Читать онлайн История тысячи миров бесплатно
Диана
Диана лежала в своей постели и всматривалась в тени вокруг. В эти уродливые очертания невиданных, безликих чудовищ, притаившихся в темноте, безмолвно ждущих, когда она закроет глаза… Иногда краем глаза она замечала их перемещения, когда они думали, будто их никто не видит. Они, бесспорно, ходили по дому совершенно свободно, как настоящие хозяева, едва свет во всех комнатах затухал, а люди – их соседи засыпали. Эти тени не трогают её, пока она спит, но Диана уверена, что когда-нибудь их ледяные пальцы разбудят её посреди ночи. Когда-нибудь… может даже сегодня. Они ждут заветной ночи, но какая именно эта самая ночь.
Сегодня её день рождения. Но он уже прошёл, за окном было чернильное небо, и свет уличного фонаря выхватывал из тьмы ветки серого тополя, иногда бьющиеся с жутким скрипом в старое окно. Вкусный торт, испечённый мамой, съеден, как и прочие менее привлекательные в сравнении с десертом блюда. Лора ушла к себе домой, забыв своего зайца в гостиной. Втайне Диана мечтала о том, чтобы глупая девочка и не вспомнила об игрушке и красивый, расшитый цветами зайчик остался у неё навсегда… Лора была действительно глупой, так как не дождалась торта и была так рада родителям, зашедшим за ней, что даже не попрощалась.
Мама моет посуду на кухне, как раз под комнатой Дианы, что-то напевает себе под нос. Всё это отлично слышно в опустевшем и затихшем старом домике. Может быть, после посуды она запишет эту мелодию в своей тетради, может даже откроет крышку пианино, покрытую пылью. А может, закончив дела, просто пройдёт в свою спальню и невзначай заглянет в приоткрытую дверь спальни дочери. Может, тогда она зайдёт к ней, увидев, что Диана не спит, поцелует её в лоб. Или даже сжалится и прочтёт что-нибудь из книжек на полке напротив кровати…
Но Диана была уверена, что мать не обратит внимания на приоткрытую дверь, которая оставалась в таком положении каждую ночь. В конце концов, несмотря на то, что ей уже исполнилось пять лет, тени никуда не уходили. Тени покорно ждали, когда Диана закроет глаза. Дверь всегда должна была быть открыта. И каждую ночь она старалась заснуть до того, как полоска света на выходе из её спальни погаснет.
Сегодня так уснуть не удалось. Сначала покоя не давали всякие мысли о пустяках, о зайце, о подаренной Лорой книжке с цветными картинками. Да и, в конце концов, как сказала мама с утра: «Пять лет это важное событие!». А потом уже стемнело за окном.
Ей стало совсем уж неуютно и, нарушив свою неподвижную позу, Диана встала с кровати, касаясь босыми ногами холодного деревянного пола. Она никогда не ложилась в носках в кровать, как и учила её мама – краска со старого пола отставала, и сор был бы на постели. Но надевать их снова сейчас было некогда. Стараясь пересечь комнату как можно скорее, Диана прошмыгнула в крохотный коридор и, мимолётно оглядываясь, поторопилась спуститься по лестнице.
Мама на кухне встретила её удивлённым взглядом. Шум воды зациклился, больше не прерываясь о тарелки.
– Диана! – Она попыталась нахмуриться, но тут же улыбнулась дочери. – Почему ты не в постели?
– Не спится. – Сокрушённо вздохнула Диана, взобравшись на диван и сев вплотную к мягкому пледу на его спинке. Ступни неприятно похолодели, бросая её в дрожь. – Мам, ты зайдёшь со мной в комнату? Можно я подожду тебя?
Покачав головой, мама взяла со стола свою кружку и, подойдя к дивану, протянула её дочери.
– Вот, держи. Выпей тёплого молока, это поможет уснуть.
Диана не любила молоко, но любила мамины советы. Отпив немного под её внимательным взглядом, она дождалась, пока мать отвернётся, и отставила стакан на тумбочку сбоку. Она принялась внимательно наблюдать за той женщиной, какой ей наверняка предстояло стать, так как та не отдала приказа возвращаться в тёмную комнату. Мама намывала последние тарелки так быстро, но так тщательно, как никогда не выходило у Дианы. Сколько же посуды нужно в жизни перемыть, чтобы так получалось? В любом случае это было скучнейшим занятием. Родители Лоры наверняка просто выбрасывают грязные тарелки и покупают новые – зачем же ещё в мире продают так много посуды.
– Мам, а ты прочитаешь мне сказку?
– Нет, милая. – Послышалось сквозь шум воды. – Сегодня нет. Был долгий день, я устала. Но я уложу тебя, если хочешь.
Диана ничего не ответила, с трудом держа глаза хотя бы приоткрытыми. Было так тепло и уютно, что не будь мама строже, заснула бы прямо здесь. И почему нельзя спать при свете? Кто придумал такую беспросветную глупость? Ведь так гораздо безопаснее и спокойней. Вода так приятно шуршала, а тарелки позвякивали так приглушённо, будто колокольчики издали… Дрожь от холодных ног становилась всё приятнее и всё продолжительнее.
Но вот шум воды неожиданно стих, оборвавшись, а широко раскрывшая глаза Диана увидела, как мать вытирает руки о кухонное полотенце.
– Ну что, пойдём, медвежонок? – Мать подошла к дивану и подняла дочь на руки, так уверенно и легко, что на душе потеплело. – Ноги просто лёд! Ты что, хочешь заболеть?
Подъём по лестнице был коротким, так что Диане захотелось, чтобы ступеньки не исчезали под ногами мамы, все умножаясь, а коридор, притом убегал бы далеко вверх. Но так, к сожалению, не случилось. Она почувствовала темноту своей остывшей комнаты кожей, но эта темнота была опасна исключительно в одиночку. Холодная кровать со смешными лицами зверят, в темноте приобретающих лишь смутно знакомые очертания, охватила Диану за краткий миг, а уютные объятья матери прервались. Она накрыла дочь одеялом и, поцеловав в кончик носа, чем вызвала улыбку, улыбнулась и сама.
– Ну, всё, теперь спи. – Женщина выпрямилась, собираясь уйти дальше по коридору, в свою комнату.
– Мам, а когда я смогу спать со светом?
– Лучше привыкай засыпать так, милая. – На лице матери отразился след какой-то тревожной мысли. – Взрослые девочки спят в темноте.
– А вдруг это опасно? – Не унималась Диана, всеми силами стараясь задержать мать в комнате. – Может ты ляжешь сегодня со мной?
– Нет, милая. – Устало проговорила мать, подходя к двери комнаты. – Нет ничего опасного, вот увидишь. Скоро ты уснёшь, и тебе приснится красивый сон.
Диане не снились сны, но она верила в их существование, так как многие люди вокруг говорили о них. Однако это ничуть её не успокоило, а вот тон матери даже огорчил.
– Спокойной ночи, мам…
– Спокойной ночи.
Диана слушала шаги матери, шорох снимаемого платья, а затем одеяла, скрип её кровати. И, наконец, настала полная тишина. Свет из кухни больше не прорывался в её комнату из-за приоткрытой двери.
Прошла минута, другая, третья. Сон был рядом, но всё никак не мог побороть тревожную предосторожность. И вот тени пришли в движение, и едва Диана успела различить их силуэты, они обступили её кровать, нависая над ней. Глаза её сами по себе закрылись, а тело обмякло, скованное дрёмой, а затем и крепким сном. Диана не успела даже испугаться. Последней её мыслью было то, что она знала, что всё будет именно так. Знала, что когда-нибудь эта самая ночь настанет, и тени придут в движение, отринув свою глупую игру в прятки, будучи у неё на виду.
Диана никогда не знала, какие сны снятся всем людям, как и не знала, что её собственные сны могут быть отнюдь не игрой воображения или причудливо преображёнными воспоминаниями. То, что видела Диана каждой ночью с той самой поры, было чистейшей правдой, которая случалась когда-либо в прошлом или даже в ту самую минуту, когда она лежала в своей кровати, далеко-далеко от всех тех событий.
В эту ночь она провалилась впервые в своей жизни сновидения, а силуэты не отступали от неё до самой зари, обводя её крошечное тело сквозь одеяло своими шершавыми, холодными как лёд, пальцами.
Певчий чердак
Софи было девять лет, когда она впервые услышала песни на чердаке. Там, у самой крыши, слышались голоса, слово пели чудаковатые духи, быть может, перебравшиеся под крышу с ветвей раскидистой ивы, росшей у дома. Их голоса были то грустными и неприветливыми, то отчаянно весёлыми, но Софи редко удавалось расслышать мотивы и слова их песен.
Когда девочка спросила об этом мать, женщина ответила, что так разговаривает с Софи сам дом, что в его стенах есть некое живое существо, отвечающее за порядок и покой, и если ему становится скучно, то существо забирается повыше, чтобы видеть весь дом. А видит это существо отменно, иначе чем люди – прямо сквозь пол, сквозь тела жителей дома, зоркими глазами цепляясь за души, и то, что он в них видит, о том и поёт.
Однако Софи эта история всегда казалась глупостью, так как история с духами была куда вероятней – у природы могут быть причудливые создания, но никак не у дома, сотворённого руками человеческими. Только Создатель мог распоряжаться жизнью, и по своему усмотрению он селил её там, где она была нужна. Но никак не человек. В природе она видела нечто таинственное, необыкновенно сильное и хрупкое единовременно, пугливо прячущееся от человеческих глаз и потому никогда не показывавшееся ей на глаза. Только создание природы могло петь столь прекрасным голосом. Да и если мать была права, то в чьих же душах это существо находило тоску или печаль, раз пело таким жалобным голосом?
Нет, чердак однозначно населяло множество маленьких духов, быть может, таких же крошечных, как феи из книжки Софи, сказочных существ, хитрых и непредсказуемых. И если она и хотела найти выход на чердак, чтобы увидеть их и расслышать, наконец, их красивые мелодии, хотя бы тайком, то всегда продумывала, как будет изворачиваться и хитрить, чтобы не разозлить этих духов, чтобы не навлечь на себя беды. Феи из книжек, помимо прочего, бывали и злыми, похищали детей. И хотя Софи была полностью уверена, что давно уже выросла, то такой же уверенности в том, что феям не придёт никакая другая пакость в голову, она не питала.
Но на чердак хода не было – винтовая лестница, ведущая на все три этажа её дома, упиралась своими последними ступеньками во всегда запертую дверь чулана, где отец хранил свои старые инструменты, по какой-либо причине им заменённые. Ключ от чулана Софи ни разу не довелось видеть, а потому, она могла только гадать о том, где его можно бы было одолжить, чтобы пробраться туда. Всякий раз, когда отец или слуги по его указу поднимались по лестнице к заветной двери, Софи оказывалась либо на лужайке у дома, либо в саду, либо где угодно ещё, слишком далеко, чтобы прибежать и посмотреть на то, что же там находится. Она ни капли не сомневалась, что именно там, в чулане и таится последний подъём на чердак, хоть через замочную скважину ей и не удавалось разглядеть ничего, кроме парившей в воздухе пыли.
Иногда, когда занудный учитель, друг отца, приходил, чтобы провести с ней очередные, слишком частые уроки пения, она могла с замиранием сердца слышать, как голос с чердака поёт вместе с ней, и этому голосу всё удаётся – и высокие ноты, до которых не доставал голос Софи, и слишком сложные пируэты из звуков, которые надо было взять без фальши…
Но мать в это не верила, а учитель утверждал, что никакого другого голоса он никогда не слышал, и что ей надлежало быть куда менее рассеянной на его уроках, сосредоточиться на музыке аккомпанемента, а не на глупых фантазиях. Однако Софи знала – голос не выдумка. И если матери было удобно делать вид, что его не существует, чтобы не отвечать на её расспросы о ходе на чердак, а занудному учителю отказывал слух его заросших седыми волосами ушных раковин, то это ещё ничего не означало. Отец только смеялся над её рассказами, но и он не мог знать ничего о песнях сверху наверняка, он слишком редко бывал дома!
Со временем, когда она стала чуть старше, интерес к чердаку поубавился, словно выгорел, как свечка. В особо грустные и беспросветные дни Софи просто приходила на последние ступени винтовой лестницы, когда наверху начинали петь, садилась там и слушала мелодии голоса, даже почти различая слова. Ближе к источнику звука, разумеется, лучше было слышно. У неё по-прежнему не выходило петь так же красиво – может, дело было в отсутствии таланта, о котором частенько поговаривал наверняка начисто оглохший учитель пения, выходя при этом с отцом в другую комнату, а может потому, что духи на чердаке тоже совершенствовались и достигали в пении, куда большего успеха. Она даже однажды попросила мать уговорить отца перенести её спальню на третий этаж, чтобы с потолка днём и ночью на неё нисходили эти дивные голоса. Но мать так разозлилась на Софи в тот день, что до самого ужина не произнесла в её адрес ни единого слова.
После того, как ей исполнилось одиннадцать лет, когда Софи стала чаще бывать в городе с выступлениями и посещать с отцом концерты и театры, у неё появились первые друзья, и вместе с ними фантазии о крошечных духах, как и о многих прочих прекрасных тварях природы из детских книг, стали тускнеть в её воображении. Не потому, что приоткрывшийся ей мир казался чем-либо интереснее или так уж манил, а потому, что никто в этом мире не считал её фантазию уместной. Эти новые люди, их культура и взгляды были такими строгими и беспричинно сухими, такими условными казались их ценности и такими размытыми, но совершенно непреклонными представали запреты, что первое время Софи часто путалась и не находила себе места, больше слушая, чем говоря, больше впитывая, чем показывая.
Очень скоро новый мир, со всем своим нахальством и настырностью других детей, горделивых и по пустякам обидчивых, стал Софи совершенно неинтересен. В обществе девочек царили разговоры о побрякушках и нарядах, про абсурдность мальчишек и возвышенность нелепых историй о любви. А в обществе мальчиков, куда Софи занесло всего пару раз по чистой случайности, было шумно и больно из-за постоянных толчков во время их подвижных игр. Не говоря уже о том, что мальчики оказались куда более ранимы и ябедничали в два, а то и три раза чаще. Она не раз становилась свидетельницей того, как они тайком друг от друга всеми силами стремились нарушать правила своих игр.
Книжки из библиотеки отца, куда более толстые и тяжёлые, совершенно иного слога, но и притом захватывающие, заменили Софи её детские книжки с картинками и всех быстро испарившихся друзей. Она читала о приключениях чаще, чем о нудных историях про отношения, где рукой матери в пору её собственной юности были выделены особо полюбившиеся моменты. Случалось, конечно, и Софи находила в книгах достойные примеры любви, но вот любовь сама по себе казалась ей неизъяснимой, неопределённой, овеянной флёром недосказанности. Она знала, что любит мать и совсем не питает того же к отцу, которого лишь уважала и боялась, она знала, что лишена любви к урокам пения, музыки, фортепиано и нотной грамоты, пустой болтовне и деньгам, о которых частенько говорили за столом родители, только там и пересекающиеся.
Софи считала, что любовь важная часть жизни, дающая ключ к наслаждению своим существованием. И эти мысли, несвойственные её сверстникам, подпитывали её жизнерадостность, давая увидеть действительность, приукрашенную веяниями романтизма, позволяя мечтам облачиться в явь с долгими дождями и неспешными прогулками в саду или у озера за домом. Она знала, что любит просыпаться рано утром, вслушиваясь в безлюдную тишину дома и, открывая окно, вдыхать запах свежести и испаряющейся росы, пропитанной тысячей тонких ноток окружающей дом природы.
Но ту любовь, к которой стремились её сверстники, верящие в навязанные им представления о ценностях жизни, ту самую любовь – гармоничные отношения между двумя люди непременно противоположного пола и с небольшой разницей в возрасте, да ещё, желательно, с одним социальным статусом и схожим происхождением, она никак не могла разгадать.
Для неё важнее было совершенно не то, что говорил отец, а говорил он снова и снова следующее: «Ты должна выучить то, чему я тебя стараюсь обучить. Учись, Софи, и ты станешь успешной. Такой, как я. Будешь иметь всё, что захочешь в этом мире. Сможешь насмехаться над неудачниками и проявлять милосердие к кому захочешь и когда вздумается. У твоих ног будет власть. Всё что тебе нужно – это то, что я стараюсь вложить в твою голову. Наша семья не одно поколение занимается музыкой. И вокал для тебя будет самым оптимальным решением. Учись, Софи, не ударь в грязь лицом!».
Также Софи старательно не принимала и то, что говорила ей матушка за каждым завтраком, проверяя между делом, не перестаралась ли кухарка с едой для дочери, не положила ли она слишком много калорийного в её тарелку: «Ты зря не хочешь поехать в город, Софи, сегодня просто чудесный день. Разве твои друзья совсем тебя не приглашают? Я уверена, что это всё ты упрямишься и ленишься выйти из дома! В такую пору, мой котёночек, тебе уже нужно присматривать себе ухажёров. Ты же не думаешь, что красота – это навсегда? Что бы ни говорил твой отец, карьера далеко не самое важное в жизни. Тем более что с музыкой у тебя не особо получается, ты же знаешь… Одинокой быть нельзя, а не то пойдут сплетни. Ты ведь не хочешь умереть в одиночестве, бездетной старой сморщившейся девой! Оденься поярче, да поезжай сегодня в город, хорошо? Я заплету тебе волосы… а хочешь, дам поносить свои украшения? В них ты будешь точно неотразима! Послушай мамочку, я знаю как будет лучше».
Нет, конечно же, не карьера делает человека счастливым, уж точно не та, к которой тебя подводят за руку и с которой через силу венчают. Бесспорно, любимое дело сделало бы Софи гораздо более улыбчивым и беззаботным ребёнком. Но что бы она ни придумывала себе в качестве подходящего дела – всё не шло впрок, и всё в пух и прах высмеивал отец, слушая её тщательно составленные планы за ужином со скептической насмешкой и тем самым взглядом, который бросал на тех людей, к которым относился с пренебрежением.
И, разумеется, не семья составляла пределы мечтаний Софи. Она искренне недоумевала, как матери приходило в голову постоянно напоминать ей о старости, какой бы далёкой она в её годы ни казалась, при этом пытаясь напугать дочь байками об одиночестве.
Для себя Софи определяла совершенно иное в качестве воистину ценного в жизни. Она знала, что ближе всех к гармонии те, кто умеет наслаждаться своим одиночеством, порой сами того не осознавая. Кто, погружаясь во мрак рассуждений обо всём на свете, обо всем, что их окружает, даже испытывая от полученных выводов ужас, не прекращают своих поисков истины. Отважный исследователь извечных тайн, докапывающийся до сути окружающих вещей. И если своё одиночество она считала недостаточным, то ей казалось, что голоса на чердаке всё давно уже поняли и осознали.
Для Софи важно было то хрупкое единение, которое она получала наедине с природой, вслушиваясь в шелест ивы за своими окнами. Она любила проводить дождливые вечера на веранде, вчитываясь в труды давно преданных забвению прозаиков. Могла подолгу сидеть с закрытыми глазами на самой отдалённой скамейке в парке, подставляя лицо ослепляющему свету.
На самом деле, было лишь одно из всего того, что заставлял её учить отец, что приносило свои плоды. Ей нравилось писать музыку, хоть она никому и не показывала своей работы. Поначалу казавшаяся утомительной и крайне скучной, нотная грамота постепенно укладывалась у неё в голове. И вот, когда её охватило смутное предчувствие внутренней эмоциональной бури, что было с ней не впервые, Софи дотянулась до нотной бумаги и карандаша. Сначала её мысли не выдавали чётко сформулированной постановки музыки, она выходила на свет с трудом, с огромным трудом, но только первые две строчки, чтобы затем изливаться стройной, податливой своим берегам-строкам речкой. Это была музыка, ещё не знавшая своих инструментов, ещё никогда не высвобождавшаяся через инструмент.
Но едва закончив своё первое произведение, Софи уже загорелась желанием поскорее сыграть это. Она испытывала беспокойство и вполне ощутимые муки от невозможности ждать, когда, наконец, дом опустеет в очередное воскресенье, когда мать уедет утром со своими замужними подругами в город и оставит её на попечении слуг. Когда инструменты в гостиной никто не услышит и она, наконец, сможет подобрать тот, что отразит её замысел, что был предначертан. В голове она слышала не какую-то определённую партию. В её голове мелодия напевалась голосом.
И вот, настала долгожданная суббота. Софи едва удерживалась, чтобы не подскакивать на месте, ожидая, когда же мать выйдет за порог, и она, конечно же, это заметила.
– Всё в порядке, дорогая? Тебе нездоровится? – уже на крыльце осведомилась она, напуская озабоченный вид.
– Нет, нет, мам, со мной всё в полном порядке, езжай.
Софи слышала, как её голос торопится, как интонации смазываются, явно обозначая нечто необычное, выдавая её нетерпение. Но мать только одарила её ещё одним обеспокоенным взглядом и направилась к экипажу. И дверь, наконец, отрезала её от дочери, ту же метнувшейся к заветному фортепиано. Начать Софи хотела именно с него, так как именно фортепиано давалось ей более других инструментов без ощутимого труда, и так как, пока мать раздавала строгие указания слугам на время своего отсутствия в доме, она уже мысленно подобрала все необходимые клавиши в своей мелодии. К гостиной Софи бежала уже с нотным блокнотом, в котором были заложены три заветных исписанных листа.
Но фортепиано с первых нот показало себя невыдающимся образом. Мелодия на нём была абсолютно невыразительна и лишена того чувственного обаяния, которым наделяло ноты воображение Софи. Она взяла в руки скрипку, но вновь промахнулась, на сей раз совсем переборщив с эмоциональным уклоном, да ещё и в очередной раз, огорчившись своим слабым владением этим инструментом. Когда же очередь дошла до гитары, лицо Софи просияло.
Это было бесспорное попадание, хоть с первых двух попыток сыграть мелодию получилось недостаточно точно. Она сидела на фортепианной скамье и, уложив листок на крышку закрытого инструмента, прикладывала все свои силы, чтобы достаточно сильно зажимать струны и сменять аккорды без получасовых пауз. Этот инструмент отец называл простонародным и открыто не уважал, однако для его дочери уроки игры на гитаре были гораздо интереснее занятий с арфой или флейтой. В гитаре чувствовалась лёгкость и многогранность, гитара была не так пластична к мягкости и оттенку звука, как то же фортепиано, но она была всё-таки лучше громоздкого ящика, удобно лежала в руках, ближе к сердцу.
Спустя несколько проб, Софи подобрала нужный ритм, более подходивший тем или иным местам мелодии и необходимую громкость, изловчилась быстро переставлять пальцы. Щёки её сводило от улыбки, а когда ей удалось сыграть своё произведение ни разу не сбившись, она победоносно вскочила со своего места и, подняв гитару над собой, громко рассмеялась.
Это ощущение было несравнимо с прочими. Это был восторг от проделанной работы, от собственного труда, всецело принадлежавшего ей одной. Это было нечто, что было отныне непросто очередной её тайной мыслью, а тем, что смогло появиться на свет, обрести чёткую форму и существовать отдельно от неё. Это была её музыка, порождение её сердца.
И на какой-то миг Софи осенила безумная, но такая притягательная идея. Ей захотелось сейчас же подняться на последние ступени лестницы и сыграть своё небольшое произведение духам на чердаке. И, чёрт возьми, ничего не могло остановить её в этом. Пока она бежала по лестнице, аккуратно придерживая гитару перед собой, её сознание замирало от счастья. Ей так нравилось повторять те слова, которые запрещали родители, называя дурным тоном, когда ей было хорошо. Ей так нравилось не видеть их, знать, что их нет поблизости. И ей так нравилась мысль, что духи могут услышать её…
Едва она добежала, то явственно поняла, что стук в висках и сбившееся дыхание не дадут ей справиться с задачей так же хорошо, как она сделала это в последний раз в гостиной. Спешка не сыграла ей на руку. Только отдышавшись хорошенько, Софи смогла сесть на последнюю ступеньку и поудобней примостить инструмент.
– Ты слушаешь, чердак? Я хочу с тобой поделиться. – Громким заговорщическим шёпотом произносила она, глядя на дверь позади себя. – Эта мелодия для тебя.
И она начала играть, изо всех сил стараясь, чтобы не было ошибок, чтобы все звуки рождались из-под её пальцев такими, какими должны были быть. Конечно, она пару раз ошиблась, но, проиграв свой мотив три раза подряд, к концу уже играла без запинки. Её счастье улеглось воспоминанием, а дыхание, как и биение сердца, успокоились окончательно.
Софи просто не могла вместить в себя больше эмоций. Но теперь она знала наверняка, что собственную музыку играть ей было по душе, что мелодия её мыслей была способна затронуть душу и принести удовлетворение.
Она прислонилась к холодной двери чулана, и закрыла глаза. Сколько прошло минут, прежде чем она решила встать, вспомнив, что ноты её остались на крышке фортепиано, для Софи осталось тайной.
Уже в своей комнате, унеся гитару с собой, она попыталась сочинить нечто новое, но первая мелодия вытесняла все мысли, царствуя в голове заевшей пластинкой, и она очень скоро бросила своё занятие. На какое-то время на неё даже нашёл страх, что больше сочинить ничего у неё так и не выйдет. Если бы отец видел Софи сейчас, то непременно отругал бы её – он запрещал ей уносить инструменты из гостиной, а уж тем более залезать с ними на кровать. Но откуда он мог это увидеть? Он был в филармонии, далеко отсюда, и приехать должен был только в среду.
Посреди ночи Софи разбудило пение с чердака. И она с замиранием сердца, даже не выходя к последней ступеньке, различила в его голосе свою мелодию. Страхи Софи не оправдались. Едва голос прекратил свою прекрасную арию, она тут же взялась за бумагу и карандаш, при скудном свете луны, у окна набрасывая новый мотив, волнительный и столь стремительно загорающийся в голове, что она едва успевала излить его на нотный стан.
Теперь уже в голове её определённо звучала гитара. Но, несмотря на соблазн, ночью пытаться наиграть новую партию она так и не рискнула. Музыка эта должна была оставаться тайной.
Она лежала в кровати до самого утра, в ещё большем нетерпении, чем накануне. Отклик чердака будоражил её воображение, составляя в её голове некую тончайшую связь с чем-то волшебным, магическим, необыкновенно прекрасным. Это было воистину великолепное ощущение, и она вновь встала с постели, едва зоря прокралась на небосвод, чтобы заполнить своими переживаниями ещё несколько листов блокнота.
Такого с Софи никогда прежде не случалось. Перед её мысленным взором обрисовывались берега, пробившиеся сквозь туман смятения и давящего страха неопределённости. Она с замиранием сердца рассудила, что эти события могут раз и навсегда переменить её жизнь.
***
Это было тяжёлое время. Я вырос в четырёх стенах и смутно представлял, что же такое – жизнь, хотя, определённо, был жив, несмотря на свою «особенную», отличительную природу. Именно особенность заставляет человека в страхе упрятать результат роковой ошибки судьбы, это отклонение от негласных стандартов. Между мной и моими создателями лежал ров отрицания и решётка неприемлемости, во рву копошились ядовитые змеи, а решётка была из прочной стали.
Я много рассуждал – у меня не было других занятий. Просто сидел на мягкой подстилке, на которой обычно спал, передвигая её к двери. Я наблюдал как крохотные частицы, видимые, только если заставить взгляд застыть и не моргать, очень медленно, в хаотичном потоке оседают на меня. Даже пыль была наделена красотой, даже пыль имела больше шансов оказаться снаружи этих стен, вырываясь в щель под дверью с неожиданным сквозняком. Но не я. Я буду здесь вечно. От этой мысли всегда начинало болеть сердце, и очень скоро я научился не думать о подобном. А ведь я мог сидеть на одном месте совершенно без движения вплоть до тех пор, пока моё тело, внутри и снаружи, не начинало заполняться чисто физической болью. Иногда, забываясь в беспамятстве, я не обращал на неё вовремя внимания, а потом с трудом мог встать с места и распрямить спину. Я был уверен, что когда мне надоест это тягуче текущее время, я смогу прекратить всё это, просто вовремя не встав. Тогда я врасту в подстилку под собой и дверь за спиной и закончу своё существование.
Я не был совсем уверен, когда начал существовать: видеть и слышать. Но я был точно уверен, что раз у этого имеется начало, то, несомненно, есть и окончание.
На моём единственном окне были набиты доски, и находилось оно слишком высоко, чтобы дотянуться. Всё что я видел – полоски голубого полотна, где иногда мелькал свет огромным жарким шаром, иногда плавно перетекали белые пятна, а иногда всё чернело и покрывалось белыми точками. Движение, которое происходило в этих полосах, а также, временами льющаяся с этого полотна на стекло окна влага, освежавшая мою клетку, была единственной отрадой в моей жизни.
В моей клетке было всего две вещи помимо стен – моя подстилка, впитавшая мой запах, а ещё дыра слева, у той стены, в которой было окно, куда я со временем отправлял то, что постоянно выходило из моего тела. Ничего больше. Каждую шероховатость на полу, потолке и всех четырёх стенах, а также двери, каждую ворсинку на подстилке я изучил взглядом и на ощупь бесчисленное множество раз. И всё это надоело мне до такого состояния, в котором из глаз не начинала сочиться влага, истощая меня и вызывая жажду.
До той поры, пока я впервые не услышал внизу необычайные звуки. Я знал, что подо мной есть другая жизнь. Она издавала шумы, иногда совсем близко, когда она толкала в щель под дверью тарелку, на которой было то, что я чисто инстинктивно начал есть, когда внутри всё заболело, и я стал слабеть до такой степени, что едва мог пошевелиться. Слабость эта до сих пор пугала меня настолько, что я съедал всё, что мне посылали через закрытую дверь, вне зависимости от того, нравилось мне это на вкус или же нет.
То, что давала мне эта жизнь снаружи, придавало мне сил, позволяло мне двигаться. Когда тарелок стало много и они занимали чересчур много места, я стал выталкивать их – грязь на их поверхности источала больше не запах еды, а что-то неприятное, как и та еда, с которой я не знал что делать в самом начале – она какое-то время стояла красивая и приятная, а затем изменялась внешне и переставала заставлять мой желудок беспричинно болеть при взгляде на неё. Не изменялась только жидкая прозрачная еда, которую мне давали в глубокой тарелке чуть чаще, чем еду обычную. От этих вещей с долгим временем я становился всё больше и больше, увеличиваюсь я даже сейчас. Может, когда-нибудь я смогу даже встать на ноги и заглянуть в окно. Я вожделел этого и до ужаса боялся, не смея представить, что же я там увижу.
Те, кто были снаружи, позволяли мне жить, знали, что было условием для моей жизни. Они были осведомленнее меня.
Было в них и то, что превозносило в моё существование крошечные приятные мгновения. Как я узнал многим позже – это зовётся музыкой. Обыкновенно они могли шаркать, переговариваться странными переливами, громкими и ужасно тихими, резкими или плавными, постукивать, хлопать. Но бывало и так, что они принимались издавать нечто удивительное, странной красоты, заманчивое… точно пение существ, иногда появляющихся за моим окном.
Звуки, которые я слышал, сколько себя помню, были поначалу гармоничны, так прекрасны, что я всякий раз застывал настигнутый ими, сражённый, забыв, как дышать и оттого пугаясь им. Они лились совсем издали, не были голосами живших внизу, но, наверное, воспроизводились ими каким-нибудь неизвестным мне способом и были настолько громкими, что я мог уловить их отчётливое течение. Звуки слаженные и плавные спустя много времени стали сменяться очень обрывочными, резкими и некрасивыми, будто подражание. И я мог вообразить себе, что если бы жившие там позволили мне попытаться издать такие же звуки, я сделал бы это поначалу так же неуклюже.
Со временем я научился различать звуки по неизъяснимым мне признакам. Какие-то нравились мне больше, какие-то совсем не нравились и я просто их не слушал. Но они, любые, раз за разом сопровождались неуклюжим повтором, и повторы эти с течением какого-то времени стали звучать почти так же красиво, как изданные перед ними. Повтор всегда был из тех же звуков, которые шли сначала. За один период времени, в который за окном полотно оставалось голубым, звуки могли быть разными, но ночью вся жизнь внизу утихала насовсем. Я же мог ходить по клетке независимо от цвета полотна и наличия света.
Я не помню, когда впервые в горле моём что-то запросилось наружу, скребясь и задерживая воздух. Но знаю только, что это произошло не так много времени спустя с той поры, как появилась красота в живших внизу звуках, а повторы ещё звучали неуклюже.
Я сам научился издавать звуки. Не те, что были как простые звуки от ходьбы, еды или справление нужды у дыры, а те, что так похожи были на красоту. Они зазвучали однажды, такие оглушающе громкие и напугавшие меня настолько, что я подумал, будто в груди моей от их появления вот-вот лопнет огромный шар, как тот, что висел на небе и излучал свет. Звук этот хрипел и прыгал без какого-либо контроля, и я просто позволял ему бежать из моего рта наружу и впиваться в стены. Звук отскакивал от стен и возвращался в мои уши, пугая и завораживая.
Я повторял это. Раз за разом, снова и снова, пока не понял, как делать его тише и во много раз громче, пока не сообразил, как играть им, как заставлять его плавно нарастать и затухать, как выпускать его высоко или держать низко. От моих проб постоянно болело горло и сохло, часто хотелось пить, но я был так счастлив. Впервые за всё время я почувствовал это самое счастье, разливающееся во мне волнами тепла без света и еды. Беспричинно.
Я овладел звуком совсем скоро так, как того хотел. Я мог повторять им услышанное снизу, я мог делать так, как мне вздумается, и это было прекрасно, настолько, что я пускался кружиться по клетке, огромными прыжками перескакивая то туда, то сюда, играя с тарелкой и пуская её тонкой стороной так, что она катилась по полу с забавным звоном. Я даже поднял с пола подстилку и кружил с ней в руках, наблюдая, как от созданного потока мечется бешено пыль, как развивается в моих руках гибкая серая тряпка.
Я стал удерживать в голове не только услышанное снизу, но и придуманное мной самим. И если некоторые мои выдумки внушали желание двигаться, прыгать в попытках увидеть то, что за окном, то другие делали меня таким плохим. Они загоняли меня под подстилку, зажимая в страхе перед любым звуком снизу, перед собственным дыханием, но не давали закончить течение звука из моего горла, доводя его до полного иссушения, а меня самого до ужасной истомы.
Со своим открытием мне стало жить гораздо легче. Это было занятие куда более приятное, чем все те, что уже ужасно надоели. Самым страшным для меня стало перестать слышать, потерять возможность различать звуки навсегда.
И однажды снова произошло то, что меня удивило. Снизу, совсем близко ко мне, там, где часто слышались постукивания и шорохи, но гораздо ближе, чем все прочие, однажды начали литься звуки. Но их мотив не был схож с большинством слышанных мной раньше. Я слушал, обратившись во внимание, отринув остальной мир. Я запоминал, стараясь уловить в точности всё, что расслышал.
Эти созвучия мне нравились, и они впервые оказались со мной так близко. Я подумал, что может это мой шанс. Может мне удастся как-то приобщиться к жизни вокруг, если я пойму что всё это значит, если я смогу показать, что я услышал…
Как только звуки закончились, а постукивания удалились, в воцарившейся тишине я снова и снова настраивал своё горло, чтобы повторить запомненную мелодию. Я сильно переживал, в страхе, что расслышал что-либо не так или забыл часть звуков. Я делал это тихо, осторожно, чтобы, когда придёт час, повторить их для жизни внизу, я сделал это насколько возможно хорошо. И вот, когда мои старания дали результат, когда я слышал, что мелодия почти та же, я собрал все свои силы и запел настолько громко, насколько мог.
Было страшно, но в то же время, так необыкновенно… Я не смог усидеть и встал на ноги, что есть мочи направляя свои звуки к полу, туда, вниз, где жил некто, создавший те созвучия, которые я воспроизвёл. Я хотел быть услышанным, не зная, к чему это приведёт, я просто хотел этого, как иногда безудержно желал выглянуть в окно.
Когда же я закончил, повторив мотив столько же, сколько его повторило существо снизу, то горло моё ныло и першило. Я кашлял, глотая пыль и раздувая её, но в вернувшейся тишине не мог успокоиться. Я не хотел, чтобы вокруг меня снова было так тихо, и вплоть до смены полотна за полосками окна на светлое, тихонько подбадривал себя разными мягкими звуками.
Нужно было ждать, будет ли знак от существа снизу, покажет ли он, что услышал меня, или же окажется, что я только напрасно напрягал горло.
Следующие два дня я не получал тарелок из-под дверной щели, даже с жидкой едой. К двери с противоположной стороны никто не подходил. Результатом для меня оказался голод. И это ощущение мне сильно не понравилось, так как о нём я успел уже позабыть. Я ослаб настолько, что когда снаружи послышались постукивания по полу, и в клетку влетела тарелка, то я не смог заставить себя подползти к ней. Я лежал на подстилке у стены с окном, так, чтобы иссушающий свет не заставлял меня ещё больше хотеть жидкой пищи, и смотрел на тарелку. То, что было на ней, было невкусно, но я так хотел съесть это, что даже не ощутил бы, чем это было. Меня это так пугало, что из глаз потоками хлынула жидкость.
Я решил, что существу не понравилось то, что я сделал. Что оно разозлилось на меня. И больше повторять звуки снизу не посмел. Хотя они и повторялись, снова так близко, снова красивые. Такие, как предыдущий раз. Но я не смел открывать рта. Я не хотел ослабнуть, я ещё не готов был перестать быть. Созвучия, то одни, то другие, повторялись всё чаще, и я злился на них, будто они дразнили меня своим существованием, зная, что со мной будет, если я повторю их.
Я молчал даже наедине с самим собой, не издавал больше даже совсем тихих звуков, не понимая, почему живущие снизу не хотели слышать меня, почему им так не понравились мои звуки, хотя они в точности повторяли их собственные. Я чувствовал себя слабым, даже когда ел, не понимая, что случилось со мной. Больше подстилку к двери я не придвигал. И даже чувствовал какое-то странное беспокойство от шагов за дверью, которые завершались получением тарелки с едой.
Удивительное новое принесло мне в результате только тишину и непонимание.
***
Чердак молчал, сколько бы Софи ни старалась уговорить его новыми мелодиями спеть для неё снова. Мать, помрачневшая и в вечно недобром расположении духа, запрещала ей подниматься к двери чулана, почти крича на неё всякий раз, когда обнаруживала нарушенный запрет, но Софи это почти не беспокоило. Мать часто кричала на неё, добиваясь соблюдения своих глупых и бестолковых правил, и всегда в итоге забывала про них, позволяя ей делать то, что раньше абсолютно не позволяла. Так должно бы было случиться и в этот раз.
Софи больше забавляло то, что мать замечала, как она подходит к последней ступени лестницы, но в упор не слышала те мелодии, которые она играла, не сказав о них ни слова. Она не понимала, что эти мелодии отличаются от тех, что она разучивала. Она не догадывалась, что эти мелодии выдуманы Софи. И её это не расстраивало, а напротив – радовало. Она могла играть при матери, не беспокоясь, что та спросит её о том, что она играет и откуда, как непременно сделал бы отец. Больше не нужно было ждать то время, когда она уедет из дома.
Теперь мать совсем игнорировала расспросы дочери о чердаке. Софи знала, что она должна была слышать голос в ту самую ночь, он был таким отчётливым и громким, даже на втором этаже их дома. Но она лгала Софи, что крепко спала и даже ругала её за «детские выдумки».
«Пора бы тебе повзрослеть, Софи. – С нервно подёргивающимся глазом отчитывала она дочь, ледяным шипящим тоном змеи, затаившейся пол крыльцом. Такой Софи видела её крайне редко. – Никто на чердаке не живёт. Никто там не поёт. Это только твои детские выдумки. Повзрослей, Софи, хватит».
Больше она с матерью о голосе не говорила, как и не упоминала чердак вообще. Однако это не означало, что Софи перестала думать о нём. Её очень пугало то, что больше она ничего не слышала. Ни её песен, ни просто хотя бы каких-нибудь прежних напевов оттуда не доносилось, что причиняло её сердцу тяжкое беспокойство и вводило тоску. Почему же на все её попытки заинтересовать духов с чердака, те престали откликаться, хотя сделали это в ту самую ночь? Может, им надоел чинный дом её отца? Может, они поднялись по ветвям ивы прочь с чердака и больше никогда не усладят её слух свидетельством своего существования?
Не могла же её мать оказаться права?
Музыка Софи стала выходить всё грустнее и длиннее, всё протяжней, потеряв первоначальную жизнерадостную красоту. Она переставала радовать свою создательницу, и вскоре исписанный блокнот залёг надолго в пыльный выдвижной ящик письменного стола. Софи перестали занимать книги, а гитара однажды и вовсе вернулась в гостиную. Наплывы вдохновительных эмоций попросту перестали посещать её. Наваждение исчезло так же внезапно и бесповоротно, как и объявилось в ней однажды.
В одну из тёмных, тёплых ночей, когда луна и звёзды были застланы облаками, Софи всё никак не спалось. Она села в кровати, упираясь спиной в большую нагретую подушку, и впервые за долгое время ощутила болезненный укол одиночества в груди, боясь окончательно разочароваться в чём-то едва ли уловимом, но неимоверно значимом, чей образ никак не возникал в голове. Слепые чувства толкнули её встать с кровати и повели прочь из комнаты. На цыпочках Софи прошла по лестнице вверх и, стоя у двери, ведущей на третий этаж, вдруг различила вверху движение.
Едва не пискнув от испуга, Софи поспешила прошмыгнуть на третий этаж, чтобы не столкнуться на лестнице с Бафити, старым слугой, который был нем и почти что полностью слеп, но которого её мать держала в доме из жалости.
«Кто же возьмёт такого в прислугу?» – Постоянно повторяла она.
Бафити спускался по лестнице вниз, держа в руках тарелку, сверкнувшую и только этим обозначившую себя в почти непроглядной темноте дома. Он определённо вышел из чулана.
Но что там делала тарелка? И что там делал он сам? В чулан с инструментами заходил обыкновенно только отец, а ключ всегда держал при себе. Старый слуга прошёл мимо двери, ведущей на третий этаж, за которой, чуть дыша, таилась Софи. Едва его шаги стали удаляться с лестницы в коридор, она выскочила из своего укрытия. Изо всех сил как можно бесшумно перескакивая с одной ступени на другую, оказалась вверху, у двери чулана.
Дверь была открыта! И более того, ключ был здесь же, вставленный в замок! На такую удачу надеяться и не приходилось! Софи схватила ключ и, опрометчиво забежав во тьму чулана, закрыла замок изнутри. Что за глупый запрет, не давать ей входить сюда? Что за нелепая тайна вокруг этого места раздувалась её родителями и слугами все эти годы? И есть ли здесь на самом деле ход на чердак?…
Она была нацелена раскрыть в эту ночь все тайны. Пускай пока и не могла ничего различить – от стремительного подъёма и волнения у неё потемнело перед глазами. Однако, уже скоро придя в себя и обернувшись, Софи была удивлена тем, что увидела. И как она только сразу не заметила этого? Перед ней был тусклый свет тонюсенькой свечи у дальнего конца чулана, в левом углу, выхватывавший из мрака крохотный столик и узкую смятую кровать. Неужели старик Бафити жил здесь? Хоть она никогда прежде не задумывалась обстоятельно, в какой части дома слуги спят, но видела, что кухарка и горничные живут в комнатах на первом этаже. Тут же виднелся встроенный в стену кухонный лифт, чуть левее стола. А за ним – дверь.
Дверь, наверняка ведущая на чердак, под которой Софи заметила необычно широкую и высокую щель. Но сквозняка определённо не было. Софи заворожено направилась к свету свечи, сжимая в ладони ключ. Едва она подошла к столику, то увидела, каким слоем грязи он покрыт, и сколько на нём скопилось давно мёртвых мотыльков и мух. Лицо Софи исказилось в отвращении, но с неизъяснимой толикой восторга. В конце концов, она была там, где ей быть было не положено, и исследовала этот запретный клочок собственного дома, будто таинственную новую землю.
Почему-то промедлив, она, наконец, оказалась у двери, которая была такой массивной, тяжёлой на вид, будто входная дверь бедного дома, из почти чёрного в этом освещении дерева. С крайним удивлением она обнаружила, что у двери нет ни ручки, ни замка – шероховатости и выемки для всего этого были, но они были заколочены с обратной стороны. Как же так? Как тогда открывается эта дверь?
Софи чувствовала лёгкий волнительный страх, не понимая, почему это место было таким необычным. Да, из островка света было видно, что там, ближе к выходу из чулана действительно были аккуратно разложены старые инструменты отца, но… почему старик Бафити жил здесь? Почему он не спустил свою тарелку через кухонный лифт? Почему до сих пор остаётся так много загадок, несмотря на то, что ей всё же удалось проникнуть сюда?
Она аккуратно ухватилась за краешек двери подушечками пальцев и попыталась толкнуть её или потянуть на себя – всё было без толку. Тогда Софи фыркнула и, решив что если она не сможет войти на чердак, то до возвращения Бафити должна хотя бы попытаться поговорить с духами за этой жуткого вида дверью без ручки.
– Здравствуйте…– Зашептала она, глядя на щель внизу и прикидывая, стоит ли заглянуть в неё, споря со страхом. – Мне очень неловко, что я вторгаюсь вот так…
За дверью послышались шорохи, и она всем телом вздрогнула, отступая на полшага назад. В голове Софи совершенно исчезли все мысли, и она так и стояла, вслушиваясь во вновь воцарившуюся тишину. Духи молчали, но явно всё ещё были там!
А потом ей в голову пришло спеть. Может, духи ответят, если услышат не её незнакомую им речь, а мелодию, на которую когда-то откликнулись ей. Вот только пела Софи плоховато и, конечно же, не взяла с собой инструмента. Но тут её осенила мысль, что в этом чулане наверняка должны быть ещё гитары!
Схватив со всей осторожностью свечку с грязного столика, она отправилась на поиски и вскоре уже неслась к замурованному ходу на чердак со старой, покрытой толстым слоем пыли гитарой в руках. Огонёк едва не погас и она боялась дышать, чтобы ненароком не погасить свечу. Едва огонёк разросся вновь, она немедля поставила подсвечник на пол и сама села тут же, заметив, что на чердаке, судя по более светлой полоске щели под дверью, есть окно. Она видела заколоченное окно из сада, наверняка это оно и есть.
Когда она принялась настраивать гитару, шорохи за дверью усилились и она, превозмогая страх, в конце концов, решилась воплотить задуманное, начав наигрывать то своё первое сочинение, которое посвятило именно им, духам за дверью, созданиям с чердака.
Голос, невообразимой красоты и чистоты, разлился оттуда, приглушённый закрытой дверью, но такой необыкновенный, что хотелось слушать его вечно. Очарованная Софи, пару раз промахнувшись по струнам, что есть силы заставляя себя сосредоточиться на игре, стараясь не смотреть на щель под дверью чердака, хоть и надеялась там что-либо увидеть. Хоть мельком. Она всё играла, а голос всё пел, набирая силу и раздаваясь всё ближе, заглушая шорохи шагов. Дух подходил всё ближе, возможно, если он, в самом деле бесплотен, то сможет просочиться сквозь щель и выбраться к ней… От этой мысли захватывало дыхание и становилось так трудно концентрироваться на инструменте. Она хотела запеть с ним, но не смела нарушать эту красоту.
«Я знала, – ликовала мысленно Софи, – все эти годы я знала, что я права! На чердаке существует нечто тайное, что наверняка и скрывал тут, по указаниям родителей, немой Бафити. Ведь он идеально мог хранить тайну, даже не умея написать о ней!»
Не выдержав, она прервала игру и спешно отложила гитару, подаваясь вперёд и опускаясь на колени. Она наклонилась к щели под дверью и замерла, отчётливо увидев окружённые блёклым светом луны человеческие ноги. Они были чуть больше её собственных, но притом, с такой причудливой кожей, какой ей видеть никогда не доводилось. Не иначе как дух, принявший облик человека, но не сумевший перевоплотиться до конца! Дух, вместе с прервавшейся мелодией прекратил петь и стоял теперь совершенно бездвижно, вплотную к двери… Внизу, у основания лестницы, послышались торопливые тяжёлые шаги старика. Он наверняка возвращался!
Она всей душой захотела увидеть лицо этого таинственного существа и, втянув больше воздуха и напрягая горло в своей неестественной для пения позе, попыталась напеть мотив своей музыки. У неё почти не оставалось времени. И Софи не ошиблась, когда решила что это привлечёт духа заглянуть вниз, откуда и раздавался голос.
Слегка отойдя назад, существо начало опускаться вниз. Он оказался мужского пола, так как Софи не успела отвести пристыженный взгляд от его нагого тела в нужный момент. Шаги были уже совсем близко. К ним добавились другие – может, это проснулась мать…
Две когтистые руки, покрытые сетью перламутровых чешуек, совсем как у прозрачной ящерки, поблёскивающих от огонька свечи, опустились на пол. Она видела на его ладонях следы грязи, но подумала, что это естественно. Он вот-вот должен был заглянуть в щель под дверью, и от этого Софи едва могла дышать, полностью объятая предвкушением, смешавшимся в груди с ужасом. Она не смела пошевелиться, зная, что если отпрянет назад, то никогда не увидит его. Позади прозвучал первый удар в дверь чулана. Софи не дрогнула, все её тело было напряжено.
Первое, за что зацепился её взгляд, была острая, выпирающая скула, а затем левый, позже уже и правый глаз, такого глубокого чёрного цвета, какого она прежде никогда не видела. Ужас расцвёл в её груди пышным цветком, но она не смела отпрянуть назад, хоть и знала, что через эту щель он легко мог схватить её за руку своей когтистой рукой. Его лицо, всё целиком, почти без губ, с крохотным, едва выступающим носом и такими большими ноздрями, показалось ей сначала не менее напуганным, чем её собственное. Его голова была идеальной формы, но полностью лишена волос. Он не моргал, так как его короткие веки, казалось, не были к этому приспособлены. Он смотрел прямо на неё, пожирая лицо Софи этим пристальным взглядом. Удары в дверь стали походить на барабанную дробь – старик ломился в чулан, как рассвирепевшее животное и она слышала его сопение куда яснее, чем едва различимое неспокойное дыхание духа.
Он открыл рот, и она вздрогнула, заворожённая острыми крохотными зубами и чёрным языком. Он запел. Так ясно и громко, словно звук исходил не из его рта, а прямиком из его необычайно огромной души. Его пение затушило свечу, но она всё ещё видела его лицо перед собой, его блестящие белки глаз и зубы. Он пел её музыку так, как не смог бы спеть её никто другой. Он был прекраснее любого земного существа, и она содрогалась всем телом от этой красоты. Сознание её было полностью пусто, а покрытое мурашками тело было будто объято тёплой волной света, пульсирующей подобно приливам и отливам. Он не переставал петь, даже когда дверь чулана не выдержала и с треском слетела с петель, даже когда позади Софи затопали тяжёлые шаги отвратительно шумящего Бафити, нарушающего эту совершенную арию.
Он вытянул за ней вслед руку, когда мать схватила Софи и с нечеловеческий силой оттащила прочь, извергая проклятия. Он жутко вскричал, когда она вонзила каблук своих домашних туфель в его продолговатую кисть. Она истерично вопила, что он монстр, что Софи больше не выйдет из своей комнаты за этот поступок. Но на этот раз Софи не унималась, чувствуя впервые за свою небольшую жизнь чистую злобу на человека, что дала ей жизнь.
– Отпусти меня сейчас же! – Она вырывалась из рук матери, мельком поглядывая на щель у двери и умоляя духа не протягивать больше оттуда рук – старик уже стоял у двери с лопатой в руках, готовый отнять всё, что вылезет из чердака наружу. – Не трогай меня! Да почему же ты такая?!
Софи, оцарапав матери лицо, вырвалась и пружинисто вскочила на ноги, вся побелевшая от объявшего её гнева.
– Не смей называть его чудовищем! Это вы чудовища, раз держите его здесь взаперти! Почему вы так поступаете с ним? Что он вам сделал? Он же просто случайно оказался здесь!…
Мать поднялась неуклюже с пола, держать за оцарапанную щеку, но её взгляд исподлобья не предвещал ничего хорошего. Она замахнулась и со всей силы наградила Софи пощёчиной. Оцепенение охватило её едва устоявшую на ногах дочь, со слезящимися от боли глазами и вырывающимися судорожными вздохами из груди. Никогда прежде мать не поднимала на Софи руку. Никогда.
– Да что ты знаешь, дрянная девчонка? – Шипела она, словно была одержима самим дьяволом. – Ты возомнила себя самой умной? Возомнила, что можешь меня ослушаться? Что, твоё тупое любопытство удовлетворено? Так знай – он здесь не случайно. Он твой брат, Софи. Он выродок, которому среди нормальных людей нет места. И если бы не доброе сердце вашего отца, я давно бы покончила с этим позором. И я сделаю это к его возвращению, так и знай. Я так и поступлю, я покончу с этим. И всё это благодаря твоей любознательности, Софи. Похвали себя!
Всё тело Софи затрясло в безудержном желании разрыдаться, но слёзы были настолько крупными, что вырывались наружу как град. В комнату её отвёл, по приказу матери, Бафити. Её закрыли здесь на ключ и оставили, по всей видимости, до того времени, пока не приедет отец. Но тогда уже будет слишком поздно.
К утру она разорвала несколько своих платьев и постельное бельё, работая как можно более тихо, на длинные полоски, связав из них верёвку, и уже готова была, переодетая в более удобную одежду, выбираться через окно. Но в последний момент она выхватила из выдвижного отделения стола свой блокнот и заложила за пояс бриджей ближе к пояснице. Она уже была готова к предстоящему, собрав небольшой ранец полезных вещей и закинув его за спину. В такое время мать, как и большинство слуг, ещё спали – солнце даже не показалось на горизонте, стояли сумерки, а лужайку перед домом скрывал туман. Конечно же, она никогда не лазила по верёвкам и жутко боялась из-за этого свалиться на землю. Но нужно было торопиться. План был слишком уж сложным и чересчур рискованным.
Остриженные волосы лежали на полу у зеркала – ничего больше не мешалось и не закрывало взор. От прохладного лёгкого ветерка покалывало скулу, на которой расцвёл синяк. Руки время от времени соскальзывали, когда под ними были обрывки из платьев, а ногами в сапогах было сложно отыскать узлы на импровизированной верёвке. Благо, со второго этажа лезть было не так сложно. Едва оказавшись на земле, Софи облегчённо выдохнула, пригибаясь и оглядываясь, как лазутчик. С этой стороны дома почти не было окон.
В конце сада виднелся высокий сарай из почерневших от времени досок, к нему и поспешила Софи, стараясь издавать как можно меньше шума. Обыкновенно, он не был заперт, так как воровать там было особо нечего, да и самим воровством в квартале состоятельных и благопристойных людей заниматься было некому. В этой постройке хранились все рабочие инструменты. И лестница.
План Софи был достаточно прост: подняться на выдвижной лестнице на крышу второго этажа, с той стороны дома, где она покато выходила на третий, а там, у окна чердака, с помощью гвоздодёра избавиться от досок и помочь несчастному узнику выбраться из его темницы. И бежать. Так далеко и быстро, как только хватит сил. Она знала, что за её домом начинались фермы, что там можно было укрыться на полях и питаться овощами. Она даже прихватила взятую когда-то из кухни кулинарную книгу с собой и рассчитывала отыскать в сарае старые закоптелые кастрюли. Это было куда лучше, чем жить той жизнью, которая её ожидала в доме, в котором жила её озверевшая мать. Софи жалела об одном – что не могла взять с собой гитару.
На её счастье, сарай действительно не был заперт. Она вошла в него и сразу же принялась разыскивать в полутьме необходимые ей вещи, едва глаза привыкли к темноте. Лестница нашлась довольно быстро – благо, она была не маленькой.
Софи знала об её существовании, так как часто видела, как использовали её в хозяйстве слуги, снимая урожаи с яблонь или срезая особо мешавшуюся ветку с раскинувшейся вплотную с домом ивы. Она, как не солгала ей память, была достаточно высока, чтобы достать до крыши в нужном месте. Хоть и оказалась очень тяжела и заставлена всяческим хламом. А вот гвоздодёр заставил Софи переживать. На его обнаружение ушло слишком много времени, отчего ей стало довольно жутко.
Она всё боялась, что кто-нибудь из слуг встанет пораньше и выйдет в сад. Увидит лестницу, которую она вытащила из сарая, а может быть сразу свисающую из её распахнутого окна верёвку. И всё. На этом всё и закончится. Она уже представляла себе, как мать потащит её в комнату за остриженные против её воли волосы и прикажет садовнику по пути заколотить её окно, использовав подготовленную лестницу для этого… Как она разозлится, увидев разорванные платья, а ещё больше вспылит от испорченных волос, за которыми она следила почти с самого рождения дочери. Но вскоре удача всё же улыбнулась ей и Софи победоносно выудила из горы ржавых пил не менее проржавевший гвоздодёр, увесистый настолько, что если им ударить, то легко можно бы было сломать кость, а то и проломить череп.
Положив инструмент в свой ранец и, ухватив лестницу, Софи заковыляла к дому. Сердце в её груди тяжело бухало, а рассвет и неумолимо поднимающееся над горизонтом солнце внушали ужас, обдающий её тело мелкой дрожью. Туман уже рассеялся, когда она раздвигала лестницу и поднимала её изо всех сил, устанавливая у стены. Это оказалось куда тяжелее, чем дотащить её от сарая. Но и с этим Софи справилась, зная, что не может всё бросить. Она не могла позволить матери убить того парня, кем бы он ни был. Её сердце обливалось кровью при воспоминании о вскрике узника, когда каблук матери придавил его кисть к полу, ёрзая на бледной чешуйчатой коже как на выползшем таракане. Этот изданный им хриплый вскрик раздавался у неё в ушах снова и снова, едва память возвращалась к прошедшей ночи. Наверняка он так испуган, так испуган.. а что если она сломала ему какую-нибудь из крошечных костей, что находятся внутри ладони и сейчас ему ужасно больно? От этих мыслей Софи снова поторопилась.
Лестница с горем пополам была установлена, но вот стояла она весьма шатко, совершенно непрочно. В любой другой день Софи ни за что не полезла бы на неё, уверенная, что упадёт вниз на пятой же ступеньке и расшибётся. Однако сегодня был не такой день. Попытавшись навалиться своим весом и немного вдавить лестницу в рыхлую землю, хоть и не особо успешно, Софи принялась лезть наверх, напряжённо цепляясь за перекладины и вслушиваясь в каждый звук вокруг. Она боялась упасть с тех самых пор, как в далёком детстве кубарем слетела с лестницы, только чудом ничего себе при этом, не повредив и отделавшись синяками.
Взбираться вверх по ступеням хоть и было жутко и ненадёжно, но не было так сложно, как последующий подъём прямо по черепице дома, которая норовила выскользнуть из-под ног и оказалась чересчур скользкой. Пришлось ползти по ней на всех четырёх, отчаянно цепляясь пальцами. Прежде Софи никогда не думала, какой именно наклон у этой части крыши и, конечно же, насколько он удобен для карабканья наверх.
До заколоченного окна она добралась почти растеряв все свои силы, освещённая взошедшим солнцем, всё ещё близким к горизонту, но полностью уже показавшимся из-за него. Стекло было таким грязным, что через него едва ли можно было разглядеть чердак. Впервые Софи подумала о том, согласится ли парень пойти вместе с ней? Решится ли он выйти из своей тюрьмы, проведя там всю свою жизнь, и что будет, если ответ на этот вопрос отрицательный? Но слишком поздно было бояться. Впереди предстояло чуть ли не самое сложное и ответственное дело.
Достав из ранца инструмент, Софи приставила его под нижнюю доску так, как делал когда-то плотник, за чьей работой ей довелось наблюдать. И, к своему ужасу ощутила, что приколоченную на четыре гвоздя деревянную полосу не так-то просто отсоединить от оконной рамы. А досок здесь было четыре. Мышечной силы, да ещё и после всех этих упражнений с лестницей и спуску по канату ей никак не хватало. Но тут Софи озарила другая догадка. Она навалилась на гвоздодёр сверху и прежде только слабо кряхтевшая доска вовсю заскрипела, медленно, но верно отходя от рамы. Гвозди поддались и принялись медленно оттягиваться из своего ссохшегося убежища.
Она не могла слышать того, что происходило на чердаке. Она только до одури боялась, как бы эти звуки не услышали в доме…
Когда работа была закончена, перед ней предстала самая последняя задача – избавиться от стекла. Как это можно было сделать без шума – ей никак не приходило в голову. Быть может, стоило замотать гвоздодёр в ткань, чтобы приглушить звук? Это была единственная идея, и Софи поторопилась воспользоваться ею, обмотав ржавую железяку в руках шарфом из рюкзака. Первый удар по окну был слишком неуверенным. По стеклу только прошла длинная одинокая трещина, не более. Но вот в следующую попытку она уже размахнулась более уверенно, и, в самый последний момент, подумав что пленника могут задеть осколки, разбила окно. Звуки, которые разнеслись, как Софи показалось, на всю сонную тихую окрестность на несколько сотен метров, должны были перебудить весь дом, а потому она, едва размотав свой шарф и избавившись от гвоздодёра, тут же сунула голову в открывшийся проём. Опрометчиво ухватившись за раму, в которой её ладони поджидали осколки. Закусив губу, она почти беззвучно вскрикнула, но некогда было оценивать ущерб. В нос ударил странный спёртый запах ужасной духоты.
Он сидел на какой-то большой грязной тряпке, сжатый в дальнем углу, тараща свои такие крупные, глубокие чёрные глаза на остром вытянутом лице прямо на Софи. Дух мелко дрожал, по всей видимости, полностью потерянный. Он был диковинным, просто смотреть на него было так необычайно, словно на… «животное в зоопарке» – подумала она и тут же упрекнула себя за эту отвратительную мысль. Утренний, яркий, но ещё не раскалённый свет очерчивал все детали его облика, такими, какими их сотворила природа, и в этих чертах не было никакого уродства. Софи понимала, что ни капли не боялась его, она желала смотреть до тех пор, пока не насытится, пока не рассмотрит все детали целиком, и это было вовсе не из простого любопытства, нет, скорее, от ещё не осознанного ощущения некоей необыкновенной красоты. Она утвердилась в мысли, что не боится бежать с этим совершенно незнакомым ей человеком.
Она протянула ему руку, призывая подойти, но он не шелохнулся, совсем не сдвинулся с места! Дурные опасения Софи вернулись, уже торжественно усмехаясь в голове и внушая ей панический страх, который стремительно набирал обороты. Но тогда она вдруг догадалась, что дух просто не знает, что от неё ожидать, а может и вовсе не вспомнит её лица, виденного ночью в плохом освещении и обрамлённое длинными волосами…
Софи запела первую пришедшую на ум мягкую мелодию своим немного севшим от тяжёлого дыхания голосом. И это, как ей показалось – подобно чуду, подействовало… Дух поднялся неуверенно на ноги и, вторя начатой ей мелодии почти с первых же нот, ступая прямо по стеклу, шёл к ней. Она видела на одной из его прижатых к груди ладоней запёкшуюся кровь, и внутри неё вскипала ненависть…
Боясь и одновременно желая сделать всё как можно быстрее, Софи ждала, когда дух возьмёт её за руку. Его холодное прикосновение отдалось по ней волной мурашек, но она тут же сжала его руку, видя в его глазах некий страх от этого действия, но при этом не прекращая напевать. Ей стоило большого труда вытащить его наружу, так как оконный проём был выше его головы сантиметров на пятнадцать, а он, хоть тяжёлым и не оказался, но совершенно не знал, как нужно карабкаться по отвесной стене вверх, только усложняя задачу. И, разумеется, из-за её непредусмотрительности, он оцарапал стеклом руки и колени, отчего на его глазах навернулись слёзы. Дух стал таким несчастным на вид, словно его уже настигло наказание, но при этом он так ошалело оглядывался, что Софи боялась торопить его. Она поняла сразу, что если сейчас напугает его ещё хотя бы чуть-чуть больше нынешнего, то пиши пропало.
И ещё она с тоской поняла, что внешнего мира он прежде никогда не видел. Как никогда не спускался на этот чердак с веток ивы. Да, это было лишь детской выдумкой. Он не был духом. Он, несмотря на свой облик, был таким же человеком, как и она сама. И она позволила ему потратить драгоценные минуты на то, чтобы прочувствовать совершенно новые для него образы и запахи, чтобы прочувствовать свои новые возможности и просторы. В конце концов, он был рядом. Он всё ещё держал её руку. Большая часть уже позади.
Они невообразимым чудом сумели спуститься по крыше и лестнице вниз и достичь кромки леса, окружавшего озеро. Спутник Софи преодолел эти препятствия на удивление с куда большей гибкостью и простотой, хоть и с трудом отцепился от её ладони для этого. Тут в зелёных кустах, чувствуя себя в укрытии от чужих взоров, она приостановилась, позволяя своему спутнику немного отдышаться. Конечно же, и бегать вызволенному пленнику прежде не приходилось. Помимо всего прочего, Софи предстояло во что-то одеть его, так как от прохлады находившейся рядом воды её спутника крупно трясло. Хорошо, что она предусмотрела это, взяв свои самые свободные вещи. Он был куда больше её самой в габаритах и, очевидно, гораздо старше, хоть и не отличался особой силой. Но он по-прежнему не пугал её, нет. Софи пугали только слуги, почти вовремя выбежавшие из дома и обнаружившие оставленные беглецами улики. Наверное, в доме всё-таки был слышен звук разбивающегося стекла… Мать пока не показалась у той части дома, которую Софи было видно, но она и не собиралась дожидаться её появления.
Нужно было бежать. Всё остальное потом. Всё будет уже неважно, когда они уйдут подальше, прочь от этого места. Он по-прежнему держал её за руку, он верил ей, и это было самое важное.
Привратник и овощи
Некогда, у самых врат в старый мир жил простой человек. Звали его Геб. Он прожил у самого начала заветной дороги невесть сколько лет, сам уже сбившись со счёту. Да и чего он ожидал здесь, в своём небольшом доме, кем был сюда отправлен – так же было давно забыто. А имело ли это важность? Отнюдь.
Жил Геб тем, что мог добыть сам. Был у него арбалет, а вблизи стоял огромный старый лес. Если хотелось ему пировать, приходилось постараться в охоте, что, правда, не всегда ему удавалось. Был у него и сад. Чего тут только не росло! Всякие семена и коренья, которые только удавалось ему добыть – все оказывались здесь.
Но сад этот порядком изматывал Геба. Всё в нём без умолку болтало, с первым лучом солнца и до самого заката, а иногда и ночью. Не смотря на жизнь отшельника, привратник не скучал. Баклажаны читали стихи, тыквы сплетничали, бананы спохабничали, горох рассказывал одни и те же шутки бобам, а редкие цветы рассыпались в самолюбовании, споря, кто из них прекраснее всех прочих. Как не выходил Геб в сад – все спешили завести с ним беседу. Огурцы нахально поддевали его сонный вид, корнишоны спешили усомниться в его садоводческих талантах, а виноград неустанно просился быть побыстрее собранным – мечтой каждой виноградинки было брожение. И не было в этом нестройном хоре голосов никакого покоя. Все, перебивая друг друга, говорили кто о чём. Но Геб привык и научился жить со своим садом в относительном мире. В конце концов – овощи за много лет стали ему неплохими собеседниками, ввиду отсутствия вблизи с его жилищем прочих людей.
Кто-то мог бы сказать, что это полный бред, услыхав о таком саде. Как бы это овощи стали говорящими? Верно, это Геб рехнулся с одиночества!
Но нет, в старом мире все растения и звери говорили, и это не считалось чудом. А так как домик привратника стоял у самого начала этого мира, всё вокруг него имело свои собственные голоса, подаренные Королём духов. Вот только голос не означал, к сожалению, разум, а потому, весь сад большим умом не отличался. Кто-то нёс несусветную дурь, как любившие приврать помидоры, а кто-то и вовсе давал садоводу такие советы, какие загубили бы любое растение.
С течением времени Геб накопил о растениях много знаний и был вправе считать себя отменным садоводом. С каждым сезоном вырастало у него больше и больше урожая, что, в конечном счёте, его стало некуда девать. Весной и осенью была самая сложная работа – посадка сезонных растений и затем сбор урожая, соответственно. А летом же было поспокойнее. Снежной зимы в том краю не бывало и вслед за затяжной дождливой осенью, природа зеленела вновь. Так и неслись года по бесконечному кругу, так и свыкся Геб навсегда со своим местом в этой жизни и уже почти ничего нового от неё и не ждал.
Одна дилемма стала занимать его ум всё чаще. И вот, наконец, найти решение стало острой необходимостью. В этом году его сад разродился таким богатым урожаем, какое погреб уж точно не сумеет в себя вместить. И что делать со всем этим великолепием ему никак не приходило в голову. Куда же деть все эти излишки? На следующий год, по весне, он, конечно же, расширит погреб, под стать своим нуждам, но пока…
И тут в его голову пришла идея. Невдалеке от его усадьбы протекала речка с удивительно чистой, но чёрной водой – Аматель. В её водах нельзя было купаться, хотя кем был наложен этот запрет, Геб уже не вспомнил бы. Однако именно воды Аматели способны были исцелить раны, как тела, так и души. Единожды побывав на её берегу в туман, Геб почувствовал себя так хорошо, что запомнил это ощущение, и вспоминал по сей день во всех красках в особо промозглые вечера осени. Будто благодать самой жизни разливалась по телу. Может быть, если он окунёт плоды в реку, то они будут сохраняться куда дольше?
Что ж, за проверкой дело не стало. На следующий же день он вышел в свой сад с корзиной в руках и принялся высматривать те овощи, которых было более всего. На дворе ещё не было и следа первых заморозков, но Геб предусмотрительно хотел провести свой эксперимент до того, как это станет совершенно необходимо, до дней сбора урожая. Так по обмытым в речке овощам уже будет видно, помогла волшебная вода или же со сроком хранения овощей ничего не изменилось.
Но всех овощей было так много, что он никак не мог решить. Тогда он задумал для себя взять в корзину только те плоды, которые с ним в первую очередь заговорят. И первыми, конечно же, стали бананы, чьё невысокое деревце росло рядом с выходом в сад.
– Кто это тут показался? Уж полдень, а его всё нет и нет!..
– Совсем про нас забыл! – Подхватили, хихикая, редиски с грядки.
– Может уделишь нам чуть больше внимания? Мы так скучали по тебе… Распусти волосы, красавица! – Поддевали Геба бананы, пока он срывал один из них. Пока избранный плод направлялся в корзину, вполне успевал паясничать со своими собратьями. – Кажется, мы идём развлекаться! – Кричал он. – А вы, неудачники, останетесь здесь навсегда!
Под недовольный хор задетых бананов, Геб вырвал из земли две редиски, которые продолжали хихикать и щебетали что-то про щекотку.
Тут вступила в разговор тыква, которая шумные перепалки бананов не терпела, хоть и сидела от них дальше многих прочих. Геб поспешил к ней, про себя жалуясь, что тащить корзину будет тяжеловато.
– Да когда же вы угомонитесь? Чуть заря, они найдут о чём поспорить! Будь у меня голова – она всенепременно лопнула бы.
Геб принялся раскручивать тыкву, чтобы оторвать её от стебля, когда в перепалку встрял баклажан из теплицы.
– Увы, но некоторым только и хватает ума на глупости. – Голос его, как всегда, оставался тих и надломлен. – Они, что кабачки, только и могут жизни радоваться.
Пока Геб шёл в теплицу, отозвался и упомянутый баклажаном кабачок.
– А ты, приятель, не стоит разводить драму. Погляди, какой чудесный нынче день!
Геб чертыхнулся, заметив, что кабачок слишком уж велик и не поместится с тыквой в корзине, а потому решил его не срывать и дождаться пока не откроет свой рот кто-нибудь ещё. Что и случилось, едва он сорвал баклажан. Судьба избрала острый перец и лимон, которые росли здесь же неподалёку от баклажанов.
– А что это тут происходит? – Осведомился перчик. – Почему вы срываете овощи выборочно, господин Геб? Неужели вам не известно, что урожай снимают после первого холодного дождя?
– Не встревай, разве не видишь? – Тут же оборвал его лимон. – Наш хозяин делом занят. Надо ему, так надо. Может, собрался готовить рагу!
– Рагу из такого-то набора? – Пессимистично протянул перец. – Навряд ли.
Тут Гебу подумалось, что острые перцы он вполне бы мог и засушить, как делал это всегда. Но любопытства ради всё же сорвал плод и уместил на тыкве, куда затем отправился и лимон, вполне счастливый своей участи, о которой ещё не имел ни малейшего понятия.
Долго ждать следующего кандидата не пришлось – огурцы начали свою перепалку.
– Да ведь он и сварить-то ничего не сможет! – Начал зачинщик, которого Геб тут же приметил. Его поддержали другие огурцы, но это было уже не важно. – Вы поглядите на него, парни, разве он умеет готовить? Вот-вот, и я так считаю! Да и ножом он не знает, как пользоваться. Кто же срывает тыквы голыми руками?
Но заводила недоговорил свою пламенную речь. Ладонь Геба закрыла его лицо, а в следующее мгновение настырный огурец под недовольные вопли оставшихся на кусте сородичей уже оказался в корзине.
Остановившись, Геб глянул оценивающе на свой урожай: большая тыква, помещённая на дно, две редиски, один банан, один огурец, баклажан, перец и лимон. Места в корзине почти больше и нет. А значит, пора было идти к реке. Но на выходе из сада у него под ногой оказалось яблоко, и он подумал, что было бы неплохо, будь у него всегда свежие яблоки под рукой. Так в его корзине оказалось и наливное яблоко.
Путь до Аматели не занял много времени. Пройдя поле с высокой травой по когда-то протоптанной животными тропинке, Геб оказался прямо на её берегу. В этот раз тумана тут не было, что привратник отметил с сожалением. Ясный, солнечный день осветил контуры берегов Аматели, которые были усыпаны чёрной галькой и крупными кремовыми и розоватыми раковинами. Течение здесь почти отсутствовало из-за широкого русла – противоположный берег был очень далёк, но вдали вода журчала, ниспадая с небольших порожков. Трава оставалась на почтительном расстоянии от чёрных вод и, выбравшись из зарослей, Геб почувствовал облегчение.
Подойдя к берегу и поставив корзину со своей ношей на гальку, он перевёл дух. У реки не было слышно пения птиц и стрёкота насекомых. Тишина и покой. Но насладиться этим умиротворённым видом не дали овощи, нарушившие тишину. Они, словно сойдя с ума от сладкого запаха чёрной воды, практически одновременно подняли такой жуткий галдёж, какой не смогла бы устроить и сотня птиц. Удивлённый Геб недолго внимал им. Его терпения не хватило слушать вопли из корзины.
– Окуни нас! – Кричали они наперебой. – Окуни нас в воду! Немедленно!
Заткнув уши, привратник легонько пнул корзинку в сторону воды, даже не желая наклоняться к своим подопечным. Овощи выкатились из своего пристанища и плюхнулись в мелководье, где вода едва покрывала их. И только редиски, завалившись между крупной галькой, окунулись целиком. Но овощи не унимались.
– Мало воды, слишком мало! Мало, отнеси нас глубже!
И тогда озадаченному и глубоко возмущённому Гебу пришлось взять их на руки и пройди с ними в реку туда, где вода была глубже, только чтобы больше не слышать этих воплей, резавших слух. Однако всех сразу он унести не смог бы. Недолго думая, желая скорее покончить с вышедшим из-под контроля экспериментом, Геб ухватил на руки самый большой плод.
Пока он оттаскивал увесистую тыкву (а берега у Аматели здесь были очень пологими – до глубины приходилось сделать пару десятков шагов), позади него слышался какой-то неразличимый из-за общего галдежа шум. Поначалу он и не придал этим звукам никакого значения, занятый своей ношей. Только опустив тыкву под воду и оглянувшись, дабы пойти назад, привратник вскрикнул и обмер от страха.
То, что видели его глаза, никак нельзя было назвать правдой. То, верно, был бред безумца, не иначе. Или же проклятая вода Аматели, неспроста воспрещённая для питья и купания, сыграла шутку с головой привратника, едва коснувшись его кожи. Однако видение не исчезало, как бы долго и пристально Геб не таращил глаза. В раскрытом рту вмиг пересохло, а закопошившиеся лихорадочные догадки были одна бредовее другой.
У берега, там, где он оставил в воде остальные овощи, стояли девять существ. Да таких, каких прежде он никогда не видывал. Статные, высокого роста мужчины и женщины, и дивной красоты на лица. Кожа их была бледна как молоко и источала мягкий свет, белки глаз их были черны, а зрачки – белы. Но главное – волосы. Они были тех же цветов, что была кожура на плодах, оставшихся в речке! Неужели, подумал тогда в смятении привратник, эти существа возникли из его овощей, росших не более получаса назад на его грядках? Кто-то из загадочных тварей только неуклюже поднимался на ноги, а кто-то уже разглядывал себя и остальных.
Геб благодарил судьбу, что пока они не замечали его, остолбеневшего от изумления.
Когда же чистое сознание понемногу вернулась к нему, а изумление поубавилось, позади, где была опущенная в воду тыква, послышался первый всплеск. Геб неуклюже подался в сторону, да так быстро, что ноги его заплелись, и он рухнул в воду. Подле него со слепящим свечением из чёрной, неспокойной воды поднимался ещё один человек. И привратник мог клясться в этом кому угодно, что этот человек появился на месте, где несколькими мгновениями раньше лежала его обезумевшая тыква! Но это существо с мокрыми рыжими волосами и отстранённым взглядом предпочитало наблюдать, как капает с его головы вода в чёрную воду, где отражалось его обострённое лицо, нежели замечать Геба. Вода однозначно сотворила чудо. И если не овощи стали другими, то рассудок Геба сегодня точно пережил большое приключение. Не имея сил издать какой-либо связный звук, не то, что вымолвить слово, он поднялся на ноги. Штаны вымокли, как и края рубашки и теперь холодили тело, по спине пробежались крупные мурашки, заставив его вздрогнуть.
И тут его овощи, все как один обернулись на него. Икнув, Геб вновь рухнул в воду, окончательно отбив зад и более не предпринимая попыток встать. Он не знал, что будет дальше, но их жуткие взгляды холодили его кровь.
– Из признательности к твоему судьбоносному поступку при столь скудном уме, – при звуке голоса одного из них, в груди у Геба закололо сердце. Это точно был тот наглый огурец! – мы сохраним тебе жизнь.
Такого нахальства Геб не ожидал, но и поспорить с ними не посмел. Как он мог знать, что могли сделать с ним эти десятеро? Казалось, они не разнимали для разговора ртов, а говорили прямо у Геба в голове, что было явной странностью. Уж лучше было промолчать.
А тем временем светящиеся существа подошли к нему ближе, и привратник напряжённо замер. Но оказалось, что они приблизились лишь затем, чтобы поднять из воды своего собрата-тыкву. От их движений вода не колыхалась, словно у овощей более не было тел.
– Скажи нам… – Обратился к фермеру уже другой голос более низкий. Неужели с ним сейчас говорил баклажан? Тот самый фиолетового цвета овощ, любивший покичиться на других своим знанием жизни. – Что там, по ту сторону реки?
– Т-там… – Начал заикающийся привратник, не глядя туда, куда устремлено было внимание всех десятерых. Взгляд его выпученных глаз никак не мог оторваться от этих странных видений. – Там на другом берегу – другой мир. В… В нём никто не живёт… И я туда никогда не спускался.
Они переглянулись и, больше не говоря привратнику ни слова, направились к другому берегу, переходя реку. Боги нового мира устремились прочь, оставив свою корзину пустой, а незадачливого Геба в недоумении. Впереди их ждала долгая жизнь.
Больше к берегам Аматели Геб никогда не спускался. В будущем, вспоминая тот день, он неоднократно ещё спросит себя: а было ли это происшествие на чёрной речке правдой? Или всё-таки вода Аматели пьянит рассудок? А вот Боги день своего рождения никогда впредь не вспоминали. Чёрная вода навсегда осталась для них жутким сном, в котором они, погрузившись в реку, снова ощущали себя обыкновенными овощами.
Особое отношение
– … этот дневник… мадам, всё в нём. Я думаю, если вы его прочтёте, то поймёте.
Она смахнула слёзы тыльной стороной руки в белых шёлковых митенках и взялась за шершавую, потёртую обложку из чёрной кожи, даже до того как взгляд её оттаял и сфокусировался на ней. Она не стала вертеть его в руках, как сделал бы на её месте какой-нибудь любознательный ребёнок, как сделала бы она раньше. Пристав перед ней, сдержанно поклонился и направился к карете. Конечно же, у него хватало своих дел и без её истерик, и то, что он отдал ей главную улику на временное хранение свидетельствовало… ни о чём. Дело было закрыто, эта книжка не имела больше никакой цены.
Она открыла его дневник на самой последней странице, надеясь обнаружить там послание, хотя бы даже тайный шифр, который пришлось бы разгадывать неделями, один из тех военных приёмов для передачи особо важной информации, о которых он рассказал ей когда-то. Хоть строчку, содержащую любым возможным способом весть о том, что он остался жив.
Сосредоточив всё возможное в эту минуту внимание, она прочла несколько абзацев до самой последней точки:
«… Если красота существует в этом измазанном в грязи мире, если всё великолепие того, что когда-либо порождало это проклятое место, способно иметь воплощение, то этим воплощением, безусловно, я назову её. В будний день или под самыми тяжёлыми пытками – не имеет значения. Золото её волос – моя путеводная звезда в густом, непроглядном сумраке жестокой реальности, а ясный её голос – шёпот молитв моей души к оглохшим за много веков до нашей эпохи богам, утратившим милосердие.
В её счастье смысл моего существования. Для меня она – единственный истинный свет. Она моя печаль и моё тайное, гнусное наслаждение, терпкое и, несомненно, запретное. Моё влечение к собственной гибели в её мимолётно брошенном взгляде. И хвала небесам за тот запрет, который они проложили между нами, ибо даже не будь его – я навсегда останусь недостоин испытывать по отношению к этому созданию и тени подобных эмоций.
И если меня ведут на казнь за смелость быть её тайным почитателем, её добровольным подданным, отринув истинную Королеву-правительницу этой погрязшей в напрасно пролитой крови страны, то быть по сему. Я иду с поднятой головой, без тени страха. Ведь я знаю, что она никогда не поведает, за что меня ведут на казнь…».
Дальше следовала фраза, написанная неразборчивым почерком: это узника тащили к эшафоту.
***
Я навсегда запомнил тот день, в который это случилось. В то лето мне было неполных 37 лет. Я страдал беспричинным кашлем и, к собственному огорчению, хронической тоской – несвойственный людям моей профессии недуг. И если первое я мог преодолеть – для того достаточно было только преступить предубеждение и воспользоваться услугами лекаря, который наверняка отыскал бы ту хворь, которая за это ответственна, то второе – увы, было не по силам и шарлатанам.
В тот день случилось, конечно, не самое лучшее событие в моей жизни. Но вспоминая его, я всякий раз не сдерживаю улыбки – как бы гнусно и постыдно сие не было. Тогда прибыло письмо из Вестехельма – провинции далёких, родных для меня земель. Как писал в нём полевой лекарь, утром предшествующего дня скончался от лихорадки мой старший брат – генерал Кольфк Мелорн, которому в те дни почти уже исполнилось шестьдесят пять лет. Теперь мне, Ноторну Мелорну, переходило его положение старшего в семье, его особняк, доставшийся ему по праву первородства и более любимому сыну в наследство от почившего много лет назад отца, многие другие вещи – так гласило уже официальное свидетельство, подписанное рукой нотариуса. В этом же конверте лежала уже более скромная и неприметная на вид бумага, на которую я даже не сразу обратил внимание, о назначении меня опекуном над некоей Алией, дочерью Кольфка. Это был судьбоносный день.
Кольфка я хоть и не любил так крепко, как то бывает между братьями, но, тем не менее, достаточно сильно огорчился его смерти, обещавшись себе устроить похороны, достойные его генеральских заслуг. «Кольфк» – непобеждённый, выбор, несомненно, отцовский, не то что «Ноторн» – справедливый, последний подарок мне от матери, умершей спустя неделю после родов. Непобеждённый ни одной напастью, кроме последней, роковой – лихорадки, сожравшей его, судя по отчёту, меньше чем за неделю. Одному провиденью было ведомо, где он сумел подцепить эту заразу, однако последние три дня, если верить словам доктора провёл без мучений, почти не приходя в сознание. Он был отчаянным упрямцем и оставался верен своему кодексу воинской чести до последнего часа – в этом я не смел усомниться.
Про Алию я услышал тогда впервые, сильно удивившийся известию о том, что у Кольфка, заядлого холостяка, были дети. Очевидно, это было достаточно давно – девушке, судя по бумаге, было полных пятнадцать лет, но меня в тот момент удивило другое… Утаивать от брата целых пятнадцать лет о своём ребёнке, пусть даже и появившемся на свет как результат какого-нибудь романа, безнравственного развлечения? Если бы кто-либо сказал мне, что Кольфк способен утаить от меня таковой факт, я бы решил, что этот человек совершенно не знает Кольфка. Мой брат никогда не мог сдержать переживания в себе, обыкновенно рассказывая мне в редких, но содержательных письмах все события своей жизни в мельчайших деталях, прикладывая к этому свои размышления.
Однако, вплоть до вечера того дня меня совершенно не интересовала Алия, так как я, готовясь ко сну, да и весь прошедший день, рассуждал о переезде и, конечно же, тех деньгах, которые должны мне перейти. С военной карьерой мне никогда не везло – дослужился я до среднего и не особо значимого чина, а получив травму колена и головы, навсегда став калекой, был вынужден жить на скромное пособие от государства в небольшом имении, выкупленном так кстати за полгода до оборвавшей мою прежнюю судьбу трагедии.
Здесь я жил и сейчас. Стены давно требуют основательного ремонта, протекающая ненадёжная крыша, в особо снежные зимы грозившаяся провалиться, да трещины в фундаменте, из-за которых даже в тёплые месяцы по полу гулял стуженый язык сквозняка, разыгрывая со мной внеочередную игру-проверку на прочность. От этого сомнительного климата в моём доме колено становилось просто невыносимым и реагировало ноющей болью на каждое прикосновение. Да и само здоровье моё основательно в итоге подорвалось. Двое моих слуг – кухарка и ключник, отвечавший, впрочем, за многое-многое другое помимо содержания комнат, старались сделать это место пригодным для жилья, как только могли, за что я был безмерно им благодарен.
Переезд, как и получение солидных сбережений брата, открыл бы для меня новые горизонты, о которых я, сознаться, прежде почти не грезил. Но у него не успел появиться наследник. Будь мой отец жив и, видя моё бедственное финансовое положение в столь молодом возрасте, он бы непременно назвал меня полным неудачником и совершенной бездарностью. Однако, как бы я ни был плох, я был рад, что он не дожил до этих дней и не стал свидетелем исполнения своих слов, сказанных ещё при моей юности.
Я рассчитывал через полгода, минимум, продать шикарный фамильный особняк моего достопочтенного батюшки, требующий так много ежегодных вложений и полный дурных воспоминаний, а на вырученные деньги превратить это самое место – мой нынешний дом, в пригодное для долгого проживание. Конечно же, всю ораву слуг потребуется распустить и, разве что, предложить нескольким особо приглянувшимся новое место работы, а не то через ещё пару лет несчастные Олия и Грехарт уж точно покинут меня, не выдерживая всех возложенных на них обязанностей. Я смело мечтал даже разместить на прилегающей к дому просторной территории, какое бы то ни было выгодное и не особо сложное производство. Не особо сложное, так как о многом в современном мире я не имел ни малейшего понятия, высиживая месяцами в своей норе и не выбираясь совершенно в свет, узнавая о переменах в мире только из газет. Это было бы самым оптимальным шансом для меня пережить брата и остаться на плаву. И, в конце концов, стать не таким уж дурным последним представителем в своём напыщенном, изжившем себя роду Мелорнов – славных вояк Её Величества.
И только в кровати, отринув, возможно, излишне самонадеянные планы, я подумал об опекунстве, свалившемся мне на голову как снег в жаркий летний день. Я никогда не рассчитывал заводить детей из личных убеждений, считая себя заведомо плохим родителем и совершенно никудышным супругом. Моя единственная влюблённость закончилась, едва успев начаться, в ту последнюю перед уходом в армию зиму, и больше надежд в отношении женитьбы я не питал. Не потому, что не смог больше никого полюбить, хотя это было не совсем уж неправдой. Да, после той девушки моё сердце иссохло настолько, что, кроме как рассудком и прагматичным сухим расчётом в женщинах ничего прекрасного я различить не мог. Но куда важнее сентиментальной подноготной для меня было то, что брак, в конечном счёте, был союзом нерушимым. Это соглашение двух людей способна расторгнуть только смерть. И я, уверенный, что ни одна женщина, встреченная мною за недолгую жизнь, к такому союзу не пригодна, не из своего несовершенства, а из невозможности вытерпеть неудачника-инвалида до скончания дней, согласен был умереть в одиночестве, не оставив после себя никаких следов кроме тупиковой ветви на фамильном древе.
И теперь я, без шанса на изменение ситуации, был назначен как единственный оставшийся в живых родственник юной девушке, которую ни разу в жизни, смею заметить, не видел. Я побоялся не ответственности, которая, конечно же, нависла над головой громадной скалой. Я побоялся испортить ей жизнь. Что она увидит в этих стенах, вдали от жизни света, вдали от сверстниц и шанса найти себе удачную партию? Кто позаботится о её будущем, кроме меня, и как я смогу обеспечить ей счастье, если в круг высокого приличного общества никогда не был вхож? Эти вопросы нахлынули на меня холодной дождливой ночью перед приездом Алии и долго не давали уснуть. Я знал, что тревожусь отнюдь не напрасно, и именно это пугало.
Следующим утром я велел Олии и Герхарду к полудню привести в порядок одну комнату на моём этаже и полузаброшенную столовую, которой я избегал из-за чересчур просторного стола, всегда пустующего и занятого лишь одним мной. С первых дней в этом доме я предпочитал трапезничать где угодно – только не там. И вот теперь, чтобы не ударить в грязь лицом и показать остатки манер, мне предстояло переступить через привычки. Новый человек в доме, первое впечатление… всё это я слышал так давно, на уроках светских манер. Эти правила почти стёрлись из моей памяти, но что-то ещё там было, задвинутое далеко и покрытое паутиной, но сохранившееся.
Алия должна была приехать ровно в обед, если не возникло никаких осложнений, сев в карету вчерашним вечером и проведя в дороге ночь. Наверняка она будет очень истомлена этой бессонной тряской и потому окажется в дурном расположении духа, что не скрасит её первого впечатления о, и без того, неприглядном старинном особняке и поросшем мхом, состарившемся раньше времени инвалиде. Разумеется, сопроводить её к опекуну и так скоро тем самым избавиться от ответственности позаботились намеренно. Иначе не объяснить столь стремительный выезд Алии из родного дома, опережая мою неизбежную поездку туда, да ещё и не сделав по пути ни одной остановки. Однако я был полон надежд на лучшее.
И когда карета показалась на горизонте, раздувая облака пыли по сухой дороге, я поспешил к двери, хотя мог и не торопиться, подбирая в голове самые благопристойные и необходимые слова. Это был решающий момент, так как я знал, что проведу в компании этого ребёнка ещё много лет, прежде чем ей, возможно, по воле случая, посчастливится выйти замуж и, наконец, покинуть моё неприятное общество. Сейчас я ещё не был уверен, что смог бы дать ей хорошее образование, благодаря чему она, в свою очередь, смогла бы покинуть меня другим, более свободным путём. Конечно, теперь у меня было достаточно денег для этого, но всё так же не хватало понимания современного мира. Или, вполне может статься, я просто растерял всю уверенность в себе? Жалкое зрелище.
Карета, как мне тогда показалось, тащилась невыносимо медленно, запряжённая взмыленными, уставшими от долгого пути по этим каменистым землям лошадьми. Вознице, уже бесспорно, дали наказ доставить девушку как можно скорее, и он в эту ночь не щадил животных. Оставалось только надеяться, что всей этой спешке есть здравое объяснение. Когда карета, наконец, зашла на круг перед моим имением, я был уже полностью сосредоточен и совладал с волнением, сошедшим с моего лица почти бесследно. Больше всего сейчас мне не хотелось быть нелепым.
Она вышла из кареты, едва кучер открыл перед ней дверь, в своём бледно-жёлтом девичьем платье, закрывавшем всё, кроме её тонких, таких бледных рук от локтя и до кончиков пальцев. Из-под полей шляпы я не мог увидеть сразу её лицо, и голову она подняла далеко не сразу – только после того, как спустилась по всем трём ступеням кареты и сделала пару шагов в мою сторону.
Только сейчас, за время ожидания её взгляда, мне в голову пришло то, что юная девушка могла быть сломлена горем от утраты по отцу. Я успел уже почувствовать себя бестактным болваном, но едва она подняла лицо, и я увидел на нём её лёгкую, по-детски смущённую улыбку, переживания ушли прочь. Кучер уже выгружал из кареты два небольших чемодана – все её вещи, с глухим стуком ставя их тут же на пыльную землю. Пауза тем временем слишком затянулась и я, снова ловя себя на крайнем кретинизме, поспешил улыбнуться ей в ответ. Слишком резко, слишком уж дико это вышло, я понял по её блеснувшим глазам, по её потупившемуся взгляду, метнувшемуся прочь с моего лица.
– Здравствуйте, Алия. Меня зовут Ноторн, я брат вашего отца и, с этого дня, ваш опекун. – Я тут же понял насколько это прозвучало сухо и поспешил исправиться, пустив в ход неуклюжую попытку проявить себя по-человечески. – Надеюсь, дорога не сильно вас утомила, и вы согласитесь разделить со мной трапезу.
– Так забавно. – Сказала она, заставив меня почувствовать волнение, но тут же объясняя. – Вы обращаетесь ко мне как ко взрослой, хотя никто прежде не говорил со мной на «вы».
И это было не удивительно. Все, кто знал, что у Кольфка никогда не было жены, явственно понимали историю появления этой девочки на свет. Никто, наверняка, прежде не относился к ней как к дворянке, особенно если её мать была не знатных кровей. Я ощутил, как сочувствие смягчило напряжение внутри.
– Это простое правило приличия. Которое всем следовало бы соблюдать, и которое отныне будут соблюдать в вашем отношении все прочие люди. По крайней мере, гарантированно – в этом доме.
Она продолжала смущённо улыбаться, и её лицо казалось мне крайне приятным. Уже вообразив себе взбалмошную и капризную юную даму, всему недовольную, да к тому же уставшую, я остался приятно удивлён её тихим поведением. Впрочем, знал я её от силы две минуты.
– Я рада с вами познакомиться, господин Ноторн. – Она присела в лёгком реверансе. Её живость и юность зачаровывала, но я был смущён таким жестом по отношению к себе, спеша ответно склонить голову.
– И я рад встрече, Алия.
– Что ж… – Тут же произнесла она, явно смущённая не меньше моего. Её взгляд всё ещё блуждал по перилам крыльца. – Если быть честной, то пропустив ужин и завтрак, я начинаю понимать насколько человеку сложно обходиться без еды…
Не дав ей договорить я, в полном остервенении за свою глупость, перебил её, неуклюже сдвинувшись на крыльце и пропуская её в дом:
– Прошу, проходите. Обед как раз уже готов.
Я слышал, как дождавшись этих слов, Олия спешно засеменила на кухню, готовая выносить подносы, и остался спокоен за дальнейшие действия. Прошелестевшая подолом своего платья Алия, словно дивное видение в этом забытом богами месте, в этих убогих руинах, показалась мне столь миловидным ребёнком, что мысли о её будущем снова заполонили мою голову. Мне даже защемило сердце от мысли, что ближайшие годы она проведёт в заточении этих стен.
За обедом девушка, хоть и явно была зверски голодна, вела себя крайне сдержанно и воспитанно, пускай и явно не была знакома со светским этикетом. Она будто инстинктивно понимала, как стоило себя вести или же настолько стеснялась, что всё выходило как можно правильней. Явно раздосадованная наличием в доме голодного ребёнка, Олия дважды предложила гостье добавку, а на третий раз без каких-либо слов принесла удвоенную порцию, которую, впрочем, Алия съела подчистую. Я был рад, что необходимость в разговоре отпадала, так как это позволяло мне расслабиться за приёмом пищи и вдоволь разглядывать свою подопечную.
Её мать может и не блистала красотой, что было бесспорно при воспоминании о сомнительных вкусах старшего брата, однако, эта юная леди, несомненно, в будущем могла бы состязаться в красоте с известными красавицами столичных салонов. Это было видно по её грациозным движениям, точёной фигурке без каких-либо угловатостей. Она была в том возрасте, когда ребёнок уже вовсю перенимал черты будущего взрослого человека, формировал не только тело, но и характер. Я казался сам себе ханжой, ловя эти оценивающие мысли и забивая их подальше, утыкая свой бессовестный взгляд в тарелку. Но снова и снова мой взгляд притягивали её лёгкие запястья, тонкая бледная шея, крошечный едва вздёрнутый нос и золотые, слегка завивающиеся волосы. Это платье, такое скромное, было ей к лицу лишь потому, что не оттеняло её собственной, чудотворной красоты, лишавшей меня способности связывать мысли. Один её глаз был слегка ярче другого, в чём я обвинил яркий дневной свет из длинных стрельчатых окон, однако в чудном очаровании этой детали она была ещё милее.
Никогда прежде я не видел пятнадцатилетних девушек такой красоты. Хоть и повидал их во времена своего сватовства целыми дюжинами. В таком возрасте дети становились зачастую причудливыми и, иногда и вовсе уродливыми, формы их тел искажались изменениями, этой трансформацией из неуклюжего птенца в горделивую молодую даму, а характер сохранял ещё детскую вседозволенность и наивность. В ней не ощущалось и следа этой детской лёгкости, но это наверняка следовало из-за смерти сначала матери, судя по тому, что она не осталась с ней, а оказалась тут, и, следом, отца. Теперь эту роль перенял незнакомец, в чьём неприветливо хмуром доме она оказалась, и эта перемена в жизни, бесспорно, сыграла с ней такую метаморфозу характера из инфантильности в скрытую задумчивость. Быть может, эти лёгкие, брошенные невзначай улыбки, были только маской для усталости и желания прийтись хозяину дома по душе. Но я отбрасывал эти рассуждения, так как считал, что слишком уж они заморочены и бесплодны.
Закончив с едой, я пригласил её пройти за собой, что она исполнила с той же ровно живостью, будто ничего и, не съев за столом. Накатывавшая на меня сонливость после еды теперь стыдила меня, так как точно являлась признаком возраста. Меня охватывал то жгучий почти беспричинный стыд, как застигнутого врасплох мальчишку, то приливы строгости к себе, в которой я сдерживал эту расчувствовавшуюся часть себя, призывал её к порядку.
Дойдя до убранной заранее комнаты, по пути проклиная долгие ступени лестницы, я достал из кармана лёгкий стальной ключ и вложил его в её крохотную ладошку.
– Это дверь вашей комнаты – запомните её, так как этот ключ отпирает только её, а прочие двери, кроме моей двери дальше по коридору, заперты. Она не слишком уютная, так как в ней давненько никто не жил, но, надеюсь, на первое время сможет устроить вас.
– Что вы, – я услышал тихий смех, а её серые глаза по-детски сузились при этом, – для меня подойдёт любая комната в этом доме! Уверяю вас, господин, я неприхотлива.
Она говорила всё это, даже не отперев дверь и не удостоверившись, что селю я её не в кладовой, и от этого мне стало не по себе. Будто раньше девушка была вынуждена жить в крохотной коморке и едва ли видела, как должна выглядеть комната молодой леди. Видимо я нахмурился, так как улыбка быстро покинула её лицо, а ладонь сжала ключ.
– Мы с вами, я надеюсь, ещё обсудим вопрос планировки и наполнения ваших апартаментов, как и их местоположение, так как я искренне уверен, что мой дом слишком уж мрачный и захудалый, и в скором времени…
– Я так не считаю, – она перебила меня так мягко и таким серьёзным тоном, словно слова, сказанные мной, её задели, – правда, – добавила она тут же, видимо, смущённая своей смелостью, отводя свой взгляд в сторону двери, – этот дом кажется мне милым. И он гораздо приятнее, я вас уверяю, огромного вычурного дома вашей семьи, где я постоянно терялась в одних и тех же местах по сотне раз. Вы зря так озабочены этим.
Крайне удивлённый такой рецензией на своё жилище, которое аристократ назвал бы милым, разве что, будучи слепым, я был ещё и немного озадачен. Я не мог ей возразить, и потому только не особо удачно улыбнулся.
– Искренне рад слышать это.
В тот день во всём доме я не мог найти себе места, прокручивая у себя в голове раз за разом все свои и её слова, сказанные при этом коротком знакомстве, силясь сделать какой-либо вывод невесть для чего, но так и не связавший ни одной нити рассуждений воедино. Пробовал читать, заняться музыкой или изучением языка, подсчётами скромных доходов и пуританских расходов – всё без толку.
Я не мог избавиться от впечатления, застрявшего в голове и приводившего меня в странное, буквально трепетное, пугавшее и будоражащее волнение. Она нравилась мне. Разумеется, как человек. Но мне было чересчур приятно снова и снова поднимать из омута памяти её лёгкие улыбки.
Весь вечер я надеялся наткнуться на неё невзначай. Сам не зная чего хочу, я убеждал себя, что должен показать ей дом, может окрестности, может просто осведомиться как ей комната и не нужно ли ей чего на первое время. А может даже за ненавязчивым светским разговором (хотя кого я обманываю – разве смогу я вести с ней таковой?) узнать о ней чуть больше.
Но Алия, будто вовсе не покидала за это время своей комнаты. Может, так долго разбирала свои вещи из аккуратных чемоданчиков, занесённых к ней в комнату Герхардом ещё во время обеда, а может собиралась с мыслями, свыкаясь со случившимся незапланированным переездом. В конце концов, может быть, скорбь по отцу занимала её куда больше изучения нового дома, что было бы логичнее всего предположить с моей стороны, дабы, наконец, перестать искать с ней случайной встречи как полному кретину. Я ковылял взад-вперёд во дворе, глухо постукивая тростью, кляня себя за отсутствие дела и чересчур пространные мысли, когда услышал за спиной её голос.
– Могу я узнать, что случилось с вашей ногой?..
Я буквально подскочил, слишком резко разворачиваясь и рискуя рухнуть в пыль у её ног. И при этом шутовском движении, напуская самый что ни на есть беззаботный, спокойный вид. Она стояла передо мной, в более летнем и куда менее пышном платье, белом в голубую полосочку, сцепив в замок опущенные впереди ладони. Я буквально слышал её смешок, хотя вполне мог списать это на игру воображения.
– Заработал травму на войне, много лет тому назад. Это всё колено. – Я похлопал себя по штанине, конечно же, не задевая упомянутого места. А не то не обойтись бы мне без жалкой гримасы на лице. – Ничего страшного.
Она спустилась по ступенькам ближе ко мне и остановилась рядом, заглядывая слегка прищуренными от солнца глазами. Она забыла в комнате шляпу, подумал я тогда.
– А вы зря клеветали на комнату. – Голосом заговорщика, сообщающего тайну, произнесла она. И тут же улыбнулась. – Мне особенно понравился шкаф – никогда не видела такой красивой резьбы на дверцах мебели.
Я не знал, что на это ответить, но, к счастью, слов и не потребовалось. Она заговорила снова:
– Мне очень неудобно, правда. Вы теперь будете тратиться на меня. Отец когда-то говорил о вас, что вам очень не повезло в жизни и что вы едва сводите концы с концами. – Так искренне сказать это мог только ребёнок, подумал тут же я. – Эти травмы, война… Ваши повседневные хлопоты, и тут я, ни с того ни с сего…
– Что вы, – я вздохнул, понимая, как тяжело ей даются эти слова и как долго она их готовила, – У меня давно уже никаких забот не бывает. Да и денег мне вполне достаточно, тем более что теперь всё имущество и состояние моего брата переходят по праву наследования мне. Мы с вами…
– Всё не так. – На её лице отразилось огорчение. Она будто всё это время боялась, что я вот-вот скажу что-то и сейчас, услышав это, пала духом. Я успел насторожиться. – Никаких денег нет, даже его дома нет. В тяжёлую для страны минуту он всё оставил государству. Королеве. Решил что это долг его чести.
– Но как же бумаги? – Я решил в ту минуту, что она наверняка что-то напутала и потому поспешил, полностью уверенный в обратном, переубедить её. – У меня на руках свидетельство о наследстве, оно в моём кабинете. Там сказано…
– Послушайте. – Лицо её стало абсолютно серьёзным, что ей было не свойственно, насколько я мог судить, и я ещё больше напрягся. – Я так и думала – вам прислали бумагу из местной мэрии, но я своими глазами видела, как он передал своё последнее завещание послу из дворца. Я видела эту бумагу, не издали – я её прочла. Не спрашивайте как, это долго объяснять. Это самая поздняя его воля, изъявленная за пять дней перед смертью, а значит предыдущий порядок наследования, по которому вам и прислали свидетельство, уже не действителен. Его имущество – имущество короны.
Я молча слушал, поражённый её осведомлённостью в таком сложном вопросе, как оформление бумаг наследования и грамотно поставленными фразами, совершенно не вникая в смысл ею сказанного, как человек, только что оглушённый пушечным залпом. Последнее завещание в пользу королевы… Возможно. Свидетельство, выписанное нотариусом про всякий случай до дня смерти брата, пришедшее мне на руки как результат ошибки… Допустим. Всё это упорно не желало складываться в одну общую картину, которая в целом-то была до одури элементарна, совершенно проста, и заключалась в том, что я остался ни с чем.
Дух мой пал в пыль под ногами, туда же, где с громким звоном разбились все мои высокопарные планы на деньги, которых я даже не нюхал. Всё. Занавес.
– Вы уверенны? – Без какой-либо интонации, бесспорно, её пугая, произнёс я. Её ответ не имел значения, но я не должен был сейчас так долго и зловеще молчать.
– Конечно. Да. – Она говорила почти что шёпотом, её глаза блестели.
Помявшись на затёкших ногах, я предложил ей руку. Она машинально взялась за мою протянутую ладонь и, не сдержав напряжения, всхлипнула.
– Не беспокойтесь, Алия. Будет трудно, но я не оставлю вас, вам не придётся жить в нужде.
Я не знал, как сдержу это обещание. Но отныне, как, впрочем, и до этого часа, поблажек от судьбы ждать не приходилось. Конечно же, я напишу сегодня же перед сном письмо, адресованное нотариусу, с уточнением завещания. Но я был склонен верить Алии, так как её тревога была неподдельна, а жизнь редко шутила со мной шутки такого характера, завершая их счастливым концом. Надо быть готовым к худшему.
В своих глубоких рассуждениях я не заметил, что она смотрит на меня без веры в мои утверждения, а её хрупкие пальцы со всей силы сжимают мои. Так же, как я не успел уследить за первой слезой, скатившейся по её щеке. Неужели со стороны я выглядел так ненадёжно, так жалко? Я сам себе готов был не поверить – содержать полуразрушенный дом, двух слуг и себя, без излишеств и в строгих лишениях – ещё куда ни шло. Но девушка, чья жизнь только начала расцветать, это уже совсем другое!
Пока я, как последний дурак, не знал, что же сделать в эту волнительную, напряжённую минуту, она подалась за один шаг вперёд и, со всей своей хрупкой силы обхватила меня, уткнувшись лицом в выцветшую жилетку.
– Умоляю, не отдавайте меня в сиротский приют! – Кричала она, но голос её заглушался, утыкаясь в мою грудь. Я чувствовал её страх, и он придал мне смелости её обнять. Откуда она знала о таком месте – я мог только мрачно догадываться. – Я могу устроиться на работу, я могу убирать этот дом хоть весь целиком, только не отдавайте меня!
– Никто никуда вас не отдаст. – Я неуклюже водил ладонью по её спине, боясь касаться её слишком твёрдо, боясь испугать Алию ещё больше. – Я вам клянусь. И работать вам не придётся, вот увидите. Вот увидите…
Я не знал, как её успокоить, так как сам не знал, что собираюсь делать в ближайшем будущем. Однако одно я знал точно. Нога, уже ноющая от долгого стояния, не позволит мне работать, а это означает, что нам придётся выживать на грани крайней нужды. Нужно завтра же отправить Герхарда в город, за лекарем. Я должен быть гораздо крепче, гораздо сильнее, чем сейчас, чтобы позволить этому хрупкому созданию в моих руках иметь больше чем изношенная одежда и скудная пища. Я мог жить годы как ничтожество, но теперь, ответственный за чужую жизнь, я не допущу случиться тому, что произошло со мной, с другим человеком.
Она ещё долго не могла успокоиться, и плечи, покрытые разметавшимися локонами роскошных волос, содрогались от плача. И я не смел выпускать её из рук, чувствуя как сумрак, незримый, но ощутимый, подступается, сгущаясь над нашими головами.
***
Лекарь, услуги которого оказались неприятно дорогими, приехал в третьем часу и, проведя довольно быстрый осмотр, констатировал следующее:
– С коленом у вас всё в полном порядке. Но вот кость, кость срослась неверно, и вот она-то мешает вам нормально передвигаться.
– И что с этим можно сделать? – Неуверенный в том, что правильно представил себе неверно сросшуюся кость, осторожно осведомился я.
Алия, стоявшая рядом со мной за спинкой кресла, не шевелилась и не издавала ни звука.
По её немногословности было заметно, как её смущает вчерашний вечер, а в красных глазах отражалась бессонная ночь. В комнате тишина нарушалась лишь шорохом опускаемой доктором штанины брюк на моей ноге.
– А что тут делать – надо повторно сломать кость, только в том же самом месте, в котором был перелом. – Лекарь складывал очки. – А затем уже зафиксировать ногу так, чтобы кость срослась правильно. Перелом я нащупал…
– И сколько нога будет срастаться заново?
– Не торопитесь, сударь. – Старик нахмурил свои густые брови и отодвинулся на стуле. – В этом деле не должно быть спешки. При сращивании и восстановлении костей нужно быть предельно терпеливым. Этот процесс может занять много времени, в течение которого я вам настоятельно рекомендовал бы госпитализацию… хотя, впрочем, вы можете остаться и в своём доме, но только двигаться вам будет совершенно запрещено. Понимаете? Не вставать с кровати до тех пор, пока перелом полностью срастётся.
– Сколько это займёт времени? – Почти не думая спросил я.
Было ли у меня это время? Пока что моих накоплений хватило бы на несколько месяцев более-менее приличной жизни в этих стенах, но дальше жить на государственную выплату было бы крайне затруднительно. Да и, помимо прочего, нужно было время, чтобы найти работу…
– Потребуется в среднем месяца три.
«Придётся занимать деньги» – промелькнуло в голове.
– А затраты на лекарства необходимы?
– Если пожелаете, порекомендую вам несколько стимулирующих рост тканей аппаратов, которые, впрочем, в госпитале обязательными не являются. Ну и, конечно же, обезболивающее – при самой операции.
Я слышал об обезболивающих средствах, но только то, что они неимоверно редки и применяются в медицине не так давно. Во времена моей службы верным средством был алкоголь.
– И когда вы сможете провести операцию? – Я услышал, как пальцы Алии вцепились ноготками в обивку кресла. Хотя мне и самому было все это не по нраву – со времён войны не питал никакого доверия к лекарям.
Врач только пожал плечами, видимо, в уме что-то просчитывая:
– Я могу приехать хоть сегодня вечером, если у вас найдётся сумма оплатить мои услуги и не осталось никаких серьёзных дел. Смею заметить, что операции вне стен госпиталя сопряжены с большим риском, и потому оплачиваются… дороже.
По всему было видно, что он принимает меня за человека крайней нужды. Боги, каковым я, впрочем, и являлся. Но подобное обращение всё же немного злило меня. Хоть лекарь и был немолод, старой закалки в нём не осталось, жизнь в городе, очевидно, напрочь лишила его правил приличия, не позволявших когда-то с таким неуважением обращаться к хозяину дома, в котором ты пребываешь. Наверно это то, что люди называют деловым подходом. И вот снова я ощутил себя гораздо старше своего истинного возраста, со всеми этими сварливыми мыслями…
– Тогда приезжайте сегодня же.
Едва лекарь вышел из комнаты, провожаемый до выхода всегда бдительным Герхардтом, Алия подошла ко мне и, так серьёзно хмуря бровки, тихо заговорила:
– Мне это не по душе. Он сломает вашу ногу, и вы останетесь на постельном режиме целые месяцы…
– Так необходимо. – Отрезал я, отчасти чтобы заглушить неуверенность в себе самом. Но потом, заметив насколько это было грубо, попытался исправиться. – Мне нужно забыть о колене, иначе я никак не смогу найти способ содержать нас, вы понимаете? Мне необходимо сделать это. Три месяцы против многих лет…
– Песчинка в море. – Неуверенно продолжила она за меня, отводя взгляд вниз. – Я буду помогать вам, – сказано это было совершенно серьёзно, – только не скрывайте от меня, что вам потребуется.
– Сейчас мне потребуется бумага и чернила, – сквозь улыбку, как можно мягче сказал я ей, и Алия твёрдым шагом направилась к двери.
Только у выхода она приостановилась, уже взявшись за дверную ручку, а затем обернулась, с застывшим в глазах немым вопросом.
– Кабинет за последней в коридоре дверью на вашем этаже. – Пояснил я, и она тут же ускользнула от моего взора. Хорошо, что свои комнаты я никогда не запирал.
Несмотря на все напасти, на душе моей было отрадно. Я до сих пор улыбался. Хотя я ещё и мог ходить, мне нужно было отвлечь чем-то девушку. Встав, я подошёл к серванту и достал чернильницу. Тут же, из небольшого ящика комода вынул запасные перо и бумагу, всегда здесь хранившиеся. Чернила, залитые так давно, ещё не испортились окончательно, и я принялся писать на крышке старого расстроенного фортепиано. Настал этот злосчастный день, когда мне приходилось просить соседей о займе. И будучи неуклюжим в подобных делах, а также не одарённым лёгкостью слога, я написал сразу три письма, всем своим самым ближним соседям. Писал я быстро, а потому успел завернуть посылки и спрятать принадлежности до того, как Алия вернулась. Может, отчасти успел и потому, что она достаточно долго задержалась в кабинете.
Она вошла быстрым шагом, стараясь двигаться беззвучно, но не контролируя уютный шорох своего платья. Вот уже передо мной было всё, о чём я попросил и я, поблагодарив её, начал составлять списки дел для моих несчастных слуг, которые им придётся сделать за то время, пока я буду не способен делать это сам. А также параллельно список вещей, которые необходимо будет отвезти в город и продать на рынке, дабы погасить хотя бы часть займов, которые я нахватаю. Одалживать деньги последнее дело – такого правила придерживался я до сих пор. Но теперь не оставалось выбора. Список ненужных вещей оказался маловат, а потому я стал добавлять в него даже то, что казалось мне ещё необходимым, но заменимым.
Алия внимательно следила за мной, читая то, что я писал на листочках, я видел краем глаз, как она осторожно воровато выгибает свою шейку, очевидно считая, что я этого не замечаю. Мне казалось это крайне милым.
Приехал доктор, как и обещался, в седьмом часу вечера, с куда более обширной сумкой инструментов и в более благодушном настроении – видимо, это зависело от свалившейся ему на голову подработки в виде моего перелома. Деньги, особенно нежданные, всегда улучшают настроение.
Сама же операция, которую решено было провести на кухне, длилась не столь долго, сколь болезненно и волнительно. Олия подавала доктору тёплую воду для раствора, в который он выложил бинты. Вымоченными бинтами он покрыл всю мою ногу от ступни до бедра. Раствор поначалу грел и успокаивал боль, но, застыв, стал причинять весьма неприятные ощущения, только усиливая терзающую ногу агонию.
Несмотря на выпитую бутылку бренди, я так и не смог избавиться до конца от этой жуткой боли и позорно взвыл, кусая зажатый в челюсти деревянный брусок во время надлома кости, когда лекарь приставил долото к неверно сросшемуся месту и нанёс несколько ударов молотком. Я успел различить потолок в мельчайших деталях, прежде чем ощутил первый удар по ноге. Мне живо представился тогда синяк, который там, несомненно, образуется, но перед тем как боль запоздало заполонила моё сознание, я готов был поклясться, что услышал треск. Если бы меня предварительно не зафиксировали на узком столе, а верный Грехарт не держал бы своей цепкой хваткой мою ногу, то быть бы беде. У меня кружился мир перед глазами гораздо ощутимее, нежели от бренди, а звон в ушах был таким гулким, что я не слышал свой крик.
По моей настоятельной просьбе Алия осталась в своей комнате до ухода доктора, но после того, как врач доломал мне кость и начал приготовления фиксирующей основы, она незаметно для меня оказалась рядом, неизвестно когда проникнув в комнату и, намочив тряпку в одном из тазов, принесённых Олией, осторожными, мягкими движениями обтирала испарину с моего лба. Сознаться, я был сильно удивлён её смелостью и озадачен такой заботой с её стороны, хотя знала она меня крайне мало, чтобы проявить беспокойство. Тогда я не хотел думать о той участи, что ждала бы меня, а затем и её, пройди операция неуспешно и дай она осложнения, допустим, в виде гангрены или той же лихорадки. В медицине я был плох.
Под конец того длительного вечера, когда Грехарт по моему указанию расплатился с лекарем и выпроводил этого человека из моего дома, я уже был настолько истомлён пережитым, что едва ли мог продержаться без сна. Пелена беспамятства легла на меня столь незаметно, что, открыв глаза утром, я был удивлён, не помня, как вышло, так что вечер сменился поздним утром. Всё равно, что моргнул.
Я очутился уже не на столе – вероятно, Грехарт перенёс меня спящим на диван в прихожей. Что же, хорошо, что не в кровать моей комнаты. Там белый, растрескавшийся местами потолок угнетал бы не только мой взор, но и душу. Да к тому же в ней тихо, точно в склепе. Я не имел бы возможности смотреть в окна или наблюдать за жизнью домочадцев. Словом, был бы предоставлен исключительно своим мрачным мыслям. Конечно, Грехарт не мог угадать моих мыслей. Ему наверняка просто не хватило сил донести меня, возраст сказывал своё.
Когда я попытался поднять голову, со лба моего соскользнула влажная тряпка, а что-то сбоку зашевелилось. Я успел увидеть Алию, очевидно задремавшую, сидевшую на ковре рядом с диваном, до того как она подняла на меня свой взор. У ног её был тазик с водой, а на щеке отпечатался узор обивки. Я почувствовал крайний стыд и посочувствовал её заспанным глазам, усталым и полуприкрытым. Неужели она провела рядом со мной всю ночь. Почему никто из слуг не обнаружил её здесь и не сопроводил в кровать?
– Доброе утро… – Так спокойно и буднично произнесла она, что по телу моему невольно пробежала безосновательная дрожь. – У вас были кошмары? Ночью вы, бывало, вскрикивали и были беспокойны…
Я ощутил, как мои скулы заливает румянец и снова представил себя глупым рдеющим, мнущимся юнцом. Она творила со мной странные перемены, и я тогда малодушно боялся заглянуть в себя, чтобы понять их причину, увидеть их глубоко запрятанные корни.
– Я не помню, – я ей не лгал, – извините, если я напугал… Вы провели здесь всю ночь?
– Да. – Она тут же зевнула, прикрыв ладонью рот и отвернув головку в сторону, отчего её локоны пришли в движение, укрывая обтянутую лёгкой тканью платья грудь.
– Я хочу, чтобы впредь вы не поступали так опрометчиво и не тратили время, положенное для сна впустую. – Я попытался напустить строгости в свой тон, чего избегал прежде, но её лицо ничуть не изменилось, оставаясь в сонливой расслабленности, как и её фигура в целом. – И, я прошу вас, не сидите на полу. Несмотря на наличие на нём ковра сквозняков там предостаточно!
Едва я закончил, она тут же защебетала:
– Но эта ночь не была такой уж долгой – я прочла несколько глав «Целеустремлённости и выдержки» пока наблюдала за вашим самочувствием, вы читали эту книгу? Я нашла её здесь. Книга настолько потрёпана, что, вероятно, прогнила бы вскоре от сырости… Никогда не видела таких влажных страниц.
Она продемонстрировала мне книгу, о которой шла речь – старый подарок отца на мой десятый день рождения. Раньше, строгими чёрными чернилами на форзаце её была надпись, выведенная его неуклюжей рукой: «Так становятся настоящими мужчинами, и так ты станешь достойным воином. Прочитай её внимательно и заучи наизусть». Как хорошо, что эта книга почти сгнила.
Стараясь уйти от ответа, я уклончиво спросил:
– И как вам пришлась эта книга?