Читать онлайн Мои слова под дождем не мокнут, или Повесть о потерянном солнце Книга 1. Основана на снах, музыке и воспоминаниях бесплатно
© Оксана Колобова, 2023
ISBN 978-5-0060-5293-2 (т. 1)
ISBN 978-5-0060-5273-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
1
Слова и всякая всячина, что взбрела в голову
Ия просыпалась раньше солнца и облаков – может, любила смотреть за их сном, а может, страдала бессонницей или сущностями, переодетыми в ее одежды. Они висели вниз подолами и штанинами на веревке – она не признавала шкафов и много чего еще, начиная браконьерством и заканчивая немытыми после улицы руками, даже если дверь и кнопка на лифтовой панели были единственными предметами, коих она коснулась. И я это почти что понимала – грязь, все-таки, была повсюду, а на слове «браконьерство» ее было больше всего – коснись пальцем и оставишь на нем многовековой слой пыли. На «садизм» и «насилие» она налегала тоже, но по ее словам, которым я верила так же, как верила в ретрофутуризм и прочую дрисню, какой от нее же и понабралась, гораздо меньше. И вообще, кто знает, каким людям приходилось касаться лифтовой кнопки под номером этажа? – внутри людей слова живут тоже, как «радуга» и «благо», так и то же «браконьерство», «насилие» и «садизм». Только люди о своих словах не рассказывают и хранят их в сейфе – так она тоже говорила – и в это я верила меньше. Я верила в то, что люди своих слов сами не знают. Так и я их не знала. Но о своих Ия говорила всегда, и никогда – о моих. Может, не знала сама, а может, знала и молчала – думая об этом, я надеялась, что среди моих слов нет «браконьерства», «насилия» и «садизма».
Свои слова она будто бы знала наперечет. Я сомневалась, принадлежали ли они ей или все-таки ее фантазии. Перечисляя их изо дня в день во время еды или курения, а может, и за прочтением книги, внезапно встречая прекрасные слова, о которых мы все забываем помнить, она рисовала на стене запятые. Каждый день ее список пополнялся новыми словами. Может, они в действительности могли ей принадлежать, а может, она просто присваивала себе понравившиеся? Я не могла этого знать. И своих слов я тоже по-прежнему не знала. Читая книгу, вывески магазина, иногда – что-то внутри своей головы – может, те слова, которые приходят к нам бессознательно, и есть наши? – я старалась примерять к себе разные слова, как она примеряла свои юбки в стиле Бохо, и смотреть, подходят они мне или же нет. Так было легче. Сразу становилось понятно, что «гусеница», «пятно» и «водосточная труба» мне совершенно не подходят, а «лазурь» и «стоически» подходили мне, как ей – ее бежевая помада. Когда я заглядывала внутрь себя и отключала мыслительный поток, в голову лезло только одно слово – «клоака». Именно тогда я решила, что бессознательные слова вовсе нам не принадлежат. Я хотела в это верить. В конце концов, мы все чего-то хотим.
Ия вставала ни свет ни заря и принималась окуривать свою комнату. От этого специфического запаха я и просыпалась, а потом думала о том, что в списке ее слов уж точно было слово «благовония», а следом – «лаванда», «сандал» и «цитрус», но цитрус уже меньше – что-то внутри моей головы считало это слово к ней неприменимым. Я вставала и шла мыть руки, чтобы на них не копилась грязь, а вслед за ней – «насилие», «садизм» и «браконьерство». Грязь и эти слова существовали в какой-то непонятной для меня соотнесенности, которую можно было читать в обе стороны – так они тяготели к грязи, а сама грязь была равна их появлению. После окуривания Ия поливала цветы – у них этих слов тоже не должно было быть – и набирала ванну. Она почти никогда не принимала душ – любила, когда вода обступала ее со всех сторон. Пару раз я заходила к ней во время этих процедур, и в каждый из разов заставала ее лежащей на воде вниз лицом. Она называла это «исцелением астрального тела». Само это выражение тоже, по видимому, было одним из ее слов, наравне с «гобеленом», «лунным камнем» и «чакрой муладхарой». Она была вроде хиппи, носящих напульсники и банданы со знаком «пис», была вроде сектантов-фанатиков, сжигающих библии и приносящих в жертвы оленей и бездомных котят, кем-то вроде отшельника без своего леса. Но котят она не потрошила, для этого у нее были слишком чистые руки. И «браконьерство» к ней никогда не липло. А ко мне хоть что-нибудь липло? Я не знала. Но вот к ней ней липло все. И обязательно хорошее – то, что не притягивает, а нейтрализует грязь как антисептик. Единственное исключение из правил, которое она допускала применимо к себе, было курение травки. Эта «травка», даже если имелись ввиду нестриженные соседские газоны, а не молодые поросли марихуаны, выстраивалась в моей голове подобием ассоциативного ряда: она разрывает пакет и вытряхивает содержимое на клочок бумаги, после чего сворачивает самокрутку и заклеивает краешек языком. Еще один ряд: клубы дыма, мои ругательства и россыпь ее бесконечных вопросов. Если честно, многие из них терялись в моих руках и закатывались под мебель мелкими бисеринками – и это все о вселенной, о смысле, о лестнице в небо, и на сладкое – обновленный список слов, большущий, пространный, пока ее пятки скользят по стене, а волосы по полу. Штуки четыре из них я запоминала, остальные раскатывались по полу бисером – надо было записать – и все до той поры, пока она не проголодается. После она ела много и сразу. И обязательно что-то мясное, старательно обходя свои принципы вегетарианства.
Еще одно слепое пятно, которого не коснулся антисептик, был ее бывший сожитель, страдающий или не очень – опустим этот момент ради красоты слога – алкоголизмом и любовью к Ие. Они часто курили травку, рисовали на стенах, дрались, выбивали друг из друга любовь, и еще – по одному самому хорошему слову. К ней они возвращались, а к нему – нет. Не знаю, что именно между ними произошло, но кассеты и пара книг с ее полки куда-то пропали. Мне она сказала, что он умер – напился текилы и проломил себе череп бутылкой. Его звали Остап. Я это очень хорошо помню. Иногда, в основном при виде травки, она вспоминала определенную черту его лица, и обязательно вслух – она любила, когда ее слушают, и кажется, любила слушать саму себя. Так что в комнате нас всегда было трое – я, она и еще раз она. Но когда она курила или только-только крутила себе самокрутку, в комнате нас становилось четверо – я, она, она и Остап. Он уходил спустя пару часов. И я ни разу его не остановила. А жаль – хотелось, все-таки, допытаться, что с ним случилось и куда пропали кассеты, умер ли он и действительно ли проломил себе череп, и действительно ли бутылкой, или он поднялся по лестнице в небо? А кассеты с собой забрал? Так что-ли? Не поверю, что там наверху совсем нет кассет.
Еще она говорила, что некоторые слова с нами будут не всегда, исключая, конечно, «садизм», «насилие» и «браконьерство» – эти, по ее словам, закреплялись за человеком навсегда в виде ауры или клейма. В детстве я знала таких людей, но никакой ауры, или что еще хуже – кровавого клейма на затылке – я почему-то тогда не заметила. Хотя, может просто не придала значения, ведь о словах, будучи ребенком, я не знала, как и о том, что взгляд сам тебе их расскажет, по цепочке али как, но расскажет, может не сразу и не в день знакомства, но через десять лет ты будешь знать всю их подноготную, даже если сам этого не хочешь. По ее словам, так люди и расстаются – начинают видеть то, чего не хотели, ведь некоторые «капризули» – так она тоже говорила, слово в слово, – прячутся в человеке очень долго. Но о моих «капризулях» она не рассказывала. Может, у меня их не было? Совсем-совсем? Я много думала, какие слова я бы хотела иметь. Из них были: «спички», «рождественский», «честность» и «сумка для перевозки собаки» – в детстве у меня была собака по имени Бим, и говоря о «сумке для перевозки собаки», я имела ввиду именно ту сумку. Говоря о «спичках» – те спички, которыми мой дедушка поджигал «печку-прачку», а следом и свои крепкие сигареты. Я помню те летние дни. Я помню, как грея задницу на теплой скамейке, смотрела на свои волоски, отделившиеся от лица, помню, как они плавно перемещались туда-сюда, когда ветра совсем-совсем не было, словно жили своей жизнью. Иногда я сравнивала их с крохотными человечками, качающимися на невидимых качелях. Тогда, будучи ребенком, я и не догадывалась, что дыхание и биение сердца могут приводить их в движение. И все-таки, лучше бы я в эти качели и сейчас верила. Верить в них было суперски. Еще я не догадывалась о том, что Иисус Христос не живет в храме, и о том, что пододеяльник не кладется под одеяло, а о том, что бабушка нашла у дедушки новые слова, совсем думать боялась. Я подозреваю, какие именно это были слова, но вам о них рассказывать не буду. Расскажу лучше о Ие. О ней всегда приятно рассказывать и думать.
Обычно мы пересекались уже только на кухне, среди солнечных лучей и маленьких горшков с растительностью, выставленных во всех свободных углах. Непосредственно на подоконнике, где ютились крошечные поросли будущих помидор, на холодильнике – базилик и какие-то травы, и на столе – завитки будущего гороха, в лучшем случае попадающие кому-то в тарелку, и в худшем – в глаз. Здесь, между солнцем и горшком с помидорами она рассказывала мне о своих снах. Но о моих никогда не спрашивала, будто ей было неинтересно. Хотя, как подсказывал мне и сам горшок, и мое сердце, в котором клубились зачатки чего-то, что мне совсем не идет и не принадлежит, она не хотела прослыть в этом клубке навязчивой. Жаль, что она не догадывалась – клубок любил ее больше, чем меня саму. И он бы точно рассказывал ей все свои сны, если бы они ему снились.
– Мне приснилось, будто кто-то несет меня на руках по высокой лестнице.
– А потом что?
– А потом я сказала ему, что мне страшно. И тогда мы спрыгнули прямо вниз.
– Могли же просто спуститься, разве нет?
– Могли.
– Ну и жуть.
– Я так не думаю.
Зачастую я ее не понимала. Не потому, что не хотела, а потому что не получалось. Наше различие ощущалось бетонной стеной, через которую мы не всегда могли друг до друга достать. В такие моменты я строила серьезное лицо и долго кивала, как будто все понимала, хотя единственное, что я в ней понимала полностью, было то, почему у нее две руки и две ноги. Я представляла свой обман как усатого высокого мужчину в шляпе и очках, а еще лучше, как, знаете, в древних детективах – с газетой, с проделанными в ней дырочками для глаз. В какой-то момент его все равно узнают и раскроют – тогда, когда тот выйдет с тобой на одной остановке, и пройдясь след в след по подворотням и закоулкам, вдруг неожиданно дернет тебя за волосы. Тогда его прохудившейся карман нечаянно обронит папиросу. Она покатится по садовой дорожке прямо к порогу твоего дома. Взяв ее в руки, ты все поймешь. Именно поэтому я прятала ее где придется, лишь бы подальше от ее любопытных глаз – иной раз в горшке, иной – у себя между книг и кассет, в которых ей не было места. Боевики она не смотрела – те плохо влияли на пищеварение, и еще, говоря ее словами, нарушали гармонию с миром. И я ей верила, безраздельно и полностью. Хотя все еще не до конца понимала.
***
– Я тебе не рассказывала?
– О чем?
– Когда я была ребенком, я предсказала смерть одной бабушкиной подруги.
– И как это вышло?
– Она умерла, снимая брюки. Села на кровать, приспустила их до колен и умерла.
– Я имею ввиду, как ты ее предсказала?
– Увидела у нее новые слова. Инфаркт. Кровать. И немножко брюк.
Я закивала, будто понимала что-то кроме ее рук и ног, и стала нарезать лук, с трудом удержавшись от вопроса о моих словах. Ия бы все равно не сказала. Может, в них тоже есть инфаркт или брюки, или что похуже. Тогда лучше бы сказала. А может, она знает и про обман, и про папиросу, лежащую меж книг и кассет, а иногда и у нее в горшке. Вот это да. А может, она ее уже находила? Может, и «обман», и «папироса» уже среди моих слов? Вот это да! Остается только думать, что она моих слов не видит вовсе. Хотя на это, конечно, всецело полагаться не стоило.
– Ты бы хотела так умереть?
– Не знаю, скорее да, чем нет.
– Почему?
– Быстро и эффективно. Не то что лежать и ждать эту смерть годами.
Она помолчала и я подумала, что сказала что-то не то, как если бы слово «папироса» одним концом торчало у меня из кармана, или еще лучше – написано на лице.
– Я бы хотела упасть с лестницы или что-то вроде того. Что-то особенное, знаешь. Как прыжок с парашютом и… бац! – всмятку – парашют не раскрылся. Но я с парашютом не прыгаю, так что лестница вполне себе. На крайняк разбиться на мотоцикле. Или проглотить ядовитую бабочку.
– А зачем их глотать?
Опять то самое чувство. Я зажевала губы. В такие моменты мне хочется разучиться говорить. Она замолчала. Я хотела провалиться под землю.
– И такие разве бывают?
– Бывают. Но точно не в наших широтах.
– Ясно.
– И для человека они менее опасны, чем, скажем, для птиц и прочей мелочи.
– Получается, тебе надо стать птицей?
– Или жуком.
– Или жуком…
– Именно.
Тогда я думала, что она им станет. Говоря об этом сейчас, я знаю, что ни «жука», ни «птицы» среди ее слов не было. «Лестница» все же была – а среди моих? – но об этом чуть позже. Слово «насекомые», а с ним и «жук», «гусеница» и «бабочка», больше всего подходили моей старой школьной подруге. Казалось, что они были рассованы у нее по карманам, и каждый раз ныряя в любой из них за жвачкой, она случайно доставала мне какое-нибудь одно, будто то «паук» или «сколопендра», потом протягивала мне вместе с квадратиком жвачки и смущенно улыбалась. Я клала фантик на парту и «сколопендра» с «пауком» разбегались по нему в разные стороны, спрятавшись в крючках и надписях из гелиевой ручки, чтобы потом приклеиться к кому-то другому. Или заползти в карман – кто знает? И оно действительно кого-то находило. Спустя время этот «кто-то» вдруг начинал любить насекомых, как и моя давняя школьная подруга. Иногда мне не хватает ее жвачек и «кузнечиков» – возможно, эти слова ко мне все-таки пристали, а «жвачка» и «ириска» – в особенности. Одно из моих первых детских воспоминаний относилось к «кузнечикам» – возможно, оно все-таки от меня перебежало, когда та передавала мне жвачку, а может, у меня были свои кузнечики. Так или иначе, это воспоминание до сих пор остается со мной.
Я помню, как стою у стола в какой-то незнакомой для меня комнате. У меня в руках детская раскраска, заполненная безликими силуэтами кузнечиков – каких побольше, каких поменьше, но обязательно в траве или в цветах. На столе лежали четыре маркера – желтый, зеленый, розовый и оранжевый. Из них я воспользовалась двумя, зеленым и желтым. Воспоминание оставило после себя ощущение чуждости и какой-то зыбкости происходящего, будто того кусочка моей памяти никогда не было в действительности. Будто бы то – сон, а значит, они мне когда-то действительно снились, или отрывок из какой-то детской телепередачи, который по какой-то причине ко мне приклеился, или, что наиболее вероятно, этот фрагмент – синтез чего-то, что когда-то со мной все-таки происходило, что впоследствии было сильно искажено чем-то другим. Иными словами, то воспоминание было похоже на лоскутное одеяло с пододеяльником, лежащим где-то рядом, но уже не под, сотканное из всего-всего мной увиденного когда-либо до. Тогда я находилась в чьей-то спальне. Внутри стоял письменный стол, шкаф и где-то во мраке наверняка пряталась еще и кровать. И несмотря на то, что тогда все происходило вроде бы как в реальности, после меня не покидало чувство, что тогда что-то определенно было не так. А вот что, я в тот момент понять не могла. Наверное, потому что не знала Ию, «слов» и ретрофутуризма. Да, наверное, дело все-таки было в этом.
– А если бы ты все-таки стала птицей, или жуком, – поправила она меня тут же, – ты бы не пожалела?
– Скорее всего нет, а даже если и да, то переживать не о чем. Переписать историю время всегда найдется.
Я задумалась. А почему Остап ее не переписал? И что же, в конце-концов, такое, этот ваш ретрофутуризм?
– Он меня часто спрашивал: «А ради чего мне жить?» и потом тут же – «Может мне прямо сейчас из окна выпрыгнуть?» И угадай что я ему отвечала?
– Что?
– «Ради всего святого». Это было феерично. Но он, похоже, не понял. Как сейчас помню. Говорю только я, а он кричит. Помнишь мой диск с «Алладином»?
– Ну.
– Его тоже забрал. Говорил, что похож на него. А я так скажу: не похож он на него ни капельки! Из схожестей только родство с бутылкой.
Я старалась быть для нее хорошими ушами, всегда готовыми к очередной болтовне о том, чего я не могла понять. Смотря куда угодно, кроме моего лица, она, похоже, даже и не допускала и мысли о том, что ее слова во мне разбегались, так и не найдя смысл. Но я молчала. Потом замолкала она и ее комната замолкала тоже. Все вокруг погружалось в какую-то тягучую неподвижность, в которой застревали мои неуклюжие руки, шорох деревьев и приглушенный шум вентилятора. Когда в ее голове начинали шуметь еще и мысли, она говорила о своих новых словах. Тогда они застревали в воздухе, и проходя через пропеллер вентилятора, распадались вокруг меня на буквы. Я брала в руки свой блокнот и выписывала эти буквы по порядку, чтобы потом сложить из них что-нибудь более-менее осмысленное.
- Слова 15.05.23
- резиновый
- непередаваемый
- лужайка
- семена
- вострый (наверное, про взгляд)
- острый (пусть будет тоже)
- черточка
- гравий
Когда она мне о чем-то подолгу рассказывала, я частенько озиралась вокруг, желая впитать в себя все крупицы ее существа, разложенные по углам в виде всякого хлама и мусора. Ее личный мир казался мне недосягаемым и оторванным от тех мест, где могла находится я и другие люди. И раз я не могла стать его частью, я считала, что уж пусть лучше все будет так. Пусть лучше он сам станет частью меня. И вместо того чтобы мне в нем жить, пусть лучше он сам живет во мне.
- Предметы 05.05.2023
- почерневшая шкурка от банана
- какая-то книга
- сорванная гардина
- гобелен
- самокрутка
- серебряный портсигар
- капля от джема на ковре
- благовония в маленьких коробочках
- в чем-то измазанные кисти
- скрученные в узел проводные наушники
- исписанная бумажка
Я взяла в руки эту бумажку. Слова на ней были выведены разноцветными чернилами. В круговороте букв я не могла вытянуть ни одной. Когда Ия посмотрела на мои руки, я вернула бумажку и краем глаза посмотрела на нее издалека, улавливая в закорючках и восьмерках смутные берега слов лишь и вот блин. Ее рука взяла портсигар, щелкнула металлом и двумя пальцами протянула мне сигарету. Я прошлась по ней носом. Запах табака всегда возвращал меня к моим потерянным дням.
– Давай вылезем в окно.
– В смысле?
– Я хочу посидеть на облаках.
– Тогда нам нужна лестница в небо.
Ия закурила, и оперевшись копчиком и руками о подоконник, впечатала в меня свой пристальный взгляд. Он всегда был один и тот де. Строгий и испепеляющий, он мог сойти за орудие убийства. Я положила сигарету на крышку стола и проследила, чтобы та с нее не скатилась, а затем задрала голову к потолку, пока волоски на моем затылке щекотали редкие порывы ветра. На потолке был длинный прочерк в форме волоса – настолько тонюсенький, что он показался мне нарисованным от руки той же ручкой, что и каракули на бумажке. И все-таки, какой бы сумасшедшей она ни была, она бы таким заниматься точно не стала, – хотя, откуда такая уверенность? Ей бы пришлось достать табурет, положить подушки, примерно пять-шесть, и накрыть получившийся бутерброд банановой кожурой и всем-всем барахлом, что у нее было, чтобы дотянуться до потолка и нарисовать одну-единственную черточку. Может, это все-таки был комар? Может, сел, наконец-таки, а она его полотенцем – хлобысь – и размазала? Это было больше похоже на правду. Я знала, что она внимательно следила за моими эмоциями – может, считывала новые слова и увидела среди них «комара», «полотенце» и «потолок», а может, ей просто некуда было направить свой взгляд. Я подумала – от нее «комар» тогда убежал. Один «потолок» и остался. Ну и «полотенце» с «черточкой». Наперекор себе и всему происходящему я подумала о Биме, и о том, как тот ловил мух, а потом долго-долго жевал их передними зубами, задирая голову к небу. Я вытянула шею. Наше секундное сходство ощущалось во мне чем-то удивительно волнующим. Я вспомнила, как сама жевала и йогурт, и кашу, и все то, что не жуют, а сразу глотают. Бабушка надо мной смеялась и учила как правильно. Ну а я учила его жевать и не жевать мух. В груди расползлось не то тепло, не то тихая боль – моему клубку было грустно. Мысли никак не могли оставить меня. Чтобы не заплакать, я решила хоть что-нибудь ей сказать.
– А что такое ретрофутуризм?
Пока она выдерживала паузу, ее желтые ресницы трепал ветер. Я думала о том, что комочки в манной каше все-таки жуют. И я еле сдержалась, чтобы не составить список всего того, что можно жевать – так я успокаивалась.
– Это то как люди из прошлого представляли будущее.
– То есть ретрофутуризм это мысли о будущем?
– Почти.
– Очень уклончиво.
– Как есть.
– А ты о чем больше думаешь, о прошлом или о будущем?
Я смотрела в потолок и на черточку. Теперь в моей голове она приняла форму усика Бима. Этот усик уже давно остался в прошлом, как и только что сказанные ею слова. Я долго не могла оправдать свою нервную потребность в ее голосе и словах. Кажется, в тот момент я все-таки это поняла. Я боялась, что звук ее голоса станет частью моей барахолки из всякой всячины – чьи-то замыленные временем лица, обрывки фраз без владельцев, какие-то рамки и альбомы, в которые я заточала свои моменты прошлого. Мучительное расстояние от настоящего к прошлому имело в моей голове вид короткого пунктира. Вроде вот-вот схватишь, но не дотягиваешься – тот слишком быстро от тебя убегает, становясь все дальше от момента настоящего, а значит, и от тебя сегодняшнего. Произнося слова, я обнуляла его до точки, но ее молчание превращало точку обратно в пунктир. Кажется, из этого круговорота выход изначально не был придуман. Поэтому я говорила и с нетерпением ждала, когда она заговорит тоже, чтобы ее голос не оставался в прошлом слишком надолго.
– О прошлом.
– А я о будущем.
– И что ты знаешь о будущем?
– Ничего. Ретрофутуристы тоже не знали. Свою империю на луне мы не создали, а о вечном бессмертии я вообще молчу.
– Загляни-ка в будущее – банановая шкурка все-таки заплесневеет?
– Отвали.
– Почему ты не убираешься?
– Есть вещи и поважней.
– Например?
– Лестница в небо и ретрофутуризм.
- Слова 15.05.23
- – р—е—з—и—н—о—в—ы—й̶
- непередаваемый
- – л—у—ж—а—й—к—а̶
- – с—е—м—е—н—а— ̶
- – в—о—с—т—р—ы—й— – (—н—а—в—е—р—н—о—е—, – —п—р—о— —в—з—г—л—я—д—? —) ̶
- – о—с—т—р—ы—й— – (—п—у—с—т—ь— —б—у—д—е—т— —т—о—ж—е—) ̶
- черточка
- – г—р—а—в—и—й— ̶
- ретрофутуризм
– А знаешь, почему прошлое выигрывает этот твой ретрофутуризм?
– И почему это?
– Потому что любое будущее становится прошлым.
– Почему ты не думаешь, что они могут существовать в равной степени?
– Потому что будущее когда-нибудь кончится.
– А ретрофутуризм – нет.
Я замолчала. Раз мы существовали в разных временах, она в будущем, а я в прошлом, равенство между нами было почти невозможным. Она перетекала в меня, а я в нее – не совсем, и даже скорее нет.
– Ретрофутуризм существует вне любого времени. Это будущее, которое почти никогда не сбывается. Оно существует вечно. Отдельно от всего, понимаешь? Его никуда и не сунешь: ни в прошлое, ни в будущее. Так и получается, что я верю в то, чего нет и не будет. А как то, чего нет, может иметь свой конец?
То, что она существовала вне времени, наверное, все-таки было правдой. Так оно и будет. И есть. И уже было. Вы понимаете? Я лично – нет. Я понимаю, почему у нее две руки и две ноги. И о словах кое-что. И то, что она всегда будет отдельно. А этого мне достаточно.
– А лестница в небо что такое?
– Слушай, почемучка, отстань уже.
– Это дорога в будущее, в прошлое или в ретрофутуризм?
– Хорошо что о настоящем не спросила.
О настоящем я все-таки кое-что понимала. Все-таки, мы все в нем живем. И не живем тоже – все равно что жить в избушке, из которой тебя беспрестанно выселяют, да мало того, стоит тебе заснуть или просто закрыть глаза – бац, и ты на новом месте, словно и не было того, что было вчера или даже секунду назад. А может, его и действительно не было, может, все это нам только кажется, а избушка как стояла, так и стоит?
– Так куда же?
– Куда хочешь.
Вот и все. А куда я хочу? Я занервничала. Она выглядела спокойной. Она выглядела спокойной в любой момент своей жизни. Ее спокойствия могло хватить на двоих, но я по-прежнему теребила руки, а потом – тонкие страницы блокнота.
- Список всего того, что можно жевать:
- куриную кость
- ручку
- ногти
- налет с внутренней стороны банановой кожуры
- жвачку
- нитку (когда она торчит из одежды)
- дужку очков
- яблоко
- угол тетради
- м—о—ш—к—и— ̶
- комочки в манной каше
- щеку
– Эта лестница ведет тебя туда, куда ты больше всего хочешь попасть.
– И что ты больше всего ценишь. В основном, подсознательно. Так понятно?
– Так понятно. И куда бы ты хотела попасть?
– Да не знаю. Думать то можно одно, но зачастую места оказываются совершенно неожиданными. В первую очередь для себя самого.
– А ты там была?
Она проводила меня долгим взглядом и я решила, что все-таки не была. Наверное, не хотела признаваться, что говорит о вещах, о которых толком не знает – а это все равно что обзывать молочную пенку или комочки в манной каше, так ни разу и не попробовав их на вкус. Но она была бы права. Так что я поверила ей и в этот раз, как поверила бы в любой другой.
– А что с этой лестницей делать? Просто подняться?
– Да.
– А что будет потом?
– Что должно, то и будет.
– А там не страшно?
– Не знаю.
Она выглядела расстроенной. Ее ответы были резкие и как бы через силу, словно для того, чтобы мне их отдать, ей нужно было отнять их у кого-то другого. Я представила, как она заглядывает Биму в пасть и он откусывает ей мизинец, как когда-то откусил его мне. Но мух я у него не отбирала. И ответов у него не искала тоже – а все потому, что вопросов у меня тогда не было. В какой момент жизни они появляются? В пять лет? И до какой поры они будут бороздить мою голову? Пока сами себя не исчерпают? А если не исчерпают? Вопросы как мелкие мошки вились вокруг меня, заползая в ноздри и в рот, а я отгоняла их руками – все никак не могли оставить меня в покое. И все же, что если если это Бим съедал все мои вопросы? Это потому их и не было? Но кто же будет съедать их теперь?
– А Остап тоже по ней поднялся?
– Тоже?
– Ну кто-то же по ней поднимался?
Мой взгляд соскользнул с потолка к ней на лоб. Она докурила и оставила бычок на подоконнике. Я проследила за ним. Если упадет – будет беда. Или она уже здесь?
– Наверное.
– Почему ты не хочешь говорить со мной?
И вот, одна мошка запуталась у меня в волосах. Я пыталась достать ее, но она упала на ковер. В пятне ярко-малинового варенья она была похожа на комариный укус на чьей-то очень светлой коже. Примерно так мы выглядим в пределах всего того, что не можем объять. Она лежит лапками кверху и, наверное, думает, хорошо, что она меня не раздавила, а сама небось влипла похуже. И думает, что лежит на ковре, а на самом деле – в ретрофутуризме, будущем, настоящем и прошлом, а где-то рядом будет лестница в небо, которая, держу пари, так же как и она являлась чем-то отдельным – отдельным явлением, отдельным временем, отдельным миром. Ия посмотрела на мошку и взяла ее в руку за лапку. Для мошки она и была той лестницей в небо. В конце концов, у каждого она своя. Ия положила ее на подоконник и ту окатила волна солнечного тепла. Мне показалось, я видела как скрючились ее лапки.
– Не хочешь прокатиться?
Я смотрела на мошку. В пределах подоконника она была такой же маленькой, и – я была готова поставить тысячу рублей – у нее на лапках остались остатки варенья. Так прошлое, настоящее, будущее и ретрофутуризм оставляют в нас отпечатки. Незримые и неощутимые на первый взгляд. Но чуть позже она поймет – лапки прилипают. И к ним будет липнуть все, чего бы она не докоснулась – земля, всякий сор, чьи-нибудь волосы и обстриженные ногти. Груз будет становиться все тяжелее – в ход пойдут резинки и заколки, найденные на детских площадках – а она будет тащить этот груз на себе, пока не устанет и не засохнет где-нибудь в уголочке. Так к нам липли наши слова.
2
Медленное погружение
В наследство от деда ей досталась машина. У себя в голове я частенько называла ее драндулеткой. Она называла ее машиной времени. По ее словам, время в ней замирало и прилипало к стеклам снаружи, оставаясь вдали от нас и всего того, что принадлежало миру в тот самый момент – интересно, а время вообще было в курсе того, что мир ему больше не принадлежал? Она говорила, что достаточно в любое время суток выйти из машины и на часах по-прежнему будет 12:12, а солнце будет выглядывать из-под козырька кепки, как если бы ты не попрощался с ним еще каких-то пару часов назад. Внутри пахло кожей и очистителем для стекол, немного бензином и старыми дисками – в бардачке таких было навалом, за исключением пары широких очков, непонятных инструкций, магнитолы и начатой, но так и не законченной пачки сигарет. Тогда, когда Ия скучала по дедушке больше всего, она позволяла себе выкурить одну из нетронутой пачки, деля чувство тоски напополам с чувством вины, взявшимся будто бы ниоткуда – хотя, все мы знаем, что грустить и скучать весной получается чаще. Таких дней у нее была целая уйма, но сигареты в той одинокой пачке все никак не кончались, будто их втихомолку кто-то подкладывал.
Иногда она слушала диски, но при мне – никогда. Наверное, считала это чем-то интимным, чем-то, с чем делятся только с собой и ни с кем другим. И тогда, смотря из своего окна в ее окно с рисунком из ее острых локтей и коленей, я переживала за ее клубок больше всего на свете – больше, чем за белку, что мы с ней один раз чуть не сбили, больше, чем за бездомных кошек и свой мизинец, оторванный Бимом. Но за Бима я переживала больше, чем за себя и все вместе взятое – больше, чем за эти межвременные путаницы и вечные сигареты, больше, чем за ретрофутуризм и концы света, глобальное потепление и лесные пожары. И для меня это тоже было чем-то интимным, чем-то, что автоматически не берется в счет, что-то вроде да, я люблю тебя, но его больше, ты же об этом знаешь, да? И этот «кто-то» об этом обязательно знал.
Машина завелась и тут же заглохла. Пока мы без дела сидели внутри и мучались от жары, ее глухая тишина ощущалась чем-то невыносимым. Повсюду ощущались чьи-то взгляды, будто теперь ее фары смотрели не на дорогу, а куда-то внутрь салона, прямо на нас, в наши лица. Она оставила ключ в гнезде – через какое-то время можно было попробовать еще раз. Кондиционера в машине не было и нам пришлось вывернуть все четыре окна наизнанку. Тогда жара бесстыдно вкатывалась в салон и в конце концов превратила его в непроницаемый пузырь, в котором было сложно говорить и дышать. Кожаные сидения жглись так сильно, что казалось – немного смазать их маслом и можно готовить суповую поджарку.
– Куда мы поедем?
– Будем искать лестницы.
Я больше ничего у нее не спросила. Из майки торчали ее красные плечи и такие же полукруги лопаток. От скуки я полезла в бардачок. Он подавленно скрипнул и дыхнул на меня жженой пластмассой. Первыми мне приглянулись очки. Одни были черные и широкие, почти как у каких-нибудь байкеров – в такие моменты мне очень хотелось посмотреть на ее деда – а другие уже попроще и поуже, из какого-то перламутрового пластика. Я повертела их на солнце, уловив едва-едва видные отпечатки пальцев – ее или его? Наверное, все вместе. Мне кажется, она и пыль с того времени не протирала. Вполне возможно, что с того времени здесь ничего толком и не поменялось. От этой мысли у меня внутри стало как будто бы меньше места.
– Можно я их одену?
– Дай мне тоже.
Я отдала ей широкие. И в них она выглядела почти круто. Спутанные черные волосы обычно скрывали ее виски и щеки, а тут я увидела ее лицо целиком. Бессильные пряди повисли у ее лица какими-то смутными пережитками прошлого. И обвиваясь плющом вокруг пластмассовых дужек, они что-то внемую предзнаменовывали. Я улыбнулась и показала ей большой палец. В ответ она только качнула головой и высунулась из своего окна. Ее улыбка сверкнула в боковом стекле. Я надела те, что были поуже, и поглядела на себя в маленькое карманное зеркальце. На мне они смотрелись довольно неплохо. Я представляла, что я на время становилась кем-то другим.
– Эти очки, которые на тебе, раньше носила моя бабушка.
Она завела машину и мы поехали. Высокая трава громко била о бампер. Драндулетка тряслась во все стороны. Спустя пару минут она все же уронила волосы на лицо.
– А твои – дедушка?
– Ага.
– Очень мило.
– Дедушка берег их с молодости. Точно не знаю, вроде это чей-то подарок. Может, первой любви или типа того. Но их точно подарила не бабушка.
– Почему ты так думаешь?
– Можешь достать магнитолу? Так хоть повеселее будет. Что думаешь?
Я посмотрела на нее. Она смотрела на дорогу. За очками было видно ее переносицу и глаза – те были покрыты густыми тенями, и я не могла знать что она сейчас чувствует.
– Лады.
Я постаралась сказать лады как следует – так, чтобы ей не стало понятно что сейчас чувствую я, и чтобы голос лег спокойно и как бы без задней мысли, в то время как этих мыслей у меня был целый багажник. Помимо них в нем была банка масла и целая куча всего того, что я притащила на своих липких от варенья лапках.
– Диск на твой выбор.
– Лады.
Швыряясь в бардачке, я представляла, как дедушка водил эту машину – может, лихо и неосторожно, как если бы у них обоих в запасе еще была парочка жизней, а может, и наоборот – медленно и тихо, объезжая каждый камешек и ухаб? Я представляла, что у него в бардачке когда-то лежали карты с голыми женщинами, до которых иногда так и норовили дотянуться детские ручонки. Я любила все представлять. И что уж там, мне нравилось думать, что когда-то она могла быть ребенком.
– Я видела отличную лестницу у заброшенной библиотеки.
Среди дисков были Slowdive, Radiohead, Кино, Chris Isaak, The Drums, The Smiths, Егор Летов и другие безымянные, помеченные когда-то карандашом. Но карандаш уже стерся. Она посмотрела на меня.
– Поставь Криса Исаака.
– Ты говорила выбор за мной.
– Как хочешь. А лестница у библиотеки правда крутая. Запишешь план?
– План чего?
– Эвакуации, блин. Нашей поездки, конечно.
Я поставила The Drums и первую попавшуюся I Need Fun In My Life. Дисковод не хотел брать диск и тогда ей пару раз пришлось постучать по панели. Посоображая пару мгновений, он все-таки забрал диск и запел. You’d think I would know all the answers to the questions before I get old. But I’ve spent too much time thinking and I’ve spent too much time. It’s time to go and I need fun, fun, fun, fun, fun, fun.1 Я полезла за сумкой. Она кивала головой и тихо подпевала, стуча в невидимые барабаны. Я достала карандаш и блокнот, смотря на нее исподтишка.
– Пиши.
And I need fun, fun, fun. In my life, life, life. And I need life, life, life. In my fun, fun, fun.2
– Значит, так. Первое – лестница у заброшенной библиотеки. Записала?
Она хотела заглянуть в мой блокнот, но я ей не дала.
– Второе! Готова?
– Да.
– Лестница на берегу реки. Есть?
– Есть.
– Заправка.
– Ага.
– Это было третье. Четвертое – лестница к домику на дереве.
– Это где такая?
– Не важно. Пиши.
– Это все?
– Пока не знаю. Может еще что вспомню. Блокнот далеко не убирай.
Oh, I took a walk yesterday all around New York City and I saw something written on a car. It said «the less you own the more freedom you have», «the less you own the more freedom you have.» So I went home and I threw it all away.3
Мы давно выехали из города и мчались туда, куда она сама мчалась больше всего на свете. Только где это и что это? И куда мчусь я? Только за ней? Своего пути у меня так и нет? И похожа ли она на своего дедушку? И были ли у него усы? Или борода? А глаза у него были какие – добрые или так себе?
– Пока едем, хочешь расскажу о дедушкиных словах?
Я посмотрела на нее. Она посмотрела на меня. Песня закончилась и началась заново. Я нажала на кнопку отмены. Песня застыла на первом аккорде и улетела в окно – это я ее швырнула. Пахло липой. А шуршание шин, в основном чужих, воспринималось как будто по-новому. И это было все равно что слышать-слышать, а потом вдруг – раз! – и оглохнуть. А потом опять, когда думал, не услышишь больше, опять, как в первый и в последний раз, – слышать-слышать-слышать. Она стала говорить мне его слова. И я всех их записала. Вот что у меня получилось:
- шашки
- понимание
- февраль
- боль
- бритва
- халва в шоколаде
- мазь звездочка
- разбитое окно
- зеленый
- записки
- свежая газета
- одеколон
- карты с голыми женщинами
- обида
- машинное масло
- вострый
- юбка
- порождение
- портрет
- лестница в небо
Мне было интересно, почему февраль и почему окно все-таки было разбито, но не стала задавать ей вопросов, чтобы потом о них не жалеть. А если бы они были сказаны, то так бы в неотвеченных и остались – ищи их потом по салону, собирай пылесосом и липкой лентой, там, где рука не достанет – все равно не найдешь. Их блеклые контуры проявятся на запотевших стеклах. Увы, придется ждать зимы. Придется ждать февраля. Примерно в 12:12 дня они там появятся. Ведь ты же на них ответишь? Я подумала о том, что вдруг были бы такие стекла, через которые можно оставлять послания самому себе и отвечать на них только через года. Или спустя пять минут – кому как захочется. Следом я подумала о том, что бы я написала самой себе. Я могла часами придумывать вопросы для нее или кого-то еще, но своих, для самой себя, у меня не было. Тогда я бы оставила чистый лист и сдала бы его тому, кто эти вопросы со всех собирает. Это было бы мое письмо деду морозу.
Его слова звучали печально. И пиджак, и халва в шоколаде, и лужи с записками. В моем воображении рисовался маленький мальчик. Он идет по лужам без плаща и без сапог. Из его кармана торчит халва в шоколаде – может, ему нравилась девочка, и он угощал ее этой халвой, а с ней от него уходили его самые хорошие слова – лишь одно понимание и осталось. Понимание того, что ты до конца жизни будешь один. Пиджак из папиного гардероба. Этот пиджак папа не носил. Папы уже не было. А он так часто играл с ним в прятки! Где же ты потерялся, папа? И он все ждал. Он ждал вопросов на стекле. А их все не было и не было. Папа тоже пустые листы сдавал? Записок и тех ему не оставил.
– Бывают люди, которые не берут с ассоциацией на солнце или бескрайний, увы, у них есть края. Но солнце в этих краях не светит. Они не какие-то там идеальные или шибко особенные, знаешь – у них то все прибрано и все по полочкам, а из моего дедушки вечно что-то торчало. А он это что-то все заправлял, пытаясь сделать вид, что этого чего-то в нем нет, что это чужое и что это ему подкинули, не более.
– А что торчало? Что-то из карманов?
– Ничего ты не понимаешь.
Она махнула рукой. Я не могла видеть ее глаз и лба, зашторенного челкой, но знала точно – Ия нахмурилась. Мы проехали в тишине еще пару десятков домов и деревьев. Они пролетали перед моим окном пестро-зелеными полосами. Одно солнце никуда не смазывалось и не девалось. Оно всегда было и будет здесь. Оно было как бельмо у всех на глазу. Но что будет, если кто-то его украдет? Что будет с миром? И что будет с нами? Мы найдем дорогу домой? У ее деда солнца не было. Наверное, тоже украли. Но он же нашел дорогу домой?
– Иногда мне кажется, что из меня тоже что-то торчит.
И я не про карманы.
– А из тебя как будто бы нет.
Она недоверчиво взглянула на меня поверх очков – те скатились по ее переносице. Я поправила их указательным пальцем и взялась за блокнот. Небо уже пунцовело, и его облачка скатывались у меня на глазах в облачка поменьше, и те прилипали друг к другу, соединяясь в большой ватный ком. Кажется, я только что нашла фабрику по изготовке ваты. Из нее можно было делать ватные палочки. Палочками будут дорожные знаки – всего-то оторвать таблички. Раз плюнуть. Я посмотрела на нее. Уж не любила ли я ее? Я нарисовала картинку и показала ей. Она кивнула. Я кивнула ей тоже. Она посмотрела на меня.
– Из меня еще как торчит. Просто и из тебя тоже. Вот ты и не видишь. Поняла?
– А если торчит, это хорошо или плохо?
– Если торчит, значит в тебе многое не помещается. Плохо то, что карманы всегда зашивать приходится – из них первым делом выкатывается. Да?
Я отвернулась к окну. Все-таки знает?
– Долго еще до лестницы?
– Поставь другую песню.
– Какую?
– Slowdive.4
– Так мы только к ночи доедем.
Она засмеялась.
– Минут за двадцать погрузимся точно. Подай-ка мне сигаретку.
– Из тебя и так слишком много торчит.
– Для нее место всегда найдется.
Диск вывалился мне в руку. Я поставила новый и дисковод послушно его сожрал.
– Ты мне так и не сказала, почему у твоего деда в словах лестница в небо?
– Он ее искал.
– Правда?
– И я думаю, что его мне следует искать именно там.
You come anyway. You say «I’m clean» and you like it that way.5
– А что он там делает?
– Ты удивляешь меня раз за разом.
– А что такого? Мне правда интересно.
– Из тебя и правда поболее моего торчит. Передай сигаретку.
– Следи за дорогой.
You come when you’re bored. You keep saying «Liar, you like a liar, liar.6
– Думаю, что так же как и мы катается на машине. А в перерывах пасет овец – он всегда об этом мечтал.
– Почему овец, а не козлов каких-нибудь?
– Козлов не пасут.
– Вообще-то пасут.
– Ну и вот. А по вечерам пьет вино и пялится в окно.
– Как ты?
– Я не пью вино.
– Я про окно.
– А потом играет сам с собой в шашки. Мне почему-то кажется, что он там один.
Я подумала, что это неправда. Наверняка Бим играет за «черных».
– И я хочу попасть к нему, понимаешь?
– А попасть туда не значит умереть? В плане, насовсем?
– Фиг знает.
– А твои мечты насчет ядовитой бабочки и всего-всего еще в силе?
– Ну типа.
– А как он умер?
Ия вдруг замолчала и я дала себе мысленную пощечину. Мне захотелось что-нибудь исчеркать или составить какой-нибудь список, чтобы не смотреть на нее в зеркало или напрямую, что было для меня в разы хуже. Она молча вела машину. Дорога была тихая. Я была дурой. Who cares anyway. Oh Lord, I remember those days and all those nights, when you wanted so much more.7
– Не знаю. Мне сказали, упал с лестницы. Нарочно, наверное.
И тут я вздохнула с облегчением. С плеч будто что-то упало и тут же разбилось – клянусь, краем уха я слышала этот звон. Не то что бы я хотела его рокового знакомства с лестницей, последующей смерти и одиночной игры в шашки, – нет, это было не то. Просто я очень не хотела делать ей больно. И молчать, как будто мы незнакомы, я не хотела тоже.
– Нарочно – это как?
– Словами так просто не скажешь. Иногда думаешь у себя в голове разные мысли, и такой, о, это звучало бы здоровски, а потом говоришь и понимаешь, что лучше бы тогда промолчал. Толку было бы больше.
И это я понимала на все сто процентов. Но почему-то не смогла в этом признаться.
– Можешь написать здесь. Или нарисовать картинку. На бумаге все кажется круче.
Forever we be together, we breathe No longer for too long.8 Я отдала ей блокнот и она посмотрела на меня скорее недоверчиво, чем благодарно, и это было что-то вроде что, уж прям-таки все? Она взяла его, и тогда это было что-то вроде ну ладно, твоя взяла, сейчас проверим. Придерживая руль левой рукой, она что-то писала, а потом намертво перечеркивала написанное, наверное, чтобы потом я ни буквы оттуда не вычленила, – даже тогда, когда стану просматривать страницы на свет и нюхать чернила, пытаясь узнать букву по запаху. Ведь мне это было важно и она сто процентов об этом знала. Но она не понимала слова по запаху, она их видела и без того. И если бы я написала и зачеркнула, она бы все равно поняла, что там были за буквы, и какое слово из них в конце-концов получалось. Или должно было. Она не останавливалась. Я смотрела на пробегающие мимо деревья. Иногда, когда я смотрела на них на скорости, мне хотелось высунуться из окна и ухватить какое-нибудь из них за крону, чтобы картинка больше никуда не спешила. Ручка в ее руках продолжала шуршать по бумаге. Под конец мне стало казаться, что она рисовала картинку. Я знала, что сохраню ее как гербарий и как воспоминание о самом красивом и уютном лете, невзирая на дожди и вечную слякоть. Дожди лились повсеместно, вымучивая и истрясывая наши последние майские дни. С ними вымучивалось и истрясывалось что-то еще. Что-то, что пряталось в каждом. Это было похоже на крошечные концы света. И в нас они происходили тоже. Лопались, взрывались – что угодно. You come anyway. Come on down through the highway. It comes and goes. You come around but don’t run away. Just lovers of life. Come around and there’s no surprise, just hold your arms, hold them up until the feeling grows.9
– На.
Я взяла у нее блокнот. И вот что оставила в нем ее правая рука:
Я прочитала и не знала что сказать. Я не знала, перечитывать мне еще раз или нет, чтобы выиграть время на ответ, и поэтому на всякий случай перечитала. Но ответ так и не был придуман. Поэтому было принято решение оставить все то возможное, но так и не сказанное, уродливое, необдуманное и сгоряча – запихнуть в клубок колбаской да и фиг бы с ним. Да? Я думаю, она бы была со мной солидарна. Поэтому я написала ответ в блокноте и сунула его ей на коленки. Она кивнула и я поняла – мы решили сделать вид, что ничего из написанного так написано и не было. В этом я была с ней солидарна. Я кивнула ей тоже, но она, наверное, не видела. А может, я ошибалась – может, видела краем глаза, может, она всегда на меня смотрела, когда я думала, что она смотрит мимо.
3
Там, где на потолке звезды
Ия остановила машину времени на обочине. Я сняла очки и положила их в бардачок. Она свои тоже приспустила и стала смотреть в окно вслед за мной, пытаясь угадать, на что именно направлен мой взгляд: на плющ, опутывающий стены плотными зелеными косами, на побитые стекла, торчащие из рам когда квадратами, а когда треугольниками, – причем, не всегда равнобедренными – или на дверь, прежде заколоченную, а теперь оторванную и аккуратно приставленную к перилам крыльца, будто это бы могло что-то исправить. Библиотека стояла под сенью множества деревьев, и те приобнимали ее за плечи, защищая от вторжений внешнего мира. И она стояла, пострадавшая, без двери и с побитыми окнами, но все-таки уцелевшая. Тогда мне показалось, что Ия смухлевала, и что с этой библиотекой она была знакома если не тесно, то почти – взгляд выдавал ее с потрохами. А меня выдавала та нервная и импульсивная озабоченность, с коей я рассматривала ее вспотевший лоб и геометрию челки, по-всякому легшей ей на виски.
– Ну что, пройдемся?
– Каков план?
– Нет никакого плана.
Она вышла из машины и я пошла за ней, тихонько прикрыв за собой дверь. К вечеру становилось свежее и по моим ногам прошелся пружинистый озноб, обтянувший собой все мое тело. Не знаю, знакомо ли вам это ощущение, но я, кажись, знакомилась с ним если не объятием, то рукопожатием точно – это чуть ли не единственное объяснение тому, что ко мне оно прилипало, а к другим не подходило за километр. Ощущалось оно как больное вдохновение и внезапное желание потанцевать, но я не танцевала, я просто накрывала на себя что-нибудь сверху, чтобы больше не лихорадило. Тогда оно уходило, а потом приходило как-нибудь опять, и обязательно в то же лето. Иногда я думала, что оно ходит только за мной и больше ни за кем другим. Думала, что спит со мной в одной кровати, свернувшись в ногах калачиком, и поднимается тут же, стоит мне куда-то уйти – попить воды или пописать. Может, оно и в этот раз было здесь, может, ехало с нами на заднем сидении, а потом выхватило из времени самый неожиданный для нападения момент. Я это все-равно предсказала, как мы предсказываем влюбленность и еще кучу вещей, что чувствуются на глубине, а не где-нибудь на поверхности.
Я огляделась. Воздух влажный и плотный – видимо, где-то поблизости был водоем. Библиотека выглядела как-то противоестественно и даже несколько сюрреалистически, хотя сюрреалистического на первый взгляд в ней было довольно немного. Но смотреть на нее из окна было в разы привычнее – так, например, на картины принято смотреть в галерее или в музее, но уж точно не в стенах бедной хрущевки. А она была той самой хрущевкой, если так вам будет понятнее.
Она поднялась по лестнице с глухим сопровождающим звуком, и я боялась, как бы половицы не провалились, и как бы она в этой лестнице не застряла, не вывихнула себе ногу или еще чего. А потом я все же пришла к мысли, что наверное, в этом-то и была бы вся суть.
– Так и будешь стоять?
Я пошла за ней и подо мной ступеньки заскрипели громче – так, будто принимать меня не входило в их планы. Она протянула мне руку и я схватилась за нее, неудобно переплетя пальцы – видимо, где-то затесались лишние два. Когда я поднималась, ее рука в моей ощущалась чем-то вроде того же сюрреализма. Пока она здоровалась со стенами и перилами, поочередно прикладывая к ним руку, я заглянула внутрь. Внутри было темно и грязно – изуродовали все, до чего могли докоснуться – многие книги разворовали, а оставшиеся лежали ничком на полу – неприкрытые, раздетые до гола, совершенно беззащитные перед ветром, дождем и солнцем, они одним своим взглядом что-то переворачивали у меня внутри. Тогда я подумала, что это похоже на кладбище книг, кстати, кем-то когда-то любимых. Потом я подумала, что здесь могла жить чья-то человеческая история. В книгах были записаны воспоминания, а с течением времени их кто-то выкрадывал, вырывая по странице. Дверь выломали, а стеллажи опрокинули вместе с книгами, и те лежали, жалобно глядя на всякого, кто сюда приходил. Но в их глаза никто не заглядывал. В них не видели важности. Их не слушали. Книги кричали. Их пинали, рвали и топили в воде. А с ними пинали, рвали и топили чью-то память.
– Я ходила сюда с дедом. На этой лестнице я впервые сломала себе ключицу.
– А что, ты ее потом еще раз ломала?
– Да нет, я про переломы вообще.
Я смотрела туда. Я смотрела на трупы. А трупы ведь надо хоронить, да?
– Здесь он брал книги по овцеводству. Чтобы на всякий случай – вдруг соберется начать новую жизнь.
– И что, правда начал?
– Да нет. И все мы так думаем, мол, когда-то, или вот куплю и пусть полежит до лучших времен. До каких? Жизни и так мало бывает, понимаешь? Одной. Что уж о лучших временах говорить.
Она пошла внутрь и потянула меня с собой за руку – наверное, правда забыла, что моя рука осталась в ее руке. Наши руки уже давно вспотели и я бы с радостью вытерла свою об футболку, но для этого пришлось бы их расцепить. На полу было разбросано стекло, а под ним, наверное, и гвозди. Я все боялась, как бы она не поранилась, но она, скорее всего, об этом даже не думала – шла себе и шла по этому храму чьей-то былой памяти. А все потому, что имела право. Все потому, что кусок ее памяти тоже прятался где-то здесь, и было бы здорово, если бы она отыскала его целиком, а не обглоданным крысами или типа того.
– До тех времен дедушка не дожил. Да и вряд ли они его ждали. Вряд ли они ждут хоть кого-то.
– Наверное.
– Лучше не ждать их вообще, а делать их своей реальностью. Мой дедушка фигни не посоветует. Поняла?
– Я наступила на что-то мягкое.
– Мышь, наверное.
– Главное, чтобы не дохлые кошки.
– Главное не смотреть под ноги.
Я почувствовала, как судорога напала на меня вновь. Я покрепче сжала ее руку, и она удивленно на меня оглянулась – похоже, все-таки забыла. Некоторые стеллажи стояли нетронутыми, и как бы следили за нами – вдруг тоже ломать пришли? – но, увы, они бы с места так и не сдвинулись, даже если и да. В своей неизбежной неподвижности у них получалось только молчать и смотреть. Мне вдруг захотелось приезжать сюда хотя бы пару раз в неделю, обнимать их и рассказывать им истории из детства, чтобы им хотя бы иногда не было грустно и одиноко. Я бы справилась? Точно-точно? Клянусь, один стеллаж тихонечко скрипнул – это было «да»? Стеллажи стояли по обе стороны от входа. Посередине усеянный штукатуркой проход. На стене окно, теперь заколочено. Сквозь него было видно сияющую листву и кусочки неба. Предзакатный оранжевый свет капал в щели между досок, высвечивая летящие пылинки, фрагменты деревянного пола и книг, лежащих на нем обложками вверх. Может быть, небо пыталось прочитать заголовки? Я сказала об этом ей. Она фыркнула, но остановилась, и мы остались стоять так какое-то время – в этом свете и в этой оранжевой пыли, летящей незнамо откуда, покуда она не подорвалась и не потащила меня к левым стеллажам, между которых не проникал свет и взгляды других стеллажей, подозрительно нас осматривающих.
Мы остановились на четвертом ряду. Сюда свет почти не проникал и она шарила по полкам почти наугад, потом спохватилась и расцепила руки – вспомнила. Я выдохнула и вытерла свою об футболку, как и хотела, но мой клубок загрустил – видимо, не хотел отпускать, и надеялся, что она возьмет меня за руку когда-нибудь еще. И я тоже слегка на это надеялась – это если повысить процент честности.
– Что ищешь?
Я знала, что она не сразу ответит, и тогда решила походить где-нибудь рядом, пока она про меня не вспомнит. Теперь моя правая рука, которая на время касалась ее руки, ощущалась в моем теле как-то иначе – так, словно она была не моя, а чья-то другая. Удивительно, как за пару минут что-то может измениться до неузнаваемости. Вроде те же пальцы, те же черточки на ладонях и полукруги ногтей, растущих трапецевидно от меньшего к большему. Но для меня это была уже другая рука. Иногда я думала о том, что когда-то то же произойдет и во мне самой, и что в том случае стать прежней я уже не смогу. По какой-то причине я этого опасалась. Я не хотела быть человеком, которого больше не знаю.
Идя вдоль стеллажа, я чувствовала на себе чьи-то глаза. В тот момент мне казалось, что все пространство вокруг меня было скроено из этих глаз. Но ночью их наверняка становилось больше. В звездах мне всегда мерещился божественный взгляд. Сейчас эти глаза текли в библиотеку вместе с солнечными лучами, пылились между страниц и поскрипывали под моими подошвами. Их я могла найти у себя на ладонях, в дальних углах полок и между прутьями оконной решетки, где за нами подглядывал майский вечер. Он мог наблюдать за ней, пока этого не могла делать я. Он знал обо всем – и о ее историях, и о моей руке, которую я прятала у себя в кармане. Из другого конца зала раздавались еле-слышные шарканья ног и перестукивания – она переставляла книги. Стеллажи вокруг меня были так же наполнены старыми книгами. Разложенные без соблюдения порядка и какой бы то ни было системы, они пестрили всевозможными размерами и цветами. Мягкие обложки были сплошь обмотаны скотчем. Они навели меня на метафору о пластырях и израненной руке. Где-то между полок был спрятан птичий череп. Я представила, как птица нечаянно залетела сюда в окно и как потом не смогла выбраться обратно на волю. Это могло бы сойти за обыкновенную случайность, однако она все равно стала частью чьей-то памяти. Встречный вопрос – как можно верить в случайности, если они становятся поводом чего-то важного?
Здесь, между этих мрачных полок, я взяла его в руки. Он едва-едва занимал четверть моей ладони. Совсем крошечный след чьей-то свободы. Запихнув его себе в карман, я ощутила свое сердце до невозможности мягким – таким оно было, когда мне хотелось танцевать или плакать. А я продолжила стоять между стеллажей, растеряв способность шевелиться и о чем-нибудь думать. Теперь этот череп был у меня в кармане. Теперь его точно не склюют птицы. Стоя в одной позе, я прикидывала, что его можно поставить на полку, положить в банку или шкатулку, и тогда он обретет настоящее бессмертие. Рука в моем кармане замкнулась на хрупкой черепной коробке. Теперь мне было спокойнее. Я знала – она находилась в пределах этих стен. Она ходила, дотрагивалась до книг и что-то беспрестанно крутила у себя в голове. Я бы слушала эту пластинку часами. Что творилось у нее внутри? О чем она думала и что для нее было по-настоящему важным? Сжимая череп в своей руке, я поняла, что совершенно ничего о ней не знаю.
Желая хоть как-то скоротать время, я плюхнулась на рядом стоящий матрас. Он весь был в каких-то пятнах и отпечатках пальцев. На примыкающей стене творилось то же самое. Я лежала ничком и смотрела в потолок, позабыв сразу же обо всем – и о ней, и о дохлых кошках, о мышах, о бомжах, клопах, пауках и тараканах. Я представила, что лежу под землей, и крестом сложила на груди руки. Было правдоподобно – темно и сыро. Где-то что-то накрапывало – видимо, протекала крыша. Откуда-то посыпались книги. Следом раздались шаги – немного потоптавшись на месте, они тут же стихли, чтобы возобновиться чуть позже. Я замерла в позе покойника – по какой-то причине так мне было комфортнее всего. Ее голос, искаженный эхом и всей этой библиотечной атмосферой из паутины и отсыревшего старья, прозвучал у меня в ушах как-то иначе – так, словно говорила не она, а кто-то, кто находился здесь когда-нибудь в прошлом. Непроизвольно я задумалась о людях – о том, сколько их у нас на этаже, на улице и во всем мире, и скольким таким еще предстоит в него прийти. Подобные мысли о чем-то глобальном вызвали у меня затрудненное дыхание, а от мысли, что я являлась частью этого глобального, я вообще чуть с ума не сходила.
– Эй, ты где?
Гулкие шаги становились громче по приближению к матрасу. Их цепочка замкнулась у моих ног и после небольшой паузы завершились приглушенным ударом. Она рухнула рядом со мной, и вытянув вперед свои длинные ноги, коснулась меня плечом. Я упорно закрыла глаза, но она не сдавалась.
– Посмотри что я нашла.
Она затрясла меня за плечо и мне пришлось открыть один глаз. Между нами лежала какая-то книга.
– Тут, правда, темно… Может, на свет пойдем?
– Я тут хочу полежать.
– О чем думаешь?
– Да так.
Я схватила ее за мизинец. Как в детстве – мирись, мирись и больше не дерись.
– Так что мы здесь делаем?
– Ты хочешь знать?
– Ага.
– Я думаю, дед мог оставить подсказки.
– Например?
– Не знаю. Я помню, что он брал книги и оставлял в них какие-то записки. Иногда делал пометки на полях. Может, они были для меня?
– Чтобы ты их нашла?
– Типа того.
– А о чем? Про лестницу в небо?
– Вряд ли он успел это сделать. Но я думаю, все это все-равно что-то значит. И то, что мы сейчас здесь – тоже.
Она легла и задрала голову к дырявому потолку. В эти дыры было видно крошечные частички неба, похожие на голубые звезды. Иногда они меркли – это значит, на крышу садились птицы. А может, где-то здесь, над нами, было чье-то гнездо. И чем дольше мы на эти звезды смотрели, тем больше нам казалось, что точки растягиваются в полоски и достают до наших рук – может статься, спускаются к нам на своих лестницах. Может, заброшенная библиотека и была их лучшим ретрофутуризмом? И мы, лежащие тут на матрасе? И ее мизинец, зажатый моим? Может быть. Птица улетала и звезда загоралась опять. А потом перемигивалась – сверху пролетали птицы, мешая ее свету спускаться к нашим рукам. Наверное, небо было дорого птицам. Еще бы – кроме деревьев и неба у них ничего не было. А у нас и этой заброшенной библиотеки – да. У нас была она. А у нее были мы.
– Так что за книга?
– По шашкам. Стратегии и прочая белиберда.
– А по овцам не нашла?
– Не-а. Может, растащили.
– Жаль.
– Еще бы!
Мы помолчали. Я начала считать дыры. Насчитала всего тридцать восемь. Тридцать восьмая была сразу под её головой.
– Тридцать восемь дыр.
– А я думаю сорок.
– Ты тоже считала?
– Ага.
– Невероятно.
– И почему их на две больше?
– А ты кому больше доверяешь: себе или мне?
– Не знаю.
– Вот и я тоже. Тоже не знаю. Представляешь?
– Ага.
– Пусть их будет сорок три.
Ия дернула мизинцем – это было да. Что-то вроде азбуки морзе, окей?
– А сколько таких дыр во мне? Тех, из которых все торчит и валится.
– Я могу назвать любое число?
– А ты знаешь точное?
– Девяносто.
– Это точно?
– Нет.
– А у тебя столько, сколько дыр в потолке.
– Тридцать восемь?
– Сорок три.
– Ладно.
– Ну а у меня дыр поменьше девяноста. Хотя – может и столько, но падает из них меньше. Я вот смотрю на эту библиотеку и думаю, черт, да это же я. Вроде бы много всего: и доски там всякие, и книжки, немного гвоздей и стекла. Представь себе, матрас даже есть. И вроде бы много, да? А все какой-то шлак. И все не так. Половину разворовали. Окна выбили, книги изуродовали. Все сломанное.
– А во мне?
– А ты – это библиотека до. Та, в которую я и ходила, понимаешь? Где был почти порядок, не считая гомосексуалистов и старух, кричащих при виде них. Вот это была эпоха! И дыр в прежней библиотеке совсем не было. Но тому, что могло бы торчать – море. Но почему-то не торчало – так, может, слегка. За исключением парочки нариков. Хочешь скажу как их звали?
– Хочу.
– Валик и гнутый.
– Отстой.
– Ага.
Ия помолчала. Библиотека смотрела на нее из разных щелей. И птицы с небом тоже.
– Все-таки странно видеть ее такой. Раньше здесь все было по-другому. Странное чувство.
– Сюрреализм?
– Точняк. Все равно что спустя много лет зайти в дом, в котором ты раньше рос, а там ни мамы, ни папы, ни штанов — никого и ничего. Дом давно разрушен, а ты ходишь по кирпичам и думаешь, да, к такому меня жизнь точно не готовила.
– А она только это и делала.
– Да, ты права. Иногда так и вправду кажется, будто бы цель всей твоей жизни – вырасти из детских штанов. А там уже как получится – куда жизнь швырнет. А она только так швыряет.
– А потом можно и лестницу в небо искать.
– Да. Следующий пункт сразу после штанов.
Я перекрутила ее мизинец в своих руках. Интересно, я из своих выросла? Наверное, я была скорее из тех, кто давно из них вырос, но все-равно таскал их с собой повсюду в сумке или рюкзаке, так, чтобы близко к сердцу, так, чтобы не забывать. Понимаете? А забывать очень не хочется. Вот и ходишь, неприкаянная, с этим мешком, а в нем – все, что принадлежало тебе тогда – штаны и кучка воспоминаний. Воспоминания можно оставить себе, а штаны придется отдать кому-то другому. Уже неприлично, понимаете? Думаю, что вы понимаете. Но я все-равно буду носить их, пока они не станут настолько маленькими, что будут застревать на коленях или рваться на жопе. (Вопрос на засыпку: это я расту, или они уменьшаются, уходя вдаль?)
– Иногда в расставании со штанами может пройти вся жизнь.
– Ты так думаешь?
– Я думаю, что мне столько потребуется.
– А ты не думала, что в этом весь смысл?
– Не знаю. Слишком много вокруг этих смыслов. Можно утонуть. В конце концов, захлебнуться. А по сути – как среди них найти свой?
Ия дернула мизинцем, и это было как пожать плечами, мол, не знаю.
– Да ладно, пофиг, че ты.
– Да ниче.
– А ты бы правда меня с лестницы пустила?
Я посмотрела на нее. Мизинец едва дернулся. Дерись, дерись и больше не мирись.
– Если бы ты попросила.
– Ясно.
– Это плохо?
– Это хорошо. Ты настоящий друг.
На потолке стало на пару-тройку дыр больше – видно, птицы уставали слушать наш треп. Я попыталась посчитать их сызнова, но каждый раз сбивалась. Звезды загорались тут и сразу же гасли там. Их было не удержать. Интересно, а библиотека ведет отчет? – что-то вроде переписи душ? Если да, то она точно знает, сколько звезд загорелось и померкло в эту секунду. А когда мы уйдем, она и нас тоже вычеркнет? Похоже на то.
– А ты предупредишь заранее?
– Ты думаешь, я могу предугадать свое желание упасть с лестницы?
– Не знаю. А ты думаешь, его тоже кто-то толкнул?
– Ничего не думаю. Может, нет никакой лестницы в небо. Упал и упал. Делов то.
– Я думаю, что есть.
– Это точно?
– Да.
4
Тридцать шесть и тридцать шесть
Небо окрасилось в ярко-красный. Солнце было как раскаленный уголек. Я визуально поместила его в печку, закрыла заслонку и села на лавку. Скоро придет дедушка. Сама я помешивать боялась – вдруг обожгусь? А он придет и перекатит это солнце туда-сюда, пока то не воспламенеет. Тогда его можно вешать на небо, нет, немного левее, вот так, и немного ниже, чтобы деревья закрывали. А может быть, это солнце и на небе кто-то туда-сюда, может, если бог помешает – загорится, забудет или уснет – нет. И облака ведь когда есть, а когда нет: когда кудрявые и во множестве, а когда плотные и всего по нескольку штук. Может, это бог их на небе рисует? Может, когда ему хорошо, он рисует облачка красивыми и воздушными, а когда ему плохо, зачеркивает лист к чертям? Так и получаются тучки? Ручка штрихует, размазывая себя по небу, и пару раз дырявит холст – из этих дыр потом заморосит дождик. Больше силы – больше дыр, а значит, больше дождя. Я подумала, ничего себе. Я сложила руки и положила на них подбородок, глядя на нее снизу вверх. Она всегда изобретала новые позы, аргументируя это тем, что телу нужно давать чувствовать себя по-новому. Откинув сидение чуть назад, она лежала на нем задом наперед, для лучшей наглядности – локти смотрят в заднее лобовое стекло, пятки – в педали. Я лежала и думала – что бы было, если бы она случайно нажала на газ? Нас бы тут же понесло к воде, и не успели бы мы опомнится, как тут же оказались на дне реки.
– Ты чего так старательно обдумываешь?
– Ничего.
– Уж прям ничего?
– Ага.
Пахло сигаретами и старой кожей. Мне нравился этот запах. Мне нравилось, что она сидела задом наперед. Это помогало моему телу чувствовать себя по-новому.
– На, глянь-ка.
Зажав сигарету зубами, она развернула книгу и сунула мне ее под нос. Я всмотрелась.
– И?
Ия махнула руками, мол, не могу сказать. Видимо хотела, чтобы я сама догадалась.
– Это что?
– Не видишь?
Я всмотрелась еще раз.
– Нет.
– Маленький паучок. Смотри, лапки поджал – наверное, перебежать хотел, а его раз и захлопнули. Почти гербарий.
Он был крошечный – в тетрадную клеточку не убрался бы точно. Его можно было с легкостью перепутать со случайной кляксой или каким-нибудь причудливым печатным знаком – настолько выцвели и стерлись буквы. Я потрогала его ногтем. Его лапка чуть отклонилась от курса, и теперь его тельце было похоже на пятиконечную звезду. Пятым концом была его голова. В эту секунду мне захотелось сделать что-нибудь подобное – может, высунуться сейчас из окна и подобрать какую-нибудь букашку, чтобы положить ее меж листов и написать где-нибудь рядом: «После библиотеки. У реки».
– Эй! Испортишь.
Она забрала книгу себе и отвернулась.
– Так забавно.
– Что?
– Да ничего.
– Говори.
– То что он случайно в этой книге оказался. И так же случайно остался в истории. Может быть, на века.
– Это все равно что попасть на фото какой-нибудь знаменитости, идя в магазин за хлебом.
Я хохотнула.
– Да, наверное. А кроме пауков там ничего нет?
– Только пометки какие-то, но я не уверена, что его рукой. Дедушка редко обводил слова и так же редко их подчеркивал. Этого он не любил. Он любил зачеркивать некрасивые или неправильные слова и писать над ними красивые и правильные. Он любил карандашные заметки вроде «это к тому, что…”, «т.е…”, «возвращаясь к…”, «вспоминается…» и т. д. И «и т.д.» он тоже писал, кстати говоря.
– Ты думаешь, дедушка тебе правда что-то оставил?
– Мог. У него было много секретов. С ними он ни с кем не делился. А мне обещал, когда вырасту. Кстати, смотри что здесь есть.
Она выкинула сигарету в окно, зачем-то вывернулась наизнанку и потянулась рукой к заднему карману своего сиденья. В них, оказывается, тоже что-то лежало. Я их все это время даже не замечала – никогда не сидела сзади.
– Смена. Здоровская штука.
В ее руках оказался фотоаппарат. Такие я уже где-то видела, но не могла вспомнить где. Иногда, знаете, вспоминается что-то уже замыленное, давным-давно позабытое, но все равно вспоминается, берясь незнамо откуда. Непонятно, сам ты это придумал или где-то увидел, а может, оно явилось тебе во сне? Непонятно, откуда у него растут ноги – о каких ногах речь, если и рук то не видно, не вспомнить? Подобное я испытывала с садиковским мылом и полотенцами, вафельными такими, знаете, накрахмаленными – они всегда красиво висели на крючках, а мы некрасиво бросали их где придется. Когда на мыльный и затопленный умывальник, когда на пол. Больше из обстановки ничего не вспомнить, только черствые полотенца и пахучее мыло, которым некоторым хулиганам намыливали рот и уши. Иногда этот запах резко дает мне в ноздри, вылавливая меня то в примерочной, то в очереди за жвачкой или где-нибудь в толпе, что было еще хуже – тогда найти источник аромата становилось почти невозможно. Я не могу его описать – я его не помню. Но если услышу, то обязательно узнаю. Наверное, это то же самое что забыть человека и не суметь визуализировать его в своей голове, а потом испугаться и обомлеть, увидев те черты в чужом лице, следом пережить момент и не вспомнить этих черт снова. Спрашивается, зачем это все было?
– Хочешь подержать? Он о-о-о-очень старый, и наверное, очень ценный. Кусков за пятьдесят продашь.
Она доверила фотоаппарат моим рукам, отдав его с преувеличенной нежностью – как могла, наверное – а сама полезла в карман. Пока я и так и сяк примерялась к нему то глазом, то ладонями, пытаясь понять, как он функционирует, и самое главное, как именно держал его в руках ее дедушка, она что-то усердно искала. В ту минуту мне казалось, что стоит мне сфотографировать окно, траву, или ее, сидящую рядом со мной, а потом проявить пленку – то я увижу мир его глазами. Мне бы этого очень хотелось. Мне бы очень хотелось побывать в его теле и присвоить себе его слова – «записки», «понимание», «разбитое окно» и в особенности «февраль». Интересно, это она мне это обожание внушила, или я хотела получить его частичку применимо к своей персоне? Да и фиг с ним. Я посмотрела в окошечко. Оно показало мне кусочек затонированного окна, дорожный крестик и ее растрепанную макушку. Из неё торчали намагниченные волоски, качающиеся туда-сюда на своих невидимых качелях. На тех самых. Я была рада, что не забыла про них; они были рады, что не остались плоским воспоминанием – увы, они стали воспоминанием выпуклым. Я снова приложила глаз – помещенные в прямоугольник, угловатое плечо и катушка пленки, лежащая у нее на ладони, были красновато-коричневого оттенка. Я подумала – ее дед, должно быть, ни раз наблюдал ту же картинку.
– Видала?
Я навела окошко на ее губы. Улыбка сменилась раздражением и протянутой рукой. Та приблизилась к моему лицу и отобрала фотоаппарат. Все, теперь я была собой, со своим багажом слов и вопросов. Я подумала: а что, если этот багаж где-то оставить? – случайно или с таковой видимостью? Было ли бы мне жаль? Нет. Но мне было жаль, что в том фотоаппарате не оказалось пленки. Было жаль, что я не оставила ее улыбку гербарием и не убрала куда-нибудь в кошелек или в потайной кармашек пиджака. Было жаль, что Бим ушел от меня слишком рано, и что нет теперь ни его мух, ни той самой сумки-переноски. Я подумала – у ее деда этих гербариев, наверное, и в кошельке, и в карманах было полным полно. Невольно я представила его, седого и с палкой в руке, или как там, с посохом – так они у пастухов называются? – представила, как он стоит и молча наблюдает за тем, как овца сжирает все его памятные гербарии – ее улыбку, смех, зелень травы и яркость солнца, прелесть и вдохновение музыки. Все-все. Почему ее с ним нет? А я бы к нему ее отпустила? Мой багаж все пополнялся и пополнялся. Было не жаль его где-то оставить или кому-то подарить. Было жаль штанов, в которые я уже не влезала, а все таскала с собой как дура, в надежде на что-то – в надежде на что? – и оставляя этот багаж где-нибудь в магазине или на дороге, я бы сперва их достала, продолжая рассчитывать на то, что когда-то в них влезу.
– Ты чего молчишь? Не пробовала ни разу?
Я мотнула головой. Она наклонила свою, мол, ну ничего, сейчас догоним.
– Пленку вставляем внутрь. Вот так, усекла? На кнопочку надо нажать и она сама закатывается, видишь? Теперь можно снимать. Правда тут всего тридцать шесть кадров.
– Тридцать шесть?
– Ага.
– Считай, тридцать шесть фоток. Не так много, да? Дедушка раньше очень много фотографировал. Могу тебе показать пару фотографий. Потом.
Она перевернулась на спину, продолжая вертеть в руках фотоаппарат. Я удивилась – в ее руках он выглядел совершенно не тяжелым, как если бы эта тяжесть впитывалась и нейтрализовалась ее руками.
– У меня есть его пленка. Бабушка подарила мне ее на день рождения.
– Правда?
Я приподнялась.
– Ага. Я ее еще не проявляла.
– А собираешься?
– Когда-нибудь.
– Не думаешь, что прояви ты их, вопросов в твоей голове стало бы меньше?
– Если честно, то нет.
Может, все это от пристрастия к вопросам? – к тому, чтобы плодить их и намеренно не искать ответов? А я этим тоже страдала?
– Я бы хотела проявить их в какой-то особенный день, если ты понимаешь. Может перед смертью или типа того, что бы я такая о, теперь я понимаю, и потом сразу умерла. Чтобы новых вопросов не появилось. Чтобы не успели, знаешь. И чтобы я умерла с видимостью пустого листа.
– Как думаешь, если бы ты выписала все вопросы из своей головы на бумажке, то сколько бы их там было? Если бы была возможность их сосчитать.
– Бумаги всегда будет мало. Любого блокнота тоже. Поэтому, я считаю, уместнее будет вопрос: сколько таких блокнотов мне понадобится?
– И сколько?
– Фиг знает. Может, целый магазин. Не хочешь выйти поснимать?
– А с лестницами у нас какой план?
– Я думаю, нам надо найти ту, по которой взбирался мой дедушка.
– А кто-нибудь знает, что это была за лестница?
Ия промолчала и я не поняла, что она имела ввиду – да или все-таки нет. А может, уместнее было бы все-таки «не знаю»? Она взяла фотоаппарат и сигареты. Я взяла себя в руки, а потом все свои вопросы в охапку. Может, самое время оставить их где-нибудь под кустом или утопить в реке? Дорожка хрустела мелким гравием. Солнце катилось от нас куда-то туда, где нас нет. И где нет наших вопросов и слов. Где, возможно, только лестницы и что-нибудь еще – шашки, вино и овцы? Наверное. Небо стало нежнее, как будто перед дождем. Нам стоит его ждать? Или нет? И смогут ли эти вопросы оставить меня в покое?
– А как эти снимки потом проявляют?
– Что, даже в фильмах не видела?
Гравий шуршал под ее подошвами. Она наткнулась на мое молчание и обошла его стороной. Потом дорожка гравия перешла в песок и наши шаги стали тише и гулче.
– Ну ты даешь, тетя. Ну короче, сейчас таких мест наверное нет, но раньше, когда, к примеру, мой дедушка был еще молод, были специальные студии. Внутри них были красные стены. И все красное, воображаешь? Может, какие-то лампы были или типа того. Не знаю. Но сейчас можно проявлять их с зашторенными окнами, на крайняк – под одеялом. Ванная тоже сойдет.
– А почему именно так?
– Почему именно красный?
– Ага.
– Так не проявится наша пленка. Интенсивность света при прохождении через красный светофильтр очень сильно уменьшается по всем частотам спектра. А оставшийся свет не содержит инфракрасного, который в первую очередь и засвечивает.
– А, ясно.
– Но любую современную пленку проявляют в абсолютной темноте.
– Получается, это темнота высвечивает картинки?
– Угу.
– Но свет этого сделать не может?
– Не-а.
У нее под ногами зашуршали мои слова.
– Получается, темнота может быть светом?
– Тогда как в самом свете есть доля темноты. Да, все правильно. Вот отфоткаем эти тридцать шесть кадров, и можно пробовать.
Мы не спеша пошли к реке. Рядом, как памятник, стояла какая-то заброшенная лодка. В нее можно было сесть и смотреть на воду – представлять, что плывешь куда-то, где нет нас и наших слов и вопросов. Интересно, а под водой лестницы тоже бывают? Или таких нет вообще? А как же затонувшие города? Вместо того, чтобы сесть в эту лодку и отправится искать когда-то затонувшие лестницы, мы выбрали местечко на берегу чуть поодаль от спуска. Лестница находилась в десяти метрах от нас и простиралась вниз до самой воды. Солнце прощалось с нами, а песок оставался теплым. Это было похоже на тайные встречи любовников. Может, они и были любовниками? А река? Река ведь тоже теплеет, но когда как – иногда она остывает быстрее, чем песок. Выходит так: солнцу песок и река, а небо – птицам. А нам что? А нам все из вышеперечисленного. Но им мы не принадлежим – ни солнцу, ни песку, ни реке, ни птицам – мы принадлежали только себе. Иногда друг другу. В этом наша потерянность. В этом наша боль и тоска.
– И что, ты даже криминальные фильмы не видела?
– Ты же говорила, они плохо влияют на пищеварение.
– Это я про боевики говорила.
– И что-то про нарушение гармонии с миром.
Она махнула рукой и украдкой на меня посмотрела, мол, неужели помнит, или это все-таки ну вот, сама себе на хвост наступила? Я сняла сандали и пропустила теплый песок сквозь пальцы. Вы же знаете такое выражение: «время сквозь пальцы?» Это было оно. Я это почувствовала. Это было все равно что пропускать через себя весь мир. Она отдала мне фотоаппарат и я навела на нее окошечко. Тогда я снова пропустила его через себя. Но уже больше не выпустила.
– Нажимай, не бойся.
Я нажала. Наверное, в этой фотографии этот мир тоже застыл. И его кусок в ней так и останется, может быть, гербарием, или тем паучком, бегущим куда-то мимо. Так и он, наверное, куда-то бежал, а я поймала его одним щелчком – чик! – и тот опять куда-то заторопился, пытаясь объять всего-всего себя. У него получится? Ия искала сигареты, а я следила за ней в маленькое окошечко, чувствуя, что мира на этой фотографии уже нет – он бежал за солнцем, сверкая пятками по водной глади. Тогда я направила окошечко на нее. Вода была нежного розового оттенка, а следы бегущего мира, отдавая мне в глаз копьями бликов, светились слепящим оранжевым. Они выглядели как очередная победа мира над солнцем. Может, солнце поэтому от нас убегало, а потом прибегало к кому-то другому? – потому, что его догонял мир? Так и носятся, наверное, по кругу, опережая время и друг друга – а им суждено встретится? Я подумала, что нет. Все равно что нам это солнце догонять – фигня полная.
– Вон-вон! Птичек тоже сними!
Чайки встрепенулись и полетели через все небо. Наверное думали, что мир его у них украдет. Я с грустью сделала пару снимков. Мы посмотрели друг на друга. Сигарета на ее губе медленно закачалась – качели, видимо, и тут побывали.
– Может попробуешь меня с той лестницы толкнуть?
– Давай посидим еще минут пять. Мне надо собраться с мыслями.
– Да ладно, че ты. Упаду так упаду. Ну покачусь, может, кубарем. Ничего такого.
Мы засмеялись. Она поперхнулась и я засмеялась громче.
– Второй перелом ключицы схлопотать не боишься?
– А вдруг это та лестница? Вдруг это того стоит?
Я пожала плечами.
– С чего ты решила?
– Мы с дедом часто приезжали сюда.
Ее голос настойчиво перебивал шум волн, набегающих на песок. Я взглянула на берег – все-таки, доля соперничества между ними была.
– На этом месте он учил меня фотографировать. Прям как я тебя.
– А ты не подумала, что если ты свою лестницу найдешь, меня с моей уже некому будет толкать?
– Заплатишь кому-нибудь. А может, кто-то захочет стать добровольцем.
– А если серьезно?
– Можем вместе с нее покатиться. Кувырком, а?
– Держась за руки?
Вместо ответа она поднялась на ноги и протянула мне руку. Я сомневалась недолго и схватилась за ее ладонь, будто я – чайка, а она – мое небо, за которое мне предстоит бороться. Солнце было еще тут, с нами, когда небо скаталось. Вот-вот прыснет дождик. Я чувствовала его приближение всем своим нутром. Река, кажется тоже – боялась, что смоет песок? Если так, возможна ли между ними тайная любовь? Это все объясняет. А я шла за ней по песку, оставив ему свои сандали. Лестница была длинная, пространная; где-то на середине держала поворот, огибая береговой выступ. Смотря на нее издалека, я невольно оценивала ее масштабы, прикидывая, где нам повернуть и как извернуться, чтобы не пролететь через перила и не нырнуть головой в песок.
– На раз, два, три?
Я дважды сжала ее ладонь и это было да. Пора бы нам изобрести собственную азбуку морзе. Она побежала прежде, чем я тронулась с места, и мы обе упали в песок, так и не отпустив руки друг друга. Смаргивая запутавшиеся в ресницах дождинки, я лежала на песке и думала, будет ли в наших жизнях момент, когда мы их отпустим, и наконец, что же должно произойти, чтобы мы это сделали? Она, должно быть, тоже смотрела в небо, и дождинки, должно быть, тоже капали ей в глаза.
– Еще раз?
Ия подняла меня на ноги. И я, шатаясь и немного дрожа, подумала, что это, наверное, то и было. Это и был мой лучший ретрофутуризм. Не хватало Бима и его мошек, и еще чуть-чуть – бабушки с ее кашей. Не все так просто – на этом пришлось бы закончить рассказ.
– Раз, два, три!
И мы понеслись, опережая друг друга, как мир опережало солнце и наоборот, солнце опережало мир – с таким же успехом. Но в единой точке им никогда не сойтись. Ноги мерзли, соскальзывали, и пару раз разъезжались на повороте, а она поддерживала меня за руки, не давая упасть и повалить ее за собой – так солнце и мир поддерживают друг другу жизнь. Мир не давал солнцу навечно закатиться за горизонт; солнце не позволяло миру закатиться за горизонт вместе с ним – на двоих там места не хватит. Отбежав, мы повалились на песок. Выигравших нет.
– Как думаешь, получилось?
Я подумала, что получилось с первого раза. Но ничего не сказала.
– Давай представим, что получилось. Закрой глаза и скажи что видишь.
Я отвернулась к реке. Дождь танцевал на воде, как на плотно натянутом барабане. Я смотрела на капли как завороженная, пока те текли по моим волосам и затекали в уши, склеивая волосинки между собой. Солнце, наверное, тоже смотрело – оно было здесь, с нами. Я вытянула к нему руку, но вместо него коснулась дождя.
– Ты первая.
– Ты не закрыла глаза.
Я сжалилась.
– Закрыла.
– Точно?
– Да.
Она помолчала. Мелкая дробь дождя заполнила собой паузу.
– Я вижу огромное решетчатое окно. Круглое, окрашенное белой краской. За ним зеленый-зеленый газон, как на картинках или календарях, ты по-любому видела, а на горизонте – серо-белые горы, похожие на вывернутый наизнанку кариес.
Я не сдержала смешка. Она небольно дернула меня за палец.
– На газоне пасутся овцы, чистые-чистые, белые-белые, а главное кудрявые. Из их шерсти бабушка свяжет носки. Среди овец я вижу дедушку. Он курит сигарету и машет мне рукой, закрываясь второй от солнца. На нем кепка «Янкиз», куртка из овчины и митенки. Я пью горячий чай и смотрю на него в окно. Не знаю почему, но вкуснее чем в детстве чай никогда не будет – почему? – проблема в нем или все-таки в нас? А может, ни в том и не в другом? Иногда мне кажется, что мир, в котором мы спим и едим, уже не тот, в котором мы спали и ели когда-то давно. И ощущается это так, словно в какой-то момент его для нас подменили. А этот мир ничто иное как громадный коридор, из которого нам всем нужно искать выходы. И у каждого этот выход свой. Представляешь? Коридор вместо настоящего мира – звучит как антиутопия или кем-то выдуманный ретрофутуризм, который так же случайно сбылся, как маленький паучок навечно застыл на страницах книги.
А дождь все капал и капал. Наверное, он в этом коридоре главный.
– А шанс один из миллиарда возможных. Вот и посчитай вероятность. Был у нас в универе препод по математике. Он был настоящим фанатом теории вероятности, и любой наш спор или диалог сводился к тому, что ну вот и посчитайте, какова была вероятность победы сборной Германии, или вот и пораскиньте мозгами, какова была вероятность того, что мои сигареты кончатся уже в воскресенье, а не утром сегодняшнего дня. Примерно такие задачки и были, клянусь тебе. Не все их, конечно, решали правильно – да и кто знает, как было правильно, а как нет? – но он то знал. Потом он выиграл дом в лотерее. Забавно? Еще бы! Этот случай до сих пор удивляет меня. Так в чем суть? Суть в том, что угадать ее, эту вероятность – как два пальца обоссать, легче только попасть впросак, а не под нужный процент. Но он в него попал. Хороший был дядька.
Ее рука шелохнулась, потом зашуршала одежда. Я догадалась, что она приподнялась, и тогда открыла глаза.
– Давай так, какова вероятность того, что мы найдем нужную лестницу?
Я подумала, неужели она хочет обсудить это под дождем?
– Сперва нам нужно посчитать общее число лестниц.
– Это же невозможно.
– Под ним будут пониматься все известные нам лестницы. Вот какие ты знаешь?
– У нашего дома.
– Ну.
– У дома администрации.
– Ну.
– На двух мы сегодня уже были.
– Ну.
Я замолчала.
– А на одной еще не были.
– Правильно.
Она выжидающе на меня смотрела, кажется, ведя свой подсчет про себя. Мне было нечего сказать. Она заговорила сама:
– Подземный переход – две, торговый центр – шесть, дом моего дедушки – две спереди и две сзади, продуктовый – одна, парк аттракционов – черт его знает, примерно семь. Еще примерно десять – соседские.
Она взяла палку и начертила на песке такой чертеж:
– А двадцать откуда взялось?
– Это те лестницы, на которых мы были с дедом.
– Ясно. И как это нам поможет?
– Не знаю. Потом решим.
Задачку смыло дождем. Она помогла ему палкой. Фотоаппарату был конец. Какова была вероятность? Что возьмем за m, а что за n?
И какой будет x?
5
Вот кому всегда смотрят в один глаз
– А ты о чем подумала?
– Когда это?
Ее взгляд, проходя через меня насквозь, вытягивался и упирался куда-то в стену или в окно, точно не знаю – так смотрят тогда, когда некуда девать взгляд – не засунешь же его в карман или еще куда? – а смотреть куда-то нужно. В такие моменты кажется, что вместе с их взглядом выпадают и сами носители, устремившись вникуда или во что-то другое, на это вникуда похожее – в саму суть предмета или в его отсутствующую суть. Если хотите, называйте как угодно. Ия отжимала волосы полотенцем, а потом бездумно потрошила челку, наводя на лбу новую геометрию.
– Когда я спросила тебя о том, что ты видишь.
Что, про мошек тоже рассказывать? Нет, спасибо.
– Да не знаю. Ничего, наверное.
– Наверное, ты в чем-то права.
Она говорила медленно, кажется, вкладывая в слова самый минимум смысла.
– Никогда не знаешь, что будет на самом деле. Там. И кто там будет. А может, этих выходов море? Может, – ее рот замер на целую секунду, а потом опять заговорил, будто на целую секунду забыл, что что-то до этого говорил, – мы можем спутать свою лестницу с чьей-то другой?
Она дала мне полотенце. Я смяла его в руках и приложила к груди. На футболке вырос едва заметный мокрый полукруг.
– И смысл тогда всех этих лестниц?
– Найти свою.
– А дальше что?
– Фиг знает. Жить.
– Какая разница: жить тут или там, за лестницей?
Я посмотрела на нее.
– Ты что, мне в один глаз смотришь?
– Ну да, наверное. А что?
– Ненавижу когда ты смотришь мне в один глаз. Я чувствую себя глупо.
– Я ненавижу, когда ты куришь – неважно что.
Ия передернула плечами. Я думала, что она полезет за сигаретой, но нет.
– Так о чем ты тогда подумала?
– О мошках, о Биме, о бабушке и манной каше. И о тебе.
– Расскажи. И вытрись полотенцем. Замерзнешь.
Я помолчала, обдумывая, что конкретно она хочет услышать, и то, что я могла бы ей доверить – скажем так. Я взяла фотоаппарат, завернула его в полотенце и положила на подлокотник, будто это могло что-то исправить. Когда хоронят, тоже, наверное, думают, мол, авось проснется сейчас и скажет, что все это было ошибкой.
– Бим – моя собака. Раньше, когда я была маленькой и когда он был еще жив, он жевал мошек, а я говорила ему, чтобы глотал их прям так, целиком.
– Здорово.
– В моем ретрофутуризме он все еще жует их несмотря ни на что.
– А с манной кашей что?
– Я жевала ее, а бабушка говорила мне глотать ее целиком, как я говорила глотать мошек моему Биму.
– А я?…
– А ты – это то, как мы сидим с тобой рядом и говорим невесть о чем.
– Как сейчас?
– Ага.
Она молчала, а я как следует обмозговывала то, почему она ничего не сказала мне в ответ. Получается, меня в ее ретрофутуризме не было? Получается, она бы променяла меня на мир, в котором есть все, кроме меня? Я почти могла это понять. Но не до конца – я бы променяла ее на Бима и, может, даже на бабушку с ее кашей – но ни на что и ни на кого больше. Почему она просто не могла добавить меня в своей ретрофутуризм?
– Ты не представляешь как сильно я хочу домой.
Я посмотрела на фотоаппарат. Он, тоже, наверное, много чего хотел. Не промокнуть, например.
– Как думаешь, ему хана?
– Да не, нормально. Оклемается.
Стекла отчего-то запотели и я провела по своему рукой, оставив на нем разводы из маленьких капелек. Долго ждать не пришлось – на меня тут же уставились промокшие провода и птицы, усадившие на них свои маленькие задницы. Они сидели ровно друг за другом, а их сверкающие взгляды были устремлены в одну точку. Их перья, мокрые от дождя, казались напомаженными подсолнечным маслом. Впившись глазами в наши окна, они пожирали все, что находилось за их пределами – мое смятенное лицо и мои покрасневшие уши, обмотанный мокрым полотенцем фотоаппарат и пятна от горчицы на заднем сидении. Страх опускался на меня постепенно. Я обнаружила его внезапно.
Для птичьих их взгляды казались мне до предела осмысленными. Я поймала на себе один такой и меня тут же передернуло от страха, и кажется, легкой лихорадки – она обхватила мои лодыжки и села своей маленькой задницей мне стопы, чтобы я уж точно никуда от нее не сбежала. Я зашторила окно велюровой занавеской и повернулась к нему спиной, притворившись, что ничего не заметила. Но этот взгляд приклеился к моим лопаткам первоапрельской запиской «пни меня под зад», и я сидела, до предела нервная и какая-то напружиненная, чувствуя, как чьи-то глаза выводят на моем позвоночнике упрямые дуги и запятые – как в игре, где надо рисовать на спинах, а потом угадывать рисунки вслепую. Тогда рисунок был примерно таким:
Я украдкой на нее посмотрела. Ее лицо казалось мне озадаченным. Наверняка Ия пробовала на вкус какой-то новый вопрос. Вдруг за одну секунду ее выражение лица сменилось чем-то другим. И не успела я уловить это изменение, как она заговорила со мной.
– Ты похожа на испуганного котенка. Только ушей не хватает.
Не ожидав, что она что-нибудь скажет, я неосознанно передернула плечами. Холодок прошелся по моему телу и замер на дождевых каплях, застывших на кончиках ее волос.
– Ушей?
– Ну, – она занесла руки над затылком, и оттянула кончики пальцев назад, – когда они пугаются или слышат резкий звук, у них поворачиваются уши, совсем как маленькие локаторы. Что ты там такое увидела? Дай посмотрю.
– Птиц.
– Да?
Она перегнулась через меня и я загородила собой окно, пока виток на моей спине набирал обороты, разрастаясь в большое и неразличимое ничто и нечто. Я подумала о том, что возможно, именно эти птицы и помогают богу рисовать тучки – по крайней мере, у них отлично получалось рисовать их для меня. Следом я подумала о том, есть ли у этих птиц уши-локаторы, и могут ли они слышать наши слова. Но мои слова они слышали превосходно – мне так казалось. Еще мне казалось, будто эти птицы отлично знали набор моих слов, и я даже подумывала спросить их об этом. Ну что, среди них и правда была «клоака»? А про «спички» что скажете? А про «переноску»?
– Покажи мне.
Я отодвинулась. Пусть посмотрит.
– И где твои птицы?
– Что?
– Нет там никаких птиц. Где они?
И вправду. Ничего. Провода быстро качались из стороны в сторону, будто их только что потревожил ветер. Этим мутным и дождливым вечером они выглядели так, будто на них все и качалось: и лестницы, и ретрофутуризм, и все наши слова, сказанные или несказанные друг другу. Они и были теми качелями, на которых качались мои волоски и ее сигареты. А потом на них приходили качаться и наши с ней мертвецы – дедушка и Бим. Я представила, как они вдвоем сидят на этих проводах и играют в шашки, а тех периодически сносит ветром с доски. Птицы их поднимут. Они оберегают их покой. Может, они оберегают их и от нас?
– Наверное, улетели.
Я почувствовала, как нарисованный ими клубок распутывается в единую нить, а та в свою очередь пускается по этой дороге белой дорожной разметкой. Одна из птиц, ранее мной увиденных, приземлилась на лобовое стекло. Я указала на нее пальцем и тогда Ия позволила себе тихонечко шевельнуться – чтобы не испугать ее или она все-таки сама испугалась? – и тогда, почувствовав наш страх, птица вкрадчиво постучала клювом по лобовому стеклу. Ия дернулась и крепко вцепилась в мою футболку. Мне тоже хотелось за себя ухватиться. Мелкая дробь дождя колотила по нашей с ней крыше и сливалась на окна полупрозрачным занавесом. Глядя на идеально ровный поток, в котором плавился лес и очертания ее лица, мне жуть как хотелось его коснуться и на секунду прервать, но вместо этого я зачем-то вглядывалась в ее беспокойное лицо, надеясь увидеть больше, чем просто белый цвет кожи и мокрую челку, некрасиво исказившую ее лоб. Каждый раз, когда я на нее смотрела, мне казалось, что я вот-вот нащупаю это большее, но из раза в раз ошибалась. Это было невозможно увидеть или почувствовать. Об этом было необходимо знать. В тот момент она была похожа на японскую актрису или вроде того. Но роли бы у нее были крайне трагичные – что-то типа того, что нам уже пришлось пережить (слова для справки – «куча лестниц», «чайки», «печаль», «мокрые волосы», «качели», «дождь» – у каждого в голове появилась своя картина, верно? Что-то вроде игры в ассоциации.
– Почему она не улетает? Эй ты, – Ия постучала по стеклу указательным пальцем.
Птица походила туда-сюда по капоту, поглядывая на нас своими глазками-бусинками сначала одним и только потом вторым – двумя одновременно никто из птиц смотреть не умел. Я рассмеялась.
– Вот кому всегда смотрят в один глаз.
Она натянула улыбку, но та быстро съехала вниз по ее лицу, как с дверей и со стекол скатывалась дождевая вода. Птица напоследок мигнула нам одним глазом и улетела. Но после послышался звук, похожий на чьи-то вежливые постукивания в дверь.
– Слушай, что-то не то.
Я тоже насторожилась. Птица ходила по крыше. И как будто бы не одна. Ия смотрела на меня долго и беспокойно, будто искала в моих глазах ответы – попробуй сначала с вопросами расквитаться. Их шаги знали куда идти. У них определенно была своя цель. На какое-то время они стихли, и тогда она снова расслабила свои плечи, уронив мне на колено увядшую кисть.
– Надо уезжать отсюда. Подай-ка мне сигарету.
Я полезла в бардачок, ощущая себя до предела напряженной – так, будто кожа вмиг стала мала моему скелету, и натягивалась на локтях и коленях каждый раз, стоило мне наклониться или задышать чуть усерднее. Но если переборщить, я рисковала лопнуть и разлететься кишками по стенам. Я достала сигарету и протянула ей. Ия выхватила ее из моих рук и нетерпеливо прикурила спичкой. Это неосторожное движение ее и выдало – руки у нее тоже тряслись. И не потому, что ее скелет вырос из кожи, наоборот. Она сама как-то съежилась и все воровато посматривала по сторонам, не понимая, за какую мысль ей ухватиться первой, и за что ухватиться вообще – за руль, подлокотник или мою руку? Птицы заходили усерднее, и мне стало казаться, что они и по клубку моему топчутся, опутывая его своими шагами.
Ее сигарета остановилась всего на мгновение, и птицы припали к окнам, торча своими клювами из просветов, не прикрытых темно-синим велюром. Птичьи глаза были повсюду. Они смотрели то одним, то вторым глазом, и никогда обоими – не умели – вот кому уж точно смотрят только в один глаз. В тот момент я ощущала себя как на школьном концерте, когда еще не начинаешь говорить, и не дай бог забываешь речь, стишок, слова песни, свое имя и все-все, что происходило с тобой до того момента, пока аккуратно не вспоминаешь про сигарету, оставленную где-то на видном месте у себя в комнате, и уже потом – про свои потные подмышки, но только потом, после сигареты, когда на тебя устремлены сотня и более глаз, которые чего-то ждут и чего-то от тебя требуют – стишка или песенки, а может, и признания в сигарете и потных подмышках. В том море глаз плавали мы. Не докурив до конца, она раздавила сигарету пальцами, швырнула ее в окно и с первого раза завела машину – держу пари, та тоже чуть не сдала от страха.
– Сейчас всю машину обосрут.
Она вцепилась в руль, и выжимая сцепление, встретилась взглядом с птицей, севшей на стекло прямо напротив.
– Тебя еще не хватало.
Птицу тут же сшибло дворником и та вспорхнула, приземлившись обратно на крышу. Она выжала газ и отпустила сцепление. И мы покатились, хотела бы сказать я, но, увы, нет – нас, скорее, снесло и так же размазало по мокрой земле, как вместе с дождем по лобовому стеклу размазало песчинки и мелкие травинки с лапок той несчастной птицы – у них, видимо, свой багаж. Машина отбуксовала и с рвением выкатилась на дорогу, захватив всех пернатых пассажиров с собой.
– Ну что, прокатим этих халявщиков с ветерком?
Я засмеялась. Ситуация казалось если не комичной, то уж точно из разряда как это вообще могло произойти?
– Поставь что-нибудь. Пусть хотя бы узнают что такое качественная музыка.
Бардачок оставался открытым и я приняла решение закрыть глаза, чтобы вытянуть первый попавшийся диск – так я часто делала в детстве, когда не могла выбрать носки или еду на завтрак, поэтому, как вы уже наверное могли подумать, я зачастую ходила в разных носках и ела на завтрак пельмени – и вытянула Криса Исаака. Как она и хотела – значит, все пошло как надо, верно? The world was on fire and no one could save me but you. It’s strange what desire will make foolish people do. And I’d never dreamed that I’d knew somebody like you. And I’d never dreamed that I’d need somebody like you. No, I don’t wanna fall in love (This world is only gonna break your heart).