Читать онлайн Мои слова под дождем не мокнут, или Повесть о потерянном солнце. Книга 2. Основана на снах, музыке и воспоминаниях бесплатно
© Оксана Колобова, 2023
ISBN 978-5-0060-5272-7 (т. 2)
ISBN 978-5-0060-5273-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
1
Записка белым по белому. Люди растут как трава и погибают от чьего-то ботинка
Я думала, что Остап больше не позвонит. Но он позвонил. Я сидела в ее комнате и думала о посторонних вещах. Я знала, что Ия оказалась там, но я не знала, почему она пропала бесследно. Ведь должно же было хоть что-нибудь от нее остаться… Физическая оболочка, к примеру. Но ничего не было: ни единого волоска, ни единой записки. Мне было грустно, что уходя, она не подумала обо мне. Я думала, что случись что со мной, она бы узнала об этом в первую же очередь. Но грустнее всего мне было вот почему – оттуда, кажется, пока что еще никто не возвращался. Причина этому была всего одна – желая попасть туда, люди хотят убежать от реальности, но уж точно не вернуться в нее снова. Таков был порядок вещей. Мне это было ясно как день. За окном опять было серо, будто по углам вымазали все белила, что были у неба в кармане. Солнце пока еще не нашлось. Есть ли у меня хоть один шанс вернуть его небу?… И что если это Ия его с собой унесла? – так, например, заворачивают с собой блюдо, которое не успели доесть в ресторане или кафе. Так что, получается, она так и унесла его? В одноразовой посуде и в крафтовом пакете, как сейчас модно?… Мне было сложно это представить.
– Нашлась твоя беглая?
– Нет.
– Что планируешь делать?
– Брать трубку я точно не планировала.
Он рассмеялся. Я слышала, как чиркнуло колесико зажигалки, – а может, и спичка. Дежавю ударило мне в голову. Было чувство, что прошлый день провернулся колесом и по заведенному ритму вернулся в самое начало. Или возомнив себя ящерицей, откусил у самого себя хвост – в любом случае мне предстоит сбросить звонок, найти рисунок, увидеть птиц, завернуться в одеяло и уснуть. Еще раз возвращаться к этому я не хотела.
– Так что? Будешь просто сидеть и ждать?
– А что еще делать?
– Ну не знаю. Если ты хочешь найти ее, тебе придется оторвать жопу с дивана. И это как минимум. Дальше по накатанной.
– Мне и прощального письма будет достаточно.
– Тогда поройся у нее на столе, если все так просто.
Его последняя фраза звучала сдавленно. Последнее слово еле дошло до моих ушей. Я догадалась – он проглотил дым.
– Уже.
– Ну и что там?
– Ничего.
Он замолчал.
– А есть пустые листы?
– Да. А что?
– Однажды она оставила мне послание спичкой.
– Это как?
– Берешь спичку и пишешь ей как обычной ручкой. Спичка оставляет прозрачный след. Невооруженным глазом, – да и что там, даже вооруженным, – кажется, будто на листе ничего не написано. Потом эту бумажку подносишь к огню или к любому источнику тепла и на ней появляются буквы.
– Зачем ей прятать послание?
– Не знаю. Есть возможность, что ты так и не сможешь его найти и прочесть.
– И в чем тогда смысл?
– Не знаю. Мне кажется, она больше для себя пишет. Ну а там уж как карта ляжет. Мне кажется, какая-то часть ее даже не хочет, чтобы ты его нашла.
– А те бумажки?… Не знаешь, что она на них пишет? Я несколько раз видела у нее много исписанных листов.
– Так почитай. Что тебя теперь останавливает?
– Я боюсь.
– Того, что там может быть?
– Ага.
– Вполне резонно.
– Знаешь, ты меня совсем не успокаиваешь.
– Ну что поделать…
– И что она писала тебе тогда?
– Всякое. Хорошее и нехорошее. Можно сказать, что это вообще предназначалось не мне. Но каким-то образом она не исключала того, что я это найду. Если кто-то хочет, чтобы какая-то вещь осталась в тайне, обычно он ее прячет, правильно?
– Ну да.
– А она и не спрятала. А я тогда так и не понял, хотела бы она чтобы я это прочел или все-таки нет. Однако же, люди, которые всегда пропадают, имеют привычку что-то после себя оставлять. И я, как и ты, это что-то искал. Я не мог поверить, что она может уйти, не оставив мне пару строчек. Что и говорить – я оказался прав. Такая у нее натура. Смесь трагики и чего-то надуманного. Уходить красиво не каждый может. Такие как она в этом настоящие профессионалы.
Я молча слушала как он курил. Мне самой курить не хотелось. Мне казалось, что я больше не закурю – только если исключать то, что в письме может скрываться что-то, что я не должна видеть – в таком случае я за себя не ручаюсь.
– Ну?
– Что?
– Скажешь что-нибудь еще?
– Хочешь поехать со мной в гости к Богу?
– Я сегодня полностью свободен.
– И что, даже ничего не спросишь?
– Нет.
Я посмотрела на часы. Пол первого дня.
– Тогда в два часа? Будешь готов?
– Нужно что-то с собой? Паспорт или снилс? Свидетельство о рождении?
– Ты шутишь?
– Может быть. А может и нет.
– Я так и знала. Промолчать ты бы точно не смог.
– Так что?
– Ничего не нужно. Только ты сам. В два часа дня.
– Лады.
Я сбросила звонок. Чувства были смешанные как сиропы, положенные друг на друга слоями. И стоило мне подумать о его голубо-серых глазах или коричневых волосах – кто-то брал чайную ложку и смешивал эти сиропы между собой. Ореховый, кленовый, кокосовый и липовый получали единый вкус – ярко-приторный, вызывающий боль в зубах и чувствительных деснах. Вычленить из всей мешанины вкусов хоть один вкус представлялось мне невозможным. До назначенной встречи оставалось всего полтора часа. Оставшиеся минуты казались мне бесконечно длинными. И я мысленно сравнила их с сюрреалистически вытянутыми ногами слона с какой-нибудь картины Сальвадора Дали. Мне захотелось перерезать их ножницами – проживать отмеренное мне время одиночества было невыносимо. Я постелила простынь и выбросила мусор, после чего пожарила яичницу и сварила кофе на пару-тройку кружек, мысленно не исключая того, что Остап будет не против кофе. После завтрака я приняла душ и прибралась у нее на столе, разделив на стопки исписанные и пустые листы. На исписанных листах были обрывки фраз вроде «для всех – возможно, для меня – невозможно», «человек растет как трава и погибает от чьего-то ботинка», «сегодня я счастлива, но что будет завтра?», «хорошо растет то, что растет медленно». Вчитываться я не пыталась – искать среди произвольных фраз точку пересечения казалось мне заведомо безнадежным занятием.
До встречи с человеком без лица оставалось примерно сорок пять минут. Все то время я решила скоротать за второй чашкой кофе и мыслях о том, что случилось за пару дней. А что, собственно, случилось? – объясни нормальному человеку, сочтет сумасшедшей. Ну а что, собственно, в этом суждении было не так? Только вдумайтесь: кто-то украл у неба солнце, а у меня – Ию. Еще – мы через одно рукопожатие знакомы с Богом. Бог сидит в лодке и кормит птиц сушеными кузнечиками. Птицы диктуют лосям что писать в «Межвременной книге». Лоси записывают их слова и относят книгу богу. Бог вносит в нее свои поправки, становясь свидетелем всего того, что было, есть и будет. Бог не является самостоятельной единицей. Существуют три ветви власти – законодательная, исполнительная и судебная. Бог относится к исполнительной. Он осуществляет кем-то написанное. Он следит за тем, чтобы все шло как надо. Он наблюдает. Он знает. Но и у этого знания есть пределы. Есть птицы. Птицы вообще не понятно что делают – то ли просто следят, то ли подталкивают к чему-то. Они то провожают нас, то выслеживают в окно, то разбиваются об эти же окна, то вдруг оказываются на наших фотокарточках. К какой же ветви можно их отнести? Проще всего – к исполнительной. Но кто же тогда стоит во главе всего этого? Солнце? Река? Небо? Пожалуй, так оно все и было. Ведь если вдруг что-то из этого пропадет, на этой планете нам больше не жить. Поэтому было так важно вернуть солнце на место. Небо принадлежало птицам. Солнце – небу. Небо – солнцу. Бог – птицам и нам всем вместе взятым. И кому же принадлежали мы сами? Себе? Такая развязка была самой грустной и неправдоподобной. Сами себе мы точно принадлежать не могли. Друг другу? Тоже не то. Скорее всего, мы принадлежали всему и ничему сразу. Как корабль без якоря в открытом море. Как падающие звезды, у которых в космосе нет опоры. Как небо, приделанное к пространству на канцелярские кнопки стеганым одеялом – потом эти кнопки отколет чья-то злая рука. Перспектива потеряться в вечной мерзлоте пустоты меня совсем не привлекала. А мысль, что лишь одно солнце эти кнопки день за днем поправляла, не давая небу упасть к нашим ногам, с каждой минутой казалась мне все правдивее и правдивее. Без солнца мы с каждым днем становимся все ближе к концу. Конец неизбежен. Но его нужно было отсрочить. Я знала – ему было еще не пора.
Я думала над тем, что я скажу Остапу. В итоге я ничего так и не смогла придумать. Я подумала – уж пусть лучше все будет так, как будет. Мучить себя ситуацией до того, как она произойдет, значит проживать ее дважды или трижды в своей голове. И все же, как Остап выглядел? Под ложечкой сосало – через какие-то полчаса я увижу не просто нечеткий образ из своей головы, а его самого. От этой мысли мне захотелось встать со стула и немного подвигаться – так мы наворачиваем круги по комнате, когда говорим с кем-то по телефону. Хотелось просто расходовать запас той энергии предвкушения, что внезапно образовался во мне и теперь перетекал за края. Чесались ладони. Оставалось меньше получаса. Я перемыла оставшуюся после завтрака посуду, вытерла полотенцем и расставила по местам. Потом дважды протерла стол. Оставалось пятнадцать минут. Я смотрела в окно, представляя, как сматываю все свои мысли в клубок и подбрасываю его высоко в небо, потом – как нитка разматывается и треплется по ветру, удаляясь от моего окна все дальше и дальше. Вскоре от клубка совсем ничего не остается и я вижу только бесконечную в своей протяженности нитку, насквозь пронзившую облако.
Остап позвонил в дверь чуть позже назначенного времени. В какой-то момент в мою голову закралась мысль – он не придет. Однако сердцем – или чем-то еще – я чуяла, что не прийти он просто не может. Открыв дверь, я наткнулась на его ботинки и только потом поднялась к лицу. Около трех минут мы бессловесно рассматривали друг друга, словно то было обговорено нами заранее. Складывая его образ у себя в голове, я даже и подумать не могла, что у того могли быть длинные волосы. Они не были коричневыми. Я была уверена – будь солнце где-то поблизости, они бы отливали чем-то оранжевым. В его глазах было не разобраться – то ли серые, то ли голубые, то ли вообще никакие, как если бы в них не было никакого пигмента. Его глаза были визуально опущены вниз слезной морщиной. Так бывает, если слишком много плакать – тогда это перерастает в своего рода привычку и глаза сами принимают несвойственную им форму. Спустя пару минут Остап криво усмехнулся, сдерживая улыбку во весь рот. Не улыбнуться в ответ было для меня пыткой.
– Выглядишь паршиво.
– Ты тоже.
Я отошла от двери и прошла чуть дальше. Остап последовал за мной и разулся, одним ловким движением наступив на задники ботинок. Грязно-желтую ветровку я повесила рядом с ее плащом, и эта картина, в которой соединилось два ее прошлых, а для меня – одно прошлое, будущее, настоящее и одно прошлое в настоящем, – поразила меня до оцепенения. Это ощущалось как фото живого человека рядом с покойником, только что из этого принадлежало мертвецу, а что – живому человеку, разобрать было не под силу – куртка или все-таки плащ? А он, кажется, тоже немного растерялся и смотрел на свою куртку и голубой плащ, который она никогда на себя не напяливала, с какой-то грустной потерянностью. Я поняла – он увидел картинку из прошлого, которую кто-то давно вырезал из его альбома воспоминаний. Наверное, Остап по этой картинке очень скучал, но уже и не надеялся увидеть ее воочию как-нибудь еще разок. Эти разы кто-то вырезал вместе с картинкой – увы, все купоны были потрачены. Я отмерла и прошла на кухню, волоча на плечах тут же опустевшую голову. Удивительно – столько всего надумать и растерять при первой возможности. Спустя какое-то время он меня догнал. Тогда я и рассмотрела его получше. Одет он был без лишнего лоска: простая футболка, цвет которой было довольно сложно определить, поверх нее мятая клетчатая рубашка, внизу – джинсы странного кроя, чем-то напоминающие карго.
– Тут все так поменялось.
– Правда?
Вместо ответа он только кивнул. Я поняла – говорить о прошлом мало кто любит. И тем более – только начнешь о нем говорить, как остановиться уже не сможешь. Он сел на стул и сложил пальцы замочком.
– Ты будешь кофе?
– Если есть.
Остатков хватило ровно на чашку. Я поставила ее перед ним, а сама зачем-то встала у подоконника, рассматривая вдруг потемневшее небо – видимо, бог все-таки на посту и он вот-вот приступит к рисованию туч, а потом и самого дождя. От этой мысли стало немного спокойнее, как будто бы где-то внутри меня улегся песок, раздутый порывом случайной бури. Остап пил кофе и смотрел на противоположный стул. Молчать рядом с ним было непривычно. И все-таки, лучше бы мы продолжили говорить по телефону – видимо, незнакомцы, у которых нет лиц, охотнее идут на откровения. Но незнакомцы, у которых ни с того ни с сего появляются лица, становятся знакомцами и тогда говорить друг с другом им уже не о чем.
– Скажешь что-нибудь?
– Не знаю. А что?
– Ну хотя бы что-то. Хоть про бога этого. Какой он из себя?
– Китаец. С большой раной на животе.
– Откуда рана?
– Похожа на зашитую дырку от пули. Или на рану после операции язвы желудка.
– Ничего себе.
– Ага.
– Никогда бы не подумал, что бог может оказаться китайцем.
– Я тоже.
– И чем он занимается?
– Рисует и сидит в лодке.
– Понятно. И зачем нам к нему ездить?
– Сама не знаю. Так захотелось.
– Думаешь, он что-то знает о ней?
– Думаю, знает.
– А обо мне он что-нибудь знает?
– Знает.
Остап помолчал, переосмысляя сказанное.
– Он обо всех все знает?
– Я думаю, это физически невозможно. Он же по-прежнему человек.
– Тоже верно. Но почему он знает о нас?
– Не знаю. Может, он знает о тех, кто ему для чего-то нужен?
– Нужен?
– Ну типа.
Остап молча смотрел мне между бровей. Я ждала от него нового вопроса. В итоге он спросил вот что:
– А тут курить можно?
– Да, конечно.
Он достал ярко-желтую пачку «Camel» и снял с нее слюду. Старый-добрый верблюд. Я даже не удивилась – с пропажей солнца от мира можно было ожидать чего угодно. В ответ на предложенную сигарету я только покачала головой. Остап передернул плечом, как бы говоря «как хочешь», и сунул сигарету между зубов.
– Как думаешь, зачем ей было исчезать?
– Она давно хотела исчезнуть.
– Мы все этого хотим. Но не у всех получается.
Он поджег сигарету и посмотрел на меня с каким-то странным выражением, как если бы сказанное каким-то образом могло его впечатлить, и ненадолго задумался.
– Как-то странно за окном в последнее время, ты не заметила? Такое чувство, что в какой-то момент что-то пошло не так и с тех пор мы в этом не том живем – и прежний мир куда-то внезапно делся, а мы вынуждены жить в какой-то подмене. День сурка, не иначе. Погода одна и та же, и все одинаково тоскливая, как будто дни вообще между собой не меняются и на репите застрял один и тот же.
– А все потому, что куда-то делось солнце. Без него все стоит на месте.
– В каком смысле, делось? Разве оно может куда-то исчезнуть?…
– Как оказалось.
– Откуда ты все это знаешь? Про солнце, про бога…?
Я не знала что сказать ему в ответ. И вправду, откуда? Остап выжидательно смотрел на меня. Мне казалось, что любой мой ответ прозвучит бредом умалишенного. И тогда я решила просто пожать плечами – это как «я не знаю», только куда лучше. Когда все темы были исчерпаны, к нам приклеилась дурацкая тишина, которую мы вдвоем хотели избежать, но не знали как – я посчитала, что для того явления должно быть придумано отдельное название, как для дежавю или жамевю1. Остап вертел сигарету, я смотрела на его руки, а он временами посматривал на меня и на то, как я смотрю ему под руки. В общем, невыносимая белиберда, которую хотелось закончить.
– Ты послание искала?
– Я хотела тебя дождаться.
– Зачем?
– Не знаю.
– Ты хотела, чтобы я тоже прочел?
– Я хотела, чтобы мне было спокойнее это читать.
Он молча курил, стряхивая пепел в кружку. Сигарету он держал иначе, не как она, но меня не оставляло чувство, что когда-то я это уже видела. Это как почувствовать запах, который ты всеми силами пытался задвинуть в глубины памяти и почти это сделал, но потом почувствовал его где-то в толпе и цепочка воспоминаний начала разворачиваться перед тобой сама по себе – это сравнимо с тем, как из забитого ящика один за другим вываливаются подарочные пакеты. Вот тогда все начиналось сначала. Все, что ты хотел забыть, вмиг обретало второе дыхание. Мне хотелось уйти. Но уйти было некуда. Везде серость и холод. Везде – жизнь, но уже неживая. Без нее? Или без солнца?…
– Что между вами вообще случилось?
– А между вами?
– Ладно, я понял.
Я сходила в ее комнату за стопкой чистой бумаги и положила ее перед ним на стол.
– Ты помнишь что надо делать?
– Да.
Я взяла их в руки и каждый внимательно рассмотрела, предполагая, какой из них мог оказаться запиской белым по белому. Это даже не иголка в стоге сена, это – стог сена в иголке. Все листы были подобны друг другу. Лишь только один из них, самый нижний, выглядел немного помятым, словно кто-то долго не выпускал его из рук. На углах были сальные разводы от пальцев, и я ярко вообразила, как она доедает сэндвич с огурцом и луком и одновременно придумывает для меня прощальный текст. У меня назрел только один вопрос – она об этом все-таки знала? Других следов на нем я не обнаружила, а остальные листы той же стопки были ничем не тронуты – ни сэндвичем с огурцом и луком, ни ее рукой. Он молча наблюдал за моими действиями. Я оказалась права – мне рядом с ним было гораздо спокойнее. Все-таки, и он, и я были пластами ее прошлого. Разными, но пластами. Каким-то образом сиропы смешали, а потом смешали и нас. И в том было что-то неправильное, что-то противоречащее обычному порядку вещей. Мне казалось, что Остап тоже это почувствовал. В особенности тогда, когда я стояла с этими листками в руках. Мой выбор пал на листок с разводами – как-никак, подтверждение того, что она когда-то была со мной в пределах наших здесь и сейчас. Я включила газ и подождала около минуты. Следуя его инструкции, я должна была аккуратно приложить бумагу к огню и постараться ее не поджечь – тогда конец придет не только посланию, но и мне самой. Он следил. Я перехватила его взгляд. Он отдавал тихой грустью.
– Попробуй найти лицевую сторону.
– И как я это сделаю?
– Не знаю.
Я видела, как он засунул вторую сигарету себе в рот.
– Думаешь, это имеет значение?
– Не знаю.
Я подошла к плите и прислонила к огню возможное послание. Рукам стало горячо – я ощутила, как подпаливаются волоски на пальцах и на запястьях.
– Я думаю, можно уже доставать.
Трогая потолок глазами, я выключила плиту и прижала листок к щеке. В ту секунду до меня дотянулось давно забытое мною воспоминание. Холод. За окном мрак. Мамина работа. Она печатает листки один за другим. Я прикладываю их к лицу. Руки холодные. Все вокруг было холодным. Холод шел от окна, у которого мы сидели. Она – в шали, я – в вязаной кофте и болоньевых штанах. Одни листки были теплыми. Но ненадолго – какие-то пару секунд и они остывали, срастаясь с холодом продроглым рукопожатием. Я откладывала остывшие и тянулась к тем, что только-только вылезали из-под печати.
– Посмотри.
И я открыла глаза. Наши удивления столкнулись друг с другом. Он поджал губы. Я не смогла придумать ни одного слова – все опять растеряла. По его взгляду мне вдруг все стало понятно. Я опустила глаза. Листок был исписан крупными печатными буквами. С двух сторон. Я действительно не ошиблась. И даже больше – во всем, что касалось ее, я просто не могла ошибится. Читать было сложно. Руки тряслись, а лист в них дрожал как осиновый. Я села напротив Остапа и положила послание меж наших сгорбившихся тел. На улице было серо. Серость переползала на наши лица и руки. Письма она так и не тронула. Я знала, что так будет.
– Не будешь читать? Давай я прочитаю.
Я покачала головой и устало склонилась над письмом, адресованном мне.
После прочтения в уголках моей души скопился темный осадок, словно ее изнутри прокурили. Я поняла – серость проникла в текст. Я перечитала письмо еще два раза и вернулась к его лицу. После прочитанного его лицо показалось мне чужим, как если бы я видела его впервые в жизни. Я знала – он ждал от меня хоть какого-то комментария.
– Она не вернется.
– Я это уже понял.
Теперь тишина полностью преобразилась. Она перестала быть назойливым гостем. Она стала тем, кого ждут и не хотят отпускать.
– Она далеко?
– Очень.
– Что будем делать с солнцем?
– Спросим у Бога.
– Как думаешь, все пропало?
– Не знаю.
И это было самое честное «не знаю» в моей жизни. Самое честное и самое горькое – лучше бы я все-таки знала. На сборы ушло около пяти минут. Ничего важного я с собой брать не хотела. Да оно и не надо. Когда на небе нет солнца, а ее – рядом, все вокруг рассыпается на бессмысленные куски бытия. Они вроде и были, но того, что их между собой склеивало – уже нет. Теперь мне показалось – слова бытие и жизнь растеряли свои значения, а наше прошлое, настоящее и будущее слились в единый снежный ком, именуемый не ретрофутуризмом, а пустотой.
– А ты водить умеешь?
– Ага.
– Права с собой?
– Да.
Я смотрела на лифтовые кнопки и вспоминала про наши с ней слова. Про ее слова, потому что их я знала лучше своих – про мои ей так и не пришлось мне рассказать. Я думала про «садизм», «браконьерство» и «насилие». Я думала про кузнечиков и пауков, которые перебегали ко мне от моей школьной подруги. Я думала про детские раскраски и маленьких человечков, что качались на моих волосках и вели ее к лестнице; про наши с ней долгие разговоры; про сэндвич с луком и огурцом; про крошки на своей постели и ее обстриженные ногти; про наши расчеты и поиски лестниц. Я думала про нас и про то, что мы, возможно, так и не прекращали существовать. Она была моим солнцем, а я была ее небом. Небо и солнце друг без друга не могут. Это значит – они все-таки будут вместе. Мы стояли плечо к плечу. В одеревеневшей голове крутилось только это: «Этим летом выдалось много дождей. Но мои слова под дождем не мокнут.» Желтая ветровка временами шуршала. Его плечо грело мое плечо. Мне захотелось его объятий. Мы вышли. Теперь дома никого не было. Я подумала – на подставке в форме листочка осталась ее недокуренная сигарета. Было несложно догадаться – это последняя вещь в ее комнате, которой она коснулась в последнюю очередь. Я знала – теперь все ее вещи останутся нетронутыми – так, словно она никуда не ушла и скоро вернется. Сигарета останется там, где ее не успели докурить; одежда будет по-старому висеть на веревках, протягивая к полу свои длинные-предлинные штанины и рукава; бумага на столе будет скучена и разбросана так же, как и при ней.
В машине времени пахло по-старому: дисками, стеклоочистителем, бензином и еще чем-то прислащенно-кислым. В бардачке валялись сигареты ее деда и еще куча дисков. Глядя на них я случайно вспомнила про тот безымянный, что нашла вчера-сегодня в ее комнате – дни смешались в одно целое и определить, какой из них был прежде, было сродни чему-то невозможному. Я решила поставить его в одиночестве, а сейчас поехать в тишине – как-никак, с ней мы оба дружили. Прежде чем тронулся, Остап облюбовал машину долгим сердечным взглядом, и я поняла – он здесь уже не впервые. От мысли о том, что до меня у нее было что-то свое и чужое, что-то чужое и прошлое, что все еще продолжало жить наравне с настоящим и будущим, мне становилось не по себе. И моя сердечная мышца надрывалась, – видимо, хотела, чтобы все у нас с ней было одно: и прошлое, и настоящее, и будущее. Остап молча вел машину, изредка ловя на себе мой взгляд, и от его грустных глаз в моей душе наводился порядок – так, будто из ее углов кто-то осторожно вытягивал паутину. Мне нравилось ощущать, что рядом со мной есть живой человек. Мне нравилось, что я могу ощущать его нейтральный запах и слышать едва уловимые шуршания его желтой куртки. В конечном итоге, человеку всегда нужен был человек, и неважно какой. В последних слова была заключена вся мирская грусть.
– О чем вы с ней говорили?
Я не могла поверить, что у них все было так же, как было у нас. Я не учла одного – у разных людей никогда одинаково не получится.
– Обо всем, о чем говорят люди. В основном – о чем-то, что нельзя потрогать. О прошлом, настоящем и будущем. О словах, о лестницах, о смысле и вечности. О смерти.
– Я не думаю, что об этом обычно говорят.
– Не знаю. Порою тебе достается что-то необычное, но со временем это все равно становится чем-то обычным. Все необычное всегда перестает быть необычным.
– Как думаешь, почему?
– Время все искажает. Даже нас самих.
– Ты не думал, что мы сами все искажаем? А время – это то, что смотрит на это со стороны?
– То, что идет рука об руку?
– Да.
Он замолчал. Я видела, как погрустнели его и без того грустные глаза.
– Выходит, время ни в чем не виновато?
– Оно пластично. С ним, на самом деле, можно делать что хочешь.
– А с собой нам что делать?
– Жить.
– И все?
– Ты думаешь, это легко?
– Думаю да. Чтобы жить достаточно просто проснуться. И все – ты игрок.
– Смотря что ты имеешь ввиду под словом «жизнь».
Мы молчали. Я думала, что вплоть до конца пути мы ничего друг другу не скажем. Я была неправа. Порой так приятно оказаться неправым… Вы не заметили?
– Что ты думаешь о смерти?
– Зачем о ней думать?
– Чтобы помнить о ней.
– А зачем о ней помнить?
– Чтобы знать.
– Но мы и так о ней знаем.
– Иногда мне кажется, что в нее нужно верить, как в Бога. Потому что у всего есть две стороны. О темной мы всегда почему-то молчим.
Мы посмотрели друг на друга. Мне показалось, что моя лихорадка вновь была здесь. Мне показалось, что она коснулась моего предплечья, потом – колена. Мне хотелось, чтобы он коснулся моего колена. Человеку всегда нужен был человек, и неважно какой. Я утопаю в своей личной пропасти. Этим летом выдалось много дождей. А мои слова под дождем не мокнут. Я и не заметила, как пошел дождь. Дворники жирно мазали по треснувшему лобовому стеклу, размазывая иллюзорные образы, вставшие у меня перед глазами. Я видела бабушку в цветастом халате, видела Бима. Видела, как он откусывает мне палец и смотрит грустно-грустно – вы знали, что собаки тоже умеют плакать?… Я не могла отделаться от чувства, что потерялась во всей этой мешанине из времен, и что Остап ходил туда-сюда дворниками не по стеклу, а по мне самой, размазывая все то, что падало с неба, по моим рукам и ногам. Куда подевались ее руки и ноги? И где осталась она сама? Куда подевалось то, что от нее осталось? Не это ли называют смертью? Но она не умерла. Я это знала. Никто из нас по-настоящему умереть не может. А здесь ее не было. И под кроватью тоже. Теперь она была повсюду. Она во мне и в нем. Она в наших словах. В моей лихорадке. В дожде. Во всем, что называлось жизнью.
– А жизнь и смерть…
– Это одно и то же.
Я сжала губы. Это одно и то же.
– Как змея, кусающая себя за хвост?
– Да. Жизнь – начало и конец. Смерть – конец и тут же начало.
Мы ехали по временной оси. Ехали, ехали, ехали, совсем не замечая ее концов. Быть может, концами были мы сами? Где искать ретрофутуризм? Какова вероятность того, что мы его найдем? А какова вероятность того, что мы найдем нужную дверь? И куда, в общем и целом, мы держали наши пути? Совмещены ли они?
2
Графы отправителя и получателя были пусты
В тот дождливый день, как и в любой другой с ней, мы долго ехали по шоссе, пока не увидели откос, ведущий к берегу. Птиц на проводах уже не было. Что-то подсказывало мне – провожатых тоже не будет. Мы бесшумно покинули машину времени и вышли в дождь. Прикрыться нам было нечем. Так и шли под холодным дождем, увязая в мокром песке, как в болоте. Цветочное поле заменило всеобъемлющее ничего – ни деревьев, ни кустов. Только песок, камни и вечная серость, пролившаяся на нас дождем. Бог все так же сидел в лодке. И я подумала – если нас раздавит огромная космическая глыба, неужели он так и будет здесь сидеть? И когда-нибудь, переродившись звездой, я смогу посмотреть на него из космоса? Он заметил нас издалека и посмотрел так, будто давно звал в гости, а мы все не шли и не шли…
– Холодно.
– Холодно.
– Мне холодно.
– Так нарисуйте солнце.
– Я не могу. Больше.
Я подсуетилась и села рядом с ним на корму. Остап последовал моему примеру.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
Бог протянул ему руку для рукопожатия. Остап бережно обхватил ее своими.
– Будете кузнечиков.
– Нет, спасибо.
– Почему.
– У меня больной желудок.
– Понятно.
Рядом не было ни одной птицы. Можно было догадаться, что они где-то прятались от дождя, но в это, если честно, верилось довольно с трудом.
– Где ваши птицы?
– Они готовятся к отплытию.
– Куда?
– Мир погибает.
– Погибает?
– Ваша подруга успела во время. Теперь вы.
– Мы?
Он ничего не сказал. Я осмотрелась – к корме был приставлен зонт. Тетрадь лежала рядом с его штаниной. Ветер переворачивал ее страницы с тучи на дождь. Теперь я на все сто процентов понимала в чем было дело.
– Почему вы под зонтом не сидите?
– Не хочу.
– А нам можно?
– Конечно.
Я взяла в руки зонт и раскрыла его над тремя головами. Бог молчал, по-похоронному сложа на коленях руки. На его лице была написана вселенская скорбь. Только в тетради он почему-то больше о ней не писал – теперь ветер все решал за него. Видимо, отныне все должно было быть так.
– Вы сказали, что мир погибает. Почему? И что это значит?
– Очень скоро всему придет конец.
– Это потому что на небе нет солнца?
– Я его больше не могу рисовать.
– Почему?
– Так надо.
– И как настанет конец?
– Мои рисунки со временем смоет дождь.
– Но вы же можете это остановить?
– Не имею права.
– Но почему?
– Скоро вы все сами узнаете.
Я смотрела на то, как дождь вымывает песок из под моих ног. Вокруг моих ботинков формировались борозды. В них плескалась дождевая вода. Я подумала – интересно, а дождь может смыть реку? Вероятнее всего, нет. Но он может стать бесконечной рекой, и если будет идти вечно, сможет смыть города с лица земли.
– А где вы будете?
– Я уплыву вместе с птицами.
– Куда?
– К месту создания мира.
Я не знала о чем мне еще спросить.
– А что делать нам?
– Перейти на ту сторону.
– Как?
– Будьте здесь через три дня.
– Что будет, если мы не придем?
– Вы погибните как все люди.
– А можно как-то спасти и других?
– Нет.
– Почему?
– Они не готовы.
– Они должны погибнуть?
– Да.
– И все животные?
– Животные нет. Они будут в укрытии.
– Но почему нельзя спасти людей?
– Потому что они хуже животных. Животные зрячие. Они должны жить.
– Зрячие?
По его усталому виду было ясно только одно – ему было не до болтовни. Он ничего не ответил. Остап нервически тряс ногой.
– Я могу покурить?
– Покурить.
– Да.
– Это как.
Тут мне пришлось вмешаться:
– Помните те дымящиеся палочки из ваших видений?
– Да.
– Он про них.
– Покурите. А это хорошо?
Остап полез в карман куртки. Его ноготь заскользил по ткани со звонким писком.
– Не очень. Но куда деваться?
– Не знаю. А куда надо.
Остап махнул на него рукой. Плечи бога поникли. Я решилась его приободрить.
– Это выражение такое. Не берите в голову.
Он кивнул, как будто бы понял. Я успокоилась, но все еще ждала вопроса про голову и про то, что в нее можно брать, а что нет. Но вопроса так и не последовало – видимо, богу было не до голов.
– А что будет с вами?
– Я буду здесь.
– Где?
– Моря, реки и океаны сольются друг с другом. Я буду в вечном плавании.
– И что вы будете делать?
– Пока не знаю.
– Вам нельзя в укрытие?
– Мне надо плыть.
– Но зачем?
– Чтобы сторожить мир.
– От чего?
Он опять погрустнел. Я решила погладить ему руку.
– От чего-нибудь. Это мой долг. Я обязан сторожить его, пока не умру. Если мир вдруг исчезнет, я обязан сторожить то, что от него останется.
– А если вы никогда не умрете?
– Значит я буду здесь всегда.
Остап курил. Наши колени соприкасались. Я пыталась угадать, о чем он мог думать, а потом посмотрела на Бога. Его руки лежали ладонями вверх; ими он ловил капли – те, что должны были развалить наш мир на куски. В его лице ни намека на эмоцию. Лишь жирная морщина, положенная между бровями мостом, выдавала его гнетущие думы о судьбе всего того, что лежало сейчас у его ног: полуживое, полузабытое, ненастоящее. Я представила его в слепой бесконечности. Я представила, как он неподвижно сидит в своей лодке, развернув ладони к небу, словно вопрошая: «Почему?». Кто бы знал – бог печется за наш мир больше, чем мы сами. Он – художник, чьи картины незаслуженно кто-то испортил. Интересно, небо ответит на все его вопросы? Может, все это было лишь для него? Жизнь, рисунки в тетради, кузнечики за пазухой, птицы? Мы? Может, вся наша жизнь – спектакль, устроенный в честь его самого? В кульминации его мир погибает. В развязке он все узнает – о том, кто он такой и откуда, о том, почему он сидит в лодке в костюме на голое тело, и самое главное – о том, откуда у него рана на животе. По его рукам текли капли. Он вяло потянулся к боковому карману и достал из него запечатанное в конверт письмо.
– Сейчас я должен отдать вам это.
Я молча взяла письмо в руки, стараясь не намочить его под дождем. Конверт ничем не помеченный, нежно-персиковый. Графы отправителя и получателя были пусты.
– Можно сейчас прочесть?
– Читайте.
Я вскрыла конверт и все-таки уронила на него пару капель. Хруст прозрачного окошка прозвучал под звуки дождя чем-то неправильным и лишенным смысла. Так оно и было – смысл постепенно рассеивался, уходя куда-то далеко-далеко. Он обещал вернуться? Все мои почему и все мои слова вдруг стали чем-то водопроницаемым. Их постепенно затапливал дождь, разбросав повсюду мои старательные знаки вопроса. Один был и у Остапа под курткой. Его уж никакой дождь не смоет. А по мне так вот как – лучше бы и вправду все смыло. И если и умирать, то без всякого лишнего, как бог – босиком и в пиджаке на голое тело. Я представила, как умираю босиком и в одном пиджаке, а потом из меня сыпятся буквы и бесконечные почему. Я представила, что из каждого, кто вдруг умирает, сыпятся их слова и вопросы… Вот бы собрать это все и поместить в книгу. Не об этом ли пишут лоси и птицы в «Книге времени»?
???, 30 февраля, 1946 г.
Дедушка умер.
Мне снился сон, где он протягивает мне руку и я за эту руку схватился.
Я сижу на кухне. Рядом со мной полотенце, которого касалась мама когда-то в прошлом. Банка с вареньем, вареные яйца. Клеенка издергана моими пальцами. Вот уже который день я слышу одну и ту же мелодию – то завывающую, то резкую, как капли дождя по стеклу. Мелодию, которую своими неуклюжими, но точными пальцами отбивала Екатерина Андреевна. В глазах – плачущий портрет Чайковского, которого нам не удалось сберечь. Не потому ли он плакал? В моей душе он плакал по миру. Он плакал по маме, папе и дедушке, а потом обо мне, потому что я сам плакал. В моей душе мы с ним плакали вместе, и это было настолько грустно и правильно, что у меня не хватало слов – сколько бы я их не знал, нужных я подобрать так и не смог, будто они кому-то уже принадлежали.
Мне снился сон, как я рисовал на бумаге лестницы, а дед стоял где-то возле и крепко держал меня за плечи.
Все началось с того, что остановились часы. Двадцать восьмого февраля стрелки приблизились друг к другу на отметке 00:00 и застыли. Больше они друг от друга не убегали. Никто ни за кем не спешил. Я сидел на кухне и смотрел на часы. Я тоже ни за кем не спешил. Дедушка умер. Ждать мне было не кого. Ожидать чего-то – тоже. Мне казалось, что со стрелками замер и я. Батарейки в них менять не хотелось – мне нравилось быть обездвиженным. Мне нравилась мысль, что меня для мира больше не существует, и что его для меня – тоже. Мне нравилось смотреть на обнимающиеся стрелки. Я сам для себя думал: длинная, что отсчитывает минуты – мой папа. Короткая, отмеряющая часы – моя мама. Это значило только одно – они наконец-то друг друга нашли. А я с ними тоже найдусь? Этого я знать не мог.
Мой терновник все разрастался и я больше не пытался его рубить. Глядя в окно, я пытался сосчитать его корни и ветви, и сосчитал около ста и того и другого. Я больше не хотел рубить его. Я приложил топор к стене и сложив руки, сел на табурет. Я думал – уж пусть лучше все будет так. Пусть терновник растет там, где хочет. И даже если он перекочует к нам в спальню и начнет расти в кухне – мне было все равно. Я думал – не из ее ли могилы этот терновник пророс? Линда приходила ко мне во снах, и все как-то непонятно, что я даже не удосужился эти сны запомнить. Наутро я просыпался с пустой головой и ее именем на языке. Я потерял столько всего, что мне больше уже не хотелось удерживать то, что осталось. Мне и себя было не жаль потерять. Только возможно ли это было? – потерять самого себя? Мне казалось, что только я у себя и остался. Все прошедшее представало передо мной чем-то смутным и абстрактным, как бывают смутны и абстрактны наши сны и мечты, вдруг смешавшиеся с реальностью. Все то казалось мне чем-то не моим, чем-то, что живет в квартире уже с кем-то другим. Мне казалось, что мое прошлое никогда не видело нашего кухонного полотенца; часов, теперь застывших; дверных стеклянных ромбов, сделанных нежно-зелеными; усов моего папы и орешков с вареной сгущенкой. Мне казалось, что мое прошлое давным-давно меня позабыло. В моей голове оно находилось где-то внутри того терновника, которого я больше не хотел рубить – все равно он отрастит себе второй хвост. Пусть терновник обступит меня со всех сторон. Я хотел чувствовать, как он становится моими сотыми и двухсотыми конечностями. Часы молчали, делясь со мной своим стеклянным безмолвием. Они ничего от меня не ждали. Я от них – тоже. Этим несуществующим тридцатым февраля я больше ничего ни от кого не ждал. И теперь я был уверен – настанет вечный февраль. Тридцатое, тридцать первое, тридцать второе, тридцать третье, тридцать четвертое, тридцать пятое и тридцать шестое… – и все февраля.
В зеркалах как обычно я уже не отражался. Причину этому я так и не смог найти. Теперь вместо моего лица на меня смотрело чье-то усатое старческое лицо. В нем я видел знание и печаль. Со временем я к нему привык и стал считать, что это мое лицо и что я смотрел сам на себя. Порою это лицо плакало и морщины на нем становились все четче – так после первой бессонной ночи комкается выглаженная простынь. Иногда лицо радовалось и тогда я радовался сам. Иногда оно хмурилось и выражало мне беспокойство. Тогда я его утешал, прислонившись к зеркалу лбом и пальцами. Вскоре лицо вновь прояснялось и на нем медленно вырастала нежная улыбка облегчения. Я думал, что это мое лицо. Я думал, что я настоящий смотрю на себя будущего. Мне было жаль это старое лицо, на котором и гнев, и слезы, и печаль смотрелись негармонично. Через пару дней рядом со стариком появилась девушка с короткими волосами, которую я видел тогда во сне и сразу запомнил. Она смотрела на меня то ли с вызовом, то ли с каким-то упрямством. Мне нравилось ее лицо. Мне нравилось ее упрямство. Ее лицо всегда было одинаково. А старик то плакал, то хмурился, то опять улыбался…
Терновник рос. С ним росло мое равнодушие. Я позволял жизни идти туда, куда ей было надо. Ей я доверять не мог. Вмешиваться же тоже уже не хотелось.
Дедушка снился мне еще пару раз, а потом перестал. В каждом сне он протягивал мне свою теплую руку, а я хватался за нее как мог. После каждого сна я долго плакал молчаливыми слезами, пока подушка и ночная рубашка не становились сырыми – тогда я перебирался на кухню и пил за столом сладкий чай. Табуретка скрипела. Меня дубасило от холода и сырой одежды. Я потел холодным потом. Слезы текли по моему лицу и мне становилось легче. Я думал – на какое-то время я был спасен. Человек по ту сторону зеркала приободряюще трепал меня по плечу и прижимался к стеклу лбом и кончиками пальцев. А может, это я к нему прижимался? Я не знал.
Сестра с женихом все чаще ссорились. Для них, видимо, часы продолжали свой ход. Они не замечали, что стрелки замерли в одном положении и не торопились заменить батарейки. Они не знали, что скоро все будет кончено. Когда они ссорились, я уходил к себе в комнату и смотрел на зеленые ромбики. Я вспоминал, что раньше на двери висело полосатое полотенце и что отодвигая его краешек, отец подсматривал за мной по утрам. У него были красивые усы. У деда в отражении были такие же. Я был рад. Часы остановились, а февраль продолжал свой ход.
Я сунула письмо обратно в конверт – тот слегка зашуршал окошечком – и бережно положила его в нагрудный карман джинсовки.
– Что с Ией, вы не знаете?
Бог впервые ко мне повернулся и посмотрел прямо в глаза. Его глаза показались мне выцветшими, – под цвет дождя, легкого тумана или дымка из банной трубы. Смотреть в них означало нырнуть в ледяной колодец и уже из него не выбраться – то были глаза мудрого старика или умалишенного человека, перепутавшего выдумку с реальностью. А может, и прирожденного гения, никем так и не понятого.
– Она там где нужно.
– Ей там хорошо?
– Наверное.
– Мы с ней когда-нибудь еще встретимся?
– Я так не думаю.
В ответ я только кивнула, затолкав руки поглубже в карманы. Существуют вопросы, на которые в глубине души ты уже знаешь ответы, но все-равно почему-то их задаешь, будто бы все могло оказаться иначе. Но не оказывается. Надежда – слово губительное. Свою дочь я бы так называть точно не стала. И мне не было грустно. Скорее, мне было никак. Я смотрела на тучки. Они накладывались друг на друга разными цветами: тут – темно-серое пятно, там – кусок того же пятна, уходящий в гремучую синеву. В детстве я любила угадывать по облакам картинки и искать отгадки в их растрепанных контурах – порой они напоминали мне мои детские джинсы на размер больше, которые когда-то подрезала мама. Я видела два облачка, едва-едва касающиеся друг друга. И спустя пару минут ветер раскидал их по обе стороны неба. Я разочарованно перевела взгляд себе на руки – сколько в них поместилось бы капель? Сколько таких рук может понадобится, чтобы вместить в себя все мои слезы, пролитые за столь короткую жизнь?
– Вам пора.
– Мы с вами еще встретимся?
– Да.
– Значит, еще не прощаемся?
– Еще не прощаемся.
Я сложила зонтик и прислонила его обратно к корме. Дождь покапал и прошел – а я опять не заметила. Мы поднялись. Бог протянул мне руку и я прижала к ней свою щеку. От грустных людей уходить получается хуже всего.
– У вас нет телефона?
– Телефона.
– Это такая штука, которая помогает людям связываться друг с другом.
– Нету.
– А вы бы хотели?
– Наверное.
– Не знаю, есть ли связь на той стороне, но можно попробовать.
– Что для этого нужно.
– Ничего. В следующий раз я принесу вам этот приборчик.
– А у вас он есть.
– Есть.
– Ладно.
– Теперь, где бы вы ни находились, мы сможем поговорить друг с другом хотя бы пару минут.
– Хорошо.
Бог улыбнулся. Я улыбнулась ему в ответ. Остап щелкал суставами. Пора уходить. Я отпустила его руку и сделала шаг назад, роняя повсюду дождинки со своих рук и волос. Остап схватил меня за локоть и остаток пути мы проделали уже под руку. Я посчитала – всего нами было сделано ровно восемьдесят пять шагов. Я считала, чтобы мне было проще уйти, но едва ли мне было от этого проще. Проще мне не стало даже в машине, а домой я вообще боялась идти. Чего мне там ждать? А главное – от кого? На улице уже темнело – солнца не было, и дню было некуда себя деть. Остап молчал и курил в окно. Я положила голову ему на плечо. Его волосы щекотали мне нос и щеки. И я хотела бы рассмеяться, но не нашла в себе сил.
Теперь мы никому не принадлежали. Могли ли мы принадлежать друг другу? Хотя бы на те три дня, что нам оставались? Тот кто принадлежал себе, не мог принадлежать кому-то другому, а тот, кто себе не принадлежал, стремился занимать в чьей-то жизни только первые места. Видишь ли, никто не хотел ощущать пустоту. Вслед за пустотой приходили нехорошие мысли. Они доверия никому не внушали, надежды – и подавно. Все хотят, чтобы их спасали, но никто не хочет спасать. Ну а себе принадлежали только всякие ублюдки, – те, кто никому и никогда коленки не мажут: ни себе, ни другим. Им, вообще-то, на всех было плевать – пусть хоть мир перевернется. А я чувствовала себя так, словно все предметы в мире вдруг превратились в маленьких рыжих тараканов, а где-то на небе включили свет, – чик! – и они, перепугавшись то ли яркого света, то ли самих себя, разбежались кто куда. В такой суматохе слова принадлежать быть уже не могло. Оно стало тараканом и отрастило себе усы и маленькие ножки, а потом кто-то из домочадцев со злости прибил его тапком. Я зарылась в его кудрявые волосы, надеясь, что мои мысли где-нибудь среди них запутаются. На запотевших стеклах просвечивали отпечатки пальцев, а где-то – миниатюрные рисунки, какие люди рисуют, запутавшись сами в себе. То были маленькие послания прошлого. Не намеренные, случайные – для меня они были лучше всех остальных.
– Куда ты хочешь поехать?
Перед крушением мира ответа могло быть только два: «куда-нибудь» и «никуда». Я хотела быть везде и нигде одновременно. В тот момент в голову пришло только одно – библиотека, по потолку которой были рассыпаны звезды. Я вспомнила, как мы лежали на грязном матрасе, вспомнила ряды покалеченных книг и паучка, которого она нашла между страниц книги по овцеводству. При воспоминании о наших крепко сцепленных руках у меня похолодели сердце и разум – губительные воспоминания самые сладкие. Что должно произойти, чтобы мы расцепили руки? На языке вертелся ответ, который зачем-то хотелось выкрикнуть. Мне казалось, что так он исчезнет из моей головы. Но я то знала – он умрет только вместе со мной.
– Знаешь дорогу к библиотеке?
– К какой из?
– К заброшенной. У нас в городе такая одна.
Остап выкинул сигарету и прикрыл окно, после чего снял грязно-желтую ветровку и отбросил ее на заднее сидение. Опомнившись, я последовала его примеру и подумала о письме – не помнется? – подумала вяло и вымотанно, словно мне уже ни до чего не было дела. Так и было. Кроме звезд и наших прошлых сцепленных рук ничего не могло взять меня за живое. Остап смотрел на дорогу. Я смотрела глубоко внутрь себя.
– Может, музыку включим?
Я не хотела.
– Да, конечно.
Бардачок пах по-старому. Порядок вещей был для меня обыденным: диски, сигареты в старой засаленной пачке у самой кромки, очки и пустой уголок для игральных карт с голыми женщинами. Когда-то они там точно лежали. Поверх стопки дисков лежал один перевернутый. Догадаться было несложно. Radiohead. Я пропустила вдох. В моей руке диск смотрелся обыденно и привычно, но звучал уже как-то иначе. Я подумала – богу в лодку обязательно нужна магнитола. Пустую коробку я засунула обратно в бардачок, стараясь положить ее ровно, а потом, о чем-то задумавшись, достала сигарету из старой дедовой пачки. Музыка из динамиков накатывала на меня волнами и что-то сотрясала внутри. Будь я копилкой, во мне бы бренчала какая-нибудь одинокая монетка. Ну а так, трястись во мне было нечему.
– Я думал, что ты не куришь.
– Я тоже так думала.
Он протянул мне зажигалку и я подожгла сигарету.
– Та самая зажигалка?
– Та самая?
– Так, мысли вслух.
– Ясно.
I am a moth, who just wants to share your light. I’m just an insect, trying to get out of the night. I only stick with you, because there are no others. Я – это мотылек, который хочет лететь на твой свет. Я – просто насекомое, пытающееся улететь из сумрака. Я хочу быть только с тобой, потому что других просто не существует.
На улице темнело. Остап вел машину, изредка постукивая по рулю пальцами. Дорога была пуста. Я курила и думала о том, что ляпня на обложке «Radiohead» была обычной абстракцией, но никак не космосом. В таком случае и космос, и наша жизнь, и мы сами – все было сплошной абстракцией. It’s all wrong. It’s all right. It’s all wrong. It’s all right. Это – неправильно. Все в порядке. Это – неправильно. Все в порядке.
– Я могу поплакать?
– Конечно.
Я заплакала, утираясь свободной от сигареты рукой. Плакала долго и тихо, будто бы бренчать во мне и действительно было нечему. Слезы мешались с соплями и небрежно вытирались моим рукавом. Временами я затыкала рот сигаретой и забывала дышать, но диск продолжал вертеться в своем привычном ритме. Заканчиваясь, песня начиналась сызнова – так за неимением солнца жизнь продолжала свои усталые обороты. У диска было свое предназначение. Будет ли он вертеться вечно? Я плакала долго, плотно сжав губы и переносицу пальцами. Мой клубок медленно разматывался, показывая мне то, что в нем скрывалось. Я была уверена – внутри лежала маленькая вишневая косточка. Эту косточку надо было достать и закопать под окном. Из нее вырастет дерево, которое не проживет и трех дней. I’m the next act, Waiting in the wings. I’m an animal, trapped in your hot car. I am all of the days that you choose to ignore. Я – это следующий эпизод, ждущий за кулисами. Я – животное, пойманное в ловушку в твоей горячей машине. Я – все те дни, которые тебе хочется игнорировать.
Я успокаивалась. Сигарета осталась далеко на асфальте – дождь ее сам затушит. Она бы меня наругала, но мне было глубоко плевать. Мы приближались к библиотеке. Мне нравилось то, что Остап не задавал мне вопросов. Я не могла знать, понимал ли он хоть что-то, но тоже продолжала молчать. Конец света был близок, а музыка продолжалась.
– Ты думала над тем, какие слова могли тебе принадлежать?
– Да. А ты?
– Тоже.
– И какие слова у тебя? Вскрывай карты.
– Оранжевый, необязательный, беспорядок, последовательность, дым, боль и человечно.
– Хорошие слова.
– Спасибо. Теперь твои.
На секунду я задумалась, а потом выселила все мысли из головы – в подобных вещах они лишние. Лучше говорить не задумываясь, а там будь что будет – авось, получится куда искреннее, чем могло бы быть.
– Пустота, прощение, неизвестность, страшный суд, солнце, проигрыш, добро и зло.
– Твои лучше.
– Правда?
– Да. Звучит поэтично. Долго придумывала?
– Нет. Прямо сейчас.
– Круто.
– Расскажи одно свое воспоминание, связанное с ней.
Остап замялся и включил дворники. Вечный дождь не планировал прекращаться ни на секунду. Я вообразила, как ветер беспощадно треплет тетрадь бога, перелистывая ее со страницы на страницу.
– Моя бывшая подружка часто пекла мне торты. От этих тортов у меня сгнили все зубы. На их лечение я спустил дохренищу бабок. Сладкое я очень любил…
– И дальше что?
– Ия покупала мне леденцы для диабетиков. Ну, знаешь, те, что без сахара.
– Хорошее воспоминание.
– Спасибо. А у тебя что?
– Я помню, как она стригла себе ногти.
– И все?
– Да. В этот раз ты выиграл.
Остаток пути мы ехали молча. В приоткрытое окно заползал шум дороги. Radiohead продолжали играть, но прежних чувств во мне вызвать уже не могли. Дворники мазали по лобовому стеклу, а он крепко держался за руль. Оно и понятно – отпустишь и пиши «пропало». Все в мире распадается на буквы – «м», «и», «р». Собрать их в слово уже не выйдет. Среди всех этих развалин воспоминание о том, как она состригала себе ногти и складывала их себе в ладонь, было чем-то вроде якоря. Чем-то, что пристегивает и не дает зайти дальше – чем-то вроде отправной точки, вокруг которой все существует: ты сам, мир с его тремя буквами, птицы, бог… Я склонила голову. Лихорадка не отпускала меня. Я представляла, как Ия стрижет себе ногти, отстригая себя от этого мира. Я знала – у мертвецов они не растут. Иначе в их могилы должны были класть щипцы. А раз их нет, значит ногти и вправду расти не могли. Была ли она мертвецом? Формально – да. А неформально?
Когда Остап остановил машину, на улице было уже темно. На часах – 19:19. Жаль, что 12:12 наступило уже где угодно, но только не здесь и не с нами… Дождик перестал капать. Небо было неспокойно – видно, в каком-нибудь уголке нашей земли дождь все еще продолжался. Наши уголки ждали своей участи. Мы оделись и вышли из машины. Покинутая, одна среди деревьев и ограды, она выглядела заблудившимся путником или якорем – одно из двух. Путником, потому что она действительно куда-то стремилась, – возможно туда, куда не стремились мы сами. Якорем, потому что ждала нас здесь и служила опорой – как край миски, за которое не выливается молоко.
Библиотека выглядела так, какой мы с ней оставили ее в те дни. Те дни казались мне далекими и выцветшими – как фотографии или иллюстрации к книгам. Нашим словам были свои иллюстрации – это мы в нашем дорогом прошлом. А книги с библиотеками были нам уже не нужны – у нас были свои. Мы поднялись на крыльцо. Я чувствовала, как на меня смотрели большие, размером с солнце или луну, глаза. Я не знала чьи они и откуда. Ступеньки приняли меня спокойно. Былого скрипа я не услышала. Не понятно, – то ли он помазал себе коленки и тихонько ушел на покой, то ли у нашего мира кто-то действительно подворовывал вещи и звуки. Одно я знала точно – для меня изменение незамеченным не прошло. Дверь была неплотно прикрыта. Были ли здесь кто-то? – на этот вопрос я ответа не знала. Внутри темно; кругом осколки и книжные потроха.
– Взять тебя за руку?
– Зачем?
– Чтобы не потеряться.
– Если потеряемся – потом найдемся. Другого выхода у нас все равно нет.
– Так значит, не надо?
– Не надо.
Ему о наших с ней руках знать не следовало.
– Ты был здесь?
– Нет.
Я слышала, как он хрустел стеклом а потом вдруг перестал. Тишина ощущалась здесь чем-то невыносимым. Чем-то, что хотелось разбить и ходить по тому, что останется. Но бить было нечего – из целого были только мы сами. Может, это мы так невыносимо и как-то по-громкому тихо звучали? Но что это такое – мы? И что такое я? Быть может, мы были той библиотекой, а она была нами? Библиотека дышала, библиотека смотрела, библиотека чувствовала и умела страдать. И что среди этого всего по-настоящему было нами? – полуразрушенный стул, матрас, книги? Может, лунный свет из окна, летящий к нам с каких-то других миров?
Путь к матрасу преграждали хаотично расставленные стеллажи. В какой-то момент мне показалось, будто они стояли немного иначе – в нас ведь тоже что-то поменялось, перестроилось. Матрас был тверд, как и тогда. Крыша подтекала. Звезд на ней я уже не нашла – все напрочь смыло дождем. Сквозь дыры в потолке мне на лицо капал дождь. Мне казалось, что библиотека застыла. И теперь уже навсегда. Мне казалось, что книги перестали рассказывать друг другу свои слова. Они закончили свой бесшумный шелест – в преддверии конца говорить было не о чем. Остап тоже молчал. Он лежал рядом со мной на твердом матрасе и смотрел в потолок, пытаясь усмотреть на нем то, то я так старательно отыскивала сама. Пружина упиралась мне в ребро. Ее руки в моей больше не было, как и звезд. У библиотеки отняли птиц. У нас – наше дорогое солнце. Потому мы не могли произнести ни слова?
– Скучаешь по себе старому?
– Временами.
– Хотел бы вернуть то время?
– Нет.
– Почему?
– Я уже другой человек.
– Ты хотел быть таким, какой ты сейчас?
– Нет.
– Тогда в чем дело?
– Мне кажется, что мне нигде нет места.
– Место найдется каждому. Оно изначально у всех есть.
– Тогда я где-то вне. Вне выбора и вне того, в чем эти места существуют.
– Ты хотел бы плавать вместе с богом?
– Всю вечность?
– Ага.
– Наверное, да.
– Я думаю, ты сможешь составить ему компанию.
– Да?
– Определенно. Ему будет не так скучно. Главное курить его не учи.
Слова выползали из меня медленно и как бы с опозданием. Я вообразила, будто я – змея, желающая проглотить собственный хвост, но в последний момент решившая его выплюнуть.
– А что будет с тобой?
– Я не думаю, что сейчас это важно. Не думаю, что сейчас хоть что-то может быть по-настоящему важным…
И время остановилось. Стрелки замерли в одном положении. Наперекор всем моим словам Остап нашел мою руку и с рвением сжал в своей, будто бы все, что в ту секунду было для него по-настоящему важным, приобрело ее ледяной и несуразный силуэт. Я легонько пожала его горячие пальцы, а он прижал к себе наши руки с таким затаенным отчаянием, будто бы от этого что-то зависело: будь то сохранность мира или единство нашего прошлого, настоящего и будущего. Я молча позволила. Человеку нужен человек, и неважно какой. Тогда мне уже никто не был нужен. Пустота пожирала меня, выселяя саму меня из моего внутреннего. И я чувствовала – пора уходить. С течением времени мы необратимо меняемся. Когда-то настанет время, когда от нас прежних ничего не останется. Вот тогда люди уходят и больше не возвращаются. Потерять себя – это самое страшное, что может произойти с человеком.
В ту секунду я поняла для себя кое-что важное – в детские штаны мне было уже не суждено влезть. Я не догадывалась, что с ними стало, но что-то все-таки стало – либо их передарили какому-нибудь грустному и одинокому ребенку, либо просто пустили на тряпки. Важно было лишь это – мне их не видать как собственных ушей. Остап молча смотрел в потолок – наверное, думал о боге и о их будущих совместных странствиях, а может, и о своих штанах – каких-нибудь ярко-красных с черными кармашками. Ему, видимо, тоже их не хватало, а еще – ему до них было как до луны. Та же луна светила в окно библиотеки и трогала предметы под собой: скрипящие половицы; стул и стойку библиотекаря; разорванные книги и их полууничтоженные переплеты. Несправедливо – она до нас дотягивается, а мы до нее не можем. С нами и нашим миром она знакома больше, чем мы с ней. О мире, как оказалось, мы от и до ничего не знали. В последние минуты я жалела лишь о трех вещах – о том, что соврала ей тогда в кафе, о том, что не уберегла бабушку с Бимом, и о той мошке, которую мне пришлось раздавить на чьем-то рисунке с лестницей. Ее мне было жаль больше всего – она не могла дать мне сдачи.
– Что мы будем делать эти три дня?
– Стараться жить.
– Что ты сделаешь первым делом?
– Приберусь в доме и почитаю ее тексты, потом – послушаю музыку в ее машине и найду фотографии ее деда. Еще нужно купить телефон и позвонить матери.
– Какие у вас отношения?
– Никаких, в общем-то. Но если я собралась уходить, как-никак, ей нужно об этом знать.
– Да. Я думаю, ты права.
– Чем ты займешься?
– Пожалуй, постираю одежду и поиграю со своей кошкой. Еще как-то давно хотел посмотреть «Пекановый пирог» с Джимом Керри. Никак руки не доходили.
– Да уж… Смотреть фильм с Джимом Керри в свои последние дни – это, конечно, что-то новенькое.
– А что еще делать? Подвиги? Миру уже все равно.
– И то верно. У тебя появилась новая кошка?
– Ага. Совсем недавно.
– Как назвал?
– Пока никак.
– Надо придумать ей имя. Помирать безымянными могут только солдаты.
Я подумала – еще надо подстричь ногти и обязательно приготовить сэндвич с луком и огурцом. И – о, боги, – полить ее чертову рассаду.
– Пусть она будет просто «Кошечка». Ничего в голову не приходит…
– Кошечка так Кошечка. Тоже неплохо.
3
Шепот прошлого
Мне было жалко птиц. Без них небо выглядело безжизненным, будто бы оно было не небом, а картонным плакатом, нарисованным рукой бога – в общем-то, все так и было, только в последнее время это стало заметно чуть больше. Мне казалось, что теперь мир вертелся и жил на автопилоте – небо без солнце и птиц существовать не могло.
В своей одинокой кровати я спать уже не могла и на оставшиеся мне дни перебралась к ней в комнату. Жить там, где она жила, дышала, творила и часами со мной говорила – так мне становилось намного лучше. Это действовало на меня как ромашковый чай – вроде и горько, но плакать хотелось все меньше и меньше. Время от времени звонил Остап. Я ставила телефон на базу, включала громкую связь и говорила с ним из кровати или из-за стола, пока не надоест. Иногда, когда говорить становилось уже не о чем, мы возвращались к своим делам, прерываясь на вдруг пришедшие в голову комментарии и истории из детства – по какой-то причине их вспоминалось все больше и больше. Мне часто приходилось слышать, как он жует, курит, ходит по квартире, а и иногда играет с кошкой по кличке «Кошечка». Со временем я могла различать, в какой части квартиры он находился в моментах и как она вообще выглядела – люди дальтоники тоже как-то цвета понимают. Вот и я так же понимала. Но не знала наверняка. Розовый напоминает что-то нежное и уютное. Желтое – что-то оптимистичное. Синий – цвет свободы и полета мысли. Так, по звукам, его рассказам или каким-то другим мелочам у меня в голове формировалась картинка, которую мне потом предстояло забыть.
Так начался первый день. За окном и в душе было все то же – грязно и мутно, будто у меня в душе кто-то полоскал свои мыльные пододеяльники. И те были чьи-то чужие – ее пододеяльника я бы точно среди них не нашла. Часы тянулись медленно. Они, как жвачка, которую долго мусолишь во рту, со временем теряли свой вкус и затвердевали, становясь чем-то незыблемо-вечным. Кроме прошлого в голову ничего идти не хотело, и я чувствовала себя так, словно подвожу прожитому некую черту – хотя, то чертой не совсем являлось – все-таки, ничего еще не закончено, и вряд ли когда-то будет. Сны не снились и спала я как-то поверхностно. Часто просыпалась от ощущения взгляда. Глаза смотрели на меня пристально и без единой мысли, как если бы просто выполняли свою главную функцию – смотреть. Я тут же открывала глаза и искала эти глаза по стенам, и потолку, а потом, нигде не найдя, долго рассматривала в окне серое небо, выполняя ту же привычную нам функцию. Если бы только была возможность прожить оставшиеся дни вслепую! – завязать глаза и на время погрузиться в искусственную тьму, пока не придет время погрузиться в нее настоящую.
Когда я была ребенком, я часто вставала с солнцем. Оно светило мне в лицо и падало на руки. Я пыталась его схватить, накрыв сверху раскрытой ладонью, а потом сжимала ее в кулак. Солнечные блики гнулись и искажались, как бы приминаясь моей рукой – тогда мне казалось, что мне и вправду удавалось его на время украсть – но стоило мне убрать руку, как оно снова висело на небе. Тогда я и поняла – солнце ни у кого украсть не получится. Но больше мне нравилось то, как мои руки просвечивали на солнце. Я не знала, что это было – свойства наших организмов или просто игра света, но контуры моих пальцев становились красными, а сами ладони оранжевыми. Тогда мне казалось, что солнце сканировало меня на манер рентгена и делилось со мной собою. Из этого выходило, что у каждого из нас было по куску солнца. Но без самого солнца они были бесполезны. С детского возраста, прислоняясь к солнцу руками чуть ли не каждое утро, я накопила в себе много таких кусков, но теперь не знала что с ними делать и как мне быть с самой собой. Так и получалось, что солнце высвечивало предметы и дарило нам то, что было у него самого. А ночь все это у нас отбирало, оставляя нас голышом в поле или на берегу. Ночь заставляла нас смотреть внутрь себя, а не вокруг. Однако, смотреть вокруг было куда безопаснее…
Я лежала на кровати и смотрела на свои руки. Со вчерашнего вечера они оставались непривычно холодными, словно их раздели догола и пустили во двор в мороз. На них я могла видеть отголоски всего, что со мной случалось, но так и застряло где-то, до куда дотянуться уже не представлялось возможным. Уходя, солнце забрало с собой все, что когда-либо подарило. Я лежала под одеялом и смотрела вокруг. Я думала – не она ли теперь за мной наблюдала? Должно быть, она теперь обо всем знала – и о Остапе, и о наших словах, и о его новой кошечке по кличке «Кошечка». Хотела бы я, чтобы она об этом знала? – это уже совсем другой вопрос. В тот день, примерно в два часа дня, мне удалось вспомнить запах из школьного туалета. Я не знала, запомню ли я его теперь, но знала одно – он нашел меня сам. Я вспомнила женщину-зеленый-костюм, вспомнила ряды умывальников и блестящие лужи под ними, вспомнила твердые накрахмаленные полотенца, отдающие туалетным мылом, ополаскивателем и отчего-то – хлоркой. Еще я вспомнила девчонку младше меня всего на год. У нее всегда были до жути тонкие, но длинные косы. Что же сталось с ними теперь? Я вспомнила один из дней, когда мы с ней сидели на унитазах рядом друг с другом, практически касаясь коленями и локтями. Я вспомнила, как мы закрывали глаза и давили на глазные яблоки. Так мы оказывались во тьме, разбавленной яркими вспышками красок. Они рассыпались в глазах, как искры от оголившегося провода, и лопались, как салюты в честь Девятого Мая. Девочку звали Настей. Настя называла эти видения Жар-птицами. Она вылавливала меня в коридоре и говорила только одно: «Пошли смотреть на Жар-птицу». И я шла за ней, будто у меня не было другого выбора. Но выбор есть и был всегда. И я всегда выбирала сидеть с ней на унитазах и давить на глазные яблоки. Настя называла эти вспышки Жар-птицами. А сейчас мне хочется сравнить их с обложкой Radiohead. Сейчас мне кажется, что видели мы не Жар-птицу, а космос, запертый глубоко-глубоко внутри нас. Иногда мне могло привидеться чье-то лицо или фрагменты рук. И теперь я была уверена – если я закрою глаза и со всей силы надавлю на свои веки, в моем личном космосе не окажется ничего, кроме черных волос и неровно подстриженной челки.
Я закрыла глаза и слегка надавила на глазные яблоки. Меня окутала темнота. Спустя время ее вытеснил оранжевый свет, словно солнце все еще было с нами и просвечивало сквозь тонкую кожу век – наверное, это и были те куски потерянного солнца, что все еще во мне оставались. Их, как и татуировку Остапа, было уже ничем не вытравить, не убрать. Солнечный свет остался татуировкой на обратной стороне моих век – это я знала как свои пять пальцев. Свет, идущий откуда-то изнутри, медленно погружал меня в себя – так на дно тянет привязанная к ноге гиря. Образы не отличались четкостью – референсы2 рук сменялись расплывчатыми фигурами, перетекающими в чье-то усатое лицо, потом – в неразборчивый каллиграфический текст. Скрюченные буквы ломались и накладывались друг на друга слоями, уплывая от меня куда-то в сторону, откуда я уже не могла за ними наблюдать. На секунду мне показалось, что я вижу перед собой ветви деревьев. Они двигались, словно живые руки, принадлежащие тому, кого на земле еще или уже не было – словом, то были руки без имени и владельца.
Солнечные лучи прыгали меж ветвей и изредка поблескивали у меня в глазах. Теперь мне было ясно – качались не ветви, а я сама. Оранжевое тепло согрело мне руки. Лучи касались моих век и бежали вверх-вниз от лица к шее. Вверх-вниз качалась и я. Когда я открыла глаза, то увидела перед собой взаправдашние ветви и запутавшиеся среди них солнечные блики. Крохотные качельки, на которых я качалась, поднимали меня высоко вверх, так что я могла дотянуться до облака и украсть у него пару солнечных лучей. Их я рассовывала по карманам и продолжала качаться. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Я больше не помнила себя и своего прошлого. Я больше никого не помнила. Вернулась ли я в самое начало или вышла за границы времен? – я не знала. Но теперь у меня появился другой смысл – качаться на крохотных качелях и воровать у неба его солнечные лучи. Вдруг я поняла – я сама была крохотной. Я стала маленьким человечком. Ветви, что били меня по рукам и ногам, росли из гигантского терновника. Он простирался высоко-высоко за моей спиной. Остановив ход качелей, я ухватилась за ближайшую ветку и сорвала с нее первый попавшийся плод. Он был слегка недозревший и раскусился с трудом, оставив на языке горько-вяжущий вкус. Я выплюнула косточку на ладонь и стала рассматривать ее на солнце. Примеряя ее то так, то сяк, как ракурс для фотографии, в какой-то момент я полностью загородила ей солнце…
Остап позвонил в полночь. Я готовила сэндвичи с огурцом и луком. Нарезала батон, подогрела его в тостере и промазала получившиеся куски майонезом и хреном. Огурец очистила от кожуры и порезала ломтиками, лук – на ломтики потоньше. На улице шел дождь. Я ела сэндвичи, периодически запивая их кофе. Рассада на подоконнике грустно кивала мне головами. В этой глухой тишине, в которой каждый звук звучал резко и как бы не вовремя, звонок Остапа застал меня врасплох. Я положила недоеденный сэндвич обратно в тарелку и поплелась к телефону. Единственно горевшая лампочка проводила мой постепенно остывающий след. Темнота встретила меня его голосом.
– Привет.
– Привет.
– Как поживаешь?
– Неплохо. А ты?
– Как-то погано. Сикось-накось.
Я стояла по середине ее комнаты и рассматривала засветившуюся «базу» в ожидании пространного монолога с описанием его «поганого» дня. Выслушивать Остапа у меня, мягко говоря, не нашлось сил. А полезешь в карман – наткнешься на угасающие куски солнца. Я вышла из ее темноты и пошла обратно на кухню. На тарелке лежал одинокий сэндвич. Доедать его уже не хотелось. В голову пришло выражение «След простыл» – кому надо, чтобы он простывал? И почему это происходило? След мог простыть только в двух случаях: если сам хозяин болел, – и не важно чем – менингитом или душевной тоской, – и если он бежал настолько быстро, что они простывали от ледяных порывов ветра. Я дышала ему в трубку. В темноте мне ничего не мерещилось. Мне казалось, что она стала пуста как бочка, в которую вот уже которое лето никто не наливает воды.
– Весь день пролежал в кровати и думал.
– О чем?
– Обо всем. Неужели не знаешь, как это бывает?
Не помню, что я ему тогда сказала – кажется, просто что-то промычала. Сэндвич не вызывал у меня желания его доесть. После звонка захотелось выбросить его в мусорку. Под лампочкой крутилась маленькая мошка. Я подумала – и пусть крутиться дальше. Вдруг это та самая мошка, которую мне пришлось раздавить в том кафе? Вдруг это она, только в теле другой мошки? Пришла посмотреть на то, как мир медленно подъезжает к остановке «конец всему»? Иначе и быть не могло. Остап на проводе громко молчал.
– И о чем ты думал?
– В основном о том, чего не сделал. Я не говорил с отцом почти пятнадцать лет. В феврале было бы ровно пятнадцать лет. Но февраль не настанет.
– Не хочешь позвонить ему?
– А смысл? Смысл начинать что-то перед тем, как все это потеряет свой смысл?
– Его и так никогда не было.
– Кого?
– Смысла.
Говоря это, я вспомнила тыквенный суп и то, как она наматывала чайную заварку на кромки чашки. Вспомнила ряды несвязных друг с другом кадров. Вспомнила музыку и то, о чем тогда думала – эту музыку я точно не вспомню. Но я все-таки ее вспомнила. Кафе «Смысл» где-то все еще продолжало существовать, но туда я больше не попаду – это было известно мне еще до сегодняшнего дня. Это кафе еще где-то существовало. И в этом где-то об его окна все еще бились птицы.
– Смысл есть.
– Да? И какой?
– Не знаю. О нем не обязательно знать. Можно просто думать – он где-то рядом.
Я рассматривала предметы перед собой. На холодильнике висел ее рисунок. На столе – кофе и огрызок сэндвича. Рассада. Лампочка. Мошка. За окном ни луны, ни тучки – сплошная темень. Фонарь во дворе отчего-то перегорел. Менять в нем лампочку, видно, никому не хотелось. Да и зачем?… Все скоро исчезнет: и лампочки ваши, и фонари. Там уж до них никому дела не будет.
– И что с того? Есть смысл и есть. Только нам от него ни холодно, ни жарко.
Он чиркнул зажигалкой. Наверное, той самой, которой прикуривал мне в машине.
– Не хочешь встретиться?
– Ты думаешь, это правильно?
– Что именно?
– Начинать что-то перед тем, как все это потеряет свой смысл?
Остап замолчал. Из трубки не послышалось ни звука. Он, кажется, даже не затянулся, а так и сидел с сигаретой в руках, как гипсовое изваяние, приросшее ногами к земле, а сигаретой – к рукам. Может, все статуи в музеях и театрах были людьми, замершими от чьей-то неосторожной фразы или слова? Может, у них не получилось умереть и они стали этими случайными фразами и словами? Я представила, как спустя пару часов к Остапу в квартиру заходит человек в белом халате и начинает поливать его краской. Он выполняет работу профессионально и без лишних эмоций. Его лицо – непробиваемый камень. Остап смотрит в стену. Краска стекает полосами по его груди и спине… Я была уверена – в тот миг сигарета в его руке ни за что бы не дрогнула.
Он сбросил звонок. Я знала – утром опять позвонит. Кофе с сэндвичем я оставила на столе до утра, а сама зачем-то пошла в ее заброшенную комнату. Там я взяла сигарету и прикурила от спички. В кромешной темноте я осталась без рук и без ног. В темноте они были мне не нужны. Кроме самой темноты в темноте бы не нашлось ничего, что было бы для меня по-настоящему нужным. Я прошлась к окну и кружок ярко-оранжевого на кончике сигареты заплясал вместе с моей рукой. На подоконнике все так же стояла ее подставка в виде листочка. Я подумала о боге и о том, что он, наверное, как и я, совсем не сомкнет глаз этой беззвездной и безлунной ночью. Вездесущая темнота порождала гнетущее беспокойство, завязавшееся узлом где-то поперек сердца, ну а беспокойство в свою очередь – желание курить и никуда не смотреть.
Я подошла к ее столу и взяла в руки диск, найденный мной день или два дня назад – дни перемешивались между собой; стрелки часов хаотично прыгали по циферблату. Не исключено, что в таком хаосе можно потеряться во времени и не успеть. Я накинула на себя ее ветровку, схватила ключи, и вышла из дома, прижимая к себе безымянный диск без картинки и подписи. В тамбуре не горел свет. У соседей напротив тоже было темно – не исключено, что люди постепенно начали пропадать. В разрисованном лифте было спокойно. Выжженные огнем кнопки смотрели на меня глазницами когда-то погибших людей. Они наблюдали за мной, и все время перебивая друг друга, пытались рассказать мне свои печальные истории. Они говорили мне о пропаже луны и солнца, о лестницах, словах и судьбе всего того, что пока оставалось живым.
На улице становилось все холоднее. Земля остывала. В машине было чуть теплее, но раздеваться я все-равно не стала. Заведя машину, я стала ждать готовности магнитолы, а сама тем временем пыталась отогреть заледеневшие руки. Безрезультатно – карманы оставались холодными. В них, видимо, где-то прятались дырки – иначе как объяснить то, что украденные куски солнца куда-то пропали? Когда магнитола все-таки зажглась сине-зеленым, я судорожно засунула в нее диск и стала ждать. Спустя пару секунд диск начал проигрываться. Вначале шла долгая дорожка из шорохов и потрескиваний, будто бы на диске была записана игра какой-нибудь древней пластинки, а может – и запись чьей-то давней записи. За помехами последовала недолгая тишина, после чего началась сама музыка. С более нежных и плавных нот она нарастала до тяжелых и тревожных. Они чередовались между собой, словно прыгая друг через друга на манер «чехарды», и создавали необычное для ушей сочетание сентиментализма и острой драмы. Мелодия, безусловно, была прекрасна, но определенно точно в ней что-то было не так. На моем клубке образовывался нарост необъяснимого беспокойства – что именно заставляло мое внутреннее так содрогаться? Музыка петляла; то возрастала, то опять убывала, то возвращалось к привычному ритму.
На третьей минуте прослушивания мелодия показалась мне знакомой, но я никак не могла вспомнить, где я ранее могла ее слышать. Я включила верхний свет и остановила проигрывание записи, вмиг ощутив себя доступной для всего того, что хотело бы меня отыскать. Но меня ничего не искало. Так, в машине и со включенным светом, одна на пустующей ночной дороге я чувствовала себя до ужаса глупо – это было все равно что подглядывать за кем-то в ночи, и вместо того чтобы выключить свет в спальне, просто повесить на окно занавеску. Я взяла в руки диск и покрутила его. На нем по-прежнему никаких опознавательных знаков. Что же она хотела мне этим сказать? А самое главное – где я только могла слышать эту музыку? Мне казалось, временами я почти достигала истины, а потом она пряталась от меня за занавеской. Я чувствовала, будто стою перед нужной дверью, а потом ухожу прочь, так и не узнав, что была близка.
Я нажала на «play» и откинулась на сидение. Музыка текла туда, куда ей было надо. Я позволяла ей затекать в мои уши. В какой-то момент тревога и холод ушли на второй план. И теперь для меня существовала только музыка. Либо я становилась ею, либо она присваивала себе мое имя – разобраться в этом мне было уже не под силу, но чувство было такое, будто что-то внутри меня пустило корень. Отчего-то я знала – перерубить его ни у кого не получится. Стоило мне закрыть глаза, как я опять качалась на каких-то крошечных качелях. За плечами – гигантский терновник. Я была этим терновником. Я была его ягодами. Я была этими качелями и собой одновременно. Я была всем и ничем. Я была солнцем и его отсутствием. Я была ветвями, которые кто-нибудь и когда-нибудь перерубит и пустит на топку. Я была миром. Мир был во мне. Это была змея, кусающая саму себя за хвост. Но чем среди всего этого была музыка?…
Диск крутился в дисководе еще бесчисленное количество раз, прежде чем на небе пробилась светлинка – пробилась и тут же окрасилась в серый. В моей голове музыка растягивалась и принимала знак вечности. Мелодия заканчивалась и тут же начиналась. Я не могла уловить ее конец и начало. Что же Ия хотела мне донести? И мне ли диск предназначался? Тогда почему на нем не было названия? Не значило ли это того, что у той музыки его и вовсе не было? Ну а может, названием было все то, что происходило со мной и с миром? – поэтому она не потрудилась его написать, думая, что я сама обо всем догадаюсь? Тут я остановила проигрыш аудиодорожки и выключила свет. На небе я нашла полосы от самолетов. Они напомнили мне царапины от кошачьих когтей. Надо же, мир продолжал жить и вертеться – правда, сгорбившись и слегка устало, но все же продолжал. Я думала о ней, о боге и смотрела на эти полосы как на спасательный круг, лавирующий по волнам где-то рядом с горизонтом – ты его видишь, но дотянуться не сможешь.
Просидев так минут с двадцать, мне захотелось сходить в туалет. Я вытащила диск и сунула его в пустой пластиковый квадрат. Потом, вспоминая что-то недавно забытое и давящее на мозги, я замерла и оглядела салон. По пяткам снизу вверх карабкалась та же лихорадка – я могла узнать ее из тысячи. Это была моя лихорадка. Ощутив ее рядом с собой, я испытала острое облегчение. Сердце размякло; клубок начал разматываться. Я откинулась на кресло и стала смотреть в окно. Полный мочевой пузырь ощущался как что-то необходимое. Я вспомнила, как фотографировала ее в этой машине, потом – как фотографировала себя и небо. Воспоминания о дедовом фотоаппарате привели меня к тому, что я так упорно в себе искала – фотографии, которые она проявила перед своим уходом. Я включила верховой свет и полезла в бардачок. В нем все лежало все в том же порядке – пустой квадратик для карт, очки, пластиковые коробочки дисков и сигареты. Тогда я решила заглянуть под сидения, попутно вспоминая наш разговор в машине. Она говорила – я бы хотела проявить их перед смертью или что-то типа того. Выходит, она обо всем знала заранее, и теперь хочет, чтобы я узнала об этом сама. Вот только вот толку от этого уже не было никакого – если Земля сходит с орбиты, ее уже ничем не остановить. Под креслами были только бычки и скатанные в комочки ошметки пыли. Я полезла по карманам. Как бы ты хотела умереть? Я бы хотела упасть с лестницы или что-то вроде того. Что-то особенное, знаешь. Как прыжок с парашютом и… бац! – всмятку – парашют не раскрылся. Но я с парашютом не прыгаю, так что лестница вполне себе. На крайняк разбиться на мотоцикле. Или проглотить ядовитую бабочку. В карманах, пришитых к креслам, я нашла небольшой сверток размером волейбольный мяч. Черный пакет был замотан синей клейкой лентой. Под рукой не оказалось ничего, что могло бы помочь мне разрезать упаковку. Я смотрела на пакет секунд шесть, после чего решила пойти домой и открыть его уже там.
Все повторилось по той же схеме – ключ зажигания, лихорадка, подъезд, тревожный и голосящий на разный манер лифт, пустующая квартира, темнота. Цепочку разрывало лишь одно несовпадение – два пропущенных. Один от Остапа, второй от неизвестного номера. В мрачном сумраке на телефоне изредка помигивала маленькая звездочка – не так ярко, как ночью. Я посмотрела на время, выведенное на экране крупным шрифтом – четыре утра с небольшим. Я положила сверток и взяла телефон, собираясь набрать Остапу еще раз, после чего мой взгляд зацепился за незнакомый номер. Недолго думая, я нажала на кнопку «вызов» и присела на ее кровать в чем была – в ветровке, рубашке поло и джинсах. С того конца не доносилось ни звука – ни шорохов, ни голоса, ни тем более гудков. Я решила проверить, набрался ли номер. На экранчике было написано – «идет вызов» и длинное многоточие, уползающее куда-то за пределы дисплея. Вскоре я сбросила звонок и набрала Остапу. Его голос звучал как обычно – видимо, он так и не ложился.
– Алло.
– Что хотел?
– Ничего.
– Но все-равно позвонил?
– Получается, так.
– Я кое-что нашла у нее в машине.
– И что там?
– Я еще не открывала.
– Это посылка какая-то?
– Нет, просто сверток. Небольшой сверток, замотанный в черный пакет.
– Думаешь, тебе стоит его открывать?
– Думаю, что стоит. Повисишь?
– Угу.
Я положила трубку на кровать, включила громкую связь и стала рыться на ее столе в поисках колюще-режущего. В глаза бросились только ножницы.
– Где ты была?
– В машине сидела.
– С двенадцати?
– Ага.
– Понятно. Ты видела…?
– Что?
– Луна с неба пропала.
– Может, за облаками прячется?
– Сама же знаешь, что это не так.
Я запнулась лишь на секунду, а после, воспрянув, стала как ни в чем не бывало резать скотч. Резался он с трудом – видно, ножницы были чем-то затуплены.
– Пропала и пропала. Сам же знаешь – не мудрено. Удивляться нечему.
Остап громко выдохнул в трубку. Я избавила послание от обертки и уставилась на его содержимое. Сквозь полиэтиленовый пакет было видно следующее: прищепки; волосы, обмотанные резинкой; фотографии, разложенные на две стопки и колода каких-то карт.
– Ну что там?
– Фотографии, прищепки, колода карт и волосы.
– Волосы?
– Она обрезала себе волосы. Незадолго до того, как…
Договаривать было бессмысленно – и мы оба об этом знали. Я замерла, не зная, что первым взять в руки. На секунду мне показалось, будто Остап на другом конце провода слегка отодвинулся или же наоборот присел – так, чтобы не обессилить и случайно не упасть – последующие его слова звучали сдавленно и будто откуда-то, словно он был в том пакете вместе с картами, фотографиями и прищепками. Я разрезала пакет и взяла в руки ее волосы. В моих руках было ее прошлое – трогать его было удивительно. При виде осязаемых воспоминаний клубок сжался до вишневой косточки и начал подавать мне знаки. Я знала – он очень скучал. Я тоже, мой милый, я тоже. Слезы капали на ковер и мне на руки, чудом не задев все остальное. Я плакала молча, беззвучно – так получалось, и так, как мне казалось, было вернее и нужнее всего. Слезы разбивались о ковер россыпью мелких точек. В них я видела пропавшие с крыши библиотеки звезды. По ковру, обходя эти самые звезды и взявшись за руки, ходили далекие мы из прошлого. Сколько не пытайся, за ноги их никак не ухватишь – больно быстро ускользают туда, откуда пришли, напомнив мне о себе лишь на жалкую долю секунды. И глаза, что я все это время чувствовала на себе, принадлежали не ей и не богу – то были наши глаза из прошлого, что так уверенно и бесстрашно смотрели в бездну нашего будущего.
Я взяла в руки катушку фотопленки и развернула ее у себя на коленях. За окном было серо и уныло, будто кто-то повесился на люстре, прикрученной где-то в середине небес – и тут мне подумалось, что «гнездом» для этой люстры по-любому бы служила дыра, образовавшаяся на месте пропажи луны или солнца. Я взяла в руки зажигалку и стала высвечивать ее огнем фотографии – увы, уличного света не хватало даже на то, чтобы рассмотреть собственные руки.
В первой стопке, судя по всему, находились более ранние фотографии. По порядку: новогодний снимок с «Голубым огоньком» за спиной; изображение двух подростков – высокая белокурая девчонка и мальчик, держащий ее за мизинец; фотография высокого усатого мужчины за рулем темно-красной машины; вид из окна, захватывающий собой того мальчишку, деревья и кусок балконного ряда; напоследок – портрет темно-серой птицы, замотанной то ли в простынь, то ли в одеяло. Я передохнула, раздумывая, стоит ли мне продолжать. Из трубки слышалось надсадное сопение Остапа, потом – скрип табуретки.
– Эй, ты там не уснул?
– Нет.
То ли мне показалось, то ли он действительно придвинулся к телефону чуть ближе. Так или иначе, я знала еще кое-что – он этих призраков тоже видел и так же пытался хватать их за лодыжки. А они проходили сквозь него и шли по своим делам, повторяя милые сердцу сюжеты прошлого. Сюжеты и лодыжки были все те же, а Остап – уже нет. Уже не тот.
Я вздохнула и подумала – продолжи я дальше, я бы тут же сошла с ума. Поэтому я продолжила, пытаясь собрать мысли в кучу в этой душной от мыслей и его шумного дыхания, комнате. Мне хотелось прервать звонок – да так, чтобы больше не позвонил. Шутка ли? – потеряв одних призраков, тут же начинаешь искать других. Потом и тех где-то теряешь. Спрашивается, на кой фиг все это было? Сбросить звонок я не нашла в себе сил. О том, что они ушли от меня к кому-то другому, я знала уже давно. Кажется, их не стало при первой же встрече с богом, а может, и в том кафе…?
Следующие фотографии имели изображение мужчины возрастом в промежутке от шестидесяти до семидесяти лет. Вот он за столом; вот, изображая замешательство, сам с собой играет в шахматы; вот стоит и гладит овцу, позади него – море иссеро-белых спин; ну а вот – он у окна, с посохом в руке и в кепке «Янкиз». Мне почудилось, будто снимки кажутся мне знакомыми – но где и когда мне пришлось с ними знакомиться, вспомнить так и не получилось.
– Ну что там?
– Да ничего особенного.
– Правда?
– Ага.
Я промокнула лицо рукавом куртки и посмотрела в сторону телефона, словно где-то там должно было быть его лицо.
– Ты как?
– Да ничего.
– Честно?
– Ага.
Я собрала предметы в пакет и взяла сигарету. Из динамика послышался вздох.
– Ты думаешь, мир хочется вот так заканчиваться?
– Да черт его знает. Наверное, его это не совсем касается.
– Думаешь, ему грустно?
– Думаю, да.
Он помолчал. Я опять закурила, и не зная куда деть руки, пустила их в волосы, как бы делая небольшой массаж. Волосы определенно следовало помыть. Сквозь расстояние я чувствовала, что он готовит какие-то слова. Я не могла разобраться в себе – хотела ли я их слышать или же все-таки нет. Он вздохнул и закурил тоже – я это слышала. Синяя зажигалка. Синяя, как небо, которого нам теперь не видать.
– Как думаешь, если бы ничего этого не случилось, у нас бы с тобой что-нибудь получилось?
– Что-нибудь – это что?
– Мы могли бы жить вместе.
– Я думаю, тебе просто одиноко.
– А тебе разве нет?
Я подумала – все в этом мире одиноки. Жизнь в одиноком мире не одинокой стать не может. Мы росли и умрем одинокими. Так было задумано кем-то свыше еще задолго до нашего появления. Пепел сыпался на джинсы и я размазывала его пальцами. Сейчас не время переживать об уборке и прочих вещах, что имеют место только в этом мире. На данный момент – стирка джинс и Остап.
– Всем одиноко.
– И что? Ты не ответишь?
– На эту фигню – нет.
– По-твоему это фигня?
Я промолчала, надеясь, что он заговорит о чем-то другом.
– Я тебя понял.
– Думаешь, это правильно – заменять человека другим человеком и делать вид, что ничего не случилось?
– Разве я делаю вид, что ничего не случилось?
– Послушай, у меня нет ни сил, ни желания говорить об этом сейчас.
– Нет, ты уж скажи. Скажи все как есть.
– Говорить о том, что было бы в перспективе – самое отстойное занятие в мире.
– Но я же тебе нравлюсь?
Мы оба молчали. Я чувствовала вокруг себя шаги прошлого. Когда прошлое приходит само собой, без скучаний, напоминаний и приглашений, это могло значить только одно – скоро для всех нас все закончится. Попытка сохранить настоящее станет временной отсрочкой, идущей в упаковке с надписью «твои надежды не оправдаются».
– Чего ты добиваешься?
– Сам не знаю.
– Хочешь сказать, что если ты услышишь ответ, у тебя получится заснуть?
– Тут уж от ответа зависит.
– Я так не думаю.
– И какой будет ответ?
– Я сброшу или ты сам трубку положишь?
– Это все?
– Почему наши телефонные разговоры всегда заканчиваются одним и тем же?
– Потому что в голове у меня одно и то же. Сейчас. И все последние дни.
Я потерла переносицу и постаралась вообразить себе его лицо. Грустные глаза, на дне которых можно увидеть и самого себя, и все то, свидетелем чего они были и будут. Я представила их светло-серый оттенок, похожий на небо в тот ранний час. Представила, как мнется морщинами его лицо. Оно – бумажный лист, местами порванный ручкой и чьей-то мыслью. Вдоль и поперек лист был исписан словами. Среди них каких-то два имени, идущих поверх друг друга, далее – «тревога», «апатия», «страх» и отчего-то – «невыглаженный». Меня постигла мысль – если выгладить знаки вопроса, они станут восклицательными. У него был один такой между ребер, и того уж ничем не выгладить – ни утюгом, ни теплым словом.
Настал тот момент, когда молчание длилось чуть больше, чем нужно. Я видела – оно встало в ряд с призраками и дергало меня за рукав. Сказать было нечего. Мы молчали, неспокойно дыша в трубки друг другу. Я чувствовала, что вот-вот надо было что-то ему ответить, но слова стыли на языке, так и не найдя выход. Мне казалось – в тот момент все прошлое нашло прибежище здесь, в ее одинокой комнате. Оно было здесь. Оно нас видело и слышало, в тайне перешептывалось и подтрунивало над нами. Я догадывалась – куски его прошлого тоже были при нем. Видимо, в приближение конца они решили повылезать из наших голов. Интересно, этих призраков видели только мы или кто-то еще? Я прочистила горло. Шум с того конца прекратился – он что, перестал дышать?
– Мне пора.
Не дождавшись ответа, я нажала «отбой» и от сердца тут же отлегло – видимо, наши призраки нашли себе других жертв. Ну а может, они полностью нависли над Остапом? Мне было страшно подумать, что я могла заставить эти грустные глаза плакать. Так или иначе – другого выбора у меня не было. По-крайней мере тогда. В мире, где были так важны слезы каждого, скоро не найдется никого, кто мог бы заплакать. И в целом мире будут блестеть только две слезы: слезы Остапа и бога. Ни меня, ни моей слезы больше не будет – от этой мысли меня кинуло в дрожь.
Я положила пакет на стол и вышла из комнаты. Впервые за последние несколько дней мне спалось по-настоящему спокойно. Сон глубокий и беспробудный. Свет, небрежно покрывающий предметы под окном, лился из него поверхностно и без прежней прыти – в мягком сонном мозгу он создавал иллюзию того, что все в мире вернулось на свои места.
4
Души начинают видеть
Как выяснилось позже, ближе к обеду мне снился сон. И на фоне нашего нового мира он показался мне излишне ярким и четким – границы предметов и лиц выглядели так, будто их дважды обвели ручкой по контуру. Мне показалось, что я проснулась и села на кровати. Кровать стояла в каком-то подвальном помещении, по кругу обнесенным то ли решетчатым забором, то ли тюремной клеткой. Я задрала голову вверх – клетка была даже на потолке, потом посмотрела под ноги – там она тоже была. Я огляделась, после чего посмотрела на свои руки. Они показались мне нарисованными. Контур искажался и плыл в зависимости от положения и точки зрения, а цвет кожи на вид был близок к синеватому. Во сне я подумала – почти под цвет его зажигалки и неба, которого нам не видать. Кроме кровати в комнате ничего не было: ни стола, ни шкафчика, ни уж тем более старого-доброго окна.
Я помню, что пощупала свое лицо. Тактильное ощущение стабильным не оставалось. Я схватила себя за ухо и потянула. Мочка помягчела и вытянулась куда-то вниз, приняв форму сюрреалистически-вытянутой фигуры. Стоило мне оставить его в покое, как ухо вернулось в исходное положение, слегка шлепнув меня по щеке. Я оттянула нос вверх и тот загнулся рыбацким крючком. Бровь, плоско расплющенная над глазом, служила ему подобием крыши. Я провела рукой от лба к подбородку – кожа мялась под пальцами, как разогретый в руках пластилин. Когда я отвела от лица руки, оно тут же устранило все изменения, резко подкинув меня на кровати.
Дальше я зачем-то встала с кровати и направилась к противоположной стене. Следом, словно по кем-то написанному сценарию, я с размаху впечатала свое лицо в эту клетку. Зачем и почему? – этим вопросом я даже не задалась. Помню, что мое лицо нисколько не пострадало, а прошло через прутья так гладко и правильно, будто в той клетке было отверстие. Но я знала – его там не было. Видимо, мое лицо прошло как-то сквозь. Мне показалось – оно прошло не только сквозь решетку, но и сквозь пространство, время и другие величины, созданные для упрощения жизни. В этой клетке жизни не было. Себя я ощущала частью всего, что было в той комнате – частью кровати, частью решетки и частью всего того, что было за ее пределами. Я ощущала, что все в этой комнате – мое бедное Я, и наоборот – только я сама составляла главное Я этой комнаты. Комната и мое необычное самоощущение складывались двумя половинками яблока и получалось то, что получалось – шесть сторон куба, мое пластичное лицо, бездыханная кровать и бесконечные прутья.
За пределами куба был такой же куб. Обстановка полностью копировала обстановку моей комнаты: кровать и обнесенные металлической проволокой пол, стены и потолок. Я торчала головой в чьей-то чужой стене, покуда мое тело все еще оставалось снаружи. На кровати сложа руки сидел старый усатый мужчина. Тот сидел ко мне полу-боком и смотрел на стену перед собой. Из нее, смотря на него в упор, торчала ее голова. Лицо было искажено до неузнаваемости, но в голове так и стучало – Ия, Ия, Ия, Ия… Ни он, ни она меня не видели и не слышали. На секунду мне показалось, будто достучаться до них у меня не получится – мы находились по разные стороны жизни.
Чем дольше и пристальнее я всматривалась в ее лицо, тем быстрее и карикатурнее оно менялось – то сплющивалось, то вытягивалось, то невероятно сужалось. Старик с ней ни о чем не разговаривал, только не мигаючи смотрел на нее, не шевеля ни телом, ни лицом, ни локтями. Кроме ее лица все в комнате оставалось неподвижным. Я думала – неужели они не слышат биения моего сердца? Мой клубок разматывался и шептал мне слова на своем языке – свою азбуку морзе мы с ней так и не изобрели. Он скулил и не понимал в чем дело – вроде лицо чужое, но почему-то такое родное. Почему? К горлу катила тошнота, – такая, какая бывает после завтрака, которого ты не хотел. Мне было достаточно просто смотреть на ее лицо – лицо, ставшее чем-то, чего при ней никогда не было. Вдруг я поняла – мое лицо тоже стало другим. Мы себя потеряли. Почему? И слова, звучавшие тогда в моей голове, гремели в ней куда громче, чем когда-либо мной произнесенные. Мне казалось, что еще чуть-чуть, и они совьются венком и обмотают стены вместо треклятой проволоки. Мне казалось, что думай я чуть громче, до них бы мои слова все же дошли – внезапной мыслью в голове или так, в виде образов. Но они бы дошли обязательно.
Вдруг я почувствовала, что мне стоит обернуться. Я вытащила голову из текстуры и посмотрела себе за спину. Из противоположной стены торчала голова Остапа. Его лицо никак не менялось – не вытягивалось, не утолщалось, не расплющивалось в лепешку. Оно оставалось прежним. Мы молча смотрели друг на друга с полминуты или более – в кубе время вытягивалось, утолщалось и расплющивалось в лепешку – после чего до моих ушей дошел звук его голоса. Привычный и ничем не испорченный – такой бы он был, если бы он что-то сказал мне, пристально вглядевшись в глаза, в нашем прежнем мире – стоя напротив или сидя в машине, касаясь моего колена своим.
– Я тебя вижу и слышу.
– Но почему?
– Потому что могу.
Мой голос звучал иначе – так звучат голоса, записанные на диктофон. Голос Остапа звучал как обычно, но свой голос я так и не узнала. Слова, интонация и тембр прыгали по воображаемой лестнице и растекались по ее ступенькам жидкой субстанцией. Остап хотел сказать что-то еще, но не стал. Вместо этого он начал медленно просачиваться ко мне в комнату. Сперва-наперво руки – сначала одна, потом вторая. Далее – ноги. Шея и туловище прошли через стену в самую последнюю очередь. Половина моей головы все еще торчала из противоположной стены, когда я заметила, что стороны моего куба пополняются новыми головами. Лица были самые разные: и знакомые, и незнакомые. Я помню, как испытала необъяснимый страх – он карабкался по мне из чужого куба и расползался по всему телу. Я видела лица тех, кого мне удавалось повстречать – отец и мать, кассир из продуктового, девочка с ирисками и насекомыми, воспитательницы в розовом и зеленом костюмах, какая-то черномазая женщина с редкими волосами и еще куча народу. Среди них я не нашла никого, кого бы мне хотелось увидеть – ни девочки из детского сада, с которой мы каждый день воображали себе Жар-птиц; ни бабушки в цветастом халатике, ни Бима…
Вылезти из стены или перейти через нее на ту сторону не получалось. Я осталась замурованной между двух пространств без надежды перейти хоть куда-то. Быть где-то между – значит ли это быть? Мой куб пополнялся людьми. Их лица оставались теми, что я привыкла видеть. Гости тянули ко мне свои руки. Мои подмышки вспотели. Тогда я вспомнила школьный зал, свои потные круги подмышками, забытое собственное имя и какой-то стишок, который мне не удалось вспомнить даже тогда. Зал пожирал людей, а те в свою очередь пожирали меня глазами, требуя от меня слов. Подмышки потели, а я думала о сигарете, забытой в комнате где-то на видном месте. Призраки тем временем огибали меня плотным кольцом. Концертные места полнились. Настала пора начинать. На сцену вынесли шашки. Я почувствовала на затылке чей-то пристальный взгляд и тут же открыла глаза. Сон обрывался.
Когда я проснулась, на улице накрапывал мелкий дождик. Из моего окна он выглядел жалким и обессиленным, словно небо кого-то оплакивало – Ее? Меня? Мир? Солнце? Бога? Остапа? Самого себя? Я лежала, и комкая в руках треугольник одеяла, смотрела на мелкую россыпь пунктиров, стараясь запомнить каково это – просто жить и просто смотреть на дождь. Торопиться было некуда, но почему-то так хотелось зашевелиться и куда-то пойти – старая-добрая человеческая привычка. Зачем было куда-то идти, если можно просто лежать – как камень или асфальт, – пока всему не придет конец? Я не припомню, чтобы цветы и деревья куда-то спешили. Все было достаточно просто – им спешить было некуда.
Я подумала, а ведь настанет момент, когда память о вещах полностью исчезнет. Когда исчезнет прошлое, – а оно точно исчезнет, – помнить мне будет не о чем, а далее – сожалеть, сострадать, оплакивать, пытаться вернуть и удержать его возле себя. Ничего этого уже не будет. Нет прошлого – нет памяти. Нет памяти – нет дождя. Нет дождя – нет ничего. А когда ничего нет, торопиться уже не хочется. От меня самой ничего не останется. Все было просто – исчезну я, значит исчезнет все мое. Моего в мире было немного – всего-то я, мои руки, мои мысли, слова, вопросы и кетчуп на нижней полке холодильника. За неимением своего приходилось дорожить чем-то чужим – ее руками, ее мыслями, ее словами, ее вопросами и ее рассадой. А когда это все уходит и уходишь ты сам, жить больше незачем. Тогда жизнь прекращается. А если и не прекращается, то принимает форму пунктира и ждет, когда дождь пойдет снова.