Стрит, и еще раньше – в откормленных затылках и выхоленных руках международной публики I класса?

– Да, пожалуй, вы правы, но, во всяком случае, эта раса сыграла и играет в этом международном Риме роль бродильного начала, роль дрожжей и закваски. Ведь, смотрите: она и чисто физически получила новый облик, отличный от европейца.

– Да, да, а знаете ли, откуда этот облик? – засмеялся Юрий. – Я бы, конечно, до этого не додумался, а американцы сами не любят в этом сознаваться. Мне об этом рассказал один из моих знакомцев по 3-му классу, с которым я встретился после на Ист-Бродвей. Возьмите типичного, сухопарого, горбоносого янки, представьте себе его без бороды, посадите на макушку пучок перьев, а для полноты картины разрисуйте ему физиономию. Не напоминает ли это вам чего-нибудь из ваших детских лет?

– Да, пожалуй, какого-нибудь вождя навахов, команчей, сиуксов или чего-либо в этом роде.

– Не правда ли? Это, прежде всего, раса метисов и вообще гибридов. «Мы очень не любим в этом признаваться, – сказал мне мой осведомитель, – хотя именно в этом надо искать корни нашего национального характера, дающие нам силу и сопротивляемость».

– Да, да. Ведь мы в Европе целый ряд веков выбрасывали за океан из своей среды самое беспокойное, энергичное и здоровое. И теперь мы не устаем говорить о нашем вырождении. А тут примесь еще новой, свежей, терпкой крови дала поистине новую расу, жизнеспособную, стойкую и гордую.

Работы нашей партии развернулись в районе от Филадельфии до Питтсбурга. Здесь, в скромной квартире из трех комнат, приютилась наша маленькая контора. Пока мы с партией (в том числе и Морев) отправлялись производить обследования на местах нефтяных разработок, в нашей конторе, как обычно, стучала машинка, скрипели перья – вертелась канцелярская машина, сопровождающая всякую деятельность человека.

Через контору мы получали почту из России: я – обычные послания на десяти листах от жены с подробнейшим перечислением домашних мелочей, слухов, сплетен и новостей из Ленинграда; Юрий – коротенькие строчки от дядюшки, который, между прочим, писал неизменно: «Психограф чертит прямую линию».

– Не достанет, – смеялся мой приятель и отвечал такими же коротенькими письмами, похожими больше на официальные донесения.

Вернувшись в Питтсбург после одной из поездок, мы нашли в конторе маленькое изменение. Вместо заболевшей соотечественницы, исполнявшей у нас роль машинистки, была нанята временно новая служащая.

Увидав ее впервые, я невольно остановился: это было лицо из тех, мимо которых невозможно пройти, не обратив внимания.

Я не скажу, чтобы она была красавицей: взятые в отдельности, черты ее лица не отличались безукоризненной правильностью, – но матово-оливковый цвет лица в рамке темных, почти черных волос, большие влажные, чуть-чуть косо поставленные глаза, редкая гармоничность и мягкость движений, вибрирующий грудной голос – все это создавало поразительно цельное и волнующее впечатление.

В ней была пропасть мягкой женственности, удивительной ' простоты и, вместе с тем, чувствовалась незаурядная сила характера.

Ко всему тому она была очень неглупа и обладала в достаточной мере живым воображением и практическим здравым смыслом. Одно было нехорошо: она была без меры самолюбива и вспыльчива.

Все это узнал я, конечно, много позже, когда мы ближе познакомились. Первое же впечатление, повторяю, было чувство обаятельной прелести. В этот день я чувствовал, что письмо мое жене было не вполне искренним… Конечно, я был слишком стар, чтобы делать глупости, но мысли не всегда считаются с условиями возможности и… не во всех мыслях можно откровенно признаться иногда даже и самому себе.

Мисс Маргарет была, как я узнал вскоре, полуфранцуженкой- полукреолкой, откуда-то с юга и соединяла в себе самым очаровательным образом достоинства и недостатки своих сестер по обе стороны океана.

Так как мы с Юрием оба в достаточной мере владели французским языком, то знакомство наше не ограничилось приветствиями при встречах. Мы совершили втроем прогулку в окрестности Питтсбурга, съездили на Ниагару и два раза были в Нью-Йорке, при чем спутница наша приняла на себя роль чичероне.

Впрочем, мне скоро пришлось отказаться от этого удовольствия. Во-первых, я был очень занят: у меня накопилось много материала и в связи с данным мне поручением и для себя лично. Во-вторых, я стал немного тяжел на подъем: ведь мне былостолько же лет, сколько им обоим вместе. Разумеется, мне не к лицу было бы делать глупости. Впрочем, я, может быть, был бы не прочь и от них, если бы можно было рассчитывать на их обоюдность. Но надеяться на это было по меньшей мере наивно. Ну, и… одним словом, я почувствовал себя скоро лишним в этом трио.

Конечно, мне ничего не стоило убедить Юрия, что я по горло занят. Он очень жалел, уговаривал меня не переутомляться, сокрушенно качал головою по поводу моего изнуренного вида, но… прогулки все-таки продолжались, правда, уже вдвоем.

Было время, когда мне пришлось снова отправиться на две недели на работы, при чем я волей-неволей должен был взять с собой Юрия – другого техника-нивелировщика не было. Всю дорогу он дулся на меня, как на злейшего врага. Он подозревал, что это было подстроено нарочно. Впрочем, по возвращении в Питтсбург, он вернул мне свое расположение.

Много рассуждений было от начала мира на эту тему, и сейчас вопрос этот так же темен, как и раньше.

Конечно, воля рода, необходимость его продолжения – великий сводник от начала веков. Но почему именно Иван выбирает Марью и Марья Ивана, и вне их двоих мир кажется пустыней и миражем?

Не жестоко ли было бросить людям такую приманку только ради того, чтобы история первого века сменялась историей второго, потом третьего, десятого, двадцатого, и так до тех пор, пока какая-нибудь звезда в слепом беге не сожжет своим дыханием все и не обратит в мертвый мусор нашу землю со всеми ее маленькими и большими делами и мыслями? И все-таки почему именно Ивану нужна Марья и Марье Иван? Или в самом деле только потому, что у обоих случайно совпадает длина излучаемых ими волн в области половых эмоций, и этим они выделяются как две отвечающие друг другу струны, настроенные на одну и ту же ноту?

Значит, опять случай, то-есть неизвестное. Вот двое: люди разного склада, разных национальностей и происхождения, разного воспитания, – и случай сталкивает их в сумятице жизни, а дальше все за них делают неизбежные и непреоборимые законы, управляющие дрожанием электронов и атомов, колебанием струн и камертонов и ритмом исторических движений человеческих масс.

Впрочем, у моей пары дело шло, видимо, не совсем уж гладко. Не знаю, в чем было дело. Юрий вообще вдруг стал замкнутым и сдержанным и особенно избегал какого бы то ни было разговора о мисс Маргарет. Ходил мрачный, задумчивый и, в конце концов, однажды разразился неожиданной тирадой.

А знаете, Дмитрий Дмитриевич, мне иногда приходит в голову: удивительно глупая и жестокая штука жизнь, и недурно было бы ее кончить, не ожидая своей очереди. Вы никогда об этом не думали?

– Думал, – ответил я, – когда был примерно таких лет, как вы, дорогой мой, думал и даже купил себе револьвер, но забыл пули в магазине, а идти за ними второй раз было совестно. С тех пор это искушение больше не повторялось.

– Нет, серьезно. В сущности, по-моему люди все должны кончать самоубийством. Это гораздо больше отвечает человеческому достоинству, чем покорное ожидание результата работы каких-нибудь бактерий.

– Фу ты, страсти какие, милый мой! Впрочем, может быть, когда-нибудь это и будет, когда наши потомки станут сверхчеловеками и, насытившись жизнью по горло, будут устраивать этакое помпезное представление а lа Петроний. Но до этого еще очень далеко.

– Нет, это не то. Я не сыт жизнью; наоборот, быть может, слишком голоден. И все-таки осточертела она мне выше головы.

– Если говорить серьезно, дорогой мой, то менее всего отвечает человеческому достоинству такой выход из положения, когда он является не чем иным, как бегством, непростительной слабостью. Не говоря уже о том, что никому вы этим ни пользы, ни удовольствия не доставите, кроме, пожалуй, вашего дядюшки… А ради этого, право, не стоит устраивать неприятности вашим друзьям…

– Дядюшка… да, да. – Юрий вдруг густо покраснел: —

А знаете ли, что он написал мне в последнем письме? «Психограф дает небольшие колебания, – напиши, в чем дело?».

– Не смею судить, имеет ли этот почтенный аппарат основание для своего беспокойства, но, дорогой мой, от души хотел бы вам помочь, чтобы он снова чертил свою ровную прямую линию.

– Спасибо. Я знаю, Дмитрий Дмитриевич. Выбраните меня идиотом.

– Ну, зачем же так резко, голубчик? Да и сознание своей ' вины – уже половина ее исправления.

– Аминь.

Глава VII. Джозеф Эликотт

Работы наши близились к концу, и результатом их я был доволен. Особенно интересовали меня данные относительно больших нефтепроводов, подававших горючее непосредственно на сотни верст от места его добычи в Буффало и другие крупные пункты потребления.^ Это был именно способ, намеченный для доставки нефти на Ухте к местам ее погрузки для дальнейшего транспортирования водой и по железной дороге.

Контора наша сворачивалась, и через месяц мы предполагали покинуть Америку. Благодаря этому, мисс Маргарет осталась без места, тем более, что выздоровела наша соотечественница, которую она временно замещала. Юрий ходил чернее тучи. Мисс Дорсей предполагала отправиться искать счастия в Нью-Йорк, но колебалась. Однако, это долго протянуться не могло; она-попала в Питтсбург с юга, кажется, из Нового Орлеана, где только что умерла ее мать, и была здесь совершенно одна, с очень скромной суммой, таявшей с каждым днем. Но здесь в нашу жизнь вновь ворвался случай, это слепое чудовище, вмешательство которого всегда потрясает меня чувством бессильной злобы.

На этот раз оно олицетворялось в виде появившегося в Питтсбурге главы огромного нефтяного синдиката мистера, Джозефа Эликотта. Его приезд был возвещен в газетах, поместивших его подробную биографию, его характеристики как финансиста, как человека, как ученого, ибо он, оказывается, был даже и ученым. Поднялся обычный здесь трезвон беззастенчивой печати. Портреты мистера Эликотта запестрели на страницах газет, в витринах магазинов, на световых рекламах.

Я скоро узнал все значение и роль этой крупной фигуры не только в жизни Питтсбурга и штата, но и всего Союза. Здесь он, в сущности, был полновластным хозяином и распорядителем. Он был одним из воротил синдиката, охватывавшего восемьдесят процентов нефтяной промышленности, наследника старой Standart Oil Company, и синдикатом этим он вертел по своему усмотрению. В его руках сосредоточивалась жизнь и деятельность всего этого огромного района. Еще недавно у всех было на памяти громовое крушение его последнего конкурента, старого Эндрью Джексона, которого он в течение года пустил в трубу и проглотил, не поморщившись, со всеми потрохами. Теперь он был собственником большей половины предприятий синдиката, а остальная была у него в кулаке. Кроме собственно нефтедобывающей промышленности, Джозеф Эликотт объединял почти всю химическую выработку всевозможных продуктов из нефти, монополизировав ее почти целиком в своих руках. Производство взрывчатых веществ, топлива для двигателей, целого ряда аптекарских препаратов – все это так или иначе было в зависимости от «Восточного общества обработки нефти».

Отсюда ясна была огромная роль этого финансиста и ученого (он имел звание профессора honoris causa от Колумбийского университета) в жизни. И удивительно было то, что, используя свое влияние и значение в полной мере в своих интересах, Джозеф Эликотт был далек от официальной большой политики. Когда-то, лет десять назад, он был министром в либеральном кабинете, но больше попытки в этом направлении не повторял, хотя, конечно, имел возможность выставить свою кандидатуру на пост президента.

Все это делало его незаурядным, чрезвычайно интересным человеком, и я с нетерпением искал случая его увидеть.

Случай этот представился скорее, чем я думал. Мистер Эликотт, узнав о работе нашей комиссии из донесений своих контор, с которыми нам неоднократно приходилось иметь дело, выразил желание видеть руководителя миссии. Так как принципал наш был болен, его пришлось заменить мне.

Нефтяной король принял меня в своем рабочем кабинете, обставленном с несколько тяжеловесной, но комфортабельной деловой роскошью. Наружность его вначале поразила меня своей обыденностью. На вид ему было лет пятьдесят. Среднего роста, коренастый, с несколько длинными, словно обезьяньими руками, одетый просто, но тщательно, он производил впечатление профессора какого-нибудь захолустного университета. Одутловатое, слегка морщинистое лицо под густой шапкой подернутых проседью черных волос, чисто выбритое и, видимо, холеное, тоже не останавливало на себе внимания. Только маленькие складки у углов рта, оттягивавшие их книзу, придавали этому лицу выражение не то неизбывной печали, не то брезгливой гримасы. Но в его глазах было действительно что-то жуткое. Они были совершенно неподвижны и словно задернуты какой-то завесой, сквозь которую из глубины не прорывался ни один луч. За все время разговора ни разу они не изменили своего выражения, не загорелись огнем, не засмеялись, не засветились гневом или печалью, или недоумением. Это были куски цветного камня, вставленные под насупленными бровями.

Глядя в эти мертвые глаза, я почувствовал, что в глубине их, под непроницаемым покровом, может скрываться что угодно, вплоть до преступления.

Разговор наш был короток и малозначителен. Мистер Эликотт осведомился о некоторых данных предполагаемой разработки на Ухте, внимательно выслушал мои ответы, а затем спросил, как у нас отнеслись бы к возможности привлечения к этому делу иностранных капиталов (очевидно, надо было подразумевать капиталов Джозефа Эликотта). Не имея для таких переговоров никаких полномочий, я уклонился от прямого ответа. На этом разговор наш кончился.

Эта встреча произвела на меня тягостное впечатление.

Через два дня я был неприятно поражен рассказом Юрия, что мисс Маргарет поступила на место в одну из контор нефтяного короля.

– Как же это произошло так быстро? – спросил я.

– Она прочла объявление в газете, отправилась туда: и сразу была принята.

Мне это очень не понравилось. Для чего понадобилось такому человеку, как Джозеф Эликотт, искать служащих при помощи объявления в газете – мне не было понятно. К этому прибавлялись еще полученные мною накануне (конечно, уже не из газет) сведения о слабости миллиардера и профессора, стоившей ему двух или трех скандальных дел, затушенных в печати крупными суммами. Подробности были грязного свойства и говорили о болезненной половой извращенности. Конечно, это были только слухи, но, помня глаза этого человека, я готов был допустить их правдоподобность.

Во всяком случае мне было бы жаль женщину, которую случай бросил бы на пути Джозефа Эликотта.

Юрию я ничего не сказал, но он и сам был, видимо, обеспокоен.

– Вы знаете, мне почему-то не нравится вся эта история, хотя по словам мисс Маргарет ее встретила там исключительно деловая атмосфера; к тому же и самый размер вознаграждения – сто долларов в месяц – настолько скромен, что свидетельствует о деловом характере работы. Как вы думаете, Дмитрий Дмитриевич? – спрашивал меня мой приятель.

Я поспешил его успокоить. В конце концов, все зависело от благоразумия и такта самой мисс Дорсей, а на нее, по-видимому, можно было положиться твердо. Да и, наконец, не было решительно никаких непосредственных причин к беспокойству: у Эликотта тысячи служащих разного пола, возраста и положения.

На следующий день мы сидели втроем в одном из плохоньких театриков Питтсбурга и смотрели посредственную игру местной труппы, вызывавшую шумное одобрение публики.

– Довольны ли вы вашей новой службой? – спросил я мисс Маргарет.

1 Штат в Сев. Америке.
2 по крови (франц).
Продолжить чтение